Испытан судьбой


Нет, Вячеслав Тимофеевич ГУМЕЙКО вниманием обойден не был: ветеран войны, орденоносец, депутат горсовета пяти созывов, первый председатель парткомиссии при горкоме партии, член горкома...  Куда уж лучше его знали строители — последнее  время перед отъездом из Норильска В. Т. Гумейко работал заместителем начальника управления   стройматериалов. И все же, когда я, нарушая предотъездной «график» ветерана, на пару вечеров «приковал» его к своему письменкому столу,  услышал такое, о чем он рассказывал редко и не для печати. Видно, пришло время... Записав полный драматизма рассказ, попросил разрешения  познакомить с ним читателей городской газеты. Мой собеседник только рукой махнул: «Как хотите...».

«КАЗАЛОСЬ, ЖИЗНЬ СЛОЖИТСЯ ЯСНО И СЧАСТЛИВО...»

Родом из Софиевки — небольшого, на 80—90 дворов сел» Новоукраинского района. Окончив четыре начальных класса, еще три года ходил в Камышеватку — «по соседству», за семь километров, — там находилась школа крестьянской молодежи. После чего родители «благословили» на поступление в Кировоградский техникум сельскохозяйственного машиностроения, где к тому времени учился мой двоюродный брат.

На втором курсе — крутой поворот: райком комсомола рекомендовал на шестимесячные журналистские курсы при Одесском обкоме партии (надо сказать, селькором меня считали еще с той поры, когда мои «корреспонденции» из Софиевки печатала районная газета «Колгоспнык»).

Спустя полгода, нас, «журналистов» (мне только-только исполнилось шестнадцать!), отправили по районам. Я вернулся на родину и начал работать инструктором массового отдела «Колгоспныка» (эта газета выходит и сейчас, только название изменилось — «Радянске село»). Тогда же, в конце 1935-го, меня избрали членом райкома комсомола. Ездил много; писал о доярках, посевной, механизации... Словом, о колхозной жизни.

Для нашего поколения первый же год после убийства Сергея Мироновича Кирова принес немало потрясений. Придешь, бывало, утром на работу — новость: того-то нет, другого посадили. Что ни день — не досчитывались председателей сельсоветов, колхозов, рядовых колхозников. Многие из них были коммунистами. Помню карикатуру из «Правды»; «ежовая рукавица» держит с десяток «врагов народа». И я верил: все правда, враги. Митинговали, убежденно, рьяно клеймя изменников и двурушников. Органам доверяли искренне, и не только мы, молодые, неопытные. Не дрогнул даже, когда исключили из партии за либеральное отношение к раскулачиванию и посадили (к счастью, через два года вышел) моего дядю, председателя колхоза.

И вдруг узнаю, что арестованы редактор газеты Ларченко и первый секретарь райкома Марочник. Все во мне перевернулось, ночь не спал. Да быть того не может! Марочник — и «враг народа!» Я его столько раз видал и слышал! А то памятное собеседование перед бюро, где меня принимали кандидатом в члены партии... Поделился сомнениями с дядей («Может, и не вступать...»), а он: «Не дури! Это не партия — единицы творят. Увидишь, придет чес —- беззаконие кончится. Точно говорю».

Вскоре меня призвали в армию. Я попал в 48-ю имени М, И. Калинина стрелковую дивизию, назначили помощником командира первого взвода той самой роты, где числился Михаил Иванович. На второй год службы — Латвия, май 1940-го только начинался — меня приняли в партию. Партбилет вручал бригадный комиссар. Перед строем... •Примерно через месяц вызывает:

— Не желаешь ли остаться в кадрах армии? Могли бы направить в военно-политическое училище. Подходишь вполне: замкомвзвода, комсорг батальона.

Тут как тут — комбриг Богданов, командир дивизии, будто слышал наш разговор:

— Нет, только в командное — в Московское имени Верховного Совета РСФСР или в Винницкое стрелково-пулеметное.

Я буквально ошалел от таких «новостей». Голова кругом.

— Дайте, — говорю, — сутки подумать.
На следующий день — снова:

— Надумал?

— Так точно. В Винницкое (рассудил: «Ближе к родным местам»).

И через неделю вместе с другом Сашей Тюняевым и еще одним младшим командиром покинули часть.

Поскольку мы уже закончили полковую школу, учиться предстояло всего полтора г¬да. Но события приняли иной оборот. Мартовской ночью 1941-го нас неожиданно вывезли эшелоном в Краснодар, а оттуда маршем, — до Абинской. В лесу, рядом с этой кубанской. станцией, начались усиленные занятия — с личным оружием, с танковыми пулеметами, по тактике. Что ни ночь — тревога, броски — километров за пятнадцать, как правило, бегом.

В этом лесу во второй половине дня 22 июня нам объявили о войне.

«...ДАЛЕКО НЕ ВСЕ ВЫШЛИ ИЗ ОКРУЖЕНИЯ»

Около двадцати человек отправили к месту формирования 337-й стрелковой дивизии, к югу от Сталинграда. Сначала я был назначен командиром пулеметной роты, но комдив предложил минометную, тогда еще это был новый вид оружия, а мы изучали их, будучи курсантами. Согласился, и примерно за месяц солдаты освоили нехитрые премудрости.

На фронте мы оказались в ноябре 1941-го, юго-восточнее Харькова (район Андреевка— Балаклея—Барвенково). Заняли оборону, сменив потрепанные части. Бои шли тяжелые, с переменным успехом. Одна из операций того времени — Барвенково—Лозовская (январь 1942 года) — привела к образованию оперативного плацдарма, которому суждено было впоследствии сыграть печальную роль «котла» для трех армий во время Харьковского сражения. Не миновала этой участи и наша дивизия.

Когда боеприпасы почти иссякли. командование приняло решение (было самое начало июня) прорваться мелкими группами в направлении Савинцы. Сначала все шло удачно — с переправой через Северский Донец повезло. И хотя патроны кончились, полагали, что самое страшное позади .— до своих рукой подать. Но судьба зло посмеялась над нашими расчетами. В небольшой рощице мы попали под дула немецких автоматчиков. А ответить было уже нечем.

Политработников (у них на рукаве гимнастерки были звездочки) расстреляли сразу. Я тогда уцелел: по роду службы — в разведотделе штаба Дивизии — мне не полагалось иметь при себе документы, а тем более партбилет.

Собрали колонну. Бежать — верная смерть: вели по обочине, а рядом сплошным потоком — немецкие части. Километров через тридцать, у Алексеевки, нас загнали в глинягный карьер, где к тому времени скопилось немало пленных, Примерно неделю нас «опекали» овчарки, Питались отбросами, которые немцы вываливали в отвал один раз за день (что успел схватить, то и съел), пили из луж, Многие поумирали.

Однажды оборванных, изрядно ослабевших и голодных нас, наверное, несколько тысяч, погнали на железнодорожную станцию. Кто пытался поймать кусок хлеба, который бросали женщины, расстреливали сразу. Я эту «поездку» запомнил на всю жизнь: в товарняке, стоймя, прижатые друг к другу — как сельди в бочке, без воды... И так двое суток. Кто умирал, падали тут же, под ноги.

Сгрузили -нас в Проскурове (теперь Хмельницкий). Опять конвой с собаками, лагерь-накопитель — конюшни военного городка на окраине. Два раза в день — баланда. И все.

Начальник лагеря, майор, из титулованных, организовал «промысел». Тем летом был хороший урожай, сусликов развелось видимо-невидимо, и он решил подзаработать на шкурках, которые выделывались тут же, в лагере. Затем «товар» шел в фатерлянд. Этих-то сусликов мы и ловили. Телеги с бочками воды волокли 4—6 человек, норки заливали, и вылезавшие зверьки становились нашей добычей.

Охрана на «промысле» была небольшая, и я решил бежать. Часа за два-три до конца работы сиганул в овраг, дополз до рощицы и давай бог ноги. Километров через двадцать набрел на избушку лесника. Он меня подкормил, дал одежду сына, кусок сала, буханку хлеба. Напутствовал: «Иди только ночью, в села — ни ногой, везде немец».

Месяца два, пробираясь к своим, питался картошкой, свеклой с поля, кое-что перепадало на хуторах. Так или иначе путь мой лежал, считай, мимо родного дома, и я решился. Сначала — к дяде Степану, тому, что был председателем колхоза. Он еле узнал меня, выслушав, сказал; «Не проберешься: чем ближе к фронту — тем больше фрицев; Днепр не переплыть, а мост, сам понимаешь, под охраной». — «Что же делать?» — «Оставайся у меня..».

На третий день передал мне справку — будто я освободился из лагеря — и устроил кладовщиком в колхозе (их не распустили, а использовали для продовольственного обеспечения немцев). Предупредив, что село «чистое», а отец — староста, работает по заданию, наказал: «Хлеба отправлять минимум — как можно больше раздавай сельчанам», (К слову, когда меня восстанавливали в партии, потребовались три отзыва — тех, кто знал меня по работе кладовщиком. Никто не отказал — ведь мое «хозяйствование» многих спасло от голода), Помню, ночами несколько раз приезжали на подводах, увозили зерно, другие продукты, но куда — дядя спрашивать не велел. Проверок, слава богу, не было, а каков истинный маршрут обозов я узнал только после войны (к партизанам под Знаменку: наши-то края безлесные).

Когда фронт приблизился к селу, меня засадили в погреб, прикрытый дровами (ночью «маскировка» разбиралась, и, пока отец караулил, мать опускала на веревке еду). Дождавшись своих, сразу же явился в особый отдел,

«...ПРОВЕРЕН И НАПРАВЛЕН В ВАШЕ РАСПОРЯЖЕНИЕ»

Такую резолюцию вынес дивизионный особист после двух недель разговоров и уточнений. Командир 1059-го стрелкового полка, которому я вручил свои документы, приказал принять взвод (не роту: видно, остерегся). Стоило ли огорчаться? Главное — поверили, сняли камень с души.

Наша 27-я армия (ею, кстати, в мае-декабре 1941 года командовал Н. Э. Берзарин, впоследствии первый советский комендант Берлина) принимала участие в ряде крупных операций: Киевской. Житомирско-Бердичевской, Корсунь-Шевченковской... У Днестра немец сопротивлялся особенно упорно.

Когда взяли Ямполь — городок на самой границе с Молдавией — я разместил свой взвод в одном из приглянувшихся домиков, а сам ушел на разбор боевых действий. Часа через полтора вернулся, а старшина докладывает: так, мол, и так, особисты... «Солдаты где?» — «В конюшне спят, даже покормить не успел». Эмоции не сдержал и высказал новым «хозяевам» все, Этот случай можно было было временем забыть, но скорое будущее показало, что упреки и резкий тон даром мне не прошли.

Фронт уже подкатил к румынской границе. Форсировали Прут. Мой взвод — в числе первых, на лодках, которые смельчаки пригнали с того немецкого берега. Помнятся тяжелейшие бои вод Яссами. В полосе нашей армии немцы бросили навстречу несколько пехотных дивизий, танки, попытались остановить прорвавшиеся войска, ожесточенно дрались. Но оборона неумолимо трещала, и к концу июля 1944 года мы вышли в район Плоешти, севернее Бухареста.

Однажды во время передышки связной передал мне приказ явиться в Особый отдел. Приехал, а навстречу — тот самый майор, по команде которого недавно «выселяли» мой взвод. Припомнил, значит. И объявил, что я арестован.

Несколько дней до приговора маялся » одной из тюрем при армейской контрразведке: эдакие колбы глубиной 6—8 метров с узкой горловиной, метра полтора, через которую заключенных можно было спустить только на воротковой веревке. Наконец, зачитан приговор: двадцать дет каторжных работ. Попал под новый Указ, от апреля 1944 года — обвинен в том, что добровольно сдался в плен, работал на оккупированной территории.

Отсюда и начался мой второй этап. Только теперь конвоировали свои и везли не на запад, а в Сибирь. Товарняк, нары, человек по сто в вагоне, раз в сутки — похлебка. Лето, жара... Ну, держись, Тимофеич!

Недели через две выгрузились в Красноярске, откуда в трюме «Марии Ульяновой» (думаю, не меньше тысячи человек, все политические) нас отправили на Север. Еда из рук вон, несколько человек умерли... По прибытии в Дудинку недели две-три разгружали баржи, ловили сплавленный лес. Жилье — бараки с трехэтажными нарами, а в «рационе» — селедка или отварная рыба, баланда, четыреста граммов хлеба...

«К ОСЕНИ МЫ ОКАЗАЛИСЬ В НОРИЛЬСКЕ»

Первое время нас разместили в двух бараках поблизости от бутового карьера. (Впоследствии этот лагерь, Горный № 4, насчитывавший до сорока бараков, принял около пяти тысяч человек — примерно, думаю, десятая часть всех политзаключенных и каторжан в системе горных лагерей Норильска. А ведь было немало и обычных ИТЛ, включая женские...). Через месяц, «потренировав» на щебенке, человек сто ночью отконвоировали ближе к строительству обогатительной фабрики (Горный № 2).

Вид у нас был, скажу вам... Полосатые (серые «поля» чередовались с желто-коричневыми) куртки и брюки; спереди, на спине, брючинах и предплечья — белые нашивки: каждому свой номер. Сначала алфавитная буква «персональной» тысячи, а потом — личное место в ней. У меня — А-213. Встречались и последние буквы алфавита... Если при проверке дежурный определял, что номер износился, «художник» (так называли тех, кто носил на груди банку с краской), подновлял твои «координаты». Обычные политические были одеты проще — темные брюки, куртки. Зимой, правда, всех уравнивали — телогрейка или стеганный на вате бушлат, валенки.

Лагерная зона непосредственно примыкала к стройплощадке: пройдешь колонной побригадно (до 60 человек каждая) в своей «пятерке» через вахту — и, считай, на месте. Все хозяйстве ограждено проволокой; глаза поднимешь — вышки с пулеметами; охрана, овчарки (после немецких и наших лагерей видеть не могу этих псов) — большой собачник был выстроен за четвертым Горным лагерем, со стороны никелевого завода.

Работали по двенадцать часов (выходной — раз в десять дней), но до прихода смены уйти права не имели. Я числился бригадником у Заики (бывший чекист, старший лейтенант, тоже побывавший в плену), но непосредственно на строительстве мне подчинялись две-три отдельные бригады. Наши объекты — железная дорога, мосты (включая и тот, что у Нулевого пикета), насосные... Иные котлованы до тридцати метров глубиной, а вся механизация — пика, кувалда и вороток. Откалываешь по кусочку — за смену не больше, чем на 10—12 сантиметров вглубь.

Начальником участка был Александр Николаевич Грамп, к тому времени уже вольнонаемный (личные обстоятельства сложились у него так, что пребывание в Америке, как стажера, после окончания института железнодорожного транспорта, и женитьба на дочери миллионера имели печальные последствия: Гертруда Яковлевна, забрав с собой сына, последовала за мужем). Грампы, видимо, жалея меня вечно голодного, худющего, да еще молодого, по возможности подкармливали. У Гертруды Яковлевны имелся пропуск, и, принося обед, она брала с запасом, на мою долю. Мне тогда казалось, что лучшей кулинарки не сыщешь...

Во втором Горном лагере я познакомился и с Абрамом Ионовичем Зайделем. Будучи расконвоированным, он имел право ходить по пропуску и, достав что-либо съестного, старался сам или через кого-либо из вольнонаемных хотя бы немного передать мне. (Думаю, никого не удивит, если скажу: в тех условиях еда — чуть ли не главное мерило человеческого отношения. Ведь нас как кормили? На площадке — один раз, черпак — норма. Хлеб выдавался только утром, триста граммов, «гарантия». И на весь день! Хорошо, если повезет, и у тебя льгота: «плюс 1» — еще сто граммов или «плюс 2» — двести. «Плюс 3» — триста — записывали только на тяжелых работах при двойном перевыполнении норм!).

После пуска БОФ нас перевели в лагерь, обслуживающий КИБз (комплекс, включавший заводы по производству кирпича и блоков, начальником — Петр Осипович Сагоян), Здесь, на втором кирпичном заводе, я узнал Василия Ниловича Коляду: будучи техруком, он, заключенный, фактически руководил заводом, хотя формально начальником была Елизавета Григорьевна Телеш. Не раз его доброе слово, подсказка (поставили старшим мастером на формовке кирпича, а какой из меня специалист!), забота о моем здоровье поднимали настроение, гнали прочь тоску. Поговоришь с Василием Ниловичем — и становится светлее на душе. Хорошо работалось и с другим кибзовцем, которого помнят многие норильчане, Абрамом Генриховичем Вайшенкером, начальником столярного цеха. Сначала, правда, немного поскандалили из-за нехватки рамок для сушильных вагонеток, а потом нашли общий язык, и наши отношения стали дружескими.

С КИБза меня вновь определили в Горный лагерь № 4. К тому времени он сильно вырос. Стояли деревянные бараки на две бригады (человек 130—140). В противоположных концах — печи из кирпича, с чугунной плитой, иногда из бочки. По обе стороны сквозного прохода — двухэтажные нары; непременно «параша» (здоровая бочка с ручками); освещение — две-три лампочки, причем одна горела постоянно; окон нет, На ночь барак после проверки запирался. Ни радио, ни книг. Только политбеседы — их проводили работники культурно-воспитательной части.

Вдоль дороги на никелевый завод появились и другие лагеря. Колоннами (овчарки, охрана с ручными пулеметами — впереди и сзади, автоматчики) водили на только что построенный, новый третий кирпзавод (теперь ЗСМ), куда, как я потом узнал. В. Н. Коляду назначили главным инженером, и мы встретились вновь; У меня же обязанности остались прежние — старший мастер формовочного отделения (на этом заводе, освоив практически все производство, я позднее стал директором). Старался организовать работу так, чтобы заключенные получали дополнительную пайку хлеба; помогал «доходягам» старался найти работу полегче, в тепле...

Вроде притерпелись ко всему  му и новой беды не ждём, но нет! Шахматов, начальник  режима, придравшись <...> нарушения и упрятал  тюрьму; бетонированный подвал, сырость, холодно, темно, голые нары, раз в день кусок хлеба и вода. (Тюрьма состоя/ двух помещений, человек по 15 в каждом). Выручил Владимир Львович Гарфункель. Он вообще хорошо носился к зекам-специалистам: то сгущенку достанет якобы для вольняшек, то дополнительную спецовку... Отсидел не больше недели. Гарфункель, как я понимаю, вышел на генерала Французова, который командовал горными лагерями, и отвоевал меня.

В марте 1953-го пополз слух: умер Сталин. Кое-где слышалось «ура», но политические свои эмоции прятали. А в июне началась общелагерная забастовка. Требовали приезда наркома внутренних дел. За несколько дней до «выступления» в наше, четвертое лаготделение перебросили группу заключенных, которая доверия не вызывала. Среди них были и уголовники. Они-то и стали главными организаторами забастовки.

Над бараками появились черные флаги. На предложение покинуть зону последовая отказ. Кое-как мне удалось уговорить часть политических  выйти: месяца три человек шестьсот жили в производственных цехах цементного и кирпичного заводов. Причем кирпичный не стоял — отгружали продукцию, скопившуюся на складе. Шел уже третий месяц забастовки, когда в конце концов солдаты навели «порядок», заставив оставшихся ползком, под дулами пулеметов, покинуть территорию... Так или иначе, но потом режим стал легче: заключенным стали начислять зарплату, переводя ее на сберкнижки, открылись буфеты, и по заявлению кое-что можно было купить.

Осенью 1955 года — минуло одиннадцать норильских лет — я попал под амнистию А между тем мое заявление с просьбой о реабилитации, которое было написано в ЦК после смерти Сталина, уже ходило по инстанциям. Из родного села получил весточку, что призжал какой-то капитан, расспрашивал обо мне. Наконец, в марте 1956 года получил официальную справку военного трибунала Киевского округа, где находилась часть, в которой я служил перед арестом, Текст помню наизусть: «Дело по обвинению Гумейко Вячеслава Тимофеевича пересмотрено военным трибуналом Киевского военного округа 23 декабря 1955 годе Приговор военного трибунала от 3 августа 1944 года в отношении Гумейко Вячеслава Тимофеевича отменен, и дело производством прекращено».

Сердце у меня будто опустилось...

В том же году впервые поехал в отпуск, (С деньгами па» мог директор комбината А. Б. Логинов, Вызвал по случаю реабилитации, извинился — он- то в чем виноват? —  и после моей просьбы написал: «Предоставить отпуск за 3 отработанных года. Расчет произвести из существующего оклада»).

Можно бьло не возвращаться, но... Здесь я всех знал и меня знали. Оформилась — теперь уже законно — семья. Росли дети — норильчане. Рос город. Ну, что я без всего этого?...

Записал М. ВАЖНОВ.

Заполярная правда 21.12.1988


На главную страницу/Документы/Публикации/1980-е