Л.Л. Ильина. Воспоминания


Отца [Леонида Михайловича Ильина*] арестовали 8 января 1938 года. Ему удалось затянуть следствие на два с половиной года. 14 декабря 1940 года «за участие в антисоветской организации» он был осужден Особым совещанием при НКВД СССР на 8 лет ИТЛ и в январе 1941 оказался в ОКБ (впоследствии ОКБ–172). В отличие от обычных конструкторских бюро там имелась своя маленькая мастерская, где можно было отрабатывать уже не на бумаге, а на модели отдельные узлы. Это давало возможность лучше «почувствовать» то, что ты делаешь, и быстро вносить небольшие поправки, улучшавшие основные характеристики разрабатываемой системы. В ОКБ в те годы в основном занимались морской артиллерией. Кроме того, руководители проекта и старшие инженеры через самое непродолжительное время могли не только увидеть «свое детище» (орудийную башню) в металле на заводе, но и проверить его на испытательном полигоне на Ржевке.

Была в ОКБ и прекрасная техническая библиотека, где можно было найти не только разные технические справочники, но и самые последние журналы по различным отраслям техники, как на русском, так и на иностранных языках.

Когда отец попал в ОКБ, там работало около 200 заключенных специалистов. Как и на всех предприятиях того времени, у них был один выходной день в неделю, но вместо 48 рабочих часов – 60. Впрочем, на это никто не был в обиде – некоторые из специалистов работали бы и больше. Выбор, чем заняться в свободное время, как вы догадываетесь, был невелик. За работу платили в зависимости от занимаемой должности порядка 100–240 рублей в месяц. Отец, конечно, уверял, что ему всего хватает, и настоял на том, чтобы заработанные им деньги отдавали маме. Зная характер папы и понимая, что ему будет приятно сознавать, что он вносит свою лепту в семейный бюджет, мама согласилась. Свидания нам давали каждое воскресенье и не через две решетки, а в отдельной, светлой комнате. При этом, конечно, присутствовал охранник, но отец мог подойти к нам, обнять и поцеловать.

Я боялась первого свидания с отцом, боялась увидеть его опять приниженным и неухоженным. Но он встретил нас с мамой гладко выбритым, в новом костюме, на белой рубашке – галстук. А когда наклонился меня поцеловать, я ощутила знакомый запах одеколона. Он был таким же, как до ареста, спокойно-уверенным, и серые глаза его лучились добрым и ласковым теплом. Он очень обрадовался, когда я сообщила, что в этом году буду поступать в ЛЭТИ на физико-электротехнический факультет. И сказал матери:

– Великолепно и... своевременно, очень своевременно. Теперь я буду о вас меньше беспокоиться...

Я не поняла тогда смысла этих слов. Лишь потом, когда началась война, и я стала получать служащую, а не иждивенческую, как школьники, продуктовую карточку, догадалась... Он знал, предвидел, что скоро будет война, а это не только бои на фронте, но и тяжелый, изнурительный труд и голод в тылу.

Когда началась война, свидания с отцом сразу же прекратились, и вообще ничего узнать о нем не удавалось. Мы с мамой опасались, что всех специалистов из ОКБ в случае неблагоприятной обстановки на фронтах могут расстрелять, ведь они считались врагами народа...

Как потом выяснилось, в середине июля весь обслуживающий персонал и часть специалистов были эвакуированы в Среднюю Азию, а остальные, в число которых попал и мой отец, – в Томск, где они просидели около года в тюрьме. Затем их перевезли в Пермь. Там на одной из тихих улиц для ОКБ был подобран двухэтажный особняк с небольшим садом. Наверху устроили жилые комнаты, а низ переоборудовали под рабочие помещения. В штате ОКБ в этот период было около 100 человек.

Война и, в частности, необходимость ведения маневренного боя с ближних позиций из минометов тяжелого калибра и других артиллерийских орудий, поставила перед ОКБ новую техническую задачу. Присасывание к грунту после ряда выстрелов опорных плит полковых минометов, задерживая быстрое снятие орудий с огневых позиций, снижало маневренность боя и подвергало лишнему риску людей и артиллерийскую систему. Мой отец искал оптимальное решение для устранения указанного недостатка, исходя из теории динамики грунтов. Предложенная им реконструкция опорных плит минометов тяжелого калибра при испытании на опытном полигоне в Кунгуре дала прекрасные результаты. Работа была издана в виде технических записок ОКБ–172 НКВД СССР (выпуски №№ 8, 19, 20 и 22).

Работал мой отец и над задачей допускаемых в момент выстрела по величине и времени упругих осадок обычного железнодорожного пути (для морских корабельных артиллерийских систем, установленных на железнодорожных транспортерах). Дело в том, что стрельба железнодорожной артиллерии с заранее подготовленных железобетонных оснований легко засекалась противником. В 1946 году я, будучи студенткой ЛЭТИ, демонтировала на практике электрическую часть одного из таких транспортеров в лесу на южном берегу Финского залива. Но тогда мне и в голову не пришло вспомнить об отце. А ведь мы с ним работали почти бок о бок. После защиты дипломного проекта в феврале 1948 года я стала работать в ЦКБ–34 и занималась электрооборудованием корабельной артиллерии. ОКБ–172 и моя организация были конкурирующими... Но я забежала слишком далеко вперед.

Всю войну мы ничего не знали об отце. Но ему в 1943 году удалось как-то разузнать, что мы с мамой пережили тяжелую блокадную зиму и летом, когда проходила очередная чистка Ленинграда от неблагонадежных граждан, были эвакуированы. Он страшно обрадовался и сразу же стал откладывать для нас зарабатываемые в ОКБ деньги.

В 1945 году ОКБ вернулось в Ленинград. Мы с мамой узнали об этом от тети Муси, которая работала в плановом отделе 2-го Стройтреста НКВД. Кстати, я тоже там работала весной 1944 года электромонтером, но очень недолго – уволилась, потому что инженера-электрика Вестфаля, под началом которого я работала, неожиданно арестовали. Естественно, я решила: лучше поискать другое место, поспокойнее.

Как и до войны, после реэвакуации ОКБ, работавшим в нем заключенным специалистам разрешались свидания с родственниками по воскресеньям.

8 января 1946 года у отца заканчивался срок, и мы со дня на день ожидали его домой. Но, очевидно, какие-то документы задерживались. На последнем свидании мне показалось, что отца что-то беспокоит.

Следующего свидания не было. А потом мы узнали, что его отправили на Север этапом...

Почему? Мы знали, что отбывшие сроки по 58 статье не имели права проживать в городах республиканского и краевого значения, но могли же его отпустить домой, чтобы он сам выбрал себе место, где будет жить, посоветовавшись с родственниками. Кроме того, все, кто оставался после окончания срока работать в ОКБ, получали ленинградскую прописку. Или он сам не захотел остаться? Или... случилось что-то еще?.. Тогда мы не догадывались, что приближалась новая волна репрессий. И скоро начнут арестовывать по второму разу всех отбывших сроки по 58 статье и ссылать на вечное поселение в районы Крайнего Севера и Сибирь.

Примерно через полтора месяца пришло письмо от отца из Воркуты. Он сообщал, что здоров и напишет, как только устроится. Просил о нем не беспокоиться. Все, мол, утрясется и будет хорошо. Но мы обе знали, что хорошо уже не будет никогда. Мама к нему не поедет и я тоже. Мы боялись, что нам уже никогда не придется свидеться…

Опять у меня не было отца. И я невольно еще ближе сошлась со своими друзьями из ОКБ–172: Игорем Дмитриевичем Афанасьевым, Павлом Александровичем Белявиным*, Львом Львовичем Битнером и Александром Евгеньевичем Куном. У всех у них, еще в Перми, окончились сроки заключения, но они остались работать в ОКБ и вернулись с ним в Ленинград. Семьи ни у кого, кроме Белявина, который вернулся к жене и сыну, не было. Возможно, поэтому мы так и тянулись друг к другу. Мы были больше чем просто друзьями... Нас роднили неуверенность в завтрашнем дне, неустроенность быта и солидарность деклассированных 58 статьей элементов. И хотя репрессии задели меня лишь рикошетом, я лучше чем другие понимала их. Я была своей.

Для меня, восемь лет видевшей отца лишь время от времени через решетки тюрьмы, росшей без братьев и ни с кем не смевшей и словом обмолвиться о несчастье нашей семьи, они были тем мужским началом, которое так необходимо каждой девочке, девушке, женщине в нормальной жизни. Для них, вероятно, я олицетворяла ту вечную женственность, которую инстинктивно ищет каждый мужчина.

Все они годы тянули в одной упряжке с моим отцом и виделись каждый день. Правда, отец принадлежал к другой возрастной группе. По кругу интересов ему был ближе блестяще образованный инженер Марк Густавович Шлезингер, в совершенстве знавший, кроме русского, еще четыре языка: немецкий, французский, английский и итальянский. Математик Андрей Митрофанович Журавский, с которым отец был тесно связан по работе.

Лев Львович Битнер был из обрусевшей французской семьи. По-русски он говорил с акцентом и, чтобы никто об этом не догадался, с юных лет стал курить трубку, которую выпускал изо рта лишь когда ел и спал. Он превосходно знал как русскую, так и французскую литературу, которую предпочитал читать в подлиннике. До знакомства с ним я считала, что перевод дело нехитрое – достаточно хорошо знать язык, с которого переводишь. Но Битнер заявил, что знает лишь одну переводчицу, которая не только сумела передать тонкий аромат французского романтизма, но и придать ему восхитительную легкость. Он имел в виду Щепкину-Куперник и ее перевод «Сирано де Бержерака» Эдмона Ростана. Кстати, Лев Львович познакомил меня и с Андреем Платоновым...

Будучи уроженцем Павловска, Л.Л. Битнер много рассказывал мне о его окрестностях и парке. Однажды после работы, прихватив с собой бутылку вина, мы отправились на Витебский вокзал. Была ранняя весна. Листья на деревьях еще не распускались, но местами среди кустов цвели подснежники. Целую ночь пробродили мы по дорожкам парка. Лев Львович рассказывал мне о своей первой жене и дочери. Лишь один раз, уже под утро, мы присели на ствол поваленного ветром дерева (скамеек нигде не было). Открыли бутылку вина и по очереди пили из горлышка терпкую влагу.

Оказывается, во время войны мать Льва Львовича, его жена и дочь не успели эвакуироваться. Кто-то из местных жителей недавно рассказал ему об этом, а также о том, что в 1942 году немцы разрешили его семье уехать во Францию...

От вина по всему телу разлилась приятная теплота и захотелось спать. Лев Львович посмотрел на часы:

– Пора! Через час должен быть поезд на Ленинград, а мы далеко забрались. Ну да я тут каждую тропку знаю...

На выходе из парка стоял небольшой столбик, к которому поперек была прибита дощечка. Обойдя его с другой стороны, мы прочли: «Опасно! Мины».

Ироничный и одновременно сентиментальный, Лев Львович, при вторичном аресте в 1949 году, переправил мне на хранение портрет своей первой жены и подарок дочери. Это была вырезанная из картона и раскрашенная цветными карандашами балерина в пачке из оранжевой гофрированной бумаги. Где он умудрялся прятать во время шмонов свои реликвии, которые хранил с 1936 года, не знаю. Зимой 1950 года я привезла ему их в далекий таежный поселок горно-промышленного Удерейского района Красноярского края. Там под именем Елены Битнер я прожила несколько лет[1].

В Удерейский район, на вечное поселение, были сосланы после вторичного ареста также бывшие работники ОКБ: Александр Эдуардович Саломе, Степан Максимович Лутовинов, Моисей Миронович Корчмарский и Николай Петрович Оцелин*.

Игорь Дмитриевич Афанасьев попал в Норильск, а Александр Евгеньевич Кун – в Кондопогу на Онежском озере.

В Сашу Куна я была влюблена, а может быть, даже – любила. В тот период мы оба увлекались кукольным театром. Считали, что время обычного прошло, а куклы могут ярко выразить не только гротеск, но и трагизм и патетику чувств. Мы читали друг другу Гумилева, Ахматову, Киплинга и... танцевали под старенький, довоенный еще, патефон танго, вальс-бостон, фокстроты. Помню, он принес мне из ОКБ «Пиратскую поэму». Что-то около 30 карточек, форматом чуть побольше игральных карт[2]. На каждой из них был рисунок тушью (иногда раскрашенный), и внизу, под ним – четверостишие. Я сразу же принялась придумывать новые похождения героев. В те годы я тоже писала стихи... Писала, пока меня не пришли арестовывать… С тех пор никогда больше – ни двух строк.

«Пиратская поэма», по большому счету, конечно, не являлась настоящим художественным произведением, но рисунки были веселые, а рифмы легкие и динамичные.

Когда начались повторные аресты, Куна забрали одним из первых. Но мы с ним к тому времени уже не встречались.

Умер Александр Евгеньевич в 1959 году.

Игорь Дмитриевич Афанасьев был феноменально талантливым химиком. Он удивительно быстро умел нащупывать главное в любом техническом вопросе и решал ставшую четкой проблему легко и красиво. В результате каждый месяц получал на свои изобретения несколько патентов. Семьи у него не было, поэтому все деньги Афанасьев тратил на приобретение картин.

Я приходила в маленькую девятиметровую комнатенку в коммунальной квартире, где хранились его сокровища. Он доставал из стоящих на полу узких картонных коробок работы Левитана, Поленова, Васнецова, Врубеля... Помню: и «ЦаревнуЛебедь», и «Демона», и эскизы рук художника Александра Иванова...

– Знаете, Лиана, – сказал однажды Игорь Дмитриевич, когда мы с ним, налюбовавшись чудесными работами мастеров, пили жидкий чай с печеньем. – Если бы я мог, я нарисовал ваши руки. В лице у вас этого нет, а вот в руках – столько нежной и трагической обреченности....

Я смутилась. А он долго после этого не звонил. Потом я узнала, что его арестовали. Что стало с картинами, не знаю...

В Норильске, на поселении, Игорь Дмитриевич женился на вдове своего трагически погибшего друга, женщине с пятью малолетними детьми. Таким он был, похожий на Дон Кихота даже внешне. Только не было у него Санчо Пансо...

Павел Александрович Белявин был всех нас старше и к тому же семейным. Он собирал время от времени всю нашу братию и устраивал пиршество. Когда начались вторичные аресты, он, единственный, уцелел. Возможно, потому что был инвалидом и ходил с трудом, сильно хромая.

Павел Александрович всегда интересовался моей судьбой и часто звонил моей матери, когда я была в Сибири, узнать, что обо мне слышно. А когда я вернулась, приходил, и всегда с коробкой конфет. Последний раз мы виделись в 1975 году, когда у отца был инсульт, и вся прихожая была завешана простынями, рубашками и пеленками... С грустной улыбкой оглядев сохнувшее белье, Павел Александрович сказал, что это ему знакомо. Ольга Николаевна (жена) после гипертонического криза парализована, а сын живет далеко, да и работает, так что помогает мало. Звал меня, как всегда, зайти, но у меня было столько хлопот.

Работавшего в ОКБ Сергея Ивановича Фомченко я не знала раньше, никто мне о нем никогда не рассказывал. Но, когда мы встретились, оказалось, что он многое обо мне знал от Куна, с которым они были друзьями. Поэтому мы сидели и вспоминали былое, как хорошие старые знакомые. Вернувшись домой после этого свидания, я решила, что должна написать о каждом из тех, кого знала по ОКБ, хоть несколько строк.

 

[1] В январе 1950, спасаясь от ареста, Л.Л. Ильина бежала без документов из Ленинграда в Удерейский район Красноярского края в поселок при сурьмяном руднике, где отбывали ссылку ее друзья из ОКБ–172, укрывшие ее и обеспечившие нелегальное проживание до 1956.

[2] Копии нескольких карточек хранятся в архиве НИЦ «Мемориал».

 

Материал предоставлен фондом Иофе


На главную страницу