Стефания Коваль-Надорожняк: «11 января 1954 года всех девчат из нашей камеры затолкали в «черный ворон» и повезли на суд»


Коваль-Надорожняк Стефания. 1953 г. Снимок сделан в лаготделении в помещении, которое заключенные называли молотобойкой. Внизу ее лагерный номерПообещав довести до Москвы все наши требования, московская комиссия оставила зону. Правда, кое-что решила на месте: прилюдно приказала снять решетки с окон бараков и замки с дверей, которыми нас закрывали с 1948 по 1953 год. Все это сделали женщины сами, как только началась забастовка. Позволили снять с нас номера, но при этом вышел конфуз, который нас всех рассмешил. Со спины девчата сдирали нашитые номера одна у другой, а написанные краской на юбках не сорвешь, потому с шутками покидали те вещички в болото. Конечно, под низом была какая-то другая одежда.

Еще обещали сменить руководство норильского Горлага, сократить рабочий день до 8 часов, разрешить чаще писать письма (не только два раза в год, как раньше) и давать свидания с родными. Вывезти инвалидов на материк, снять каторгу и отменить приговоры на 25 лет — это будут решать в Москве.

9 июня женская зона вышла на работу туда же, где работали раньше. Все женщины работали на тяжелых физических работах. Нарядчицами и на других должностях, не связанных с тяжелой физической работой, или в зоне оставались только россиянки, иногда те, которые выслуживались перед начальством. Три бригады работали на каком-то новом объекте близ озера Долгого. Я была в одной из этих бригад. 22 июня и мы вышли на работу. Там кроме небольшой вахты было помещение для обогрева людей. Посредине стояла железная бочка, которую почему-то называли «буржуйкой», ее топили дровами. Около бочки — два ряда скамеек. День был холодный, дождливый. Во время короткого перерыва мы все зашли в обогревалку, расселись кто где, чтобы погреться и хоть немного подсушить мокрые рабочие рукавицы. Я тоже присела около девчат, сняла телогрейку, чуть согрелась, и мне захотелось подремать. Вдруг от дверей кто-то назвал мою фамилию: «Коваль, вас кто-то зовет!» Ничего не подозревая, я подошла к дверям, которые кто-то передо мной открыл, переступила через порог, и за дверьми неожиданно мне скрутили руки назад, надели металлические наручники-кайданки и повели к вахте. Двери сразу закрыли, поставили около них конвоира, чтобы никто из девчат не вышел и не узнал, что со мной случилось. Меня сопровождали с десяток автоматчиков. Идти было недалеко. Завели на вахту, а там за столом уже сидела моя бригадирша Нина Алхимова, белоруска. Когда с меня сняли наручники, я, будто вытирая лицо, приложила палец ко рту, чтобы молчала про меня. Она кивнула головой, что поняла. (После забастовки, следствия и суда мы не сомневались, что тогда сама Алхимова помогла меня арестовать. Она была их тайным агентом и не засветилась даже во время суда над нами. Ее как бригадира не приводили на суд вместе с другими свидетелями, хотя больше всего информации про каждую из нас могли иметь от нее).

Мне дали подписать какую-то бумажку и снова надели наручники. То мог быть ордер на арест. «Как все суперзаконно», — сказали бы сегодня. Меня, узницу, снова сделали заключенной, или арестовали. Скомандовали идти. Конвой был, наверное, не тупой вологодский, потому что вологодский наверняка скомандовал бы мне одной: «Разбирайсь по пять, шагом — марш!» Когда я вышла с вахты, все девчата уже стояли у колючей проволоки, то есть близ запретной зоны, и кричали, чтобы меня отпустили. Подняли такой крик, что на вышке часовой начал стрелять вверх, а мои охранники кричали мне: «Скажи им, пусть отойдут, а то будут в них стрелять». Я крикнула девчатам, чтобы отошли, потому что у часового хватит глупости, и он начнет в них стрелять. Девчата отошли от запретной зоны, я еще кивнула им головой, потому что руки в наручниках, и пошла за своими провожатыми к машине, которая стояла в низине (подъехала так, чтобы люди, а особенно наши девчата, не обратили на нее внимания). Посадили меня с Алхимовой, проехали недалеко до асфальтовой дороги, тут нас высадили, машину забрало какое-то начальство, а нас окружили вооруженные конвоиры, провели чуть дорогой, а потом повернули вбок, стали спускаться вниз.

Хотя мы все готовились к неприятным неожиданностям, но этот внезапный арест сбил меня с панталыку. Я пыталась овладеть собой, собраться с мыслями. Вскоре перед нашими глазами неожиданно возникли сторожевые вышки и высоченный забор, а за ним крыша какого-то строения. Это была норильская следственная тюрьма — «яма». Нас провели через проходную и передали дежурным в приемном кабинете. Тут сняли наручники, обыскали, хотя искать было нечего, потому что я была в одной суконке, заполнили анкету с моими особыми данными и узеньким темным коридором, с черными железными дверьми с обеих сторон повели в камеру. Одни двери с правой стороны открылись, и меня толкнули на середину. Камера была большая и пустая. Под стенами с двух сторон железобетонные нары, а около дверей огромная параша. Огляделась, присела на нары и принялась обдумывать свое положение. Немного успокоилась. Вокруг гнетущая тишина. Вдруг услышала, что в стену вроде кто-то тихонько скребется. Подумала, что, наверное, мыши, но звук еще несколько раз повторился. Я подошла и услышала тихий голос с другой стороны: «Прижми ухо к столбу». Я так сделала и увидела, что там есть щель, через которую слышен мужской голос. «Кто ты?» — спрашивает. «Я девушка». — «А из какой зоны?» — «Из шестой», — отвечаю. «Это вас арестовали? Где?» — интересуется дальше незнакомец. Говорю, что просто с работы забрали из производственной зоны. Но боюсь, чтобы не было какой провокации. Хлопец успокоил меня, сказал, что звать его Иваном, родом со Львовщины, а район забыла. Фамилия — Кривко. Взяли из 4-й зоны. Дежурный начал заглядывать в глазок в двери, и мы прекратили разговор.

На ужин дали какую-то баланду без хлеба, но на меня еще не было лимита питания, а запасных порций в подобных случаях государственным планом и бюджетом СССР не предполагалось.

Было холодно в одной суконке, и ночью я то ходила по камере, то сидела на нарах, а потом заснула. Утром, когда раздавали баланду, двери были чуть приоткрыты, и я услышала голос эстонки Асты Тофри. Ее камера была где-то по соседству, и я поздоровалась с ней: «Аста, привет!» Она услышала и спросила: «Стефа, ты?» — «Я!» Но на нас дежурный закричал и пригрозил, что посадит в карцер, если мы еще будем болтать.

«Ага, — подумала я, — начались аресты». Теперь нужно ждать, что найдет следствие. Оно не задержалось. Где-то около обеда Асту повели на допрос. Когда под вечер вернулась, то в коридоре бурчала на конвоиров так, чтобы я слышала: «Какого черта они надевают на нас наручники? Стефа, они нас еще больше боятся, чем мы их, потому и напяливают наручники». Дежурная начала грозить ей, но Аста не обращала на нее внимания. Она никогда не падала духом, всегда была оптимисткой и смеялась, если дежурная делала ей замечания.

Позднее я узнала, как арестовали Асту. Ее вывели обманом из зоны, в которой она все время перед забастовкой работала. Начальник КВЧ дал ей закурить чего-то наркотического, и она со смехом вышла с ним за проходную. Тут ее забрали, потому что в зоне девчата не дали бы этого сделать.

Миновали день и ночь, а на следующее утро пришли за мной. Как обычно, руки назад и... наручники. Во дворе меня ждали четверо конвоиров, да еще и с начальником. Окружили и повели. Шел холодный дождь. Моя суконка скоро промокла, а платок развязался, спал с головы, и один конец его развевался сзади. Мне было все равно, только тревожила неизвестность. Что дальше? Так мы прошли минут пятнадцать в направлении горы Шмидтиха, и тут нам навстречу вышла колонна мужчин под конвоем и с собаками. Тогда «рабочий класс» улицами Норильска со строительства дорог, заводов и других промышленных объектов до жилых зон ходил только под конвоем и с собаками, то есть от одной зоны, огороженной колючкой, до другой. <...> Они шли слева от меня на расстоянии около 20 метров. И вдруг кто-то из них крикнул: «Смотри, девчонку ведут в наручниках!» «Наверное, из шестой зоны!» — догадался другой. И тут же целая колонна, как по команде, закричала: «Сбрось наручники!» Повторили так несколько раз, а потом стали свистеть, кричать. Их конвой, наверное, испугался, что колонна может выйти из-под контроля, начал стрелять в воздух и скомандовал: «Ложись!» Зэки легли, но свистеть и кричать не перестали.

С правой стороны перед нами через небольшую дорожку проходила похоронная процессия. Услышав выстрелы, несколько человек из процессии приблизились ко мне и остановились. Увидели колонну заключенных, которые сидели посреди дороги в болоте, услышали их крики и свист, поняли, какова причина этой сцены. И они накинулись на моих охранников с криком, возмущением, бранными словами, плевали на них: «Ах вы, лоботрясы, таку вашу мать! Вас пятеро и одну девчонку в наручниках ведете! Да что она, бедная, вам такого сделала?» И тут одна женщина, не обращая внимания на растерянных конвоиров (подходить к конвоируемым строго запрещалось — имели право даже стрелять), подошла ко мне, сняла платок, который держался на голове только одним концом, поправила волосы, завязала хорошенько платок на голове и при этом не переставая бранила конвоиров. Я поблагодарила ее, и она вместе с другими, которые находились с ней около меня, пошла за похоронами. Это происшествие поддержало мой дух, подняло настроение. Я ощутила, что я не одна.

Неожиданно затихла мужская колонна. Около зэков стояла грузовая машина с военными. Они окружили колонну, скомандовали встать с болота и повели дальше. Я стояла, следила за всем и не успевала осмыслить всего, что произошло за последние несколько минут, покорно ждала команды конвоиров: «Разберись по пять! Шагом — марррш!» Но я стою посреди дороги, замерзла, и никто меня не подгоняет. Начинаю оглядываться — где же мой конвой? И — о диво! — нет никого. Стою одна средь дороги как перст, руки в металлических кайданках, да еще и сзади, начали неметь. Думаю: «Куда идти?» Вперед — не знаю куда, назад вернуться — тоже не выходит. Решила идти вперед, — может, кто-то меня все-таки встретит. Правда, встретили двое военных в плащ-палатках, пошли тротуарами с двух сторон, а я посредине дороги, но ни один из них не обратил на меня внимания. Вспомнила, что любая дорога куда-нибудь ведет, и моя довела меня до первого отделения норильской милиции. Открылись двери, и какие-то новые «телохранители» завели меня в коридор. Нужно было снять наручники, но ни у кого из них не было ключей, а мой родной конвой не являлся. Еле сняли их. Руки набрякли, посинели и совсем задеревенели да еще и замерзли. Не успела я помахать руками, чтобы немного отошли, как слева открылись двери, и мне приказали зайти.

Я очутилась в большом кабинете, передняя стена заставлена столами, за одним из них сидел сам Фрид — опер нашей, 6-й зоны. В углу кабинета, на столе, лежал целый арсенал их «орудий труда». Я успела разглядеть две нагайки, шомпол... «Будет жарко», — подумала я и решила отбиваться. А тем временем Фрид разложил какие-то бумаги и приготовился записывать мои показания. «Давай договоримся, — сказал он, — что слов «нет» и «не знаю» у нас не будет». Я его в ответ предупредила, что, пока он не вынесет из кабинета этот «арсенал» (показываю на стол в углу), не скажу ни одного слова. «Ах ты, такая-сякая и перетакая! Я из тебя выколочу все, что мне понадобится». — Он стал грязно ругаться. А я, чтобы подбодрить себя, тоже раскричалась ему в тон, что не скажу ничего. Минуты две мы старались перекричать друг друга, но вдруг у меня за спиной открылась дверь, и Фрид замолк. Оглянулась. В дверях стоял высокий незнакомый военный, все на нем начищено до блеска, с какими-то знаками отличия на погонах и на груди, в которых я ничего не понимала. «Что тут происходит?» — спросил он. Я сказала ему то же самое, что и Фриду: никому не скажу ни слова. «Убрать все это!» — приказал он сердито. Фрид, забрав «арсенал» в охапку, выскочил из кабинета. «Я член московской комиссии, майор», — продолжил военный и еще что-то добавил. Вынул из нагрудного кармана какой-то документ и показал мне. «Ну что, убедились?» — спросил он. Я только пожала молча плечами, потому что ничего не понимала. Майор спросил, буду ли я с ним разговаривать, и сразу пояснил, что ему нужно скоро лететь в Москву. Он хотел узнать от меня, что послужило причиной того, что все лагеря объявили протест. Это был зам. генпрокурора Союза (наверное, генерал-майор) Вавилов. Он предупредил меня, что могу говорить все, что хочу. С завтрашнего дня он решил назначить мне другого следователя — прекрасного человека. Он заполнил анкету и вызвал дежурного, чтобы меня проводил.

Теперь меня сопровождали уже двое военных без оружия, они о чем-то говорили, а я шла между ними, завернув руки в платок. «Слава тебе, Господи, — думала я, — что выдержала первый экзамен».

Привели в тюрьму — «яму». В этот раз поместили в маленькой крайней камере № 16 по соседству с баней. Стены покрыты инеем, мокрые и холодные. Попросила дежурного передать, что хочу поговорить с начальником тюрьмы. Пришел сам Ширяев. Сказала ему, что тут мокро, холодно и в одной суконке могу скоро врезать дуба. Попросила, чтобы привезли мою теплую одежду. Уже на другой день дежурный передал ее мне в камеру. Девчата собрали все. Надеваю блузку и вижу, что одна петля зашита. Поняла, хитрость. Распорола, а там на белой тряпочке химическим карандашом написано: «Стефцю, как только тебя арестовали, мы забастовали. Висят черные флаги». И подпись: «Твоя Н.Л.» (Настюня, а фамилию забыла). Теперь я поняла, почему все время скрежещут замки в коридоре, слышно, как заводят новых заключенных. Значит, в знак солидарности с каторжанами все зоны с политическими снова забастовали. Пожалела, что я не со своими друзьями, и переживала за них.

У меня поднялась температура до 38 градусов. Еще несколько раз вызывал новый следователь, но обходился со мной очень культурно, ни разу не повысил голос, а когда увидел, что я заболела, дал мне покой. Я рассказала ему, что считала нужным, он записывал, потом ходил куда-то, закрывал двери на ключ, а меня оставлял. В кабинете было тепло, сухо, я клала голову на стол и дремала, потому что в камере холодно, сыро, меня целую ночь знобило и я не выспалась. Когда следователь возвращался, открывал двери, я уже сидела за столом. Однажды он принес белые булочки и какое-то хорошее печенье, сказал, чтобы поела тут, но я отказалась. Тогда он разломил пополам все и стал есть сам. «Не бойтесь, это не какая-то отрава», — сказал, смеясь, будто отгадал мои мысли. Я действительно боялась, чтобы не накормили меня чем-нибудь таким и чтобы я не рассказала ненужное.

Температура не спадала. В камеру вызвали врача. Послушала меня и спросила, чем и когда болела. Я сказала, что была в туберкулезной бригаде. Она решила, что это рецидив или обострение, назначила лекарства, которые каждый день приносила сама. Дали мне какое-то старое, порванное покрывало, и я, завернувшись в него, спала под другой стеной, где не было инея. За стеной, в 14-й камере, сидело много мужчин. У них было жарко, поэтому с моей стороны стена была сухой. Скоро у меня температура спала, перестала болеть голова, но что и где творилось в мире, я ничего не знала. Только 7 июля утром через зарешеченное оконце до меня в камеру долетел какой-то далекий женский крик, — наверное, ветер дул с той стороны. Время от времени крик повторялся. В коридоре тогда дежурил средних лет, спокойного нрава белорус. Я постучала в двери. Он открыл кормушку и спросил, чего мне надо. «Скажите мне, будьте добры, что там делается, что аж здесь слышны женские крики?» — спросила я его. «Сегодня разбивают вашу зону», — ответил он тихо и закрыл дверцу. Я встала на колени и долго молилась, чтобы Господь сберег тех людей. У них уже переполнилась чаша горя. «Пусть будет воля Твоя свята», — сказала я себе вслух, но успокоиться так и не смогла. Почему-то дрожали руки, и я все время ходила по камере. После обеда, ближе к 7 часам, на тюремном дворе послышались рев машин, какое-то необычное движение, гомон и несколько раз женские голоса. Вдруг со скрежетом и грохотом открылись двери моей камеры, и — что я вижу! — Нюся Мазепа заходит спиной в камеру, в руках держит какую-то деревяшку, а дежурная тянет ее к себе, и так обе заходят в камеру. Нюся что есть силы толкнула доской — и дежурная полетела в коридор. «Ах ты, паршивка! — крикнула Нюся. — Ты будешь меня бить? Я тебе покажу!» Дежурная вырвала деревяшку и быстренько закрыла дверь. Нюся отошла от двери, повернулась, увидела меня. «Ты жива?» — спросила она. «Как видишь, а ты скажи мне, есть ли жертвы?» Нюся ответила, что жертв, кажется, не было. Снова открылись двери, и надсмотрщики-мужчины втолкнули к нам Надю Яскив, потом Лиду Карловну Дауге (латышка, бригадир). Все растревожены, расхристаны, с каким-то злым видом. Одежда на них мокрая, грязная, порвана.

— Да что вас там — псы рвали? — спросила я.

— Не псы, а конвоиры, — ответили девчата.

— Это одно и то же, — сказала я им.

— Ты еще смеешься над нами? А там было настоящее пекло, — с грустью ответили они.

Тут снова открылись двери и завели какую-то незнакомую женщину в красной суконке, с красным лицом и какой-то очень большой головой. Суконка и лицо были в крови. Когда закрылись двери, незнакомка попросила воды вымыть лицо и промыть глаза. Только по голосу я узнала нашу Марийку Нич, но где взять воды, если утром только давали пол-литра. Мы начали ее вытирать, а она рассказывать.

...Когда женщин стали вытаскивать в тундру, несколько конвоиров приставили лестницу к бараку и полезли снимать флаг. Марийка залезла под лестницу, со всей силы оттянула ее — конвоиры попадали на землю. Накинулись на нее, а дальше она ничего не помнила. Избитую, без сознания, ее выволокли за зону, а там девчата привели ее в чувство...

Когда на ужин дали по пол-литра воды, все умылись, попили какой-то баланды и легли спать. Дальше рассказывали, как их разбивали, обливали водой из пожарных машин — сначала холодной, а потом горячей, как били всех. А потом еще кто-то крикнул: «Ложитесь, лежачих не бьют!» Все легли и тем самым дали возможность еще больше над собой поглумиться. Начали на них скакать, топтать ногами. Снова поднялись, но конвоиры уже влезли в гущу женщин, хватали за руки и вытаскивали за зону. Некоторых выносили на плечах. Было такое, что солдаты тянули за зону, а девчата — назад, и бедная жертва просила: «Пустите, а то разорвете!» Девчат отпустили. Вскоре вся зона опустела.

Всех женщин вывели в тундру. Там стоял стол, накрытый скатертью. У стола собрались лагерные придурки, сексоты и другие подлые прислужники. Они решали, кого из женщин куда отправить, кто провинился, а кто нет. Начальство само не знало, что делать с теми людьми, которые так неожиданно перестали сопротивляться. Понятно, что после тех событий держать всех вместе было невозможно. Люди сплотились и поняли, что у них есть еще силы бороться за свои права вместе.

В тот день в тюрьму привезли девять женщин. В камеру, где была Аста, поместили Лесю Зеленскую, Юлю Сафранович (белоруска) и Лину Петращук из каторжанок. Во время забастовки девчата-каторжанки разломали ворота, которые отделяли их от нашей зоны, и с того времени мы были вместе.

Первую ночь девчата спали спокойно, хотя ни у кого не было сухой теплой одежды. Мое порванное покрывало (по-нашему — коц) расстелили на полу одно на всех, а накрылись моей телогрейкой. Ночью тянула ее каждая на себя, но прижались одна к другой, и было даже тепло. Под головы положили сапоги (или ботинки) одни на двоих, потому что кто-то пришел в туфлях (тапочках). До сих пор помню, как Нюся жаловалась, что ей плохо, а я повернула сапог другим боком и сказала спокойно: «Спи, спи — кому теперь хорошо...» Утром после подъема нам дали по пол-литра ржавой воды, чтобы помыться, а на завтрак какой-то темной юшки.

Позавтракав так, мы решили бороться за себя. Вызвали начальника тюрьмы и попросили привезти всем одежду из зоны, если там что-то еще есть. Но кто будет искать? Напомнили ему про матрацы и какие-нибудь покрывала. Ширяев пообещал все выполнить и до вечера привезти для всех одежду, кроме Нади. Под вечер принесли матрацы, набитые деревянной стружкой, перемешанной с сеном. Еще дали для каждой кое-какие покрывала. И потекли тюремные будни.

Однажды вызвал меня мой следователь и показал большой свиток писем со стихами. Я догадалась, что в мужской зоне нашли какой-то тайник, и на нескольких листах узнала почерк Миколы Юречко из 4-й зоны. Мне почему-то стало страшно, и я спросила следователя:

— Это вы теперь будете собирать со всех норильских зон и притягивать к нашему делу?

— Вам хватит того, что уже имеете, — ответил следователь.

Собрав все письма со стола, скрутил их, подошел к печке и бросил в огонь. Потом подвел меня к столу и из нижнего ящика вытащил большую фотографию — шириной до 70 сантиметров, а в длину еще больше.

— А теперь посмотрите, что тут есть, — сказал он мне.

Снимок был сделан в нашей, женской зоне в день перед разгромом. Девчата стояли в шесть рядов возле двух бараков, а над крышами реяли черные флаги. На ясном фоне неба они выделялись четко. Девчата были спокойны и выглядели так, словно вышли на какой-то праздничный парад. Если хорошенько присмотреться, то кое-кого можно даже узнать. Тех, что за бараками, понятное дело, не было видно, но сомнений никаких, что стоит большой круг. Я смотрела, будто зачарованная, и в душе жалела, что меня там не было.

— Знаешь, что это такое? — спросил следователь.

— Знаю, — ответила я, — только тут нет подписи.

— Какой?

— «Женщины в борьбе за мир», — ответила не задумываясь, потому что тогда большевистская пропаганда на весь мир трубила про свободу колониальных народов, про мир, борьбу за мир. Лозунг «Женщины в борьбе за мир» можно было встретить на каждом шагу, даже в концлагерях.

— Довольно удачное название, — похвалил меня следователь, но кто-то постучал в дверь, фотография исчезла в ящике, и в кабинет зашел Ширяев. Больше никому из девчат не показывали этот снимок, хотя держали нас под следствием почти два месяца.

В тюрьме выявилась дизентерия — от воды из ржавых труб. Мы с Лесей Зеленской заболели в один день, и нас перевели в какую-то маленькую камеру. Очень болел живот. Есть не могла и все время крутилась у параши. Лечили нас только марганцовкой, от которой нас рвало. Леся шутила, что если останемся живы и выйдем когда-нибудь на волю, то она пришлет мне письмо, а в письме рисунок, как мы обе сидим на стульчаке, повернувшись спинами, чтобы я не забыла, как мы когда-то мучились. Но всему приходит конец. Мы поправились, вернулись к своим девчатам, которых надзиратели собрали в одной камере.
Следствие закончилось, нужно было ждать суда. Настала зима, а с ней пришел и холод в наши камеры. Про нас не иначе как забыли. Утешение мы находили в песнях, стихах, воспоминаниях, а также в перестукивании азбукой Морзе с хлопцами из соседних камер. Пели тихонечко, потому что в голос «низзя». Пока дойдет очередь до суда над нами, коротко расскажу про наших подруг.

В первый день забастовки, когда люди уже приготовились не выходить на работу, лагерная обслуга и конвой все-таки выгнали женщин к вахте. Все шли два шага вперед, а три назад. Но все равно перед вахтой собрался весь развод. Самые активные девчата пытались как-то вернуть людей, но народу было великая силища, и всем не прикажешь. Кроме того, там было много россиянок и тех, кому до конца срока оставались месяцы. С ними говорить было нелегко. Юлина бригада стояла первой от вахты. В тот день девчата несли из зоны охапки держаков для кирок. Перед воротами уже стояли начальники со списками бригад, а за воротами оркестр и конвой, который должен вести женщин на работу. Ворота открылись, и Юля сунула два пальца в рот и засвистела так, что редко какой мужчина так сумел бы. Скомандовала: «Бригада, назад!» Ее девчата развернулись и стали пихать весь развод. Все начали отступать, а кто еще стоял, тот упирался, девчата так махали держаками над головами, что те бросились бежать. Кое-кто получил по плечам. Все развернулись и стали расходиться по баракам. Первый день забастовки был выигран благодаря Юле — догадливой и умной девушке из Белоруссии.

Люди все еще крутились на дороге перед бараками и не знали, как быть дальше, и ждали от кого-нибудь команды. Тут мы нашли какую-то бочку, выкатили посреди зоны и на руках подняли на ту бочку Лесю Зеленскую. Леся — из карагандинского этапа, который прибыл в Норильск осенью 1952 года после волнений в карагандинских лагерях. Тот этап принес какой-то свежий дух непокорства как в мужские, так и в женскую зоны.

Леся была родом из Ровненской области. За участие в подполье была осуждена на 25 лет лагерей и отправлена в Караганду. Там, я не знаю, за какие провинности, ее осудили на смертную казнь и целый месяц держали в камере смертников, где на стенах были нарисованы кресты, а спать приходилось в обычном гробу, застеленном тирсою. Ей было тогда 19 лет. Что было ей делать: или спать на холодном бетонном полу или в том гробу? На счастье, тогда смертная казнь была отменена. Лесю снова осудили на 25 лет и привезли в Норильск. Так что ей уже ничего не было страшно.

И такая дивчина стоит на той бочке, разъясняет людям, почему мы восстали, чего добиваемся и что мы должны быть солидарными с мужскими зонами, в которых в то время творились бесчинства, своеволие, издевательства и даже расстрелы заключенных: «Мы должны пойти на голодовку, пока не приедет комиссия из Москвы. Может, это будет три дня, может, четыре, но все равно мы своего добьемся, если будем едины. На работу не выйдем, пока не приедет комиссия».

У Леси был дар оратора. Говорила она смело, ярко, и казалось, что все то, о чем она говорит, сбудется. Леся закончила под аплодисменты девчат.

ЯскивНадеждаНадя Яскив родом из Жовкивского района на Львовщине. В подполье работала в районной ОУН и выполняла сложнейшие задания, которые ей поручали. Ее чекисты поймали с оружием в руках. Во время допросов ее пытали, но она не призналась ни в чем. Полуживую, ее привязали ремнями к дереву и стреляли в дерево вокруг нее. Тогда она оглохла и стала наполовину слепой. В лагере как инвалида на работу за зону ее не выводили, работала подсобницей в столовой. Была осуждена на 10 лет лагерей, 5 — лишения гражданских прав.

11 января 1954 года всех девчат из нашей камеры затолкали в «черный ворон» и повезли на суд. Мы все решили держаться независимо. Привезли в город, 22-й квартал (по старой строительной нумерации). Тюрьма «ширяевка», или «яма», стояла у подножия горы Шмидтиха. Ввели в большой просторный зал, а в нем посредине стоял длинный стол. Ко мне подошел какой-то рассыльный и сказал, что я должна подписать еще какой-то документ. Зашла с ним в кабинет, а там сидел мой следователь Алексеев. Он был, как говорится, сам не свой. Подсунул мне какую-то бумагу и сказал: «Не пиши ничего». Только вышел рассыльный, он быстро сказал: «Девчата, не бойтесь. У вас не будет «вышки» (то есть смертной казни), и, как бы вас ни осудили, вы можете писать кассационную жалобу в Верховный суд в Москву. Все будет хорошо». Я пошла в зал, где уже сидели мои подруги. И сразу тихонько повторила им его слова. Все как-то с недоверием восприняли это известие, но настроение уже не было таким гнетущим. Мы могли ждать чего угодно от нашей «гуманной системы».

Перед нами за столом, застеленным красной материей, сидели пять человек: судья, прокурор, переводчик, секретарь и для проформы или даже в насмешку адвокат. Все они в цивилизованной демократической стране. Вся стена за ними обвешана красными знаменами. А посредине — вождь Ленин.

Словами «Именем советского закона...» начался суд. Судья Перкин сидел посредине, и то ли от знамен, то ли сам по себе был действительно такой красный, что мало отличался цветом от знамен и скатерти.

В первый день они знакомились с нами: кто мы такие, за что осуждены, по каким статьям и на сколько. Эта процедура затянулась надолго, так что они могли отправиться на отдых. А нам объявили, что суд удаляется на совещание. Не было их довольно долго, и нам наскучило сидеть. Лина Петращук, которая сидела в первом ряду, встала, повернулась лицом к нам и своим дикторским голосом призвала: «Девчата, го-го-го... Дайте, ох, дайте...» А мы только ждали ее команды и тут же на три голоса начали песню:

Як з нессмочi на синэ морське дно
Впаду нещасна з разбитим крилом,
Тодi шлiть Украiне поклiн
I сумним скиглiнням замiнiте дзвiн!

Мы так дружно, душевно пели, что забыли про все, а Аста, которая сидела около Лины, встала, повернулась к нам и сказала: «Девчата, оглянитесь-ка». Длинный зал был заполнен военными. Было их около сотни, а то и больше. Кто стоял, кто сидел, но все держали платки в руках. Эти люди плакали. Нам не верилось, но это была святая правда.

Суд вернулся с совещания, снова потянулись нудные допросы и записывания. А на третий день привели 35 девчат из нашей зоны, чтобы они свидетельствовали против нас. Было такое впечатление, что они не знали, куда их везут, а когда увидели нас, то все как один опустили голову, и никто не отважился посмотреть в нашу сторону. Сразу взялись допрашивать свидетелей. Первой вышла из их рядов Ганя Медынская — учительница из Восточной Украины. Она встала возле нас и промолвила:

— Я не скажу об этих людях ни слова. Судите меня вместе с ними. Вы обещали, что никто не будет знать того, что мы говорили, а теперь вы привезли нас на стыд и смех.

Прокурор сказал, что за отказ от своих слов она может получить три года.

— Хоть тридцать, — сказала Ганя, а сама, красная, опустив голову, села на место. Все свидетели сидели как прибитые.

Пишу эти строчки, а перед глазами стоят мои подруги, с которыми прошла тот трудный, но дорогой моей душе путь. Когда мы под вечер возвращались в тюрьму, все заключенные и даже обслуга спрашивали: «Ну как, засудили?» А те в суде не спешили. Аж на седьмой день зачитали нам приговор. Всем присудили новый срок, не учитывая того, что мы уже отбыли: до 8 лет. Лесе Зеленской и Асте Тофри повторили по 25 лет, из них 5 — закрытой тюрьмы, а Марии Нич повторили 10 и тоже 5 лет закрытой тюрьмы. Но предупредили нас, что можем писать кассационную жалобу.

Мы не расстроились и сразу на другой день попросили все по тетради и ручке. Каждая на свой лад описала своеволие и издевательства над людьми. Старались не повторять одна другую, а писать каждая про отдельные факты. Отправили ли те тетради в Москву — мы не знали.

После суда сидели все время в одной камере. Молодость брала свое. Нам хотелось петь, хотелось вырваться из этих стен. В соседней камере сидели 18 наших хлопцев, среди них были Мирослав Мелень, Иван Огородник, Леонид Мельник, Владимир Матвийчук и др. Всех фамилий мы не знали. В стене сделали сами большую щель, и очень хорошо были слышны разговоры. Мирослав подготовил хлопцев, и потом они давали концерты под нашей стеной, а мы в свою очередь под руководством Лины пели свои песни. Не знаю, найдется ли теперь такой ансамбль где-нибудь, который тогда создали хлопцы. Их надо было бы год учить, чтобы запели так, как тогда пели наши соседи. Очень красиво исполняли «Розляглися тумани...», «То стрий над стриэм синiх вод...», много повстанческих песен или на слова Шевченко. Пели вполголоса, но выходило очень красиво. Дежурные днем ругались, а вечерами вроде не слушали. Так по соседству, будто одной семьей, мы отпраздновали Велик-день 1954 года.

Наверное, был уже апрель 1954 года, когда нас вывели из тюрьмы с вещами и снова на «черном вороне» повезли в аэропорт, где вместе с конвоем посадили в самолет.

Когда мы прилетели в Красноярск и пилоты открыли двери самолета, то на нас дохнуло такими запахами, будто за дверьми кто-то разлил дорогие духи. Тут уже началась весна, а в Норильске еще было 35° ниже нуля. Все мы были в валенках, а тут всюду талый снег. Так мы и шли по воде под конвоем до Красноярской тюрьмы. Через несколько дней нас, шесть человек, перевели на пересылку. В тюрьме остались Леся и Аста со сроками 25 и 5 «закрытки» да Марийка Нич с приговором 10 и 5 «закрытки».

На пересылке я имела счастье встретиться со своими родными, потому что они были там близко — выселены на станцию Злобино. Я отправила им письма через вольных, и они все приехали. Боялась им сказать про свою новую судимость, потому что выглядели они так бедно, что грех было их просить о помощи. Отец после первого инсульта пришел с палкой и все время плакал. Больше я его не видела. Похоронен он на кладбище на станции Злобино.

В конце мая 1954 года нас всех вызвали в контору и объявили, что 4 апреля того же года в Москве рассмотрели наши дела и решили так: новую судимость поглотить старой, только оставить все новые статьи в наших формулярах, с которыми мы долго имели немало хлопот. А мне они где-то взяли 10-й пункт к статье 58 (агитация) и оставили полных 10 лет.

Подруги. Стефания Коваль-Надорожняк (справа) и Нюся Скоревич в день освобождения. Мордовия, май 1955 г. Где-то в середине июня нас загнали в вагоны, и целый этап отправился в Тайшет, потому что на пересылку привезли женщин из Норильска. В Тайшете уже были норильчанки. Когда они увидели, что мы зашли в зону, то все бежали и кричали: «Приехали наши из тюрьмы». Они уже по нас панихиду справили. Ведь прошел целый год, как нас забрали в «ширяевку». И никто про нас ничего не знал. В Тайшете не хотели принимать норильчанок ни в одну зону, потому что они «демократы», а все лагерное начальство нас даже боялось. Потом возили еще по другим тайшетским лагерям вдоль трассы Тайшет—Иркутск, завезли аж в тупик над рекой Ангарой до Заярска. Отсюда повезли назад на тайшетскую пересылку. Там собрали заключенных из других лагерей и отправили в Красноярск. Нас большим этапом доставили аж в Мордовию. Отсюда мы вышли на волю. Освободили тех девчат, которые отбыли 10 лет, некоторых после отбытия двух третей срока, приговоры на 25 лет для женщин отменили. Это не коснулось мужчин.

5 мая 1955 года меня освободили, и я поехала к родителям в Красноярск. Тут в тюрьме еще застала Асту, Лесю и Марийку. Когда принесла им передачу во второй раз, их уже не было. Куда отправили — не могла дознаться.

Опубликовано в газете «За вiльну Украiну»,
«Несломленные повстанцы Норильска»
13-21 июня 2003 года

Перевод с украинского языка А.Макаровой


 На оглавление "О времени, о Норильске, о себе..."

На главную страницу