Владимир Третьяков: «...смерть вождя была встречена ликованием: все ждали перемен»


Из письма к А.Б.Макаровой

Моя жена Вера мало что помнит о тех далеких днях восстания. Она вышла из зоны (таких было человек 800), и месяца полтора их держали около лагеря. Там тогда было два больших одноэтажных кирпичных здания (позже в одном здании размещался гараж, в другом — детсад). Оставшихся в зоне усмиряли солдаты с собаками и палками, а через ворота туда вошли две пожарные машины. После сортировки несколько сотен з/к были отправлены в Чувашию. Там были знаменитые лагеря «Буреполом» и «Сухобезводный». Как и я, Вера не знала организаторов восстания, просто она была забита, запугана..

В 1956 году из «Сухобезводного» вернулась в Норильск Мария Карпова, несколько дней она жила у нас, впоследствии работала домработницей у прокурора города Рублева. Она рассказывала о Гале Пузановой, В.Бурьяновой, Л.Кузьменко. Их и я знал по лагерям. К сожалению, я как-то не интересовался прошедшим, да и надоело все это: нужно было начинать жить.

Восстание было одно, по крайней мере, я свидетель одного. В 1951 году в Норильск прибыли этапы из Печоры — там в 1950 году было крупное восстание. В 1952 году добрались до нас этапы из Тайшета — Озерлага. В дни восстания я не видел в Норильске ни танков, ни бронетранспортеров. Во время болезни Сталина я находился в 1-й зоне Медвежки. До 10 марта полгода сидел в изоляторе за отказ от общих работ. Откровенно говоря, смерть вождя была встречена ликованием: все ждали перемен. 10 марта меня этапировали в 5-ю зону Горлага, впоследствии там была железнодорожная станция, с которой добирались на Талнах.

В 5-й зоне я работал поваром. С мая 1952 года нам стали давать деньги. Например, я получал 180 рублей. Пятая зона — это 40 бараков на одной улице. Она располагалась между кирпичным заводом и оцеплением Горстроя. За зоной (по направлению к медному заводу и 4-й зоне) был поселок, где селились немцы. На окнах бараков были решетки, а на дверях запоры. На ночь бараки запирались.

Я опишу день 26 мая 1953 года. Весна была ранняя, уже было сухо — мы ходили в легком одеянии. Вечером я получил продукты, на следующий день со склада пригнал лошадку с телегой к конюшне. Недалеко стоял крайний барак специально для освобождавшихся. Недели за две сюда приводили их из 1, 2 и 4-й зон. В 7 часов вечера я навестил знакомого по Медвежке, Ивана Мосина, который на днях освобождался, посмотрел на женщин, которых привели (человек 300) в ночную смену и которые толпой стояли у вахты. На крыльце и у барака собралось сотни четыре зэков, кажется, звучала гармонь. Мы с Иваном сидели у окна друг против друга, рядом с ним парень без рубахи ел овсяную кашу из котелка. Я еще похвалил его спортивное телосложение.

Вдруг прозвучала длинная автоматная очередь. Я услышал хлопки по окну и увидел три или четыре пулевых отверстия с лучами в стеклах. Парень, евший кашу, вскрикнув, схватился за левую руку — раненую. Опрометью я выскочил на крыльцо, перескочил двух-трех лежавших и нескольких кричавших раненых и побежал вслед за толпой к своей кухне. Из бани вышло шесть офицеров (их штаб был вынесен за зону, а при бане было оборудовано несколько кабинетов, где они принимали зэков). Разъяренная толпа начала толкать их, положение спас парень, о котором я рассказал выше. До сих пор помню его властные слова: «Не троньте эту свору во имя этих несчастных!» Он показывал на убитых и раненых. На забор изолятора под свист и улюлюканье карабкался надзиратель Мартынов, по кличке Змей Горыныч. Все знали, что он и на свою жену писал заявление, мол, ведет антисоветские разговоры. Впоследствии он работал надзирателем на Каларгоне. На Кайеркане у меня жила сестра, поэтому я иногда встречал его в электричке. Кто-нибудь из пассажиров, узнав Мартынова, отвешивал ему пару оплеух.

В зоне из окон выворачивали решетки, а из дверей запоры. Через полчаса из компрессорной Горстроя стали раздаваться длинные гудки. На двухэтажном бараке появился большой черный флаг, появились они и на башенных кранах.

Солнце уже не садилось, было жутко, тревожно. На кухне мы работали молча, автоматически. За плечами у меня 10,5 лет отбытого срока, а что будет завтра? На крыше штаба и на вышках устанавливали «максимы». В запретке, в коридоре между зоной и оцеплением Горстроя, стояли кучки солдат, появились синепогонники и охрана ИТЛ (нас охраняли красные). На другой день с утра по радио зазвучали призывы выходить на работу, а потом за зону. Целый день во дворе штаба жгли бумаги. После обеда в зону вошел Зверев, начальник комбината, с толпой офицеров. Евдокимов (бывший полковник Советской Армии) вручил ему требования заключенных. Сам я их не читал и не держал в руках. Лично мне уже не надо было ничего. Пункты были такие: снять номера со спины, ограничения на переписку и другие почтовые отправления, полностью выплачивать зарплату, установить восьмичасовой рабочий день вместо 10-12-часового, свободный доступ к женщинам, пересмотр дел, отменить 25-летние сроки, обеспечить приезд Берии и его подручных, был пункт и о питании — все это было человеческое, элементарное.

На третий день по радио зачитали, у кого сколько зачетов, а после обеда установили напротив вахты стол и объявили, что сейчас войдут бывший начальник комбината, член ЦК, член Верховного Совета, Герой Соцтруда, заместитель или сам министр цветной металлургии Панюков со товарищи. Разговор не получился, и его освистали. Слышались крики о том, что это он расстреливал на шахтах «Угольная» и «Нагорная» — в Цемстрое, что он у сына (капитана-танкиста) жену отбил, а самого в Красноярск приказал не пускать.

1 июня по радио мы услышали многоразовую просьбу: «У кого кончаются отсидки, собирайтесь у вахты». Было страшно. Я ни во что не верил... Все решили выйти, я тоже. На кухне было не менее страшно: три пули влетели в окошко с вышки и ударились в обмуровку котла, близко одна от другой. Некуда было деться и здесь: стены-то дома дощатые, засыпанные опилками, а убойную силу ружейной пули, конечно, все знали. Вышло нас человек 800. На вахте записывали фамилии и тут же через 20 метров заходили в зону. Уже ночью к вахте лагеря стали подъезжать разные автомашины, в том числе санитарные и пожарные. В запретке между зоной и КиБЗом через 2-3 метра встали через одного солдаты с синими и красными погонами. У вахты собралась большая толпа лагерников — тысячи полторы зэков, а из города подходили и подъезжали группы офицеров. Открыли ворота, и вся эта толпа, стреляя вверх, стала вбегать в зону. Где-то за магазином их встретили камнями, и они отхлынули. Въехали пожарные машины, шланги разбросать не успели, потому что встретили их грудой камней. Пришлось офицерам выбираться задним ходом. Таким образом здесь был задавлен майор Качаев. Впоследствии на кладбище я видел надпись на его памятнике: «Погиб 27 мая 1953 года при исполнении служебных обязанностей».

На другой день нас привели в новостроящийся лагерь с большой кирпичной кухней и шестью бараками. Напротив кухни, через озерко, возвышалась другая одноэтажная кухня-столовая новостроящегося лагеря. На вахте началась сортировка. В руках майор держал дела и командовал, кому идти в зону, кому в запретку, где людей клали вниз лицом. Подходили машины, кузова нагружали лежачими, накрывали брезентом. Позже мы узнали, что их сгрузили на шахтах «Западная» и «Купец», где тоже строился лагерь. Очевидно, только смерть Сталина остановила эти новостройки.

Кажется, на четвертый день к нам пришла комиссия, какому-то полковнику я вручил жалобу в военную прокуратуру. Никого из них я не знал, да и не лез на глаза, памятуя, что я тоже чуть не попал в запретку вниз лицом. А сюда приходили этапы из других лагерей, наши и иностранцы. Всех переодевали в солдатское и отправляли в Дудинку. Первыми отправились японцы, китайцы, корейцы, венгры, немцы. Последними, уже в 1955 году, отбыли австрийцы, финны и др.

Здесь я тоже работал на кухне и жил в кочегарке. Я думал не о требованиях з/к, а больше о последствиях случившегося. Организаторов восстания я не знал, да и не слышал о них, но говорили, что это были зэки из тайшетского и карагандинского этапов (человек 600). Им были даны буквы «У», «Ф», «Х», «Ц». Об усмирении женской зоны я уже писал. Кажется, 3 июля, часа в 3 ночи, мы наблюдали это с крыши столовой. У Данила Халина оказался шестикратный бинокль: кто-то спер его у члена комиссии. Шестая (женская) зона была от нас километрах в трех, а вой хорошо был слышен: женщин выгоняли из бараков в тундру. Кажется, в середине июля усмирили и 5-ю зону. Солдаты вошли в нее со стороны кирпичного завода, сделав несколько проходов. От нас 5-я зона не просматривалась (ее закрывали огромные строения печей Гофмана и жилзона), но густую стрельбу и разрывы гранат мы слышали. Все мы были угнетены и подавлены.

В конце июля или в начале августа нас вернули в 5-ю зону, и я снова стал работать на кухне. Номера на одежде приказом сняли. Теперь уже наказывали тех, кто этого не сделал. Запоры с окон, дверей сняли, переписываться разрешили чаще. Кажется, все. В один из бараков снесли вещи убитых и раненых, а было их 58 и 128. Василий Соловьев занимался инвентаризацией этих вещей. Я знал Воробьева, Шамаева, Рыбакова (он или отец его работал ранее в библиотеке Кремля). Знал я и Бориса Бельского, Болтушкина, Петра Серикова, грека Мартоса — впоследствии он работал шеф-поваром в ресторане «Таймыр». Помню и бывшего полковника Настенко. Сам я не участвовал в восстании и не знал ни о каких организаторах. Просто я был рад месту. Времени не хватало ни на что — на кухне с раннего утра и до 10-11 часов вечера, а то и спать хлопнешься там же. Фамилии эти я перечислил, потому что среди наших разговоры о них были. Мне кажется, что друзей у меня в Норильске не было, — ведь я никому не доверял... Разве что Андрей Шебалков (Герой Советского Союза), с ним мы были откровенны. У него тоже было главное зло на Берию, а Сталина он называл Гуталинщиком. Жаль, что не пришлось с ним встретиться после освобождения. Говорили, будто Андрея переодели, дали звание майора и увезли в Москву.

Когда строили медный в 1948-1949 годах, в 4-й зоне было более 8 тысяч заключенных. Я года полтора или два работал на кухне кочегаром. Знал, что в лагере было 68 национальностей. Об этом мне говорил Славка Добжинский, поляк, он работал бухгалтером в продстоле штаба. На кухне среди поваров были три китайца, немец Кригер, афганец, два грузина, армянин, литовец, западные украинцы, два латыша, крымский татарин Сары, грек Нароев-Караев. Последний к 1950 году отсидел уже 22 года. В 1955 году лагеря стали закрывать. Куда кого увозили — не знаю. Впоследствии никого не встречал, а спросить о людях не у кого.

Так мы и прожили всю жизнь почти уничтоженными и оскорбленными. В конце 1956 года меня повесткой вызвали в горотдел. Полковник (очевидно, по моей жалобе), листая мое дело, злорадно смеялся, упрекал, что я на себя наговорил, как он выражался, всякую чушь и что такие, как я, затесались, мешая разглядеть других врагов. Он кое-что читал мне и показывал места в протоколах, выспрашивал о происхождении в них тех или иных пятен или помарок. А потом сказал, что реабилитация ни к чему не обязывает органы. Чепуха! Все равно я для власти чуждый. Освободили меня 5 января 1954 года. Капитан Рыбкин часа два все пугал меня, заставляя подписать бланк о неразглашении лагерной жизни. А я требовал 700 рублей, которые были у меня на лицевом счету. Их сняли подпиской на заем 1952 года без моего согласия, конечно, при этом даже облигации не выдали. Так ни до чего мы не договорились. А за заработанными 560 рублями пришлось идти к прокурору...

Так мы и доживаем. Вера больна и в магазин не ходит. Я пока еще хожу, но нелегко уже это дается. С трудом себя уговорил вам написать и молю уже умереть первым. Я сильно отзывчив к людскому горю, а к боли близких тем более...

1992 г.


 На оглавление "О времени, о Норильске, о себе..."

На главную страницу