Николай Одинцов. Таймыр студёный


Путь на Красноярск

В конце мая, в самый разгар весны, тихим теплым вечером собрали колонну заключенных около 1000 человек. С ними попали и мы с Петром Фомичом. Вывели за город, на пустырь, где на отдельном железнодорожном пути стоял состав товарных вагонов. Надо отдать должное: порядок, согласованность и дисциплина в таких операциях у конвойной службы были отработаны отменно.

Как только подвели нас близко к составу, трое конвоиров подошли к головной части, отсчитали несколько пятерок и тут же повели эту группу к первому вагону. Еще не дошла она к месту посадки, сразу отсчитали такое же количество людей и повели (уже другая тройка конвоиров) вслед за ней к другому вагону. Вся колонна была разделена очень быстро.

Немного застопорилась посадка в вагоны: некоторым заключенным было трудно подниматься по приставным лестницам, да еще с вещами. Но и это ненадолго сбило темп операции: забравшиеся в вагон помогали залезавшим. Я заскочил почти первым и сразу же занял два места на нижних нарах. Для себя и Петра Фомича. На верхний ряд я не полез. Эти места по неписаным законам предназначались для «привилегированной» блатной элиты. Займешь, а потом появятся эти ухари и сгонят на пол к «параше». На самом же полу, под нарами или посередине вагона, места доставались наиболее тихим, слабым и последним. Впрочем, многие из них были довольны этим: не надо тратить силы для вскарабкивания на нары, да и к «параше» поближе.

Вскоре забрался в вагон Петр Фомич, и мы стали укладываться. С другой стороны от меня, у самой стенки вагона, угнездился молодой парень. По обличию уроженец Средней Азии. Но какой нации, так у него мы и не узнали. То ли казах, то ли калмык, он и сам-то не знал. Назвался Кирсаном. Пока шла посадка, он у каждого залезавшего выспрашивал, не видал ли тот Абдулу. Одни отмахивались: до него ли теперь, другие посылали к хорошо всем знакомым «предметам постоянного пользования». Когда закрылись за последним заключенным двери, Кирсан растянулся на своем месте и тут же захрапел, прямо мне в лицо. Я-то уж разлегся раньше, чем он. Тут же, не раздумывая, разбудил его и предупредил, что если он будет фырчать мне в ухо, то я ему ноздри заткну. Он не обиделся, только проговорил:

— Что же, в ширинка хырчать, что ли?

Отвернулся к стенке вагона и тут же заснул снова. Гомон понемногу утих, остальные тоже разлеглись. Кто подложил под голову мешок, котомку. Другие — верхнюю одежду. Я разлегся на телогрейке. Котомку положил под голову. Бояться, что украдут, не надо было, в вагоне не сбудешь.

Наступила тишина. Только кое-где снаружи вагонов перекликались конвойные, да иногда слышались короткие разговоры. Но вот далеко впереди состава протяжно прозвучал паровозный гудок, натянулись сцепки, громыхнули буфера. Поезд тронулся. Мерно застучали колеса на стыках рельсов. Вагон начал вздрагивать и покачиваться.

Поехали. Поезд шел, все больше набирая скорость. Ночь. Темнота. Хоть глаз коли. Тишина. Одни спят, другие перебирают в мыслях то, что давно уже прожито, и думают о том, что будет дальше.

Проснулся от звяканья мисок, поварешек и громкого разговора. Поезд стоял. Двери вагона были раскрыты, возле них толпились заключенные. Снаружи слышались окрики:

— Что застрял, как привязанный, а ты, дохляк, отваливай быстрее. Вам только жрать да дрыхнуть, а нам вон какую ораву накормить надо, пока весь состав пройдем. Давай живее, погань несчастная.

Весь разговор пересыпался такой заковыристой матерщиной, что захочешь повторить, а выговорить не сумеешь. Это «бытовички» с малыми сроками разносили по вагонам обед (завтрак выдали еще вчера сухим пайком в лагере перед отправкой).

Рядом со мной никого не было. Я встрепенулся: черт побери, чуть не проспал. И Петр Фомич что-то не разбудил. Схватил котелок и тут же пристроился позади сгрудившейся толпы.

После обеда снова решили поспать, но сон уже не шел. Петр Фомич спросил:

— Что-то и тебе не спится? Ну, это не беда. Еще хватит нам для этого времени. На восток едем, путь предстоит неближний. Долго будем ползти в нашу Тмутаракань.

— Куда? — спросил я.

— А кто знает? — ответил он.

Иногда поезд останавливался не только для кормления. Его загоняли, как правило, ранним утром, на какие-то отдельные тупики. В таких случаях нас выводили поочередно из вагонов, чтобы проветрить их. Ненадолго, минут на 15. Один раз в неделю люди в белых халатах забирались внутрь и делали дезинфекцию. Посыпали в углы и вдоль стен какой-то порошок, отчего потом все долго чихали.

В самом конце состава в двух вагонах везли женщин. Их выводили чаще и всегда дольше держали на улице, чем нас. Мы отваживались спрашивать у конвоиров, куда же нас везут. Те отвечали однозначно: не велено разговаривать. Может, они и сами толком не знали. Такое однообразие начинало надоедать, исчезли всякие интересы.

Петр Фомич на второй день заметно сник. Да и говорить-то уже было не о чем. Как-то раз, ближе к вечеру, когда дневное томление отступило, а для сна еще время не подошло, Петр Фомич спросил у меня:

— А ты в Бога веришь? Я даже поперхнулся:

— Ты что? Сейчас старуха и то не каждая крестится, — ответил ему, а сам подумал: — С чего это ему взбрело? Уж лучше про политику затеял бы снова
Он, видимо, уловил мое смущение, миролюбиво, чтобы успокоить меня, сказал:

— Не бойся! Тебя, как я понимаю, из комсомола выперли сразу же, как НКВД взяло под свою «опеку». Так что критиковать за молитвы и богоугодные разговоры тебя сейчас некому. А энкавэдэшникам нет заботы: веришь ты в Господа или нет. Им до этого все равно. Так что на эту тему можешь беседовать со мной побойчее (видимо, он догадывался, что я его, а скорее всего подобных суждений, остерегаюсь).

Мне же вдруг показалось, что он меня за труса принимает (хотя так и было на самом деле, душа-то тряслась, давно уже шла вторая половина срока). Тогда, чтобы не уронить себя окончательно в его глазах, я решил вступить с ним в полемику и с пристрастием спросил:

— А откуда ты знаешь, что Бог есть? Чем докажешь?

До этого я сам никогда не задумывался, говорят, нет Бога, значит, так и надо. Петру Фомичу нравилось спорить, и, не дав выговорить ни слова, он снова заговорил:

— Так что, по-твоему, все на земле и на небесах крутится и вертится само по себе? Утром всходит солнце, вечером заходит. По ночам появляется луна, загораются звезды. Да разве все перечислишь?

Это было не для моего разума (на какой черт буду ломать себе голову, я и в школе с уроков естествознания и астрономии убегал при первой возможности). Но тем не менее, чтобы не показаться ему совсем неучем, ответил:

— Природа все и творит.

— А в природе, — снова спросил он, — тоже все без осмысления свершается?

Я явно не мог ему противостоять. Не зная, как вывернуться, огрызнулся:

— А сам-то ты в Бога веришь?

Чуть помолчав, видимо, не хотел совсем загонять меня в тупик, ответил:

— Конечно нет, не верю я в Бога. Я облегченно вздохнул:

— Что же ты мне голову-то морочишь? Тут и без этих головоломок все мысли в сплошной суматохе, а ты пустяковые вопросы задаешь?

Он усмехнулся. Мне его усмешка показалась обидной: что он меня совсем за несмышленыша принимает? Слава Богу, тоже шестой год по лагерям мотаюсь. Повидал умных людей. Кое с чем научился разбираться, хотелось сказать что-нибудь поострее. Но он опередил меня:

— Нет, дорогой! Это и есть самый серьезный вопрос, из-за чего все беды людские на земле. Ты прав! Такого Бога, что рисуют на иконах, не существует. Это придумали люди от своего бессилия и безысходности. Но то, что в необъятных космических пространствах, бесконечном звездном мире действует и все определяет неведомый для нас вселенский разум, — этого нельзя отрицать, так же как и нельзя утверждать (ибо не дано нам постичь помыслы его), узнать, в каких он является формах, где витает и какими мерилами управляет.

На такие темы я никогда ни с кем не беседовал, подобных измышлений ни от кого не слышал. Меня это заинтересовало. Видя, что я умолк и прислушался, Петр Фомич продолжал:

— Ему подвластны все земные и небесные законы. Он их определяет, устанавливает, совершенствует и изменяет по своему усмотрению (хотению). Сила этого разума беспредельна, и мыслит Он совсем другими категориями, чем мы. Для Него нет ни времени, ни пространства. У Него не было ни начала и не будет и конца. Он вечен и вездесущ. В мудрости Его творений наши познания настолько ничтожны, что нельзя их сравнивать даже с бесконечно малыми величинами. Тайны самых близких явлений нам так же недоступны, как тайны самых далеких миров, и никогда не разгадаем мудрость, для чего появились мы на этой земле, для чего живем, зачем живем. Над этим таинством самые умные люди многие века ломают головы, но ничего не разгадали. Сотворив людей, Он наделил их разумом, но ограничил круг познаний. И сколько бы люди ни стремились разорвать этот круг, за грани дозволенного им никогда не переступить. Прав был Сократ, сказав: «Я знаю, что ничего не знаю».

Вероятно, Петр Фомич говорил это не столько мне, сколько рассуждал сам с собой. Я, выбравшись из тенет его суждений, с сомнением спросил:

— По-твоему, выходит, что если Ему (тому разуму) вздумается нас прихлопнуть, то для Него это сделать легче, чем мне придавить комара?

— Не знаю. Но думаю, что да, — ответил он на мое замечание. — Но ты над этим не ломай голову и не тревожься зря. Пока мы (люди) нужны Ему в Его неразрывных цепях мирозданья, будем жить. И может, еще много тысяч лет, — закончил он и замолчал.

Я тоже замолчал, а сам опять подумал: «Лучше бы говорил о чем-нибудь житейском. А то в голове один сумбур от его философий».


Оглавление Предыдущая Следующая

На главную страницу