Терлецкий Любомир Григорьевич


Терлецкий Любомир Григорьевич (1922-1993)
скульптор, на время ареста - школьник

(Справка составлена по собственным воспоминаниям и воспоминаниям солагерника, Мищенко Л.Г.)

1922, 16 мая. — Родился во Львове (Польша).

1930-е гг. — Учеба в гимназии во Львове, участие в туристическом кружке.

1939, сентябрь. — Присоединение Западной Украины к СССР.

1940, 12 июля. — Арест в составе группы из 16 школьников, обвинение в шпионаже и подготовке побега из СССР в связи с обнаружением туристического снаряжения, в том числе туристических карт и компасов. Избиения, принуждение подписать вымышленные «признания», самооговоры. Львовская, затем Киевская тюрьмы.

1941, 3–5 марта. — Суд Военного Трибунала в Киеве приговорил всю группу школьников к расстрелу, несмотря на заявления, что «признания» даны под пытками. Два месяца в камере смертников. Замена приговора десятью годами лагерей (ст. 58-1а, 2, 8, 11). Этап в Воркуту. Общие работы. Полное истощение.

1945. — Перевод электриком на Центральную электростанцию (ЦЭС), постепенное восстановление сил благодаря заботе заключенных электростанции об изможденном юноше.

1948. — Перевод в каторжный лагерь.

1950. — Освобождение. Направление в бессрочную ссылку в село Момотово Казачинского района Красноярского края. Женитьба. Жена – ссыльная Ирина Евгеньевна Преображенская, дочь известного расстрелянного экономиста, до ссылки отбывшая срок в лагерях.

1955, июнь. — Обращение в Главную Военную прокуратуру с заявлением о пересмотре дела, сфальсифицированного с помощью побоев, на что последовал отказ.

1956, март. — Обращение к Н.С. Хрущеву о пересмотре дела.

1957 (?). — Реабилитация. Переезд во Львов. Окончание Львовского Художественного института, работа скульптором. Участие в выставках во Львове и Москве.

1989, 12 января. — Скончалась И.Е. Преображенская.

1993, 25 октября. — Скончался Л.Г. Терлецкий.

* сведения, выходящие за рамки воспоминаний, выделены курсивом

***

Из книги Мищенко Л. Г. Пока я помню… - М. : Возвращение, 2006. - С. 98–99; 136–141. : портр., ил:

С первого же дня работы на электростанции я почувствовал глубокую симпатию к моему напарнику, электрику Любомиру Григорьевичу Терлецкому, или, как его называли все, к Любке.

Судьба Любомира была страшной. Арестован он был почти мальчиком, гимназистом семнадцати лет, во Львове, в 1939 году, вскоре после прихода советской власти на Западную Украину. У него и его друзей по туристским походам нашли дома карты, компасы и рюкзаки. Обвинили всех в организованном шпионаже и намерении уйти за границу. Вынуждая подписать вымышленные «признания», их избивали сначала во львовской, затем в киевской тюрьме. В 1940 году «суд» приговорил всех к расстрелу. Они поняли, что это всерьез, только тогда, когда увидели, что стоявший при них конвоир, молоденький солдат, заплакал.

Два месяца они просидели в камере смертников, после чего приговор заменили десятью годами лагерей.

Любомир был очень маленького роста. В лагерях до Печоры и здесь на общих работах он совсем ослаб. Истощенного, еле двигающегося, его поставили в бригаду, подававшую топливо к локомобилям электростанции. Увидев его состояние, кочегары и машинисты стали сами работать за него, а его на всю смену клали спать под теплый котел локомобиля. Постепенно он ожил. Его заметил начальник электрогруппы, заключенный с пятнадцатилетним сроком Виктор Федорович Чикин, инженер. Он взял Терлецкого, как грамотного человека, на станцию электриком.

С осени 1946 года мы с ним почти два года работали вместе. Любомир был очень умным, разносторонне одаренным и необычайно целеустремленным и трудолюбивым человеком. Чтением и практикой, самостоятельными экспериментами он добился больших знаний в электротехнике и много сделал для улучшения работы станции, сильно запущенной до его прихода.

В 1948 или 1949 году его отправили в режимный лагерь, а после конца срока — в бессрочную ссылку в Момотово Казачинского района Красноярского края. Там он женился на отбывавшей ссылку Ирине Евгеньевне Преображенской, дочери расстрелянного известного экономиста Преображенского. До ссылки она, как и ее мать и брат — члены семьи «врага народа» — тоже отбыла срок в лагерях.

На тяжелых работах ее придавило груженой вагонеткой, и она потом не могла иметь детей. После реабилитации они уехали во Львов. Там Любомир окончил Художественный институт и стал скульптором. Его работы были на выставках во Львове и в Москве. Помимо этого, он написал серьезное историческое исследование по украинскому этносу.

В гимназические годы Любомир был жизнерадостным юношей, обладал хорошим голосом и много пел. После приговора он до конца жизни не взял ни одной ноты, почти никогда не улыбался и постоянно боялся повторного ареста (будь Сталин жив — неизбежного!). Ирина до самой своей смерти (12 января 1989 года) самоотверженно заботилась о муже, в последние годы тяжело больном. Наши семьи были в тесной дружбе до кончины Любомира 25 октября 1993 года (родился он 16 мая 1922 года).

На электростанцию сшивать приводные ремни часто приходил общекомбинатский дежурный шорник Павел Марушкин. Его, армейского летчика, арестовали в начале войны, и на комбинат он попал в самые жестокие годы. Он совсем обессилел на общих работах, когда его случайно увидел земляк, «вольный», бывший заключенный, прораб лесокомбината Владимир Евтихиевич Новиков. Он добился перевода Марушкина в единственную бригаду, которую хорошо кормили и одевали — похоронную. Она ежедневно вывозила на санях трупы и закапывала их в мерзлой земле вне зоны. Здесь Павел постепенно оправился и потом получил работу шорника.

Марушкин был человек очень добрый. Бывая, как шорник, на мельнице (которая тоже принадлежала комбинату, но была в отдельной зоне), он мог проносить оттуда мучные и крупяные отходы и отруби.

Хотя заключенных, возвращавшихся с работы на мельнице, тщательно обыскивали, иногда удавалось пройти «шмон» (обыск) без потерь. Если туго перевязать щиколотку поверх кальсон, насыпать в кальсоны муку или отруби и так же плотно перетянуть тайник сверху под коленом, то голень при ощупывании обычно не возбуждала подозрений. В зоне Марушкин отдавал приносимое истощенным и больным, в том числе и Любомиру Терлецкому, который, в сущности, был обязан ему жизнью.

В числе электриков станции был Яков Ефремович Цырульник из Минска, немного старше меня, умелый монтер, способный и к другим специальностям. Он был осужден по статье 58-10 (антисоветская агитация) и в первые годы своего десятилетнего срока прошел страшные магаданские лагеря, где, отморозив, лишился всех пальцев на одной ноге. Потом он попал в Печору. Здесь его статья к тому времени стала считаться «легкой», и, до работы на станции, он имел «пропуск»: его посылали без конвоя за зону для ремонта электросети и установок. Пользуясь этим, он проносил в зону то, что получал от «вольных» за работу, и делился этим с другими, чем в то голодное время спас многих, как и Павел Марушкин. Приносил он еду и нам с Любомиром.
В 50-е уже годы в электрогруппе появился новый монтер — Сережка. О нем надо сказать подробнее.

Сергей Николаевич Скатов (31.05.1925 — 29.05.1996) был очень мал ростом — не выше ста шестидесяти сантиметров — и в свои двадцать четыре года выглядел почти ребенком. Но был сильным, ловким и обладал смелым, решительным, спокойным и добрым характером. Он отличался редкостной целеустремленностью, а цель у него была — море.

Он прошел два курса Одесского мореходного училища и, вернувшись из учебного плавания в Америку, стал рассказывать о США. Говорил, что не видел в Сиэтле, где они стояли, изможденных рабочих, что безработные живут там лучше нас, получая пособие. И еще где-то сказал, что у Гитлера были, видно, хорошие генералы, раз мы четыре года не могли с ними справиться. За антисоветскую агитацию ему дали статью 58-10 и десять лет лагерей.
Сергей отличался большой скромностью — когда рассказывал о трудных и опасных эпизодах своей морской практики, никогда не выставлял себя. Был очень трудолюбив и старался учиться новым специальностям, занимался английским.

После заключения он не имел права жить в портовых городах, его не приняли обратно в Одесскую мореходку. Он прошел оставшиеся курсы заочно и последовательно сдал экзамены на штурмана, помощника капитана, старпома и капитана. Ему не разрешили морское плавание — он работал на речных судах. С трудом его допустили в каботажный (прибрежный) флот на Каспии. Наконец, после реабилитации, он смог выйти и в море. Был капитаном рыболовных сейнеров на Дальнем Востоке, проводил суда из судоверфи в Николаеве в дальневосточные порты через речную систему, Белое море и Северный морской путь. Был капитаном большого пассажирского теплохода «Украина» на Черном море. Но в заграничное плавание его так и не пустили.

Скатов был человеком слова — никогда не нарушал своих обещаний и не оставлял людей в беде. Его любили матросы и друзья, в их числе — наша семья.
Но вернемся в Печору.

На станции я встречался со сварщиком Евгением Лобановским. Он рассказывал, что до войны сидел в киевской тюрьме за воровство. Когда к Киеву стали приближаться немецкие войска, охрана выпустила всех уголовников, в том числе и его, а остальных заключенных расстреляла в тюремном дворе. Позже Лобановский опять попал в лагерь и оказался в Печоре.

Нашу лагерную жизнь старались облегчить многие работавшие с нами вольные, большей частью сами бывшие заключенные. На электростанции таким был ее начальник Александрович (забыл его имя). Он жил с женой на территории промзоны. К сожалению, Александрович проработал у нас недолго.

Заключенными были прежде и все начальники и мастера цехов, руководитель электрогруппы Арванитопуло, главные механики Михаил Алексеевич Соколов и сменивший его Стовбун.

Стовбун был человек добрый и очень одаренный. Не имея почти никакого образования, он владел многими техническими специальностями как практик. Никогда не стеснялся, если не знал чего-нибудь, и в нужных случаях умел находить надежных советчиков. И не брезговал при необходимости подсобить рабочему собственным горбом.

Очень много для меня, Любомира и Николая Лилеева делал машинист Станислав (Стефан) Стефанович Яхович. Он приносил нам еду и делал по нашей просьбе покупки. Через него шла и наша со Светланой нелегальная переписка (заключенным разрешалось только одно подцензурное письмо в месяц). Со Станиславом дружба сохранилась и после моего освобождения. Он не раз бывал у нас в Москве, мы встречались со взаимной радостью. К несчастью, он рано умер (28 сентября 1962 года).

За многое мы благодарны работавшему с нами дежурным электриком , тогда уже очень пожилому Александру Васильевичу Александровскому и его жене Марии Петровне. В их доме на территории промзоны останавливалась приезжавшая в Печору Светлана, и там мы с ней тайно встречались. Их сын Игорь потом бывал у нас в Москве.

Помогали нам механик станции Башун и начальник электрогруппы Борис Георгиевич Арванитопуло. Борис Георгиевич тоже давал в своем доме приют Светлане.

Очень добрым человеком был Лев Яковлевич Израилевич. Он жил в нескольких километрах от Печоры, в Кожве (на левом берегу р. Печора. Прим. админ. сайта), в землянке: с жильем на севере, как и везде, было плохо. Разносторонне образованный, владея разными специальностями, он выполнял договорные работы для лесокомбината. Он имел пропуск в промзону и, бывая там по делу, заходил в лабораторию, где с ним встречался и я. Он охотно исполнял наши просьбы, например приносил с собой аппарат и фотографировал заключенных — вещь для лагеря неслыханная. Через него также шла часть моей переписки. Когда Светлана в первый раз приезжала ко мне, московские поезда шли только до Кожвы, на Печору и дальше надо было пересаживаться. Она останавливалась у Льва Яковлевича, и он сопровождал ее в Печору.

Светлана приезжала в Печору трижды. Она хотела добиться встречи со мной. Но на официальное свидание надежды почти не было: Светлана была тогда всего лишь моей бывшей однокурсницей по физфаку. И все-таки она ехала туда, за 2157 километров.

В первый раз, в 1948 году, при помощи друзей с воли был выработан план нелегальной встречи. На территории промзоны было несколько домиков, где жили вольнонаемные: кладовщики, телефонисты, мастера. Можно было попытаться провести к ним Светлану под видом родственницы, а я как электрик мог бы прийти к ней туда в рабочее время. И это было осуществлено.

Во второй приезд был намечен аналогичный вариант, с той разницей, что для нашей встречи я подготовил небольшой заброшенный чулан в одной из вспомогательных построек электростанции. Кто-то прознал об этом и сообщил охране — на вахте Светлану должны были неминуемо задержать. Однако нашлись и люди, которые нас об этом вовремя предупредили. Светлане пришлось идти официальным путем.

Начальник управления Печорского железнодорожного строительства наложил на ее заявлении резолюцию: «Разрешить 20 минут в присутствии вооруженной охраны». Сержант-охранник на вахте нашей зоны прочел бумажку и сказал:

— Идите домой. Я сейчас сменяюсь, а завтра с утра заступаю на суточное дежурство. Вот тогда и приходите.

И на другой день он дал нам возможность видеться два раза по нескольку часов в караульной комнатушке вахты нашей зоны. А это могло для него обернуться немалыми неприятностями!
В третий раз Светлана приезжала уже в то время, когда режим на Печорстрое стал смягчаться во второй раз. Поджимали сроки окончания стройки, нужно было стимулировать производительность. Мы получили свидания три или четыре дня подряд по нескольку часов.

Доброжелательность сержанта во второй приезд Светланы была не единственным проявлением сочувствия и доброты со стороны охраны и надзорсостава. Один из надзирателей получил у нас прозвище «Крикун»: он наводил порядок всегда страшным криком. Но никогда никого лично не оскорбил и ни разу не дал несправедливого взыскания. И когда ему приходилось наказывать за явные нарушения порядка, он учитывал степень серьезности проступка и личность нарушителя.

Так, однажды Сергей Скатов пошел после отбоя к своему приятелю Косте Гагену в другой барак и был оттуда выдворен Крикуном. Переждав минут пять, Сергей повторил посещение и снова был изгнан. Но он не унялся и отправился туда же в третий раз. Тут уж Крикун отправил его в «кандей» — изолятор, где холодно и кормят впроголодь. Однако Крикун посадил его «с выводом на работу» — то есть, по сути, снял главную строгость наказания: на работе электрик и погреться может, и ест на общих основаниях. А вечером, заперев Сергея снова, Крикун велел нашему бригадиру отнести ему в изолятор ужин. К сожалению, я забыл фамилию этого хорошего человека.

Очень хорошо относился к заключенным надзиратель Уткин. Я, как и многие другие, вспоминаю его с уважением и благодарностью.

Приблизительно в 60-е годы через кого-то из бывавших у нас в Москве печорцев я послал Уткину письмо. Я писал от имени многих из нас, прежних заключенных второй колонны лесокомбината, что в те годы мы узнали и оценили его как исключительно гуманного, доброго человека, старавшегося облегчить наше положение. В тех условиях мы, конечно, не могли это выразить ему явно. Но наши чувства глубокой благодарности и уважения к нему мы сохранили на всю жизнь. Ответа на письмо не было, и я даже подумал, не доставило ли оно Уткину каких-нибудь неприятностей: кто знает, что там за люди.
Прошли десятки лет, и вдруг, 6 июня 2002 года, мне позвонила из Печоры Татьяна Геннадьевна Афанасьева, директор Печорского отделения общества «Мемориал», которой я прислал мои записки. Встретив в них фамилию Уткина, она вспомнила, как однажды его жена сказала ей, что он получил от какого-то Мищенко письмо и, читая его, заплакал. Михаил Николаевич Уткин скончался несколько лет назад.

Мой десятилетний срок сократился на лесокомбинате почти на год. Для быстрейшего завершения строительства Северо-Печорской железной дороги в лагере были введены зачеты. При выполнении и перевыполнении плана бригадами или при хорошем исполнении несдельной работы один рабочий день засчитывался за полтора, два или даже за три дня срока. Так как наша электростанция работала безаварийно и проводила ремонты оборудования большей частью своими силами, то зачеты получали и мы.

Но проработать в качестве электрика до конца срока мне не пришлось.

Неожиданно новым начальником ЦЭС назначили человека некомпетентного и, вдобавок, беспринципного и подозрительного. Фамилия его была Шерман. Он стал обвинять Лилеева и меня в неправильных действиях и требовал выполнения часто совершенно нелепых указаний. Отношения между нами накалялись, и мне грозил перевод на общие работы или даже этап.

Но тут мне помогли Стрелков и его лаборант-химик, инженер из Черкасс Конон Сидорович Ткаченко. Конон Сидорович вел контроль качества котловых вод электростанции — должность ОТК, не подчиненная начальнику ЦЭС и очень ответственная: неправильная дозировка умягчителей воды может привести к повреждению и даже взрыву парового котла.

У Ткаченко кончался срок заключения, и на его место требовался химик. А я прилично знал химию и в школе и на физфаке работал химиком-лаборантом. Конон Сидорович добросовестно подготовил меня к замещению его должности, а Георгий Яковлевич добился у технического начальства комбината перевода меня из ЦЭС к нему сразу после освобождения Ткаченко. И последние два года я провел в производственной лаборатории.

Быт в лагере, очень тяжелый в 1946 году, с годами улучшался. Стало просторнее в бараках, так как построили несколько новых; в некоторых секциях вместо двухъярусных нар-вагонок поставили койки. Стала приезжать кинопередвижка. Кино «крутили» в столовой или даже, если попросить механика (а им был наш же электрик Володя Тихонов), по секциям бараков.

Из фильмов помню кинозаписи театральных спектаклей: прекрасную постановку «Живого трупа» в Александрийском театре (режиссер Вивьен) и поразившую меня Уланову в «Ромео и Джульетте». Появилась в колонне и самодеятельность — любительский оркестр, и даже спорт — футбольная команда.
Вообще, конечно, мне и моим друзьям несказанно повезло, что мы попали именно на комбинат — и в то время, когда там улучшились условия. Мы не оказались в страшном числе жертв Северо-Печорской стройки: по реалистичным прикидкам, под каждой шпалой трассы Котлас — Воркута лежит погибший. В жилой зоне мы не страдали от холода (топлива — вдоволь), а я и работал в тепле. И работа у меня была интересная, и присутствовало ощущение, что делаешь что-то полезное: строится Северо-Печорская железная дорога. СПЖД должна была связать Северный Урал и Зауралье с Центром. Северный ее участок имел то же назначение, что и проектировавшаяся до революции Обь-Беломорская железная дорога, на изысканиях которой работал мой отец.

И природа у нас была не мрачная. Хотя и Север, но не Крайний, и даже с лесом. И в году два теплых месяца, а не так, как неподалеку, где «двенадцать месяцев зима, а остальное — лето». И при этом были длинные приполярные дни, белые ночи и долгие закаты и восходы, когда сказочно-яркие цвета неба держатся не мгновениями, а минутами и даже десятками их. А зимой мы видели волшебные полярные сияния, такие же, как в моем детстве в Берёзове.

А главное, что вокруг меня оказались прекрасные люди — здесь я упомянул только некоторых из них. Лагерная дружба объединила не только нас, зэ-ка, но и наших родных на воле. Надолго впоследствии остались нам близкими семьи Николая Ивановича Лилеева в Петербурге, Николая Григорьевича Литвиненко в Киеве, Владимира Леонидовича и Натальи Михайловны Тихоновых под Петербургом, Константина Генриховича Гаген и Валентины Кононовны Ткаченко в Черкасах.

 

 

***

ЗАЯВЛЕНИЕ

Прошу Вас помочь мне. Уже 17-й год я несу незаслуженное наказание за преступления, которых никогда не совершал, и не могу добиться пересмотра моего дела по существу.

Меня арестовали 12 июля 1940 г., когда я был еще школьником, и осудили по искусственно сфабрикованному обвинению в антисоветской деятельности. Это обвинение не было подтверждено никакими доказательствами. Тем не менее, я отбыл 10 лет лагеря и после этого вот уже 7-й год нахожусь в ссылке. В приговоре суда ссылка вообще не была указана, так что мне даже неизвестно, когда меня освободят.

Все «материалы» моего дела были ложными, они были сфальсифицированы следователями, и к подписанию их я был принужден избиениями, угрозами и другими физическими и психическими мучениями. Это проводилось на трех этапах следствия, сперва во Львове, затем в Киеве.

Однако я до сих пор не могу обратить на это внимание судебных органов.

Еще на суде (я был судим в Киеве Военным трибуналом 3-5 марта 1941 г.) я заявил о ложности следственных материалов и об избиениях и принуждениях на следствии. Суд не принял этого во внимание. Напротив, мне на суде пригрозили повторением «такого же» следствия. На суде никаких показаний с меня не спрашивали, никаких свидетелей не допрашивали, «протоколы» суда являются просто перефразировкой материалов «следствия».

Сразу после суда я написал кассационную жалобу. Ответа на нее я не получил.

В июне 1955 г. я обратился с заявлением о пересмотре моего дела в Главную Военную прокуратуру. Оттуда мое заявление в сентябре 1955 г. переслали в Киевскую военную прокуратуру.

Киевская прокуратура в своем ответе мне (за № 2/2-2/4990-55) 19 декабря 1955 г. в пересмотре дела мне отказала, так как, якобы, моя «виновность подтверждается материалами дела и, в частности, показаниями (моими) в судебном заседании».

Из изложенного ранее ясно, что эта мотивировка несостоятельна. Отказ опирается на те самые искусственно, незаконно сфабрикованные материалы, проверить которые прокуратуре надлежало. Ибо я жаловался как раз на то, что:

во-первых, в деле фактически нет никакого состава преступления, нет никаких доказательств, никаких свидетельских показаний о каких бы то ни было моих преступных действиях,

и во-вторых, что приговор основывается только на фальшивых, созданных с применением побоев, «материалах» следствия и составленных на их основании «протоколах» суда.

Именно поэтому я и просил назначить полный пересмотр дела по существу, который должен подтвердить, что я ни в чем не виновен и полностью меня реабилитировать.

Прилагаю к сему более подробное изложение моего дела.

Март 1956 г. Л. Терлецкий
Приложение, на 4 листах.

К заявлению Терлецкого Л.Г.
3 — 5 марта 1941 г. я был осужден Военным трибуналом в г. Киеве по ст. 58, п. 1а, 2, 8 и 11. Отбыв срок, — 10 лет ИТЛ, — я сейчас нахожусь в ссылке.
До ареста я проживал в г. Львове и, находясь на иждивении родителей, учился в средней школе. За день до моего ареста, 11 июля 1940 г., я узнал, что из нашей школы арестованы 3 ученика из классов на год ниже моего. В ночь на следующий день арестовали меня.

При тщательном длительном обыске в качестве «вещественных доказательств» были взяты: обычный школьный компас и мелкомасштабные карты, то есть вещи, продававшиеся в любом писчебумажном магазине как приложение к туристским справочникам.

Я был привезен в какой-то, — львовский же, — юго-восточный участок НКГБ (или НКВД — я тогда в этом не разбирался), и там от меня потребовали «сознаться в моей антисоветской контрреволюционной деятельности».

Это меня поразило. Я такой деятельностью не занимался, сознаваться мне было не в чем. Тогда меня стали бить так, что я терял сознание. Запугав меня так, меня тут же заставили собственноручно писать ложные показания, требуя, чтобы я писал, что я, вместе с другими школьниками, состоял в подпольной националистической организации, и чтобы я написал, чем эта организация занималась.

Я ни о какой подобной организации даже не слыхал. Однако, вынужденный истязаниями, я начал давать такие ложные показания на себя по указаниям представителя НКГБ, так как иначе избиения привели бы меня к полной инвалидности. Когда эти «показания» не вполне удовлетворяли допрашивавшего меня сотрудника, он рвал их, требуя от меня «признаний» в преступной связи с уже арестованными школьниками, хотя в действительности никакой такой связи не было.

На этом первом допросе я указал на то, что принадлежал, при Польше, к нескольким, чисто школьным, кружкам, как почти все другие школьники. Это были: спортивный кружок, потом нечто вроде школьного «культ-уголка» и т.п., — то есть, кружки прежнюю деятельность которых не порицали и советские воспитатели и политруки, появившиеся в нашей школе в сентябре 1939г., так как эти кружки не имели ничего общего с политикой. Эти сведения не удовлетворили допрашивавшего меня сотрудника, и он заставил меня добавить, что, якобы, эти кружки имели антисоветский пропагандистский характер. Поскольку я не знал, как должна была выглядеть конкретно подпольная антисоветская деятельность, а «втолковать» это мне сотрудник так сразу не мог, он смилостивился надо мной, ограничившись моим приведенным выше добавлением. Однако он предупредил меня, что в предстоящем настоящем следствии они «добьются» от меня данных и насчет конкретной деятельности, сказав: «мы сумеем тебя научить, как надо говорить».

Он, видимо, подразумевал средства, которыми он только что заставил меня состряпать на себя же подобие показания. Но, как показало дальнейшее следствие, меня потом действительно, «учили», то есть не просто били за «несознание», но и в буквальном смысле «научали», объясняя, что именно конкретно я должен был показывать.

Дальнейшее следствие велось в одной из львовских тюрем. Наша камера находилась в первом этаже, а на втором, непосредственно над нами, велись допросы с расчетом запугать нас. Оттуда всю ночь, не давая нам спать, неслись страшные крики, вопли и звериный рев избиваемых мужчин и женщин. Это, а также, в еще большей мере, непосредственные побои на допросах, заставляло меня соглашаться на все, что писал мой следователь. А он, видимо, сочинил «программу деятельности» воображаемой подпольной организации и, в соответствии с ней, пункт за пунктом, говорил мне, что и как я должен показывать по каждому пункту.

При этом следователю, конечно не удавалось создать похожих на правду показаний о выдуманных им преступных действиях (ибо результатами действий должны быть факты, а фактов не было). Поэтому он в конце концов ограничился тем, что сфабриковал «преступные намерения»: что мы, якобы «хотели» действовать.

В результате на этом «следствии», посредством избиений и запугиваний, меня заставили:

Во-первых, поставить подпись под фальшивыми показаниями, что я, вместе с упомянутыми тремя другими школьниками, принадлежал к подпольной организации (которой на самом деле не существовало).

Во-вторых, «признаться» в нашей «шпионской деятельности» (также вымышленной). Следователь сам разъяснял, какие, примерно, сведения мы «могли бы» собирать, совершенно не интересуясь при этом тем, что нам некому было бы такие сведения передавать.

В-третьих, нас заставили расписаться в том, что мы, якобы, хотели убивать советских офицеров и служащих, не интересуясь при этом, чем, как и кого.

После этого следствия во львовской тюрьме меня перевезли в тюрьму в Киеве. Там новый следователь заявил мне, что начинается полное переследствие и я должен честно и точно рассказать все, как было.

Но только я ему начал доказывать, что все показания на львовском следствии созданы львовским следователем, как киевский следователь стал кричать, что «и в Киеве мы сумеем заставить вас признаться не хуже, чем во Львове». Я вспомнил методы Львовского следствия и заявил следователю, чтобы он переписывал все из львовской папки. Этим он остался очень доволен, тем более, что я тут же все подписывал.

Однажды на это следствие зашел прокурор, который, ни слова не спросив о деле, выругал меня и тут же ушел.

Наконец, 3 марта 1941 г., начался суд Киевского военного трибунала. Только в комнате ожидания я узнал, что по этому делу проходит около 15-16 школьников в возрасте от 16 до 19 лет, из которых я знал только четырех, по школе, а остальных, не из нашей школы, видел впервые. Правда, и следствие не старалось доказать, что я знаком с остальными, однако сама по себе такая большая группа людей создавал впечатление о якобы «крупных масштабах дела».

На суде мы сразу заявили, что нас во время следствия били и заставляли подписываться под выдуманными показаниями. Ни один из судей по этому поводу ни одного слова не проронил, с нами об этом никто не спорил. Просто это было обойдено молчанием.

После этого суд стал зачитывать результаты следствия, совершенно ничего о деле не спрашивая. Потом, вдруг, председатель, в неожиданно шутливой форме стал говорить о том, что «с таких малышей, как вы, нужно бы просто снять штанишки да всыпать по-отцовски», «куда это, вы, мол, еще дети, а огромное государство свергнуть хотели» и т. д.

Однако приговор совсем не отражал этого «доброго» выступления (Напомню, что вся группа была приговорена к расстрелу, который через два месяца был заменен десятью годами ИТЛ — Л. М.).

Отбыв в лагерях 10 лет, я был отправлен в ссылку, в Красноярский край, в деревню Момотово. Я ее отбываю вот уже почти семь лет и срок ее мне не известен.

Из всего изложенного ясно, что лица, которые вели наше следствие, применяя побои и угрозы и ссылаясь на якобы имеющиеся у них показания других арестованных, заставили нас дать показания о никогда не совершавшихся нами преступлениях — о совместной принадлежности к подпольной организации и, тем самым, о намерениях участвовать в ее деятельности. Нам приписывали именно только «желания» и «намерения» действовать, ибо следствие все же не могло «изготовить» ни одного факта или малейшего вещественного доказательства. Суд же дела совершенно не разбирал, а лишь формально завершил «следствие», просто перефразировав его «материалы» в форме своих протоколов.

В сущности, все процедуры во всех инстанциях — сначала в участке НКГБ, потом во львовской тюрьме, потом в киевской тюрьме и, наконец, в суде — никак нельзя назвать следствием. Ибо ясно видно, что нигде не ставилась цель действительно разобрать, расследовать дело (что показало бы полное отсутствие у нас вины). Ставилась, почему-то, совсем другая цель: непременно обвинить нас, арестованных, «оформить дело на нас» любыми средствами. Это подтверждается, в частности, тем, что, например, при обвинении в принадлежности к организации нас даже не спрашивали о ее руководителе, чтобы его обезвредить; при обвинении в шпионаже не интересовались, кому мы должны были передавать сведения и т.п.

Я прошу рассмотреть мое дело по существу. Это выяснит мою полную невиновность в тех преступлениях, которые мне приписывались.
Март 1956 г. Л. Терлецкий

Мищенко Л. Г. Пока я помню… - М. : Возвращение, 2006. - С. 98–99; 136–141. : портр., ил.

Публикуется по http://www.sakharov-center.ru/asfcd/auth/?t=author&i=18


На главную страницу