Книга для моих детей


Глава из воспоминаний

Настоящая, реальная жизнь встретила Юру потрясениями. Первая травма была нанесена в 1929 году арестом мамы и папы. И ссылкой их в Ярославль.

Вся тяжесть драмы пала на Бусеньку (бабушку) и Тусю (старшую сестру), которая на своих полудетских плечиках многие годы несла груз воспитания младших, забот о их питании, одежде, сохранении квартиры, хлопот о паспортах, не говоря об учебе.

Понятно, что возраст Юры, да и всех остальных, предъявлял свои права и сказывался в том, что Бусина и Тусина жизнь отравлялись постоянно и двойками в школе, и драками, и домашними ссорами, и непослушанием, и нетерпеливым «есть хочу... а я все равно хочу», когда есть-то было нечего. Понятно и то, что нарушенный порядок домашней жизни нарушил и привычный моральный порядок, что сказалось на дальнейшем формировании духа ребят. Но несомненно и то, что вся предыдущая жизнь на всех оставила след хотя бы в форме нежной, пусть порой и платонической привязанности к семье и друг к другу.

Эту привязанность мы с Колей всегда чувствовали в письмах ребят в Ярославль, в Кинешму и впоследствии в Архангельск, Красноборск и Черевково. К сожалению, письма все почти пропали во время войны в наше отсутствие.

Первая встреча после нашей высылки произошла в 1930 году в Ярославле.

Мы в это время работали в школе Дозауч и сняли комнату на лето по ту сторону Волги.

Юра за это время успел пережить многое. Передачи, которые они с Тусей приносили нам на ул. Воинова, посещение прокуратуры с запросами о нас, встречи с такими же лишенными семьи, как они, и, естественно, не примирившимися с этим; целый ряд таких же потерпевших и переживавших несчастье школьных товарищей — все это вызывало у ребят (Юре шел 15-й год) желание чем-то поделиться, что-то пересмотреть, против чего-то протестовать, что-то перечитать.

Ребята встречались, говорили, по-видимому, читали не то и не так... Словом, еще в 1929 году, когда нас временно освободили и мы были дома, звонок — являются с винтовками делать обыск... у Юры. Конечно, дома — отчаянье. Чтобы подготовить маму, всегда страдавшую пороком сердца, обострявшимся при волнении, я возможно осторожнее разбудила ее и предупредила об обыске. Она быстро оделась и вошла в комнату в тот момент, когда раскрывали Юрин детский столик, наполненный «железками», и в нем искали недозволенного.

Бусенька бросилась к Юре, прижалась к нему и с отчаяньем воскликнула: «Юра, и за тобой, таким дитенком!» А Юра был счастлив: «Бусенька, не горюй, понимаешь, ведь это значит, что я уже совсем большой!..» По-видимому, Юрины ребячьи «железки», детский столик и это восклицание произвели впечатление на обыскивавших. Просмотр Юриного имущества был прекращен, изъять было нечего, и ему было предложено вместе с ними проследовать на Гороховую улицу. Мало того, мужу и его другу Анд. Ник. было разрешено поехать с ними. Ехали в трамвае, причем сопровождавшие сидели отдельно и «преступнику» было разрешено даже разговаривать с отцом. О дальнейшем я узнала частью от Юры, частью от Коли и от представителя Красного Креста, к которому я обращалась с запросом о Юре. А позже, при моем следующем аресте, о Юре рассказывал мой следователь Стронин, знавший о деле ребят и с большим сочувствием отзывавшийся о Юре.

Когда Юру ввели в комнату, где он должен был ждать вызова в кабинет, «преступник», прождав сколько-то времени, мирно заснул и проснулся только от осторожного прикосновения к своему плечу и слов: «Гражданин, вас ждут». Собеседование со следователем, по словам Юры, было очень неприятно по тону: «Будто и в самом деле я преступник». Разговор длился, по-видимому, несколько часов, и вскоре выяснилось, что «гражданину» и говорить-то было нечего. Муж долго ходил по Гороховой, наблюдая, как кого-то, похожего на Юру по детской ковбойской шляпе с полями и не по росту короткому пальто, посадили в «черный ворон» и куда-то увезли. Так как движение на улице прекратилось и дальше ждать было бессмысленно и небезопасно, он ушел домой, а через час-полтора раздался звонок и явился сам Юра. «За отсутствием улик» он был отпущен. Пришел, конечно, гордый, довольный приключением и, главное, признанием своей «взрослости» и своего «гражданства».

Когда он через несколько дней явился в школу, некоторых из его товарищей там не оказалось, а мальчику впервые пришлось испытать отношение к себе «общественности». Правда, некоторые говорили с ним с подчеркнутым почтением, но больше было таких, которые отвернулись от него как от опасного или, по крайней мере, подозрительного субъекта.

Когда Юра приехал к нам в Ярославль на каникулы, пережитое сказалось на нем: он показался нам более сдержанным, пожалуй, даже скрытным, менее общительным с новыми знакомыми, не так откровенно высказывал свои впечатления от того, что видел...

С увлечением он играл на рояле (удалось устроить возможность практиковаться), конечно, много читал.

После этого мы с Юрой не виделись до 1935 года, когда он вернулся уже из своей ссылки. Это время, самое трудное, когда ребенок, детеныш, становится мужчиной, когда так нужна поддержка взрослых, отца, старшего брата, когда так необходимо спросить и тут же получить ответ на мучительный вопрос, совет, как поступить,— это время Юра был предоставлен себе, и счастье, что его неиспорченная натура уберегла его от пошлости и грязи.

Окончив школу в пятнадцать лет (тогда была девятилетка), он оказался на распутье. О вузе нельзя было и мечтать по возрасту. По совету друзей решил поступить в ФЗУ. Главным событием этой его «эпохи» была любовь к Леночке; кажется, она отвечала ему взаимностью, но что-то произошло между ними, поссорились, разошлись... Юра долго помнил любовь — он всегда понимал ее только серьезно и переживал мучительно. Будучи в ссылке, из Мариинска он просил отца побывать у Лены, поговорить с ней, быть может, что-то выяснить, что-то восстановить. Коля все сделал, что мог, но Лена (это было, если не ошибаюсь, в 1934 г.) была уже замужем.

ФЗУ Юра кончил через год, получив кое-какие права на «железку», которые не раз его потом выручали. Вновь воскресли мечты о вузе. Попасть было очень трудно: отец и мать в ссылке. Но откровенный разговор с кем-то, имеющим достаточную силу, чтобы поддержать его, помог — и вот он студент путейского института (потом ЛИИЖТ). Но счастье длилось несколько месяцев.

За этот год окончилась досрочно ссылка его товарищей по школе. Они были в Медвежьей горе, где к ним отнеслись исключительно доброжелательно, помогли им получить специальность. Ребята вернулись в Ленинград, стали встречаться, опять чтение нерекомендованной литературы, разговоры о том, о чем не надо было говорить, донос и арест. Мы в это время были в Черевкове Архангельского края, и письмо об аресте и ссылке Юры нас ошеломило. Впоследствии нам рассказывали об обыске, о том, как Юра, узнав об аресте своих товарищей, решил бежать, не зная куда, о том, как, начитавшись мемуарной литературы, держал у себя килограммы махорки и нюхательного табаку, чтобы защищаться при аресте, ходил около дома, а потом бросился бежать, оказался около Михайловского сквера (за ним гнались), упал и был задержан, когда какой-то бдительный прохожий подставил ему подножку. Это, пожалуй, было самым страшным: чувство затравленного зверя, которому грозит смерть, и сознание ее неизбежности. Потом все стало легче: смерть прошла мимо, хоть она, казалось, была рядом; ул. Воинова, перестукивание с товарищами по несчастью — преимущественно стихи — с одной стороны немецкие и перевод их на русский, с другой — русские и перевод их на немецкий. Поэтическая дружба, основанная на любви к поэзии, продолжалась впоследствии, в недолгие годы свободы обоих.

Переживал Юра и тяжелые моменты в свою бытность на ул. Воинова в эти годы. Прежде всего, конечно, встречи со следователем. По словам Юры, оба они — старший и его помощник — были искренними, вполне порядочными людьми, убежденными если не в преступности, то в ошибочности мнений своих подследственных, всей компании ребят, товарищей Юры. Разобравшись в них, они решили их переубедить, перевоспитать. Следствие вели по всем правилам и методам того времени. Юра позднее вспоминал заключительный разговор со следователем, который говорил с ним сурово, убеждал в преступности и закончил обещанием «высшей меры».

Юра, конечно, побледнел (ему было только 17 лет), но, уходя с победоносным видом, он бросил следователю: «Что ж, могу передать там привет от тебя».— «Кому же?» — «Дзержинскому или самому Ленину». Этого было достаточно, чтобы следователь, немногим старше Юры, вышел из роли. «Дурак»,— бросил он в ответ и заговорил простым, товарищеским и потому гораздо более убедительным языком. Вместо «высшей меры» он обещал высылку всей компании в Архангельский край, что и было исполнено. Одновременно он подарил Юре книгу Ленина, с трогательной надписью: «Юре от его следователя» — и потребовал, чтобы мальчик внимательно прочел ее и передумал свои выводы.

Уехали мальчики вместе, поселились в Архангельске тоже вместе и жили коммуной. Каждый из них нашел себе работу, главным образом, в «железке». Юра использовал свою подготовку в ФЗУ, но, по-видимому, недостаточно опытный в практике, пренебрег осторожностью и искалечил палец. Об этом впоследствии мне рассказывала позже сосланная в Архангельск Г., работавшая там врачом или сестрой.

Юра сам пришел в амбулаторию, был страшно бледен, обескровлен. Но прежде чем потерять сознание, успел попросить разрешения присесть. Это настолько поразило сестру (или врача), не привыкшую к вежливости пациентов, что она оторвалась от работы и, взглянув на пациента, оказала ему немедленную помощь, а потом заговорила с ним и узнала, что он мой сын (меня она знала по улице Воинова). Конечно, нашлось много общих тем, отвлекавших Юру от невыносимой боли при последующих перевязках.

На месте ранения образовался фурункул, и пришлось палец оперировать: Юра потерял сустав (указательного пальца) и навсегда лишился возможности играть на рояле, отчего очень страдал.

Экономическая сторона коммуны давала возможность ребятам неплохо кормиться и даже не отказывать себе в некоторых удовольствиях, как кино, театр, редкие концерты.

Вся зарплата, посылки, денежные переводы сдавались в общую кассу и уходили на общие и индивидуальные потребности с ведома всего коллектива.

Жили хорошо, "много читали и были довольны жизнью, если б не сознание несвободного существования, постоянные проверки, иногда обыски и другие репрессии, вызывавшие мальчишеское стремление к протесту. Оно проявлялось в несдержанных разговорах, порой в шалостях на улице, на работе.

В результате под влиянием общины Юра написал следователю, что рекомендованные им книги перечитал, но остался при прежних убеждениях и отказывается выполнять другие его требования и поручения. (Он никогда не говорил, что имел в виду.) Следствием письма были перевод всей группы из Архангельска в район Шенкурск и вскоре вторичный арест Юры. Совпадение: его везли в Ленинград в том же поезде, в котором мы возвращались после первой ссылки из Черевкова.

Не помню, на какой станции мы должны были пересесть на ленинградский поезд, но на вокзале ждали несколько часов, не подозревая, что где-то поблизости, быть может в другом углу того же зала, под конвоем так же ждет пересадки бедный наш мальчик. Как мы упрекали себя, что, еще травмированные ссылкой, сидели на одном месте: все казалось, что за нами следят, что, несмотря на освобождение, ежеминутно могут вновь нас арестовать.

И тем не менее, если б хотя бы предполагали, что Юра где-то здесь,, конечно, мы бы бросились к нему, несмотря на запрещение его конвоя. И насколько всем нам троим было бы легче. О Юрином аресте мы узнали случайно и далеко не сразу: сообщил, как это бывало обычно, кто-то из освобожденных, сидевших с ним в одной камере.

Юра попал к тому же следователю, пережил, кроме обычных огорчений, еще личные его упреки в том, что не оправдал дружеского доверия, оказанного ему в первом «деле».

Вторичный эпизод Юриной эпопеи закончился ссылкой в Мариинск.

В Мариинске Юра, самый маленький из группы ссыльных, был тепло встречен. Сначала все были на общих работах, тащили из замерзшей земли турнепс и свеклу, потом были на строительных работах. В группе строителей счастливо сочетались: архитектор, музыкант и художник-живописец. Жадный на всякие знания, особенно по разным видам искусств, Юра оказался благодарным учеником. Глотал, пожирая, все, о чем говорилось, вырабатывал свою точку зрения, свой собственный вкус, а технически — стал хорошим чертежником, что ему, в добавление к «железке», очень пригодилось в дальнейшей ссылке.

Мариинск Юра всегда вспоминал с благодарностью к людям, с которыми там имел счастье общаться.

В то время еще можно было освободиться досрочно, добросовестно работая, и в 1935 году Юра был отпущен из Мариинска без права жить в Ленинграде.

Прожив некоторое время дома, Юра должен был куда-то уехать. Хотелось бы поближе, и мы решили отправить его за 100 км, в Малую Вишеру. Но нужно было там найти работу, а это непросто, когда масса амнистированных ленинградцев, семьями связанных с нашим городом, ринулась в Лугу или Малую Вишеру. К тому же почти все они были крупными специалистами и для такой мелочи, как Юра, не находилось мало-мальски подходящей работы. Места чертежников, экономистов, статистиков, бухгалтеров, учетчиков и т. п. оказались занятыми профессорами, чуть ли не академиками. Так как физического труда Юра не гнушался, к тому же получил боевое крещение в Мариинске, к тому же работа, независимо от денег (нам в это время жилось неважно), необходима была для хлебной карточки, Юра поступил сплавщиком. За работу взялся, как обычно, рьяно, страстно. Но так как одежда была неподходящая, вскоре промок и простудился.

В это время я была у него в Малой Вишере. Маленький городишко, скорее село, деревянные домики, грязь, немощеные дороги, и на каждом шагу — то научный сотрудник Эрмитажа, то известный историк-архивист, то профессор университета — «бывшие», конечно, иногда с женами, жили где попало, часто среди клопов и тараканов, в изобилии водившихся в деревянных жилищах. Ходили оглядываясь, боялись встречаться, чтобы не быть обвиненными в каком-нибудь коллективном деле. У Юры почти не было знакомых, недостаток книг чувствовался особенно мучительно, хоть мы и старались восполнить его присылкой своих. Общества он также не искал, вообще чувствовал себя затравленным, предпочитал Мариинскую ссылку такому полусвободному существованию.

Стали хлопотать о любой работе, более постоянной и подходящей. В это время строился канал Москва — Волга, и Юре удалось там устроиться сначала чертежником, потом техником.

О том, как он там работал, Коле рассказывал начальник строительства, очень хорошо относившийся к Юре. Он привел два эпизода, характеризовавших Юру и его отношение к работе и окружающим.

Юра был назначен руководителем работ на какой-то отдаленный участок, где рабочие были ссыльными; сначала они отнеслись к Юре как к бывшему собрату, переменившему фронт и выслуживающему доверие начальства. Но вскоре отношение к нему переменилось. Юра делал все, что мог по своему положению, чтобы оберечь рабочих от злоупотреблений мелких служащих, готовых любыми средствами нажить состояние. Таким оказался приезжавший на участок кассир. При расчете с рабочими он всячески урезывал их скудный заработок, причем делал это умеючи, и найти, в чем «ошибка», мог только человек, знающий работу. Юра сам стал вести строгий учет и, поймав кассира на мошенничестве, предупредил его, что еще один-два случая — и он расправится с ним сам.

Когда кассир не прекратил своих фокусов, Юра при всех поколотил его. Кассир пожаловался, и Юру должны были судить за самоуправство. Когда начальник строительства призвал Юру и потребовал объяснения, упрекнув в том, что он не обратился к начальству, Юра ответил: «Доносчиком я не был и не буду, а кулаки у меня здоровые, да для таких ловкачей, как этот, они и убедительней, по крайней мере, не увернуться от наказания, и этот впредь будет осторожнее».

«А ты знаешь, чем это грозит тебе?» — «Знаю, но сейчас по крайней мере будет за что». Начальник дело замял, ограничившись переводом Юры на другой участок.

Там произошел другой случай. На строительство, на Юрин участок, поступила какая-то новая иностранная машина, которую нужно было наладить для работы. То ли не хватало каких-то частей, то ли не было хороших специалистов, но с машиной ничего не могли сделать: не работала.

Юра, никогда прежде не видевший таких, на свой страх разобрал ее, изучил и пустил в ход. Машина двинулась, но застряла на дне реки. Надо было ее вызволить. Была середина ноября, вода холодная. Юра предложил нырнуть. Никто не решался. Тогда он сам нырнул. «И вот идут минуты за минутами, а его все нет и нет. Мы уже стали шапки снимать: ясно — утонул. И вдруг что-то залопотало, заскрипело, машина двинулась и вынесла — землю, а сверху — Юру без сознания». Его долго приводили в чувство, конечно, не обошлось без простуды, но машина начала работать исправно. Юра получил благодарность и был премирован, престиж его установился прочно.

В то время в Дмитрове открывался филиал Гидротехнического института, и Юра был намечен кандидатом. Восторгу его не было пределов. Спешно отправили ему документы, нужные книги. Но... принять в число студентов бывших репрессированных не разрешало высшее начальство, несмотря на лестный отзыв о Юре, данный начальником строительства.

За первой "восторженной телеграммой домой последовала другая, полная отчаяния. Но работы на строительстве заканчивались, опять появилась надежда: Юра был представлен к медали и снятию судимости. Оставались формальности, обнадеживающие мальчика стать комсомольцем — об этом он все время мечтал — и полноправным членом социалистического общества, искренним почитателем которого он был с ранних лет, несмотря на все невзгоды, которые он объяснял случайностью.

И вдруг опять телеграмма: «Ура, призван в Красную Армию. Все забыто, буду солдатом». Так он действительно думал, когда за два месяца до окончания строительства канала ехал в Псков. Но здесь его постигло разочарование: он был назначен, как и многие бывшие репрессированные, в строительный батальон, т. е. «ничего не забыто», это та же ссылка, те же работы, только с более суровой, солдатской дисциплиной.

И вот этой-то дисциплины он не выдержал.

Предшествовали этому события, развернувшиеся в Москве и Дмитрове.

Живя там, Юра познакомился в семье Павловых с девушкой, которая в него влюбилась. Некрасивая, не очень умная, но сравнительно образованная, студентка университета, к тому же гуманитарного, искусствовед, театрал, она, естественно, была интересным собеседником для Юры, особенно в Дмитрове, где мало было людей, с которыми он мог и хотел бы общаться вне работы.

К Лиле приезжала подруга Люся Хотимская, тоже студентка Московского университета. Это было настолько очаровательное существо, что, кажется, не было среди окружавших ее человека, мужчины или женщины, кто не поддался бы ее обаянию. Маленькая, очень хрупкая, темная шатенка, с неправильными чертами лица, огромными, прекрасными глазами, оживляясь, она становилась красавицей. Она вся светилась внутренним светом, который заставлял не видеть, не замечать, красива она или нет, но который озарял не только ее, но, казалось, все ее окружение. Разве можно было смотреть на кого-нибудь или на что-нибудь, когда появлялась Люся... Конечно, Юра не устоял. Началась трагедия: он любит ее, и она тоже любит его, но и другая любит его, и обе любят друг друга, к тому же он жалеет вторую, отверженную. Все встречи троих, все свидания двоих омрачались тенью грядущей трагедии, предчувствием сердечных бед. Вот в это-то время судьба вырвала Юру из Москвы и перенесла в строительный батальон в Пскове. Тоска по Люсе и по культурной жизни в Москве; в большинстве случаев грубоватые, малоинтеллигентные товарищи не могли удовлетворить его тягу к поэзии, музыке, вообще к прекрасному. Они по-своему любили его, но не всегда понимали.

С другой стороны — так близко Ленинград, родители, сестра и братья, которых он любил страстно, беспокойно, как все, что он делал. И в Ленинграде — Эрмитаж, Русский музей и филармония, а тут скучная работа, в поисках строительных материалов разъезды по малокультурным районам. Начались злоупотребления командировками. Посылают Юру куда-нибудь, он, наскоро выполнив поручение, стремится домой, где покормят такими вкусными картофельными оладьями, где все хорошо, потому что это Ленинград, это дом, это люди, с которыми обо всем так интересно и так хорошо говорить. К тому же папа, защитивший диссертацию, пишет книгу о России, будет читать отрывки, и мама найдет что-нибудь интересное. А младшие будут смотреть влюбленными глазами, дурачиться, казаться взрослыми... Был 1936/37 г.

Отлучки в Ленинград не могли пройти бесследно. В один из приездов, садясь в спальный вагон поезда, направляющегося в Псков, Юра столкнулся с начальником. Конечно, расспросы, недоверие (хотя провожали мы Юру всей семьей, как всегда), служебное взыскание.

В это же время московские красавицы решили уступить Юру друг другу, а в конечном итоге великодушно предоставили ему выбрать одну из двух подруг. От большого ума и чувства они послали ему телеграмму, определившую его дальнейшую судьбу: «Мы свободны будь свободен и ты». Это был 1937 год. «Сомнительные» поездки в Ленинград, «подозрительная» телеграмма, недостаточно серьезное отношение к службе, какие-то «непонятные» стихи — этого было вполне достаточно для ареста.

Не получая долго писем от Юры, обеспокоенные молчанием и всем происходящим вокруг, мы отправляли телеграммы, писали к начальнику воинской части — все оставалось без ответа. Наконец мы получили пачку наших семейных фотографий, с которыми Юра не расставался, и узнали, что мальчик опять арестован. О времени пребывания в псковской тюрьме он не любил рассказывать. Говорил только, что было очень тяжело... Зато много рассказывал о сказочно прекрасной жизни в Дмитрове и Москве, конечно, о Люсе и друге Славе, которому был обязан самой братской дружбой, возможностью спорить по всяким серьезным вопросам философии, искусства, литературы, чтобы прийти к тому же выводу! Самое ценное в жизни — музыка и вообще искусство, а Люся — воплощение прекрасного.

Начался третий этап Юриных страданий. На этот раз Восток: Абакан, Комсомольск и др. К счастью для всех нас, Юра не был лишен права переписки — самая болезненная мера, совершенно отрезающая человека от родины и близких, обрекающая его на вечное одиночество.

После долгого молчания мы получили письмо сначала с пути, потом из Комсомольска и продолжали получать более или менее регулярно то от него непосредственно, то через Люсю, с которой переписывались и в этот период до нашего ареста, и в то время, когда я — сначала одна, а потом с Тусей — жила в Якутске.

Если предыдущие ссылки носили характер «свободных», когда давалось право поступать на работу, если тебя брали, устраивать свой домашний быт по материальным своим возможностям — с уведомлением об адресе соответствующих властей, с полной возможностью и постоянным ожиданием обыска, приглашения в «учреждения», ежечасным ожиданием неожиданных репрессий и обязательной периодической отметкой (иногда каждые 2—3 недели, месяц), то лагеря были связаны с постоянным конвоем (собаки-ищейки) при выходе за территорию лагеря-тюрьмы, с полным подчинением порой даже капризам далеко не всегда культурного начальства, каковым является любой конвоир.

Правда, не надо было заботиться о пище, но в этот период она была далеко не достаточной, и неоднократно Юра в письмах с восторгом изображал «Лукуллов пир», когда он с товарищами дополнительно к обеду жарил картошку на касторке или техническом жиру, «который иногда сильно отдавал керосином». Тяжелее всего было от недостатка «махры». К курению он пристрастился в первую сидку свою в тюрьме и потом постоянно прибегал к нему, когда становилось особенно одиноко.

К сожалению, мы редко могли ему помочь деньгами, на которые, как он писал, купить было нечего, или посылками: нам тоже очень трудно жилось. Чаще посылали Люся и ее родители, которые в этот период очень хорошо относились к Юре.

Большим утешением Юры в этот период была дружба с Яшей X. и начатые совместно с ним «переводы» дю Вентре.

Первым толчком к выбору сюжета и формы послужил Мериме своей «Хроникой времен Карла IX». Отсюда же заимствованы иллюстрации. Кстати, Юра мог быть незаурядным графиком, если б специализировался в этом художественном жанре. Вообще, подобно отцу, он отличался исключительной многогранностью дарований. А техникой графической был обязан своим друзьям-художникам, товарищам по Мариинской ссылке. Его проекты книжных знаков, миниатюрки и др. отличались точностью графической линии, простотой и вместе утонченным изяществом, стихи свои он также шлифовал с тщательностью и придирчивостью художника, много раз переделывая отдельные строфы, образы. Быть может, именно многогранность дарований помешала ему избрать один определенный вид художественной формы и усовершенствовать его, а жизнь, как и отцу его, делала все, чтобы отвлечь его от этого стремления. Только в одном случае помехой служила астма, в другом — ссылки...

Сблизившись с Люсей в дмитровский период, Юра не только не охладел к ней во время ссылки, но любовь его, несмотря на мучительные переживания разлуки, крепла. Люся стала для него всем: моральной поддержкой, строгим критиком, другом, любовью.

Все лучшее в жизни и в мечтах сосредоточивалось в ней. Он писал ей обо всем, не исключая своих случайных любовных похождений в ссылке, и она, страдая от них, тем не менее понимала, плакала, но прощала, больше всего ценя в нем искренность и зная, что любовь к ней неизменна, что она сметет, уничтожит все препятствия.

Люся пользовалась огромным успехом в писательских, актерских и других столь же высоких кругах. Время шло, ждать конца Юриных странствий становилось все труднее. И тем не менее ей даже в голову не приходила возможность какого-то иного устройства жизни, хотя Юра, отчаиваясь в своем освобождении, неоднократно предлагал ей не считаться с ним, с ужасом вместе с тем от возможности такого решения.

Как-то раз после объяснения с одним «блестящим» во многих отношениях молодым человеком, умолявшим ее стать его женой, она ответила: «Милый мой, я вас очень люблю, но ведь у меня же есть Юра». И у претендента поникла голова, опустились руки: Юру он знал и такой довод был слишком убедительным, чтобы на что-нибудь надеяться...

В это время Люся, окончив аспирантуру, писала диссертацию о драматургии Словацкого. Нетрудно угадать, почему она взяла такую тему: Юра почитал этого поэта так же, как и я.

Я откликнулась на призыв Люси помочь ей и в сорок седьмом году провела у Хотимских три или четыре месяца. Не знаю, какую пользу принесла я ей, хоть она и уверяла, что без моей помощи ей совсем бы не справиться. Но она так владела языком, так понимала все тончайшие оттенки мысли поэта, что, конечно, и без меня бы чудесно справилась.

Общество мое было ей ценно больше всего тем, что можно было говорить о Юре, о том, что он любит, о чем она не могла говорить с родными, которых она очень любила, но которые во многом были ей чужды. Недаром она меня называла своей «ленинградской мамой».

Но вот кончилась война, все чаще говорилось о том, что освободят окончивших срок ссылки...

В 1947 году Юра выехал в Москву. Все мы трое с нетерпением ждали и вместе с тем боялись их встречи. Как-никак прошло десять лет. Письма — письмами, но оба они изменились прежде всего физически. Будут ли они чувствовать при встрече ту же близость, какую чувствовали и о какой мечтали в разлуке?

На этот вопрос ответил мне Юра письмом. «Меня встретила Люся. Я думал, что не дождусь этой минуты, когда смогу обнять ее. Мы сели в машину... и тут я почувствовал, что Люся, правда, моя жена».

Нельзя было и мечтать о том, чтобы Юре устроиться в Москве или Ленинграде. Нашлись знакомые, которые посоветовали Юре оставить неосуществимые мечты о литературном заработке, как они ни восхищались его стихами, его дальнейшими планами. Юрию пришлось опять взяться за «железку». После месяцев ожидания он получил работу инженера-конструктора на вагоностроительном заводе в Калинине.

Началась счастливая, но мучительная жизнь: Люся — в Москве, Юра — в Калинине. По пятницам ночью Юра едет в Москву, остается на субботу и в воскресенье вечером возвращается, чтобы, не поспав, сразу взяться за работу на заводе. И тем не менее — везде есть хорошие люди — ему прощали, даже ценили его работоспособность, да и любили его как хорошего человека.

Отпуск свой Люся провела в Калинине. Жили они в светлой, почти" лишенной мебели комнате, Люся была счастлива изображать замужнюю даму и хозяйку дома, выдумывала кушанья, ходила на рынок. Этот месяц был единственным счастливым временем 36-летней Юриной жизни. Так они жили до сорок девятого года.

В 1949 году Юру опять арестовали без предъявления обвинений, без объяснения причин, выслали в Красноярский край, в Северо-Енисейск. Можно ли говорить об отчаянии нашем и их обоих? Юре при погрузке удалось поговорить с Люсей. Конечно, старались поддержать силы друг друга, утешить, обнадежить... Частью тогда же, подробнее в письмах, договорились, что Люся, получив аванс в 3000 за сданную в печать работу, выедет в Северо-Енисейск и проведет с Юрой несколько месяцев. Совсем к нему переехать она не могла, средств не было. Юриного заработка не хватило бы, и она должна была зарабатывать, а работа ее — в театральном обществе и литературная — была связана с Москвой.

Хуже всего, что, учитывая ее болезненность (давнишняя болезнь печени, по-видимому, здоровье ухудшилось после вынужденного аборта, операции и частые припадки), родители категорически возражали против ее поездки и вообще требовали разрыва с Юрой.

О разрыве Люся и думать не хотела, а поездку пришлось отложить. Но вот и деньги получены, и срок намечен... Юра ждет
окончательной телеграммы с указанием срока выезда... И получает телеграмму от Люсиной сестры, что Люся скоропостижно скончалась.

Сестра послала эту телеграмму, несмотря на то, что, получив известие о гибели Люси, я тотчас же телеграфировала просьбу подождать извещать Юру, подождать, чтобы я смогла к нему поехать и лично известить его.

Получив телеграмму, он потерял сознание, а очнувшись, стал думать о самоубийстве.

Я ему телеграфировала, что выезжаю при первой возможности, умоляла подумать обо мне, взять себя в руки, ждать меня...

И Юра взял себя в руки, ждал. Когда, достав 3000 рублей, я приехала к Юре, он все еще ждал. Это была последняя наша встреча, и трудно говорить о ней.

Самолеты только что начали рейсы после зимних и весенних метелей. Постоянного расписания не было, телеграммы получались неаккуратно. Юра ждал меня, работая над проектом шахты, которую строил. Когда показался самолет, он бросился на аэродром, опоздал. Я сошла и успела (с трудом, было очень тяжело) дотащить чемодан до камеры хранения. От самолета это было около 1 км. Запыхавшись, я стала раздумывать о том, как быть дальше. Дело было не только в отсутствии транспорта, но даже адреса Юры я не знала, предполагалось, что он меня встретит. Вдруг вижу, не идет, летит: рыжая австрийская шинель, посланная ему братом, расстегнута, развевается, как крылья. Голова и корпус вперед, ноги еле поспевают за ними (обычная его походка). На глазах слезы, готовы вырваться рыдания. Вспомнились все ссылки, Люся, дом... Чтобы отогнать свою готовность к слезам и почти вырывающиеся всхлипы, пытаюсь ругать «за опоздание», так сказать, переключить настроение мелкими хлопотами и упреками: адреса-то, мол, не знаю, куда было податься, как распорядиться с грузом? Виноватые любимые глаза, попытки оправдаться: «Самолет быстро сел, увидел его с работы, не успел добежать, все-таки далеко»... и опять мелкие заботы о багаже, хозяйке, чае. Только бы не распуститься...

Собственно, все мое пребывание там с апреля по июнь сводилось к этому — только бы не распуститься. У Юры — тоже. Только ночью, думая, что я сплю, позволял себе дать волю нервам: плакал, как маленький. О больном — почти не говорили, оба не умели. Весь смысл моего пребывания свелся к стремлению отвлечь, забыться. И ничего не забывалось. Ведь вырвать отсюда Юру я не могла, а здесь все напоминало о возможности быть с Люсей, получать хотя бы весточки от нее и о ней, даже просто знать, что она там, в Москве, думает о нем, о встрече, пусть не в этом году... В редких откровенных разговорах признавался: «Жить незачем, не для кого и не для чего. Жизнь кончилась, после меня никого и ничего не останется. Хоть бы простое человеческое счастье, если б сын...» Решил жениться. Была рядом девушка, сослуживица. За то, что она с ним изредка посещала кино, ее уволили с работы. Это тоже обязывало. Она уехала к сестре в Красноярск (в ожидании самолета я у них останавливалась). Судьба Кюхли. «Выхода нет» и т. д. Стоило ли говорить, что это не так, что скоро ссылка кончится (хоть выслан был без срока и без права возвращения). Жил Юра анахоретом, с ссыльными не сближался, так как у всех были свои интересы, свои надежды, да и рискованно было заводить друзей, и не тянуло к людям, хоть обо многих он очень хорошо отзывался. Стихи «не писались после Люси», книги проглатывались уж очень быстро, почти не оставляя следа.

Осталась «железка». Приходит оборудование, которое требует большой эрудиции. Надо лучше знать английский... Оба мы с ним добросовестно искали выхода и не хотели думать о том, что его уж нет. Тщательно береглась всякая мелочь, напоминавшая о Люсе: ее письма (отрывки из них иногда мне читались), ее медвежонок, ее книжки — все вещественное, что могло как-то напомнить о ней, не существующей.

Бывали мы с ним в кино: единственная возможность культурного развлечения. Тогда Юра надевал свое нарядное пальто и принимал тот независимый вид, который так отличал, его от окружающих, заставляя раскланиваться с ним и уступать ему дорогу. Юра со всеми был отменно вежлив, предупредителен, но насторожен. Так как весь Севере- Енисейск был набит хулиганами («урками»), Юра особенно оберегал меня: шел под руку и зорко осматривал соседей. Стоило ему заподозрить, что кто-то был со мной недостаточно почтителен, как он бледнел, мускулы напрягались, я всегда боялась, что еще минута — размахнется и будет, скандал. Сдерживался усилием воли. Этих общественных мест я боялась и предпочитала просто гулять с ним по окрестностям. Но даже когда началась чудесная сибирская весна с массой цветов, с чудесными «огоньками» (купальница), саранками, тюльпанами, огромными фиолетовыми гроздьями мышиного горошка, с ароматом сосен на сопках,— даже тогда я ходила за цветами одна или с соседскими ребятами: Юра избегал таких прогулок, возможно, они даже слишком живо напоминали ему о Люсе и дмитровских прогулках. Одно время он очень много работал над докладом по специальности (это была «железка») — о новейшем оборудовании электроприборами шахтного строительства. Я ничего не понимала по существу, но Юра читал мне свои «измышления» и прислушивался к моим «композиционным» советам. Он очень волновался, так как на докладе должны были присутствовать «настоящие» инженеры с вузовским образованием и многолетним стажем работы по специальности. Недели две работал он с увлечением, доклад прочел с успехом, выслушал ряд комплиментов от специалистов, но, вернувшись, опять всю ночь ворочался на постели (спал на полу, кровать, несмотря на мои протесты, предоставил мне), опять встал вопрос: «Зачем все это?»

В первых числах июля я уехала. Несколько ускорила мой отъезд мысль, что должна приехать Аня, начнет налаживаться их общая жизнь, а в особенности в первое время этому лучше не мешать.

Расстались мы с надеждой на встречу, быть может, через год.

Аня действительно скоро уволилась с работы в Красноярске и вернулась к Юре. Сначала они жили на частной квартире, потом переехали к матери, в свой дом.

У Ани — тяжелый характер, неуступчивый, она могла по полгода не разговаривать с сестрой, живя с ней бок о бок. Матери ее я не знала, но, по отзывам окружающих, она часто смягчала Анину придирчивость, бестактность и бесхарактерность в семейной жизни. В письмах Юры иногда мелькала понятная неудовлетворенность жизнью, но мечта о ребенке сглаживала неровности.

Понимая Юрины настроения, я часто ему писала, и в декабре 1950 сделала попытку поговорить с ним по телефону. Разговор не состоялся...

Заказ был принят и подтвержден. Мы ждали всю ночь до 6 утра здесь, а Юра у себя, в почтовом отделении. И все же ничего не получилось. По-видимому, этому разговору Юра придавал какое-то особое значение, потому что прислал телеграмму с просьбой повторить вызов. Надо было вызывать через Москву — Красноярск, а там — по радио. Можно ли? Не покажется ли такой разговор подозрительным властям, ищущим каких-то других, не родственных взаимоотношений даже между матерью и сыном? Не повредит ли мой повторный вызов Юриной судьбе ссыльного? (В это время у них участились аресты.) Все это заставило меня пока воздержаться от повторного вызова. Как я себя корю за это сейчас! Быть может, это был бы последний разговор. А может, он бы удержал Юру от чего-то страшного?

Словом, 20 января повергшая всех нас в ужас телеграмма, что Юра разбился в шахте, умер...

Потом подробности. Перед этим за неделю получил от Люсиной подруги пакет с посмертно вышедшей книжкой Люси. Отчаянье, вновь вспыхнувшее с неудержимой силой. Сжег все ее письма. И мои тоже. В магазине купил всяких материалов на халат Ане и ожидаемому ребенку фланели и еще чего-то.

20-го он должен был в последний раз осмотреть построенную им шахту, чтобы пустить ее в ход. Перед торжественным открытием пошел... без фонаря и... упал в нее. Разбился. Когда Аня, узнав, прибежала, он был еще теплый, но мертв.

Вот и все. Обмен телеграммами с Аней и сослуживцами. Поехать на похороны невозможно: расстояние, денег нет, даже если б были, самолеты, зависимость их от январской погоды. Хоронила Аня по обычаю, сослуживцы несли открытый гроб на кладбище, хотели даже музыку, но начальство не разрешило: боялись мертвого. Поминки, чтобы «как у людей». И вот наш мечтавший о жизни, о любви, о работе, о полезной работе, на радость себе, близким и всем людям, наш голубоглазый, с меланхолией в этих открытых глазах, с настойчивостью, упорством — сросшиеся брови и, особенно после смерти Люси, сжатые тубы... Наш Юра покоится на высоком кладбище в Северо-Енисейске. Аня заботится о нем, вернее, о могиле. Вешает на крест венки из искусственных цветов, хорошо, что сделали ограду.

А между тем вот уже седьмой год ее мальчику, Николаю, названному так по имени деда, по желанию Юры. Мальчик числится без отца, не носит его фамилии, и мы мечтаем лишь о том, чтобы хоть фамилия, если не отчество, напоминала о Юре...

Я.А.Вейнерт

Публикуется по базе данных центра им. Сахарова


На главную страницу