Адда Войтоловская. Сосланы навечно...


Об авторе

Адда Львовна Войтоловская — дочь известного киевского литератора и врача — в 1926 году окончила Ленинградский педагогический институт имени Герцена. Муж ее, заслуженный партиец, заведовал кафедрой истории СССР в том же институте. В 1928 году он был арестован по делу о троцкистской оппозиции, вскоре оказалась в лагерях и А.Л.Войтоловская. Перед последним арестом в 1949 году семья жила в Ростове. Оттуда и начался их нелегкий путь в новую неволю — сибирскую ссылку, в Туруханский район Красноярского края, где они пробыли до амнистии 1954 года. Впоследствии — реабилитированы. Тогда же А.Л.Войтоловская начала работу над мемуарами. Первая часть рукописи о первом аресте была опубликована при жизни Адды Львовны в Ленинграде. Вторая - о втором аресте и ссылке в Сибирь - подготовлена к печати детьми А.Л.Войтоловской, и отрывки из нее публикуются впервые в этом сборнике.

Мне эту рукопись передал бывший главный конструктор «Сибтяжмаша» Федор Сергеевич Зотов — друг семьи Войтоловских и мой хороший давний знакомый. Так вот коллективными усилиями и увидела свет та часть рукописи, которая рассказывает о туруханской ссылке пятидесятых годов нашего столетия. Насколько мне известно, других публикаций на эту тему пока не было.

Виктор Коморин,
журналист

Ссылка в глухую Сибирь после цивилизованного запада страны и проживания в областных городах, которую предстояло пройти мне с мужем, Николаем Игнатьевичем, была определена чиновниками из НКВД как «ссылка навечно». Говорят, что вечного ничего не бывает, но для нашей власти, а тем более для НКВД, законы не писаны и произвол их безграничен... В ссылке насилие и произвол выступают в самой откровенной и самой бесстыдной форме, в форме оголтелой и совершенно оголенной.

Каждый ссыльный отдан во власть местного сатрапа, большей частью в прошлом тоже репрессированного по уголовным или бытовым делам, желающего выслужиться перед ближайшим начальством, а ссыльный, не имеющий никаких прав, лишен куска хлеба, лишен опоры на стоящего рядом. Его могут избить, растоптать, убить и никто не узнает, не защитит, не поможет, не расскажет.

В отдаленных пунктах безлюдной глухой тайги, без права передвигаться, без телеграфа и телефона, без больницы и элементарной медицинской помощи, где почта идет на перекладных лошадях за тысячи километров от Красноярска все девять-десять месяцев в году, а в весеннюю распутицу совсем не доставляется, пред каждым ссыльным ребром стоит вопрос — как просуществовать?

Спасением от отчаяния остается оптимизм, вера в то, что все не вечно, страх за детей и надежда на возвращение к нормальной жизни...

Снова тюрьма

Итак, первого сентября 1949 года мы, муж Николай Игнатьевич и я, были арестованы в г.Ростове-на-Дону повторно в нашей недолгой жизни. Поздно ночью, не дав попрощаться ни с детьми, ни друг с другом, нас под конвоем вывели из квартиры и одновременно посадили в разные легковые машины. Дверца захлопнулась, спущены темные занавеси. Изъятие свершилось.

Преследованию подлежали и все так называемые «повторники», то есть те, кто ранее подвергался репрессиям, люди, отсидевшие свои сроки в тюрьмах и лагерях НКВД и уже вышедшие на волю.

Следствие представлялось мне пародией, но длилось-то оно уже восемь месяцев! Старого давнишнего дела, выдуманного НКВД в 30-е годы, плюс пресловутое сравнение на лекции в пединституте Жанны д'Арк с Зоей Космодемьянской было маловато для нового срока.

Наконец вызвали для расшифровки «навечно». Постановление гласило — ссылка навечно в Красноярский край без права передвижения и без указания пункта, вместе с мужем.

После зачтения приговора прокурор объявил, что я имею право на свидание с детьми и на получение вещевой передачи. То же, как потом выяснилось, было объявлено детям и Коле, моему мужу. В конечном итоге их и нас подлейшим образом обманули. Писала заявления одно за другим о свидании, получила разрешение, а свидания так и не давали.

В день отправки мы оба видели детей в прорези между козырьками на тюремном дворе, потом с тюками вещей, бегущих за воротами тюрьмы. За час до нашей отправки им сказали, что нас вывезли в пересыльную тюрьму на Гниловской и чтобы они торопились, так как могут нас уже не застать. На самом деле их попросту выпроводили перед разлукой «навечно» с родителями...

Тут нечего добавить.

В Свердловске дали свидание с Колей, где-то в тюремном коридоре под лестницей, разрешили написать домой. Это-то разрешенное письмо и не дошло. Здесь мужская обслуга в бане и в парикмахерской, через которую пропускают в обязательном порядке. Вместо селедки — омуль. Новым является собрание пересыльных заключенных. На собрании молодой, здоровый, энергичный начальник тюрьмы с горячностью и горечью рассказывал, как много он прилагает усилий, чтобы не задерживать этапы и содержать их в чистоте. «Но вас слишком много, слишком много, — восклицает он, — нам просто не справиться!»

Новосибирская пересылка патриархальная, совсем не грозная, остатки старого Новониколаевска. Город строился, и пересылку задвинули на окраину. Она состояла из ряда маленьких одноэтажных помещений с трясущимися ступеньками. Домишки потемнели от старости. Камеры-коморки напоминали обветшалые деревенские хатенки или станочки на бескрайних сибирских путях. Охапки соломы на нарах в два яруса, настолько низких, что сидя упираешься головой в верхнюю вагонку. Проходы узенькие, а темнота не столько от «козырьков», сколько из-за малюсеньких оконцев. Охраны мало. Постучишься, выпускают во дворик, огороженный деревянным забором с проволокой, и необычными для тюрьмы невысокими воротами.

Под Новосибирском была уже мокрая и нагая осень, а под Красноярском кое-где длился меркнущий осенний праздник. Горящими красно-желтыми пятнами блестели на солнце отдельные островки. Енисей отдавал тепло ушедшего лета и дыханием своим поддерживал в природе отлетавшую жизнь. Солнце не грело, но светило и под ним на ветру листья густо опадали и неслись косым дождем, устилая красками всю площадь островов. Душа так и рвалась сойти на остров среди воды и прошуршать ногами по облетевшим коврам. Звуки не долетали, но мысленно угадывался шелест и шорох листьев... И переносил далеко, далеко...

Бурные, черные, с гривой белой пены Казачинские пороги мы никак не могли проплыть, хотя навстречу нам выехал мощный буксир с опытным лоцманом. Водовороты сопротивлялись человеческим ухищрениям, давили на пароход и отбрасывали его назад. Дважды обрывался соединительный трос, буксир проскальзывал, а пароходишко не преодолевал препятствий и болтался на месте, хотя мы и плыли по течению.

...Наконец на высоком отрывистом берегу показался Туруханск. Первое и неизгладимое впечатление от него смазано — серые, бесцветные краски холодных сумерек, печальный берег, на горе сплошная линия черных, старых, покосившихся, отживших низких деревянных построек. Вдали остатки колокольни и церкви бывшего монастыря. Все обветшало и прогнило.

От причала в гору хаотически разбросанные склады и навесы, лишь кое-где прикрытые намокшим брезентом, а большей же частью и вовсе открытые для дождя и снега. Непролазная грязь у причалов. Сиротливо стоят баржи и катера. В полукружье залива один, случайно застрявший на отстой пароход.

Нас выгрузили на берег и объявили, что милостивый последний дар МВД — это ночлег на полу клуба до расселения по району. На этом его покровительство кончилось. Паек тоже кончился и выдаваться не будет...

Большинство людей без денег, так как родным перед отъездом не разрешали давать какие-либо деньги. Если у кого-нибудь и имелись деньги на текущем счете в тюрьме, то их разрешалось запросить только с места будущего постоянного жительства.

Навигация заканчивалась, наступала распутица, значит получить деньги даже из тюрьмы никто не мог ранее чем через 3-4 месяца...

— Как хотите! Наше дело — довести до места назначения, а там не наша забота. Вы прибыли не в лагерь, а в ссылку. Как другие ссыльные живут, так и вы. Дальнейшее нас не касается, это уже не наше дело, — таков ответ начальника конвоя.

Толпой отправились к уполномоченному МВД Туруханска. Он ответил совершенно хладнокровно:

— Пособия ссыльным не положено, а мы не биржа труда. Распределением на работу не занимаемся, функций собеса на себя тоже не берем. В Туруханске никого не оставим: здесь все переполнено. У нас есть указание весь ваш этап до конца навигации развезти по станкам. Все! Расходитесь немедленно! Никаких митингов! Ни с кем больше разговаривать не намерен!..

Когда речь шла о наших арестах и изъятиях, то ими занимались все — и ЦК партии, и правительство, и Главное управление НКВД, и местное начальство, и местные органы, и для этого не жалели ни сил, ни средств, а вот как жить голому униженному человеку на голой чужой земле, до этого никому не было никакого дела.

Нам с Колей продать было совершенно нечего, у нас имелся минимум самой необходимой одежды... Что же делать? Решили пойти к председателю райисполкома Высотину, но день, как на грех, был неприемный. Принимал по четвергам, привезли в воскресенье. А есть-пить надо. Хоть бы рублевку иметь на телеграмму детям о высылке денег, да нет ее.

Пошли по дворам с предложением услуг на распиловку дров. Кое-кто и не прочь бы дать работу, да пилы нет. «Была бы пила, — говорят, — и сами бы распилили».

Не найдя работы по дворам, стали заходить в учреждения, но повсюду получали отказ: «У нас и своих ссыльных девать некуда, а неприписанным к Туруханску давать какую-либо работу запрещено».

Наконец нам повезло: в детский сад привезли нераспиленные дрова, а топить надо было немедленно.

— Заплатить могу только по рублю за кубометр, — сказала заведующая. — Не имею права платить помимо районо, но детям холодно, а пильщики придут только завтра. Пила у нас есть.

То был наш первый заработок в ссылке. К вечеру мы напилили и накололи, сложив в швырок, два кубометра дров и получили по рублю на руки.

Посреди работы молоденькая заведующая детсадом, смущаясь, вынесла нам по кусочку хлеба и по туруханской селедке. Ее подаянием мы не побрезговали. Из этих средств телеграмму отправить не решились, так как работу для дальнейшего существования, оказалось, получить нелегко. В последующие два дня заработать ничего не удалось. Болтались на пристани у складов, надеясь получить работу грузчиков, но десятки таких же, как мы, слонялись тут же, среди которых многие были моложе и пронырливее нас.

В четверг направились к председателю райисполкома. Высотин работал на этой должности с конца двадцатых годов, прошел на своем посту целую эпоху, что называется, видывал виды, знал Красноярский край и город, но был лужен изнутри временем, обстоятельствами и чиновничеством. Он санкционировал аресты тридцатых годов, а позднее, после «дела врачей», приказал пересмотреть в больницах и поликлиниках истории болезни всех больных за много лет с целью отыскать вредительство врачей — евреев и медсестер-евреев и снял их всех с должности. Один из них повесился в ту же ночь, но это уже Высотина не касалось. При нем построили новую городскую баню, в которой он мылся каждую субботу, считая ее гордостью своей и Туруханска, при нем же открыли первый радиоузел и аэропорт. По утрам он проходил по городу и отмечал места, где в топкой грязи и колдобинах застревали сутками бочки с питьевой водой и фекалием, по вечерам вел занятия по «Краткому курсу» с партактивом и ходил на все картины в кино. При нем прошла коллективизация, крайне сложная в районе, и зарождалась письменность в оленеводческих совхозах. Детей своих он обучал в Москве, а здесь делал все, что приказывали, все, «что надо».

Именно поэтому ко всем ссыльным без исключения относился как к нелюдям, как к мрази и нечисти, не лучше комара и гнуса, ниспосланных на его голову. От последних он как-то избавлялся, выкорчевывая лес вокруг Туруханска, а от ссыльных никак не избавиться, их можно только разослать подальше от города... Он ел и спал как человек с чистой совестью.

И вот мы у него в кабинете. Тон у Высотина брезгливый и нетерпеливый. Мы говорили, что нас можно использовать по специальности. Прошу направить меня в школу Туруханска или района. Он делает большие глаза:

— Вас в школу?! Для вредительства, для подрывной деятельности у нас места нет! Мало вы там нагадили! Да я вас уборщицей в школу не пущу. Запомните, — я вам порог любой школы запрещаю, запрещаю, понимаете, запрещаю переступать!

Молчу, понимая, что плетью обуха не перешибешь. Разговор продолжает Николай Игнатьевич.

— Никаких работ, ни постоянных, ни временных для вас здесь нет и не будет, — категорически отчеканивает председатель. — Вы лжете, что вас обещали использовать по специальности. Почему на месте не использовали? Повторяю, никаких работ, никаких специальностей! Ваша квалификация никому не нужна!

Ждем катера и перебиваемся случайно выпадающей на нашу долю пилкой дров. Снег уже валит и застилает серый Енисей, серую Тунгуску, мрачную действительность. Валяемся в клубе. На реках безмолвие, а на душе у всех непроглядная тоска.

За нами шли засургученные пакеты со статьями, сроками и анкетными данными. Распределение происходило так, чтобы на один пункт не попадало более одного интеллигента, но имелось указание мужа и жену не разъединять. Однако на моей памяти только мы остались вместе...

Переписки между ссыльными не существовало: всякая связь считалась подозрительной и бралась на заметку. Получить добавочное «дело» ничего не стоило, тогда ссылка «навечно» заменялась 25-ю годами лагерей.

Дни тянулись, заметно удлинялись ночи, промерзали до костей на клубном полу, изголодались. По Енисею и Тунгуске стали образовываться большие забереги. Высотин выскакивал на берег и тщетно высматривал катер, чтобы сбыть нас с рук, но катера не было... Когда уже запас терпения был, казалось бы, исчерпан, притащился почтовый катер с открытым паузком на буксире. На нем-то нам и надлежало отбыть в наши резиденции. Ветер, холод, мрак... Нас погрузили. Спустились в трюм паузка и сидели там, сжавшись, без еды и без воды. Через каждые 15-20 километров катер останавливался, а паузок выталкивал по спискам жалкую кучку неприкаянных ссыльных.

Пришла и наша очередь. Назначение наше — Нижнеимбатск. Подъехали к нему глубокой ночью, через двое суток езды после Туруханска.

— Могильников Алексей Михайлович, Алейник Андрей Тихонович, Оцуп Михаил Федорович, Шкляренко Станислав Иванович, Карпов Николай Игнатьевич, Войтоловская Адда Львовна. Выходи!

Вышли наружу и были спущены в непроглядную холодную ночь, не различая ни сходен, ни берега, ни грязи, в которую шлепались.

— Эй, — кричал сопровождающий с паузка. — Воинов, Воинов!

В ответ безмолвие.

— Воинов, растакую твою... — Брань ныряла во тьму. Наконец где-то вверху мелькнул огонек.

— Воинов? Дрыхнешь, старый хрен, браги перепился в будни-то! Принимай! Семь тебе новых колхозников, чтобы не скулил.

— Увози дальше, — надрывался голос сверху, голос падал с кручи в обрыв, — не нужно мне их, проваливай со своим добром. Своих кормить нечем. Забирай, забирай, паразит. Бери их сам. Не просил... Не принимаю! — верещал Воинов, председатель Нижнеимбатского колхоза.

Катер развернулся и отчалил. Воинов спускался к нам. Огонек фонаря двигался по склону. Маленькая приземистая фигура, укутанная, как нам казалось в ночи, во все черное, с «летучей мышью» в руках и огоньком от трубки во рту.

Воинов растерялся от новой беды на его голову, но, отругавшись, отнесся к нам терпимо и даже дружелюбно, насколько позволяла его апатичная и притерпевшаяся ко всему натура.

Потом нам говорили, что он был некогда знаменитым охотником, знатоком Енисея и добычливым рыбаком, за то и был избран председателем, но мы застали лишь ущербную тень того Воинова.

В темноте и безмолвии, в котором различалось лишь чавканье грязи под ногами, он привел нас в свою темную избу с крыльцом-развалюшкой и, ткнув на пол в кухне или прихожей, сказал: «Тут и размешайтесь, больше негде». Я забралась под маленький кухонный столик, где и провалялась с неделю среди мужчин. Сам Воинов ушел из избы, объяснив, что он здесь не ночует, а что в комнате спит его старуха с больной внучкой.

Во всем станке нет ни заборов, ни оград. Лишь в конце поселка налево за домами, к лесу, огорожено колхозное поле капусты и картошки, тут же землянка для выращивания капустной рассады. Овощи еще не все убраны, то тут, то там торчат обледенелые кочаны капусты и ботва картошки, такой драгоценности на далеком севере. На поле, как и во всем, чувствуется запустение, отсутствие заинтересованности, бесхозяйственность.

В глубину леса уходит узкая длинная постройка — крепкостенный деревянный коровник, но все пристройки жалкие, покривившиеся, ветхие, бросается в глаза, что делается все тут спустя рукава, нерадиво. Небольшое стадо коров истощенное, грязное. Каждая корова обросла комками слипшейся грязи под брюхом, около вымени и у хвостов. Трудно представить, что молоко от таких коров можно пить и давать детям. Детишки выбегают из изб полураздетые, в отрепьях, почти все без шапок, некоторые в длинных брючишках, босые или в опорках, подвязанных веревками, ремешками или кусочками рыбачьих сеток.

Детвора в большинстве белоголовая, но встречаются и курчавые черные головенки, с черными глазами и дугообразными черными бровями.

Совсем недавно на станочке жили две разросшиеся семьи братьев Воиновых и семья дяди Миши, обрусевшего ненца из племени селькупов. Он охотник, но не рыбак, охотник на белку, досконально изучивший все места миграций, перемещений и повадки. Кроме того, он обязательный бакенщик. Таково было до войны население Нижнеимбатска.

В течение войны и после нее сюда были переселены главным образом немцы из Поволжья с детьми: Келлеры, Крафты, Шуцманы, Меркеры, Гроо и другие. Их-то белобрысые, голодные и раздетые дети шныряют повсюду.

Говорят они на особом волжском диалекте, так что их не сразу и поймешь. В дальнейшем привыкла и почти не замечала их диалектизмов. Все ребятишки болтали уже и по-русски. Женщины приехали без мужей, за исключением семьи сапожника Меркера, в которой отец был хромой инвалид войны.

Многие из ребят подросли и работали в колхозе. Девушки на рыбалке и в огороде, юноши — охотниками, «белковали», потому что колхоз считался охотницко-рыболовецким и был обязан сдавать государству белку и туруханскую сельдь.

Кроме немцев, сюда была выслана семья греков Афиндулиди — мать и пять детей, две семьи латышей: Эльза Кезе с двумя подростками Павлом и Арнисом, а также Мария Лиепинь с сыном Эльмаром.

«Декларация прав народов России» и все прочее безукоризненное законодательство Октября в национальном вопросе, уничтоженное Сталиным на практике, здесь, в глуши, обернулось своей первозданной стороной вопреки правительственным стараниям, то есть было обеспеченно не только «братское сотрудничество всех национальностей», но и прямое сожительство и браки.

В доме у дяди Миши, у его сына с косыми и удивленно приподнятыми глазами, пружинистого, как бы литого из бронзы охотника-зверолова появилась жена, белотелая Амалия и посыпались один за другим детки. Рождались, чередуясь, либо черноглазая копия отца-селькупа, либо копия матери-немки, голубоглазый и златокудрый младенец. Братишки и сестренки составляли семью, хотя выглядели, как дети совершенно разных народов.

А вот другой пример: грубоватая Катя Гроо, властная хозяйка коровника, сошлась с председателем колхоза Михаилом Адриановичем Воиновым, заставила его бросить старуху, с которой он худо ли, хорошо прожил 35 лет, прибрала его к рукам и фактически единовластно управляла колхозом. Причем Гроо распекала Воинова и дома, и при всем честном народе на улице и на собраниях, публично называла его презрительно-бранными словами: «пустая башка, распутник, разгильдяй и прочее», а он, в свою очередь, вымещал досаду на старухе Евдоксии Мироновне, к которой вваливался в дом, когда его Катя изгоняла из землянки под влиянием своих двух великовозрастных сыновей.

Эльза Карловна Кезе была колхозным пекарем, сын ее Павел женился на учительнице из Нижнеимбатска, вдвое старше его годами, имел детей от нее и еще от двух немок. Две девочки воспитывались Эльзой Карловной, бывшей владелицей крупного садоводства под Ригой, одеты они были с иголочки, говорили по-латышски и делали книксен, а с другими ребятами не общались: не разрешалось, другие его отпрыски не признавались как его дети, и лопотали по-немецки.

Смешение кровей, языков, нравов, обычаев, культур составляло своеобразную неразбериху быта малюсенького северо-енисейского поселка, но питательной среды для жизни колхоза все это не создавало.

Навигация заканчивалась. Денег нам еще не прислали. Жить было не на что. Продукты на станке имелись, Имбатск снабжался по полярным нормам, в первую очередь спиртом, но и мукой, маслом, сахаром, разными крупами — лучше, скажем, чем даже Ростов-на-Дону. Не было только мяса и мясных продуктов и мясных изделий.

Воинов, снизойдя к нашему нищенскому положению, разрешил выдачу авансом единовременно овощей: картошки и капусты по 1 кг. На брата. Не много, но все же не полный голод.

Нельзя было продолжать жить на полу председательской кухни, мы зарастали грязью, нас оттуда выживали и собаки, которые с приближением зимы, естественно, желали занять свои привычные места, да и хозяйке мы изрядно надоели. Жить негде. Заготовлять лес для постройки не время.

Двое юношей из нашей группы как-то устроились в углах за работу, молодые руки везде пригодны. Остальные пять человек решили завладеть заброшенным, ушедшим в землю, полуразрушенным домишком, в буквальном смысле слова без окон, без дверей. Когда-то в нем жили две сестры Белоусовы, которые не в силах были справиться с разрушением своей развалюхи и забросили ее. Так она и стояла несколько лет. Когда мы зашли в нее, пыль и смрад поднимались от каждой полусгнившей доски, но остов, не менее столетней давности, еще выдерживал, бревна прогнили лишь кое-где. Домик внутри был настолько низкий, что высокие Меред и Андрей не могли выпрямить спины. Выбора не было, так или иначе, но его надо было приспособить для жилья на зиму... Принялись за работу. Рубили сырой лес, рвали мох из-под снега, собирали обломки кирпича и стекол. Сделали тамбур из жердей со мхом, переложили печь, одно оконце наглухо забили, а в два других вставили осколки стекол, сбили нары, поставили перегородку для нас с Колей, сколотили два столика, занесли чурбаки взамен стульев, добыли старую бочку для воды и стали жить-поживать... Но добра мы там не нажили. За всю жизнь не запомню такого жуткого существования, как в этой хате зимой 1950-51 годов.

Стены черны от копоти и грязи. Освещались мы коптилкой днем и ночью, так как скудный свет севера едва проникал в избу. То тут, то там появлялись дыры в старом трухлявом срубе, приходилось их заколачивать снаружи и замазывать изнури, затыкать, латать. До снега дождь протекал через крышу, зимой одолевал холод, как только переставали топить печь. Главным же злом нашего малюсенького барака были грязь и вонь.

Наши невольные сожители-соэтапники были люди неплохие, как говорят, не вредные, но очень трудные в общежитии.

Переднюю часть площади занимали они, здесь же стояла печь, в глубине за перегородкой поселились мы с Колей. Перегородка не доверху и не вплотную, иначе замерзли бы. Каждое слово слышно во всех углах. Мы разговаривали шепотом, но наши соседи не стеснялись.

Меред, уроженец Средней Азии, плохо говорил по-русски и Могильников называл его «не русский». Алейников — родом из Западной Украины, Могильников и его плохо понимал. Меред и Андрей Алейников объяснялись на пальцах, жестами, но матом владели все безукоризненно.

Наиболее крепкий и жизнеспособный из наших соседей был Алексей Михайлович Могильников. Он не мог жить без работы и, дорвавшись до нее, сразу обретал равновесие, аппетит, органически сживался с любой обстановкой и находил пути для создания терпимых условий существования.

Когда через некоторое время стихийно и спасительно для нас в Нижнеимбатске застряли суда и организовался отстой судов, Могильников ожил. Возвращаясь после тяжелых наружных работ в нашу грязную лачугу, он единственный из трех соседей мужчин таскал воду с Енисея, рубил и колол дрова, растапливал в очередь печь, варил похлебку и, распарившись чаем, уговаривал своих не валяться, как чурбаны, не зарастать грязью, не плодить вшей, а терпеть и ждать. На работу уходил до света, раньше всех, кряхтя и копаясь, приговаривал: «Так заработка лучше».

— Чего жаловаться, — слышалась вечерами его речь. — Работаем, чай пьем в тепле, с сахаром, хлеб без овсюгов, не жидкай, вкуснай, зароботка есть. Вот выпишу жену, тут и помирать можна. Жена картофельной муки привезет, чайник большой медный, швейную машинку, будет мне варить, стирать, шить. А хату строить не буду, шабаш, язви те душу. Сколько я их настроил, ни в одной не пожил. Огород раскорчевать эта, конечно, можна...

Он невысокого роста, коренаст. Каждая часть лица его жила как бы сама по себе: глаза то всматривались, то мигали, щеки, нос, губы совершали свою самостоятельную работу, и потому мимика лица была выразительна и своеобразна. Он много претерпел в жизни и раз и навсегда приучил себя руководствоваться узкопрактическим опытом, но при этом думал свою думу. Много позже, когда мы уже жили в своем доме, Алексей Михайлович приходил к нам и шепотом, оглядывая углы, поверял нам свои сомнения, выношенные жизнью рассуждения и наблюдения. В уме его смешивались мысли глубокие и примитивные, но всегда чувствовалась своя, не занятая ни у кого, сметка и желание объяснить то, чему он являлся свидетелем:

— Мы с вами не то что пуд соли съели, а пуд горя выкушали, вот и пришел поговорить...

Могильников, крестьянин, сибиряк из-под Минусинска. Грамоте обучен не был. Отвоевал первую мировую войну, получил Георгиевский крест после ранения, имел жену и трех детей. В 1929 году попал под раскулачивание. Клялся, что никогда наемной силой не пользовался, а работал с семьей, но держал ветрянку на паях с другими крестьянами. Попал в лагерь на Колыму. Прошел все муки колымских лагерей, долго работал в забоях, голодал, несколько раз поморозился, но выжил. В Отечественную войну не отпускали, оставили «до особого распоряжения». Какой-то начальник на одиннадцатый год колымской жизни взял его в няньки к детям.

— Тут я и зажил, — рассказывал Алексей Михайлович. — Каждый день пек оладьи из белой муки ребятам и себе, конечно. Начальник богатый, жена больная. Без меня ничего с ребятами не сделать. Я их и купал, и гулял с ними, и обед стряпал. Забыл про голодную жизнь. Живу лучше всякого денщика, вроде дядьки. Не то, чтобы мясо нарастил, даже жир. Стал справный, тело белое, румяный даже. После войны выпустили с Колымы. Неплохо жил у начальника, да домой-то всем охота. Приехал домой. Старый дом сгорел. Жена померла. Сына на войне убили. Но я не сробел. Подал заявление в свой колхоз. Приняли. Народ на войне побили, мужчин мало, дел много, а я до работы охочий, стал колхозник. Срубил новый дом. Женился. Жену взял ягодницу и швейку. Ой, какая ягодница! Что малина, что сморода, то ль морошка, брусника — все ее. Грибница тоже, хозяйственная, немолодая, вдовица, да и я уж не молодой. Зажили. Дочки ко мне в гости стали наезжать. Тут пришли и арестовали no-новой. Тогда сказали кулак, теперь-то я колхозник, а честь одна. Отсидел в Минусинске, потом в Красноярске, а потом вот и с вами попал...

Иногда он просил написать ему письмо домой. Бывалый мужик, прожженный лагерник, лукавый хитрец с начальством, ловкий шабашник, но в письмах он бывал по-детски простодушен. Всегда становилось грустно, когда Могильников, пройдя к нам за перегородку, достав из ватных протертых брюк листок бумаги и конверт, усаживался при свете коптилки против меня, подпирал кулаком щеку, долго молчал, а затем начинал думать вслух: «Денег бы послать, так нету, попросить чего прислать — совестно. Чего писать? Пиши просто — жив, здоров, того и вам желаю, шлю поклоны, а младшую дочку, что учится на буфетчицу, совсем не поминай: еще скажут — отец трацкист, снимут с учебы, а куда потом... Нет, не поминай, лучше пусть думает, что отец старый, забыл ее».

Если я вставляла от себя несколько слов о том, что скучаю по жене, детях и внуках, и потом читала это ему вслух, то по лицу Могильникова текли слезы.

— Теперь полгода писать не буду, жалко, — говорил он.

Меред Мередов, колхозник-туркмен, тоже отсидел десять лет, тоже по возвращении из лагеря женился и жил где-то в глухой степи. Тихий, ленивый... Он оставил молодую жену и новорожденного сына, о котором говорил очень умильно: «Сын у меня, зовут Хедр, такая маленькая, такая быстрая, красота неписаный, как маленький ишачок». Когда-то Меред, наверно, был хорош собой, сейчас же его стройность сменила резкая худоба, смолисто-черные волосы пробрала проседь, черными остались только большие свисающие усы, лицо из смуглого превратилось в желтое, весь он опустился. Придя с работы, он ничего не желал делать по быту, валился на нары, отхаркивал мокроту на пол и на стену, на соседей. Уборной не признавал, хотя мы с Могильниковым ее соорудили. В результате вокруг лачуги образовался знаменитый вонючий бордюр, столь ненавистный по лагерю.

Меред лежал, кашлял, харкал и изредка выпаливал изречения вроде таких, как: «Пэрдит — харашо, не пэрдит — савсэм плоха». Или: «Вошь тоже тело греет».

Раз в неделю, хоть и по-черному, топилась баня с горячим котлом и можно было не плодить насекомых. Меред в баню ходил раз в месяц.

С третьим сожителем обстояло еще хуже. Андрей Алейников проработал около 25 лет кондуктором в Западной Украине, в силу своей профессии был пассивно-созерцателен, флегматичен, безукоризненно честен, с прирожденным и развитым чувством собственного достоинства.

Пребывание в лагере его крайне измотало физически, а этап добил его окончательно. Сон его носил патологический характер: он мог проспать более двух суток совершенно без еды, он просто иногда засыпал на ходу и падал. Человек был истощен до крайности. При такой пассивности в наших условиях он был обречен на гибель и не желал ей противиться.

Положение Нижнеимбатского колхоза было катастрофическое, планы из года в год не выполнялись ни по рыбе, ни по зверю, и колхоз, и колхозники, главным образом насильственно пригнанные сюда ссыльные, находились в неоплатном долгу у государства, несмотря на полуголодное существование, то есть не обеспечивали ни свой прокорм, ни сдачу налогов... Зимой в колхозе и вообще нечего было делать. Все подрабатывали на стороне кто как умел. Колхозники, которые были вольные, выезжали летом уже на север — в Игарку, Дудинку, на остров Диксон или на юг в Красноярск, некоторые плавали на баржах, формально оставаясь в колхозе, а ссыльные, прикрепленные к месту, продавали рыбу или ягоды на проходящие пароходы, или просто голодали.

Трудно поверить, но дело складывалось так, что каждый колхозник был должен колхозу от 5 до 20 тысяч рублей. Долг накапливался годами.

Получалось это таким образом: охотник, уходя в лес на зимовку, брал у колхоза в кредит охотничье снаряжение, провизию и обмундирование — ружье, патроны, патронташ, дробь, порох, кремни, хлеб, жиры, рыбу, соль, спички, сахар, ватные брюки, телогрейку, унты, палатку и прочее. Собаки у всех были собственные, сибирские лайки, но их надо было прокормить. Все расходовалось, изнашивалось, проедалось, а план по белке не выполнялся. Когда здесь обосновался отстой судов Норилькомбината, белка и вовсе ушла от грохота и шума. У рыбаков, особенно рыбачек, а рыболовством в основном занимались женщины, во главе с бригадиром-мужчиной, наблюдалась та же картина...

Нам превращаться в колхозников было крайним безумием, в таком случае мы были обречены на вымирание. Случайное стечение обстоятельств обеспечило поворот в нашей судьбе — это образование в данный момент отстоя судов Норильского комбината, что коренным образом изменило жизнь поселка на несколько лет.

Прежде, чем перейти к этим годам, расскажу о семье Воиновых, старожилах края, слепка с жизни всего края в целом.

Когда я пыталась узнать, откуда они и как попали в Нижнеимбатск, то нити памяти исконных обрывались на том, что испокон веков они здесь жили и не помнят, откуда пришли. Сама фамилия несколько объясняет их происхождение от военной стражи или казацких отрядов, успешно продвигавшихся из русских земель на север в начале XVII века. Михаил Адрианович, председатель колхоза, старший из живых в роде, весь как бы оброс мхом, обомшел. Походка его утратила твердость, слова потеряли четкость. Нельзя было понять, чего он хочет и что думает делать. Каждый мог на него накричать, насесть, а он только огрызался. Он совершенно не справлялся с довольно сложным, хотя и маленьким хозяйством колхоза, а также и с бригадирством в рыбном промысле. Не было уже ни былой сноровки, ни радения, да и желания работать и хоть что-то обеспечивать что бы то ни было. Стоял он как прогнивший столб на дороге, который давно все привыкли объезжать, или как старый, вросший в землю пень, но который никому не приходило в голову выкорчевать. Михаил Адрианович постоянно курил трубку, не выпуская ее изо рта весь день. Говорил он с трубкой во рту, пыхтя и шамкая. Начальство не снимало его с председательства, видимо не придавая важного значения всему колхозу как убыточному хозяйству. В результате колхозик растворился в отстое, а затем слился с Сургутихой, что на другом берегу Енисея за 13 километров. А вместе с тем на долги колхозников нарастали проценты. Михаил Адрианович к этому времени перестал ориентироваться в тайге, в чем я убедилась впоследствии.

Единственный сын Воиновых погиб в Отечественной войне. В живых остались три дочери. Жена Воинова Евдоксия Мироновна выше мужа на целую голову, сухая и озлобленная, кипела лютой ненавистью к нему за его расхлябанность, за Катю Гроо, за полный развал своего хозяйства и за неприкаянную старость при живом муже. Ее единственной привязанностью были не дочки и не многочисленные внучки, к которым она не заглядывала по месяцам, а полуразбитая параличом и недоразвитая внучка Серафима, или Фима. С ней она жила и вырастила ее. Отца девочки никто не знал и не видел. Очевидно девочка перенесла полиомиелит, но стараниями бабки уцелела. Когда мы попали в Имбатск, мать Серафимы, Клава Воинова, отбывала пятилетний срок заключения где-то в лагерях по уголовному делу. До того она работала в Красноярске на заводе фрезеровщицей, была одно время председателем красноярского профсоюза металлистов, бывала представителем на конференциях и съездах, но пила с ранней юности, а может быть и с детства. Мать рассказывала, что Клавка «на спор с мужиками» всех перепивала с пятнадцати лет. В то же время говорили, что пока Клавка жила и работала в колхозе, Нижнеимбатск гремел по району как передовая рыболовецкая артель от Ярцева до Туруханска. В это можно было поверить. Через год Клавка вернулась домой. Здесь был уже отстой судов. Клава стала бригадиром. У нее были незаурядные способности организатора, в трезвом состоянии она творила чудеса. Смелая и изобретательная, умная в работе и хорошо грамотная, Клава в самые трудные для отстоя судов моменты вызывалась начальством отстоя на советы. При ее участии выводили и заводили суда, нередко она размечала лед для околки судов и образования ледовой чаши, закладывала обычно аммонал, руководила погрузкой и разгрузкой. Помимо всего она умела понимать людей. Я отдыхала на работе в ее бригаде. Для нее я не была просто слабой лошадью, как для других здоровенных девок. Она взяла на учет то, что во мне могло стать силой, — голову, и полезно использовала меня на работе интуитивно правильно, не заставляя бесполезно и непосильно надрываться. Как и все, Клавка превосходно владела несложной словесностью мата, но меня даже не пробовала ругнуть, тогда как все остальные находили в этом своеобразное наслаждение. Она туфтила, как и другие, для надбавки зарплаты, но работа практически от этого не страдала, и можно было поручиться, что проконопаченная баржа не потечет, капаня будут чистыми, инструмент исправен и так далее. Не раз шла на драки с халтурщиками, как с парнями, так и с девками. Клава часто была обуреваема своей правдой и в то же время бесшабашна и разгульна. Если во время аврала Клава принималась за работу, то у всех, кто шел с ней рядом, все спорилось, дело продвигалось быстро и именно так, как надо. Труд — одухотворенная часть ее жизни, но а в остальном все вкривь и вкось. В разгуле пьянства она была противна, похабна, теряла человеческий образ, колотила мать и больную Серафиму. Через два года она исчезла из Имбатска и как в воду канула.

Одна только дочь Воиновых старшая Елизавета отличалась домовитостью, хозяйственностью и к тому же плодовитостью. Она хранила традиции суровой сибирской стойкости и добропорядочности, прямиком шла навстречу всем трудностям и клала их на обе лопатки подстать своему мужу Андрею Юрьевичу Франчуку, вернувшемуся с войны без правой руки, сорванной до плеча. Но как он был ловок! Какой был замечательный хозяин, плотник, рыболов, первый охотник по району, ловец соболей и голубых песцов. Безрукий Франчук сдавал больше всех соболей за зиму, ловил их тогда, когда все считали, что они в этих местах давно исчезли. Секретов охоты никому не открывал и делал свое дело тихо и незаметно. В нем не было ничего от страстотерпца, ни слова о трудностях колхоза или военных годах. Не являлся он и примером безукоризненной честности: он плутовал, будучи завмагом, совершал всевозможные сделки, но существовала нравственная грань, черта, за которую он ни за что, ни за какие деньги не переступил бы. Выработалась ли в нем линия водораздела между правдой и кривдой сознательно или, может, подсознательно она впитана с молоком матери, или он приобрел ее на войне в муках и испытаниях — трудно сказать. Но она жила в нем и как бы ни клокотала скверна вокруг него, он умел предохранить себя от нее. Он не рвал с подлецами, лавировал, но не поддавался на их приманки. Подкупить его, как ни пытались, не удавалось.

Будучи сродни с Севером, он сроднился с Лизой, с тайгой и все же оставался инородным телом в среде, где родился, вырос и жил. Его прадед, польский шляхтич, после неудачного восстания 1863 года в Польше был сослан в эти края и здесь прижился. Франчуки стали северянами, но сохранили кое-что от духа польской вольности, и главное — стремление к независимости.

В течение многих лет я любила наблюдать Лизу и Андрея за каким-нибудь делом, особенно на рыбной ловле.

Их-то изба и бросилась в глаза в первое утро нашего прибытия в Имбатск своей умной домовитостью. Второй такой же дом принадлежал брату Михаила Воинова — Николаю. Жена у него давно умерла. Хозяйство ведут он и два его еще не женатых сына. Николай Адрианович в колхозе только плотничает и делает лодки. Он прям, высок, степенен, деловит. К старшему брату относится снисходительно, даже несколько свысока. Общего между ними мало, да и отношения далеко не родственные. В образовавшемся отстое Николай Адрианович работал по специальности — плотником, был нужным человеком, потому что знал многое о лесе, о строительных материалах, а также и о местных грунтах. Жизнь прожил на земле вечной мерзлоты. Он никогда не слышал, что существует целая наука геокриология, зато практически владел знаниями успешного строительства в районах вечной мерзлоты и мог научить этому приезжих, даже геологов и строителей. Он не снисходил до дружбы с баржевиками, не пил с ними и со всеми отстоевскими, был обычно замкнут и мало разговорчив. Сыновей держал в строгости. Старший сын — добродушный богатырь с круглым лунообразным лицом, изрытым оспой, работал, как добрая лошадь. Голоса его не было слышно, лишь изредка раздавался раскатистый смех. В молчаливости он подражал отцу, считая ее признаком солидности. Вскоре он женился на немке.

Младший сын был еще подросток и мало походил на деревенского парня. Окончил он семилетку в Туруханске, был ловкий гармонист, танцор, общительнее и развитее брата, с большим любопытством ко всему новому, к людям, очень впечатлительный, живой и подвижный. Он рвался на простор из дому, наверное, впоследствии учился и где-то работает далеко от Имбатска.

Все наблюдения накапливались постепенно, но люди эти были уже основой станка, когда мы с Колей сюда прибыли...

Я упомянула, что в ту памятную темную ночь, когда страшно было оглянуться кругом, запомнилась большая баржа, которая поздней осенью случайно застряла здесь, далеко от порта прописки — Норильского комбината с грузом строительных и пиломатериалов. Так случилось, что ее тянуло на буксире судно, на котором произошла авария. Пароход ушел в Дудинку на ремонт. Вместе с баржей оказался на берегу и сопровождавший ее техник Архипов с женой и кучей детей. На севере, на речном флоте почти не встречаются люди с так называемым «чистым» прошлым. Очевидно, где-то Архипов проштрафился, скорее всего Архипов проворовался, отбыл небольшой срок и теперь выслуживался, замаливая грехи на работе по вербовке. Притом упорно лез в партию. Посему на каждом шагу, как он выговаривал, шпынял «политических». Он давно развратился высокими окладами, как завербованный в Заполярье. Был он узколоб, до глупости упрям, беспринципен, но очень предприимчив. Имея большую семью и поставив своей целью обязательно пролезть в партию, Архипов почти не пил или пил мало, что на Севере среди работников флота редкость, и держался по возможности особняком от разгульного начальства, хотя не имел ни своей точки зрения, ни определенной позиции.

Очутившись случайно на берегу Нижнеимбатска, Архипов решил извлечь для себя определенную пользу из этого обстоятельства. В Дудинке и в Норильске много крупных и опытных инженеров. А здесь он — единственный дипломированный техник, а значит, это пахнет деньгами. Дни и ночи Архипов шнырял по берегу притока Енисея, речки Имбак. Делал промеры глубины дна по всей протоке, чуть ли не каждый день переправлялся в Сургутиху, где имелась рация, возвращался со значительной миной на лице, часами стоял на берегу Енисея и ждал.

В тот год зима наступила ранняя. Навигация заканчивалась. Поговаривали, что Енисей станет недели на полторы-две ранее обычного и что в Нижнеимбатске волею судьбы будут отстаиваться суда Норилькомбината, которые не успеют дойти до Дудинки и даже до Игарки. Значит, стихийно возникает новое постоянное место для отстоя судов.

Имбак, впадающий в Енисей, с левой стороны является достаточно глубокой гаванью для мелких и средних судов. Суда с такой осадкой можно завести в глубь Имбака на несколько километров и тем спасти от громады енисейских льдов весной.

Вскоре действительно приплыли пароход, несколько лихтеров, около десяти барж и катера. Жизнь поселка оживилась.

Когда пришли суда, у нас появилась возможность заработка. Первая авральная работа — это разгрузка баржи с лесом. Жилья не было. Все речники временно жили на реке, но зима стояла за плечами, необходимо было строить дома.

Разгружало баржу все население поселка, полураздетое, в обмотках и опорках, кто в чем был — это ведь заработок, да еще и сдельщина!

Коля работал в то время нормировщиком и меньше уставал, но я же достигла предела физической и моральной усталости и казалось, что никаких сил больше нет... Наступил такой период, когда я, приходя с работы, пластом валилась на обовшивленную койку и плакала часами, проклиная бессилие и невозможность что-либо изменить...

Уже давно не ставились вопросы: почему? за что? и для чего?, но были готовы ответы: так больше не хочу и не могу. Я была на грани тяжкого заболевания. Как могла, боролась с собой, но лучше и яростней боролся за меня Коля... Через некоторое время наконец-то удалось выйти из этого состояния... Мы твердо решили с весны начать строиться, чего бы нам это не стоило, но до весны еще длинная, холодная и мрачная зима...

Как только установился санно-почтовый путь по Енисею, к нам пожаловал уполномоченный Федосеев, плотный, седой, в очках. Принимал нас в маленькой четырехклассной имбатской школе, вызывая по одному. В школе одна комнатка. Велел всем ждать у школы. Каждому из вновь прибывших давал подписать две бумажки. Первая — регистрационный листок, в котором указывалось, что такой-то находится под гласным надзором, ограничен правом передвижения и обязан являться на регистрацию по приезду оперуполномоченного. Затем следовало расписаться в том, что такой-то является поселенцем Нижнеимбатска навечно без права передвижения, переезд считается побегом со всеми вытекающими последствиями. Переселенец «прав не лишен» и пользуется правом голоса. Голосующий раб! Это звучит гордо.

Каждому из вновь прибывших опер объяснял, что мы присланы для работы в колхозе. Остальным ссыльным он провел только очередную регистрацию...

Так шло до тех пор, пока на исповедь не вызвали Колю.

— Карпов Николай!

Через минуту из школы раздался его зычный голос. Все встрепенулись. Передние втиснулись в тамбур.

— Это Вы здесь навечно, — гремел Коля. — Вам другого места нет, а мы приехали и скоро уедем!

— Ну это еще бабушка надвое сказала, — опешил Федосеев.

— Не бабушка, а я вам говорю. Не для того мы революцию делали, чтобы в Нижнеимбатске навечно оставаться. Пройдет год-два-три и мы уедем, а вам без нас делать будет нечего, вот вы и пойдете колхозы поднимать, которые вы довели до такого состояния.

— Расписывайтесь и убирайтесь вон! — заорал в свою очередь опер. Он вскочил, распахнул дверь и натолкнулся на толпу ссыльных, набившихся в тамбуре.

Ссыльным запретили работать в отстое, но отстою нужна была рабсила.

Явочным порядком начали работать. Вскоре по всему району прошел слух о появлении отстоя в Нижнеимбатске как официального отстоя судов Норилькомбината. По зимнему пути потянулись сюда вольные и ссыльные из ближних и даже дальних пунктов: из Сургутихи, Маркова, Верещагина, Зырянова и др. Ссыльным переход из одного пункта в другой запрещен, но квалифицированных рабочих отстой запрашивал через МВД Туруханска...

На станке стало людно, неописуемо тесно и не без пьянства.

Появился синклит начальников, приближенных холуев, фаворитов и три группы рабочих: привилегированная аристократия — это баржевики, коренные норилькомбинатцы, вторая — вольнонаемные и, наконец, третья — ссыльные. Последние использовались на самых трудных работах, как «местные» жители они не получали полярной надбавки, хотя подлинные жители этих мест ее получали, за активированные дни ссыльным не платили ни копейки, и они вообще не пользовались никакими льготами...

Среди ссыльных также образовались деления на группки, процветал подхалимаж, появились доносы, последовали интриги, обострилась борьба за должности, за благоволение начальства.

Вместе с судами, вползавшими в Имбак, прибывали и люди.

Именно они, а не ссыльные, определяли колорит жизни Имбатска.

Как в любой людской массе, людском скоплении, если мы не утратили способность интересоваться людьми, распознавать, наблюдать, отличать, найдутся самые различные характеры и индивидуальности, но с точки зрения социальной — это была довольно однородная среда, хотя некоторые едва читали, а другие получили когда-то какое-то образование.

Все баржевики и норилькомбинатовские рабочие, за редким исключением, это бывшие уголовные, прошедшие тюрьму и лагерные сроки или так или иначе запятнанные грязными делами уголовного характера: баржевики и механики, трактористы и кочегары, всевозможные начальники и матросы, старшие механики и капитаны. Многие имели «вышки» и сроки на десятки лет, иные провинились или проворовались уже будучи на флоте. Конечно, все это, за исключением детей, которые обычно числились матросами, независимо от пола и возраста, всегда включались в зарплатные ведомости.

Характеры, сложившиеся в потоке жизни, не на печке и не в тиши, дубленные жизненными испытаниями, омытые ветрами, водами и слезами, люди со всех концов земли нашей. Морозов и пространств они не замечают. Даль не страшна и привычна. Что для них даль? Их дом – баржа, судно, река, случайный отстой. «Домой» никто не стремится, если только случайно кого-нибудь не одолеет романтическая мечта. «Дома» как такового нет, так просто, воспоминания детства, отдаленные, как грезы...

Пьяницы и матершинники, лгуны и драчуны — все без исключения. Все завербовались на Север для получения северных надбавок и привилегий, и во избежание мытарств по подысканию подходящей работы в местах, откуда были взяты, или просто уехали по оргнабору.

Вместе с тем большинство из них — это люди, вернувшиеся к трудовой деятельности. Систематический труд их быстро начинает угнетать, как что-то надоедливое и нудное, а вот авральные работы, штурмовщина, разгрузка и погрузка, внезапная авария, работы в период ледостава или ледохода вызывают подъем, радостное увлечение. В такие моменты работают смело, рискованно, страстно, без скидок, мужественно, потому что молоды, здоровы, сильны, потому что появляется молодой задор и кровь играет.

Работают и ради добычи, как звери на охоте, чтобы жить, а они, чтобы сытно наесться и пьяно пить...

Особая разновидность тунеядства прочно проникла в их мозг. Лень их вторая натура, в этом отношении жизнь на баржах на северном речном флоте дает им больше привилегий, чем все полярные льготы. Жизнь баржевика трудна, неприкаянна, без постоянного пристанища, основная часть жизни проходит в походах и рейсах, так утлая лодка болтается в волнах не по своей воле. Но от такой жизни больше всего страдают женщины, жены. Дети их редко учатся в одной школе два года подряд, а в период навигации толкутся без дела на судах и баржах. Поэтому они все малограмотны и будущее их весьма неопределенно. Почти все баржевики люди семейные, а большинство и многодетные. Далеко не всякий согласится на такую жизнь. А им другой жизни и не надо: они и в ней как рыба в воде. Часто в пьяном виде речник или баржевик, правда, и льет слезы о погубленной жизни, но в трезвом состоянии он будет горем считать, если ему вдруг придется ее сменить. Для того чтобы получить баржу, надо проплавать несколько лет по Енисею, зарекомендовать себя, знать реку, лоцию, берега и знаки, особенности течений, мелей, климата, погоды. Но специального образования или диплома не требуется. Опыт и некоторая сметка вполне заменяют здесь образование. Когда, наконец, ему доверят баржу, он полностью отвечает за нее в целом, за погрузку, за груз во время плаванья и его хранение, за доставку и выгрузку. Он везет миллионное состояние: материалы, оборудование, обмундирование, продукты, скот и прочее. Обычно с баржевиком едет его жена, часто тоже уголовная, и дети — вот и вся команда. Знала баржевиков с семью и даже с девятью детьми, среди которых и грудники, и школьники, и дошкольники — все они значились матросами, получали северные надбавки, отпускные, подъемные и т.д., и делалось это вполне легально. Вот, например, сел он с семьей на баржу в Красноярске и отправился в долгий путь до Дудинки. Баржа плыла от трех до пяти недель, а иногда и более шести недель, в зависимости от обстоятельств. На борт баржевик берет поросят, откармливает их казенным зерном, которое он везет в виде груза, а затем продает этих свиней в Дудинке втридорога. Или он грузит свой личный дефицитный товар: лук, ягоду, овощи, да мало ли что — и в конце пути все это продает, получая довольно большой барыш. Во время рейса идет беззаботная, ленивая жизнь, медленная, как скорость буксира. Однако бывают и трудные, даже тяжелые дни недели, когда надобны и ловкость и смелость, а там снова мирное медленное бытие — течет Енисей, плещется волна о борта, и царит удовлетворенное чувство хозяйской ответственности, белые ночи, удочки, блесны, а буксир потихоньку тянет и тянет. К берегу обычно пароходы с баржами не пристают. Идут дни, недели...

Вообще-то не идиллия — комары и мошка, дожди и мокрый снег, пронизывающий ветер, случайные внезапные аварии, болезни детей, а в конце пути выгрузка, которая не обходится без краж, ибо выгружают те же уголовные. Впрочем, часто в таких случаях баржевик входит в долю и как-то все регулируется.

Обычно за лето он совершает два, редко три рейса, четвертая поездка всегда не полная.

Зимой — отстой, ремонт баржи, который проводят рабочие отстоя и он сам за особую плату, и это как дополнительный приработок. Весной околка баржи, чтобы вырвать ее из ледового плена к началу навигации. Некоторые баржевики великолепные выморозщики, делающие тонкую, даже ювелирную работу с алмазами льда. Под точно рассчитанными ударами мастерски отточенных кайл глыбы льда дробятся, пластуются, скалываются, превращаясь в груды алмазов, блестящих на ярком северном солнце, как драгоценные самоцветы. Без околки и выморзки баржа даст трещины, а может и погибнуть.

Была живым свидетелем такого случая: баржа села на мель недалеко от Имбатска, дала пробоину и перевернулась. Часть грузов пошла ко дну. На барже был груз на многие миллионы рублей. Баржевик должен ответить, что называется, головой. Вызывается комиссия. Она устанавливает юридическое алиби баржевика. Он не виновен в аварии, но груз гибнет. Тут группа смельчаков во главе с баржевиком берется вылавливать потонувший груз. За каждую выловленную телогрейку, пальто, да и каждую штуку — то ли ящик, то ли мешок — комбинат платит баснословные деньги...

Баржевик же, вольно или невольно потопивший баржу, в результате оказывается в большом выигрыше.

Кто рассудит или узнает, как, почему и зачем произошла эта авария?

Не всегда, конечно, все кончается так, но бывает зачастую и так.

Отстой судов в северных широтах длится около восьми месяцев. Лихая работа и несоответствующая ее размерам и результатам загульная, буйная, отчаянная, беспощадная к самому себе пьянка. Речник пьет неразбавленный спирт. На Север привозят чистый спирт: перевозить водку невыгодно, вдвое дороже. Запасы спирта неограниченны и неистощимы. Кроме того, постоянно варится брага в каждой семье. Хмель привозят все, да и в любой северной лавке нет в нем недостатка. Пьют каждый день, а по субботам и воскресеньям — кругом всеобщий кутеж, после которого нередко происходит поножовщина, обязательно избиение жен и друг друга, а нередко и детей.

Рассказанное Решетниковым, Глебом Успенским, Вольновым меркнет перед увиденным на дальнем севере, в заброшенном Нижнеимбатске субботними ночами в глухой тьме под вой пурги или под фосфорическим светом северного сияния.

Через год был отстроен большой многокомнатный деревянный барак с комнатой на семью баржевика. Ссыльных тоже поселяли там, но по прихоти начальника поселяли в каждую комнату по две семьи.

Морозы до 55-ти градусов, бураны, метели, дикое бушевание стихий. Снега отделяют от мира стенами в сто крат более длинными, высокими и могучими, чем китайская стена... Устали после недели работ, проводившихся на морозе. Ночь. Спим. Вдруг начинается пальба. У всех речников, помимо холодного оружия — ножей, финок, заточек и прочего, обязательно имеются охотничьи ружья. Перепились. Один из пьяных узнал об измене жены. Он не знает, где живет его соперник, обидчик, но он открывает свою дверь и палит в двери соседей, не считаясь с тем, что в его комнате спят две его девочки-близнецы и что в соседних комнатах тоже живут дети. Дикий визг со всех сторон. Пьяные драки. Двое ранены. Бегут за лекпомом. Ополоумевшего связывают. Воскресенье опохмеляются.

В понедельник на «караванке» спокойно и удовлетворенно обсуждают это или подобное происшествие те, кто после перепоя все-таки вышли на работу. Вышли далеко не все, но это в порядке вещей, за это не взыскивают.

— Ну и погуляли!

— Да-а-а, ничего не скажешь, культурненько погуляли!

— Бочка-то десятиведерная, ха-ха-ха, все в лежку. – Петра легко ранил, Семен с месяц поправляется...

— Так что — не убил ведь... Зато погуляли всласть, как надо быть...

— Опохмелялись у Сереги в воскресенье вечером, ты чего, Степан, не зашел?

— Мы с Минько Чеботаревым с той субботы не опохмелялись, так Нюрка новую брагу заварила, попробовали...

— Тайком значит?!

— Почему тайком? Заходи на неделе, а то до субботы...

— Семена починит Кирилл Васильевич, добре починит, дешево отделался, лафа ему теперь валяться...

Возмущение ни один не высказывает.

Эти пьянчуги могли сотворить и преступление и чудеса храбрости. И то и другое бездумно просто. Среди них встречались люди, без сомнения, одаренные в разнообразных сферах, люди с богатейшей памятью или великолепные рассказчики, мастера своего дела, но в этих условиях все, что требует совершенствования выполняемого дела кропотливым трудом, всеми презирается скопом, начисто отвергается. Внезапно может разгореться мстительная злоба и не уймешь, пока месть не получит удовлетворения.

Живой пример: два баржевика долго точили зуб на третьего, не знаю уж за что, но на работе становишься наблюдателем людских взаимоотношений, тем более при царящей грубой откровенности. Поехали они втроем на рыбалку: два дружка и недруг, и это как раз перед выходом барж в первый рейс. По Енисею, если поехал до начала навигации, то ни души не встретишь. Отсутствовали двое суток. Два друга вернулись, а третий не вернулся, говорят, «утонул». И концы в воду. Нашли утопленника дней через пять без явных признаков насильственной смерти. Он уже был не узнаваем. Следователя не вызвали. Осталась семья: жена и трое детей. Чего на Енисее не бывает... Поговорили, поговорили, двум дружкам покровительствовал сам Полежаев, а тут баржи пора отправлять. Так человек и сгинул.

Работает речник три года без отпуска. Когда кончается срок вербовки, на себя и на семью он должен получить отпуск на 6 месяцев, с оплатой отпускных с полярными надбавками, так как он числится за Норилькомбинатом, даже если зимует в Красноярске.

Перед отпуском он всем и каждому расскажет, что на свои тысячи он сделает на «большой земле», «на родине». Суммы денег такая семья действительно получит огромные, от 30 до 50 тысяч и более. И дом купит, и отца с матерью осчастливит на всю жизнь, и детей учиться отдаст, и жену оденет, и обстановку купит, катер, машину... И жизнь новую начнет сначала...

Через полгода приплывет наг и бос, пропив все до копейки. Снова вербуется, если примут, если же нет, едет кочегаром, матросом на любом судне. Не помню ни одного, кто бы не вернулся. Многие все пропивают за месяц, проматываются до нитки тут же в Красноярске, и в тот же сезон вербуются плавать, не использовав и отпуска.

Пьют и многие жены, принимают побои как неизбежное, тяжело работают круглый год, ездят за мужьями, рано стареют и много мучаются. Наиболее худшая часть речников, развращенная и подлая, пролезает в начальники. Как правило, они полуграмотны, невежественны, бесконтрольны, избалованны непомерно большими окладами, самовластны, спаяны круговой порукой и непробудной пьянкой. Сами, будучи бывшими уголовниками, они упоены властью над уголовниками, населением аборигенов, привыкших издавна к колониальной эксплуатации, особенно над политическими заключенными, а за последние годы над бесправными ссыльными, для которых они — работодатели, избавляющие их от голодной смерти.

Все это в концентрированном виде проявлялось в Нижнеимбатске.

Строительство раздувалось, как надувной шар, скорее как мыльный пузырь. Запрашивались и отпускались без задержки и колебаний денежные средства, высылалось оборудование, проектировались электростанция, механический цех, радиостанция, аммоналка, дома для начальников, десятника, техрука, сначала бараки, а затем дома для речников и прочее.

Начальникам нужны были масштабы, масштабы и еще раз масштабы, большие суммы денег, обязательное финансирование и ассигнования как можно скорее, чтобы выжать свое, что только возможно в этих условиях, воспользовавшись кратковременной властью, схватить, урвать, уворовать, обогатиться, пока было это возможно.

Действовали они без уставных грамот, не являлись чиновниками «номенклатурными», их власть могла оборваться и кончиться в любую минуту, но зато отрыв от центра, глушь, тайга позволяли им вцепляться мертвой хваткой, вгрызться, всосаться в то, что вдруг упало на них с неба на далекий пятачок промерзлой земли и воды. Они не упускали ни малой толики представившихся им возможностей. Это была своеобразная «золотая лихорадка» по разграблению государственных средств...

На этом мельчайшем примере, как в капле воды огромного океана, отразилась страшная бесхозяйственность всей страны, где огромные средства утекают, как вода сквозь пальцы, а народ нищает, трудится впустую.

Примерно в этот же период как раз частью разворачивалось, а частью продолжало планироваться грандиозное строительство железной дороги Салехард—Игарка—Дудинка. Игарка должна была стать головным портом, а уж тогда и речи не могло быть об отстое в Нижнеимбатске. Насколько строительство Имбатска, как крупного отстоя для судов, было дутым, показало будущее.

Но еще более страшная участь постигла и строительство упомянутой железной дороги.

В 1950 году, именно тогда, когда я шла этапом мытарств, длинной дорогой тюрем и пересылок до злосчастного Нижнеимбатска, было начато строительство железной дороги Салехард—Игарка по северу Тюменской области и по Ненецкому национальному округу с запада на восток. На строительство дороги в несметных количествах пригонялись лагерники, это стало обычным в период владычества Сталина. Строили железную дорогу в самых невероятных условиях, в сплошных районах вечной мерзлоты.

Ставились стереотипные лагерные палатки, рылись землянки и измотанные, изголодавшиеся люди устилали будущую дорогу отчаянием и трупами.

Пространство от Оби до Енисея по этому пути — это густое кладбище, созданное незадачливыми партийными руководителями страны, организовавшими эту очередную бездумную стройку. Сначала мы знали о ней не по книгам, не по газетам, — эти стройки происходят под покровом глубокой тайны, — а знали мы о ней по зловещим слухам, по глубоким вздохам северных охотников, по горестным покачиваниям голов при упоминании о строительстве пришедших издалека оленеводов. Затем нас стали запугивать и намекать на возможность отправки туда в случае неповиновения и несогласия вступить в колхоз уполномоченные. Они не считали нужным скрывать, что худшего ада не придумаешь.

С открытием навигации баржевики привозили более точные сведения о жутком положении лагерников на строительстве и о кошмарном ходе самого строительства из-за бездорожья, оторванности от центра и баз снабжения, непроходимости и заболоченности. Они называли космические цифры гибели осужденных сталинским режимом, в основном невинных людей. Более подробно мы были осведомлены о лагерях, расположенных в местах от Ермаково до Дудинки, поскольку здесь проходила водная трасса и можно было постоянно общаться с людьми Норилькомбината.

Проекты пересечения Енисея близ Игарки были один грандиознее другого, о них вправе рассказывать только специалисты: имелись надводные и подводные варианты. Мы знали о них только по рассказам. Одни слухи опровергались, другие перерабатывались, люди смещались и уходили в небытие по мановению карающей руки. Были предположения продлить от Игарки до Норильска дорогу по правому берегу Енисея, соединив ее с уже существующей на фоне беспредельных пространств короткой линией Дудинка—Норильск.

Приблизительно в то же время, или несколько позже, проектировалась и меридиальная железная дорога с юга на север, Абакан—Енисейск—Игарка—Дудинка. Для обеспечения круглогодовой транспортной связи с Дудинкой, Норильском, Таймыром, Диксоном и всем Севером необходимо было вдохнуть жизнь в прибрежье Енисея, на всем его пути, и преобразить этот глухой край. Веками обезлюженные места надо было заселить как можно скорее. Рыболовецкие и охотничьи колхозы, а и всевозможные артели не только в Имбатске, но в других точках Енисейского Севера, влачили жалкое существование, многие из них просто вымирали, а освободившееся население подавалось кто куда.

Улов рыбы повсюду катастрофически падал, пушнина плохо поступала на заготовительные пункты, число жителей большинства селений резко сокращалось. Для притока населения в северо-восточные районы и закрепления их в этих глухих местах необходимо было создать, соответствующие условия: организовать быт, обеспечить снабжение, одновременно с заселением необходимо было продумать и создавать производственную базу, а не надеяться на примитивную, первобытную добычу зверя и рыбы, да и запасы их при хищническом истреблении не безграничны. Но прежде всего для этого требовалось вложение немалых средств.

Тогда-то и были созданы планы принудительного заселения за счет даровой рабочей силы, путем депортации малых народов и национальностей с исконных насиженных мест в глухую необжитую часть Сибири и создания категории политических ссыльных «навечно». И те, и другие прикреплялись к месту населения без права переезда. Своеобразная сталинская переселенческая политика, построенная на основе обычной практики восточного «социализма»: людей предостаточно, жалеть людей нечего!

Общие работы в отстое нисколько не легче лагерных. Из женщин старше 30-35 лет, кроме меня, никто на них не работал. Вольные, это здоровые и крепкие, закаленные в труде сибирячки, ненавидевшие колхозный труд. Одеты они по-сибирски. У большинства варежки и носки из шерсти сибирских лаек. Жены баржевиков не работали на общих работах, они занимались хозяйством и детьми. Позже, когда появилась вооруженная пожарная охрана, рота лодырей, вралей-охотников, картежников и пьяниц, а также некоторые из жен были записаны в эту пожарную охрану.

Вначале показалось, что работа в отстое совершенно непосильна, силы мои были уже надорваны. Но, как обычно случается, глаза боятся, а руки делают. И здесь, как в лагере, корчевали лес для постройки «караванки» на берегу Имбака, то есть помещения близ каравана судов, предназначенное для хранения инструментов и материалов, а также для проведения утренней разнарядки и обогрева рабочих во время обеденного перерыва, мастерские, электростанция, caраи для материалов строились подальше от реки. Для всего этого надо было прорубить в тайге просеки, площадки, кое-где тропинки, дороги, перебросить мосты. Кроме специальных помещений для ремонта судов, строилось жилье различных категорий, например баня, рылись уборные. Для всего этого требовалась заготовка строительных материалов. Все это мне было знакомо по лагерю, но возраст уже не тот и состав рабочих Нижнеимбатска ничем не походил на состав лагерников тридцатых годов, городских рабочих и людей интеллигентного труда.

Школу строительных работ я прошла в лагере, в Имбаке наступила вторая ступень: караванные работы не северном речном флоте. Работы сверхтрудные, а для меня большей частью непосильные. Редко, совсем не так, как раньше, испытывала чувства легкости движений, игры мускулов. Напротив, все тело болело, ныли спина, шея, руки, ноги, по ночам гудела голова. Надрывалась на работе изо дня в день, казалось, нет больше никаких сил. Спасал только свежий воздух, ибо все работы, как авральные так и текущие, были наружными. Морозы в первую зиму стояли жестокие, до 57-59 градусов. Тогда сдавало сердце. Вольным дополнительно платили за актированные дни 60 процентов, нам ни копейки. Из женщин в актированные дни работала я одна, ну и ссыльные мужчины. Оденешься полегче, мороз проберет не то что до костей, а самые кости, навьючишь на себя все, что есть в доме, прошибает пот на тяжелой работе, несмотря на сильный мороз... Все же не решаешься идти налегке. Так или иначе тащишься.

Утро обозначено на часах... Надо вставать и идти на мороз, темнота, морозный ночной туман не рассеивается до позднего утра, раннее едва заметно в природе. Только луна апельсинового цвета, повисшая над заледенелой планетой, постепенно ослабляет свое льдистое сияние. До «караванки» три километра. Выходишь в темноту одна сквозь снег и тайгу. Лишь к 12 часам показывается из тумана красно-рыжее солнце. По обе его стороны сквозь плотную небесную гущу высовываются два пламенеющих меча остриями кверху. Рукоятки их застревают в сером небе. Они не долго несут охрану. Спутники солнца гаснут, расплываются, оставляя следы затухающих красок. Солнце бледнеет, обозревает объятые холодом смежные пространства и начинает меркнуть. Зловещие мечи часто показывались в приенисейских краях и рождали в предрассветной тьме жуткое чувство.

Основные работы, кроме тех, что делаются в механическом цехе, производятся на реке. Часто подвозили судно по льду к месту ремонта. Сверху с берега спускают на реку по искусственным снежным скатам бревна, баланы, и из них прокладывают своеобразные деревянные рельсы, затем подводят их под днище судна, приподнимают его на них при помощи домкратов, а в основном с помощью огромных дрынов с гиканьем, с натужным напряжением, скользя, багровея и падая. Как и в лагере, какая-либо механизация и машины отсутствуют, не считая ручных лебедок и ручных домкратов, но среди речников действовали иные стимулы, да и круг их стремлений был вовсе отличный от лагерников. У речников была материальная ответственность за судно, рабочий азарт сытых, здоровых, засидевшихся молодцов, которым хочется разгуляться, показать силу и ухарство в борьбе за их судно, с которым они кровно связаны, ведь это их жизнь, которую они избрали по вкусу, сверх того — сдельщина, высокая зарплата, льготы...

Но и они быстро выдыхались...

Все рабочие, мужчины и женщины, бывают заняты на учалке барж, перетаскивании огромных тросов с одного берега на другой на авариях, погрузках и выгрузках. Все виды этих работ подавляют своей тяжестью, тут навыком ничего не возьмешь, нужна сила. Независимо от своей воли ноги подгибаются, плечи натужно напрягаются, кровь приливает к голове, вот-вот тебя расплющит и ты упадешь. Выручает коллективность усилий, воздух начинает плавно поступать в легкие, руки и спина получают устойчивость, кризис проходит. Не за счет чужих усилий, этого никто не потерпит, благодаря общему ритму и общей воле. И все же настолько и телом, и душой было мне трудно в этих испытаниях, что я предчувствовала катастрофу.

Весной на ярком полярном солнце, на мириадах солнц каждая снежинка отражает небесный свет и жжется, но в этом солнечном празднике природы царит трудовой дух большого коллектива, подчиненный одной цели — скалыванию чаш вокруг судов и барж. Это создание больших ледяных блюдец, чтобы лавины льдов во время весеннего ледохода не наваливались на суда, а встречали сопротивление воды, пробивающей себе ходы вокруг чаши.

Реки, Енисей с притоками промерзают на полтора-два метра в глубь, значит лед пробивается очень широкой и глубокой круговой полосой. Ночью вода вновь замерзает, так что зачастую работа идет круглосуточно, солнце светит уже бессменно.

Наиболее квалифицированная работа, очень тонкая и одновременно тяжелая, на которой заняты исключительно мужчины — специалисты этого мастерства, — выморозка. Как Клава Воинова ни просилась на эту работу, грозя даже уйти из отстоя, ее все-таки к ней не допустили. Выморозка нужна для ремонта днища. В затонах ремонт идет на стапелях, где рабочий свободно стоит на земле и производит ремонт. В случайных же отстоях судно вмерзает в естественный лед настолько, насколько оно было погружено воду, то есть всем корпусом, значит его необходимо освободить ото льда. Поначалу работа идет легко, споро, так как толща льда велика и никакой опасности нет. Выморозчик колет беззаботно и бездумно. Подсобные рабочие отбрасывают и увозят груды льда. По мере углубления под днище выморозка становится напряженной и ответственной, под конец — филигранной работой ювелира или, еще вернее, скульптора по мрамору, который скалыванием создает художественное произведение. Малейшая неточность удара кайлы, которая затачивается тоже очень искусно, грозит аварией. Вода прорывается сквозь малюсенький прокол, устремляется наверх и одним сильнейшим напором слизывает и поглощает многодневный труд. Выморозчик долбит то скорчившись, то лежа на спине на льду, то лежа вниз головой. Под него тоже плывет лед. Случаются аварии очень значительные, когда после околки, выморозки и подъема судна на домкратах оно вдруг срывается, разбивает истонченный лед и затапливается водой. Тогда приходится ждать нового обледенения и все начинать сначала. Обычно, участвуя в общих работах, я наблюдала весь процесс как подсобница. Женщины отбрасывают лед, затем в несколько приемов перебрасывают его и наконец увозят. Льда и снега тонны. Для этого сколачивается солидный деревянный ящик наподобие большой и широкой крымской арбы, его ставят на деревянные полозья, четыре женщины впрягаются и тащат его за километры от выморозки, как можно дальше от «караванки», а там вываливают на реке. Обычно трое в упряжке, а четвертая толкает сзади дрыном.

Молодые колхозницы, распущенные и развращенные флотом донельзя, как правило, семейные в отстой не нанимались, работали так: час-полтора «повкалывают» так, что дух вон, а затем столько же времени — полное безделье, даже сон в укромном местечке, где-нибудь в уголке баржи, на снегу под солнышком, только бы не мороз и не начальство, а нет, так часами грязная болтовня и перемывание пеленок. В обед обязательно спирт, который они разбавляют снегом и глушат, как застарелые заправские пьянчуги. После получки на трех молодых женщин обязательно покупалась четвертинка спирта — «чекушка» и тут же распивалась. Меня по-своему презирали...

Зимой много времени отнимает околка капаней, что внутри судов и барж. Днища барж, лихтеров и других судов состоят из множества небольших ячеек, разделенных между собой шпангоутами и другими деревянными перегородками. Туда набирается вода и замерзает. Для подготовки к плаванию образовавшийся лед необходимо выколотить, расколоть, удалить из судна и откинуть на большое расстояние. Нормы высокие, а работать следует, не разгибая спины, кайлами и лопатами. К весне женский труд используют на долблении лунок во льду для закладки аммонала. Лед долбится большой тяжелой пешней. Лунка должна все время расширяться до двух метров. Долбишь до судорог в руках то пешней, то лопатой...

Зато сколько солнца! Река остается рекой, но свет превращается в море. Бескрайнее море света. Солнце со всех сторон и без конца. Оно обжигает кожу, жжет глаза и пробуждает мысль о том, что жизнь еще не кончена...

Рабочие взрывают лунки и одновременно глушат аммоналом рыбу. Всплывают небольшая пелядка, крупная нельма или даже таймени. Рыбу тут же потрошат, режут на куски, подсаливают и едят сырой, едят со смаком и оценивают вкусовые качества каждой из них. Они уверяют, что именно в сырой рыбе лучше всего познается сочность тайменя, нежность нельмы и ароматный жир пеляди. Но это уж на совести северных гурманов, я же никак не отваживаюсь есть рыбу первобытным способом.

Весной нет лучше работ, чем на морозе, хотя ветры зимние и порой очень сильные, но вот зимой-то морозы обманчивы и коварны, лютость их распознаешь не всегда. При температуре 45 градусов работа запрещалась для всех без исключения, а администрация обязана ежедневно сообщать температуру воздуха на разнарядке.

Вдали от городов и людей, вдали от привычных занятий и обязанностей, в несправедливом изгнании природа становится твоим неизменным и любимым спутником. Есть люди, которые носят природу в себе постоянно, это своеобразный дар, особое счастье, которым восхищаешься, но которым не обладаешь. Не только Тургенев, Пришвин, Паустовский или Левитан, или Римский-Корсаков, но им обладают простые смертные — и рыболовы, и натуралисты, и охотники, даже грибники и ягодники, и, конечно, дети...

Для меня же, остро ее воспринимающей и как бы отходящей от нее в привычных условиях как в лагере, так и в ссылке природа получала новое звучание и значение. Я проникалась ею, трепетала от ее движения или безмолвия, обогащалась и утешалась ею. Явления природы становятся событиями жизни. Например ледоход — это большое и сильное переживание... Северная весна — чудесная музыка. Краски и тени — замена полотен картинных галерей. Тайга и река приближают к философским обобщениям. Может быть в детстве природа и меня дарила глубокими чувствами и мыслями, но они забылись, как мало помнит человек вообще самое радостное время — свое вступление в жизнь.

Мы были живы с Колей совместностью неотвратимой и реальной вечной ссылки, письмами мамы и детей, уверенностью, что все это далеко не вечно, что кошмар этот когда-нибудь да кончится... Мама же присылала, иногда дети, газеты и книги... Письма — это была жизнь, а книги, журналы и газеты воспринимались по-разному, очень остро, иногда не нейтрально, с жадностью, но и с отвращением. Мама высылала «Новый мир» и «Знамя».

Все те магнетические флюиды, которые действуют на людей, втянутых на воле в круг общественного бытия, в заключении же утрачивают или ослабляют силу и многие вещи предстают в освещении, более близком к действительности.

В журнале «Новый мир» из номера в номер помещались статьи, изображавшие очерк Сталина по вопросам языкознания как «образец творческого марксизма», как «гениальные труды». Мне же казались все эти «литературоведы» то умалишенными, то клоунами, то анекдотистами. Чему должны учиться философы, историки, экономисты и литературоведы? Чему?..

Не понимала, чем же был «нанесен несокрушимый удар по упрощенчеству в области исторического процесса» в то время, когда все написанное было эталоном упрощенчества. В том же журнале любимые мною Тютчев и Пастернак брались как примеры «кликушеского косноязычия», а восхвалялись плоские, мелкие книжонки сталинских кликуш Бабаевского и Закруткина. И даже в лучшем проглядывают капли яда: открываешь Твардовского, поэта Божьей милостью... Лирика — да, это стихи, яркие и поэтичные, но вдруг среди них «черты портрета дорогого так близкие для нас: лицо солдата пожилого с улыбкой строгих, добрых глаз...» и т.д. «Солдата», который никогда солдатом-то и не был, но присвоил себе звания маршала и генералиссимуса. Оказывается, у кровопийц, тиранов «глаза добрые». Не раз я этими журналами со злобой и удовлетворением разжигала печку.

В 1953 году обрадовал и захватил печатавшийся в «Новом мире» роман В.Гроссмана «За правое дело». В нем заиграла и заискрилась родниковая вода подлинности и понимания. Автор проникает в глубь под поверхностные пласты обязательного и говорит с читателем о том, что думает. На том фоне то был роман замечательный. Хотела об этом написать автору, но... не доставила бы ему удовольствия...

Газеты — мучительное чтение, печальное и прискорбное: информация крайне скудная. Трудно представить, что на земле творится, а незыблемость нашего бесправия очевидна. Все ведь читали газеты ежедневно и принимали их как само собой разумеющееся и должное, а мною почти каждый номер газет воспринимался как сталинский юбилейный, как гвоздь в гроб...

«К 15-летию такой-то статьи Сталина...».

«К 20-летию такого-то выступления Сталина...»

«Великий день! Великий праздник — Сталин дал согласие баллотироваться в Ленинграде...» и т.д., и т.п. Кошмар какой-то, сумасшедший дом!.. От Бабаевского до маститых академиков, от колхозника до архиепископа все провозглашали: «Осанна! Осанна!» «осветителю», «озарителю», «творцу мира и счастья»...

Из каждого номера газет все это лезло и выпирало, наполняло гулом надтреснутых фанфар и фальшью, напоминало о самоуспокоенности и забитости, а нас отделяло невозвратностью, психологической несовместимостью.

За зиму 1950-51 годов было построено несколько четырехквартирных домов для баржевиков, большой барак для рабочих и их семей и отдельные дома для Истомина, Полежаева и Архипова.

Наша хибарка неизбежно должна была развалиться и ее бывшая хозяйка Белоусова решила продать домик на слом за гроши.

Как рабочие отстоя мы должны были бы получить комнату в бараке до постройки собственной избы. Коля твердо и бесповоротно решил строиться, а материалы для стройки добыть своими руками во время разлива Енисея и в тайге. Как ни крути, но жить в Имбатске предстояло если не вечно, то во всяком случае долго, а зависеть от милости Истомина в жилье значило рисковать быть выброшенным на улицу в любой момент.

К весне конфликтные отношения распространились и на Николая Игнатьевича из-за его отказа подписывать наряды, не соответствующие работе, а зачастую просто фальшивые, что входило в постоянную практику администрации. Кроме того, делались всевозможные нарушения в отношении различных категорий рабочих, не предусмотренные ни законодательством о труде, ни положением о ссыльных. Водники крайне избалованы непомерно высокими заработками. Шкипер, человек, не имеющий никакой квалификации, получает все зимние месяцы, если баржа стоит на приколе и не требует ремонта, 80 процентов заработной платы и 100 процентов северной надбавки. За ремонт он получает сдельно особую плату. Стоит такому шкиперу тюкнуть топором, как он требует сотен в расчете на то, что рабочей силы всегда не хватает. И получает. Но стоит ссыльному рабочему в наряде сделать надбавку на вечную мерзлоту или на особые северные условия, предусмотренные специальной шкалой, что Коля как нормировщик и делал, так администрация встает на дыбы. По закону нормировщик — лицо независимое и самостоятельное, но по положению Коля — бесправный. Администрация принимала в расчет только второй момент и никак не могла взять в толк, как он смеет отстаивать свою точку зрения. Скандал следовал за скандалом.

Не говоря уж о том, что жить в бараке отстоя — это сущий ад: каждую субботу и воскресенье там происходит соревнование на количество выпитых ведер браги в каждой комнате со всеми вытекающими последствиями. Мы попали из огня да в полымя. Как же быть? Что делать?

Единственный выход — строиться, хотя после работы сил так мало...

Когда Николая Игнатьевича уволили, он не пошел на общие работы, а начал заготавливать дрова в тайге, которые отстой покупал по 5 рублей за кубометр швырка. Лес надо было свалить, разделать, распилить и сложить в штабель. За день Коля ставил два кубометра и получал 10 рублей, в том еще дореформенном масштабе цен. В воскресенье вдвоем мы ставили 4 кубометра, как и в те периоды, когда меня увольняли...

Продолжать жить в бараке было невыносимо. Своей лодки у нас не было, а одолжить или достать лодку во время ледохода невозможно: все заняты добычей лесных, речных и прочих богатств, влекомых льдами одной из самых мощных рек мира — Енисеем. Азартнейшая и увлекательнейшая игра человеческой силы, ловкости, сообразительности, вступивших в соревнование с могучими силами природы.

Бурные страсти двух стихий — природы и человека — сталкиваются, кипят, противоборствуют друг другу...

Енисей тянется с юга на север на 2000 км с лишним, а по всей длине вскрывается не одновременно. Когда в Кызыле и Саянах уже гуляет весна, и Енисей весело мчит свои воды, в Дудинке Енисей еще закован в панцирь льда намертво. Начиная приблизительно от Верхнего Имбака, река значительно расширяется, в иных местах на шесть и более километров. Около Нижненмбатска Енисей льется шириной в четыре километра и достигает больших глубин. Гор здесь уже нет, они кончаются около Средней или Подкаменной Тунгуски, которая и получила название от каменного хребта и считается естественным пределом полярного края. Зато леса дремучие, хотя и не на большую глубину от реки. Правый всегда круче и возвышеннее левого — западного. При разливе Енисей поднимается на 15-20 метров. Около Нижнеимбатска разлив обычно происходит к концу мая. Енисей ворочает горы льда, то острые, как пики, то покатые холмы-глыбы, медленно тянет их как бы с натугой, а иногда помчит стремительно и среди них иногда баржи, дома, сорванные и разбитые плоты, стога сена, лес, бревна: сосны, кедры, лиственницы, березы, осины, ольха... Прибрежный житель живет этими дарами целый год. Кроме того, он жаждет движений, разворота силы и духа после зимнего снегового застоя. Пронесет Енисей льды, начнет оживать земля, а с ней и люди. Медведь спит в берлоге. Человек застывает в снегах. С конца октября до января солнце показывается до половины только на горизонте и скрывается в мглистом зареве, а сейчас оно заходит лишь на несколько минут и видно постоянно на горизонте.

Еще нет весны, река пока спит, хотя подводная жизнь уже закипела, бурлит. Продолбишь пешней лед поглубже, нагнешься и увидишь тупую морду налима, давно начавшего путешествие вверх по реке.

Наступает благодатное время для охотников. Наст выдерживает собаку и охотника на лыжах, они уходят в тайгу светлой ночью. Приближается и «весновка». Только и разговоров, что о провианте, средствах передвижения, готовятся и чинятся лодки-долбянки, изготовленные из осины, так называемые «ветки» и палатки. Все это вместе с провизией грузится на нарты и на собаках перевозится на противоположный берег, пока река стоит. Там охотники живут до весеннего перелета птиц. Как только начнется массовый перелет, охотники выстраиваются на берегу реки и дают залп в воздух — это сигнал начала охоты и лишь после такого зачина они расходятся в разные стороны. Весновка — испытание выносливости, сноровки, накопленных наблюдений над природой, опыта и навыков, передающихся от дедов, знания птичьих повадок, гнездовий, маневров и тактики перелета. Но пока что — это настороженное, нетерпеливое ожидание.

Лед все еще стоит. Нет ни одного человека в поселке, кто бы равнодушно относился к ледоходу, все кровно заинтересованы в нем, от мала до велика. Где-то существуют метеостанции, Но у нас их заменяют два старика, здесь родившиеся и не выезжавшие дальше Туруханска, — дядя Миша и Тимофей Воинов. Они с полным сознанием значительности момента раскуривают свои незатухающие трубки и вглядываются внимательно в жизнь реки. Вокруг них, как воробьи, скачут вприпрыжку ребята. Пятилетний Вовка, сын Архипова, усвоивший все повадки отца, держит в руках палку и замеряет ею глубину луж. Другие ребятишки полощутся в весенних лужах, оттаявших на солнце.

Наконец дядя Миша первый объявляет: «Опечек покрыло!» Этого момента ждут давно, считается, что лед тронется вслед за тем, как песочная отмель на середине Енисея исчезнет под горбом льда от подъема воды. Ребята молниеносно разносят весть по поселку. Действительно, через несколько часов лед раскалывается посреди реки, образуя зигзагообразную расщелину, и разбивает наезженную за 9 месяцев зимы санную дорогу. Придорожные вешки расходятся. Как только тронется лед, слышны совсем не похожие на гулкие взрывы и потрескивание начинающегося шевеления реки звуки. Они несутся не из глубины, а сверху — это летят птицы. Несколько раньше уже промелькнули одинокие стайки разведчиков и небо снова опустело. Сейчас же все небо, необъятное для глаз в оба конца густо покрылось стаями птиц. Они не летят сплошной черной тучей, а соблюдают строй и дистанцию, как на параде. Строй их мудрый, отработанный веками и заложенный инстинктами. Сбившись в темную тучу, летят утки. Слышен звенящий свист их крыльев... Гуси же движутся стройными треугольниками, оглашая переливчатым гоготом и небо и землю. Плавно движется крылатая рать в свободном полете на фоне розово-зеленого прозрачного неба.

Лед тронулся, но еще не пошел. Вся природа как бы напряглась в предчувствии тепла и сколько бы раз не наблюдала я эту метаморфозу на Севере, она всегда кажется новым чудом преображения, всегда волнует...

Все намокло, радостно набухло, ждет освобождения от гнета снежных пластов. В лес не пробраться, но оттуда несется полифония птичьих посвистов и щебетаний, шорохов и движений. Звон стоит в ушах от птичьих голосов, разных по звучанию, но сливающихся в радостный единый гул, — крик наступающей весны и пробуждающейся жизни... Заливисто лают собаки, выгоняющие из норок полосатых бурундучков и прочую подземную тварь. Влажный воздух пропускает все звуки. Застучали отдаленные выстрелы охотников с того берега, многоголосое эхо которых доносится до нас.

Весь поселок готовится к борьбе с водной стихией. Никому не спится. Даже ребята проводят все время на берегу. На Севере детишки делают ту же работу, что и взрослые, особенно в дни весеннего аврала.

Внезапно лед вздыбился, зашевелился, скорежился под действием урагана напирающих изнутри вод. Вот он уже нагромождается в чудовищные глыбы. Они сталкиваются, крушат друг друга. Река на глазах разбухает, растет, ширится, бушует, поглощает берега, опрокидывает все на своем пути. Воздух наполнен вздохами, грохотом, стонами. Небо зловеще темнеет. Порывы холодного ветра с крупой и иглистым снегом рвут одежду, опаляют лицо. Лед громоздит завалы, топчется, вздыбясь к верху, потом вдруг прорывается лавиной, образует водовороты, вихри брызг, фонтаны мелких льдин. Лед набивается в малые реки, сталкивается там со встречными льдами, стремящимися к Енисею. Заторы вырастают в горы.

Если в малых реках отстаиваются суда, то для их спасения задолго до ледохода долбят майны и на протяжении километров — тысячи лунок, взрывают аммоналом проходы, чтобы отвести суда подальше от грозного Енисея. Часто лед забивает крутые изгибы реки и приостанавливает движение на один-два дня, тогда вода поднимается так высоко, что затапливает каменные и песчаные склоны берегов, подбирается к тропам селений, лижет фундаменты домов и построек, и кажется, что вот-вот снесет их...

Енисей неуемен и беспощаден, как стихия, вдребезги разбивает плотоматки, выворачивает с корнями столетние деревья для того, чтобы ниспровергнуть зимние льды в океан и освободить дорогу весне и лету...

Постепенно течение льдов становится спокойнее, ровнее и непрерывней. Лед то покрывает сплошь всю реку, то движется одной стороной, оставляя на отдых другую, то ползет широкой лентой по середине реки. Появляются чистые пространства реки, отражающие в воде поголубевшее небо. Ее поверхность зеркально-гладкая. Растаяли деды морозы, тают снегурочки, Север омолодился. Но еще долго, долго, порой до белых комаров, на реке будут оставаться исходящие желтой пеной кучи долготающих льдов.

Очистительная буря ледохода смыла северную лень и апатичность. Северянин становится предприимчивым, ловким, находчивым, отважным и дерзким. Не только каждый час и день дороги, буквально каждая минута дорога, особенно рано утром или перед заходом солнца. Не найдется такого жителя, который бы не вылетел на своей легонькой долбянке в погоне за счастьем. Долбянка напоминает удлиненную ореховую скорлупку и управляется одним веслом, как каноэ. На таких ездили древние эвенки и самоеды. Первобытные суденышки сподручнее для отважных, удобнее для переноски на себе. Местные жители отталкиваются от берега и, стоя в долбянке с багром или просто с пропехой, бросаются в водные просторы, проталкиваясь от просвета к просвету, от полыньи к полынье, которые появляются среди льдов. Ловко лавируя между громадами льдов и заторов, захватывают багром со льдин или в промежутках между ними ценную лесину, с риском для жизни преодолевая препятствия, подтягивают дары стихии к берегу и закрепляют на твердой недосягаемой для воды земли. Дух замирает, когда они перескакивают со льдины на льдину как искусные акробаты и радостно смотреть на этих отважных и бесстрашных людей.

Коля, присмотревшись к работе старожилов, подраненный их азартом, мечтает ринуться вслед за ними. Рабочие отстоя, которые ценили справедливость Николая Игнатьевича как нормировщика и прекрасно к нему относились, раздобыли для него «ветку», совместно с ним починили и осмолили, и он изловчился добыть немало строительного материала: бревен, стволов смытых водой деревьев и даже досок. Когда вода не очень высокая, то после ее спада приходится подтягивать волоком тяжелые, набрякшие водой бревна к месту постройки.

В половодье же 1951-го года вода на Енисее была очень высокая, и баланы оказались вблизи намеченной нами стройплощадки. Облюбовали мы ее на дальней окраине поселка вверх по реке и уже начали раскорчевывать участок. Прошел ледоход, после чего на земле Заполярья наступает благодатная пора, тихая, но короткая — почти не заходящее солнце, все оттенки звуков и красок, радуги на вечерних и утренних зорях, набухание и треск почек, ростки, тянется каждая травинка, всюду пушок зелени. Ни гнуса, ни одного комарика. Не подберешь иных слов, как благость, благодать, «мир Божий». Это еще только преддверие, приближение, пробуждение, колыбель без дитяти.

Скоро, скоро распустится лес, все зазеленеет и несметные полчища комаров и гнуса поднимутся из тайги с болотной испариной и отравят существование... Но пока весна идет!

Последние месяцы были наполнены мыслями о приезде дочери Валюши, а затем и ожиданием. Валюша решила во что бы то ни стало приехать к нам на свидание летом. Натура у нее волевая и действенная. Ехать к нам — это огромный риск, все родные и друзья отговаривали ее, но ее решение никто поколебать не смог. Позднее, когда Валя вернулась домой, мы узнали, что несколько юношей и девушек, приехавших к родным, оставили «навечно» в Туруханске. Не знаю, что спасло Валюшу, то ли глушь, в которой мы обитали, то ли случайная удача. Такого варианта мы не предполагали, иначе бы, конечно, не осмелились на такой шаг, страшный и рискованный. Тогда же наше и ее желание свидеться было так велико, что мы были готовы испилить всю тайгу своими пилами, чтобы заработать деньги, послать их Валюше на дорогу и осуществить встречу. Пока Коля был нормировщиком, мы скопили небольшую сумму с этой целью. Это-то вдохновляло нас на постройку дома, хотя он не мог быть готов к ее приезду. Хотелось хоть бы заложить сруб, как залог уже реального будущего дома.

Работа велась вручную и достаточно примитивно с помощью топоров, пилы и деревянных клиньев. Все делалось после работы, пользуясь круглосуточным светом. Основную работу, конечно, делал Коля, но и моих трудов было немало, в основном как подсобной рабсилы: раскорчевка, подтаскивание, укладка бревен в сруб, сбор мха, конопачивание, рытье котлована, позднее засыпка пола чердака, покрытие крыши дранкой, которую Коля заготавливал ручным способом. Но сейчас до этого было еще очень далеко...

Предварительно натерпелись достаточно, так как администрация чинила стройке бесконечные препятствия, считая себя собственником всей территории, не хуже любого крепостника-помещика.

Несмотря на то, что стройкой занимались после тяжелого дня на отстое, работа на себя спорилась. К июлю был уже вырыт котлован, сделан прочный фундамент и заложено несколько венцов, срубленных в лапу. Одновременно шла заготовка стен и простенков. Огромные баланы распиливали на три части, а затем Коля с помощью деревянных клиньев раскалывал их вдоль пополам, отесывал сколы топором, чтобы внутри дома стены были по возможности гладкими.

Совершенно случайно спутницей Вали оказалась дочь председателя Туруханского райисполкома Высотина, того самого, который вел с нами столь «приятную» беседу в своей вотчине. Училась она в Москве в текстильном институте, ехала домой на каникулы и подробно рассказала Вале, какими путями она должна к нам добираться.

Ехала к нам Валя 23 дня, пробыла с нами 18, а предстоял еще обратный путь. Встретившись, мы все свободное время проводили под пологом, спасаясь от комаров и слушая Валюшу, все, что накопилось за два года, про все ее и Ленины мытарства, борьбу за жизнь и достижения. Мы же радовались бесконечно ее стойкости, выносливости и подготовленности к жизни.

— Самым угнетающим и печальным, — рассказывала Валя, — была та атмосфера всеобщего страха, которая окутала меня после ареста. Все меня так или иначе сторонились, за малым исключением, даже родственники в Москве, даже те товарищи, с которыми училась. Помните моего приятеля Дубинина, он сразу же недвусмысленно дал понять, что дружбы теперь быть не может. Остались некоторые верные друзья, но таких было немного. Ваши добрые знакомые не только не заходили, они даже не замечали меня на улице, другие видели, но не решались заговорить и т.д. Оттенков всеобщего страха и запуганности слишком много, они не бросаются в глаза, но остро ощущаются тобой, когда видишь, что страх измельчил людей, рассыпал, как песок по ветру их достоинство. Страхом заволокло все, как густым туманом. Мне тоже становилось безотчетно страшно и больно за нас. И вот я играла днем и ночью, благо из нашей комнаты ничего не слышно, да я и не обращала ни на что внимание. Счастье, что моя преподавательница Валерия Игоревна (Варшавская), которая знала все о вас, не только не оттолкнулась, как многие, но и занимается со мной упорно, со страстью, внушает веру в мои способности, а это уже выход. А Леня? После окончания института он остался без распределения, без копейки денег, лишили его и военного звания. В анкете ведь всюду надо было писать, что вы арестованы и сосланы. Никого не интересует, за что и почему, сам факт ареста определяет место в жизни не только вас, но в известной мере и нас... Решила ехать не из одного чувства тяжести разлуки и желания вас порадовать, но и с тем, чтобы самой скинуть боязнь, обрести смелость, доказать себе самой, что и мне многое доступно. Кроме того, надо почувствовать, что между нами нет непреодолимой стены, что нет таких сил и обстоятельств, способных оторвать нас друг от друга, надо было почувствовать неразрывную связь с вами... Приезд мой нужен как вам, так и мне, и вот наконец-то я здесь с вами... Авось пронесет! Не хочу действовать и жить по команде страха, и от этих мыслей мне становится легко и весело, хочется покорять действительность, пространства, сложные обстоятельства и беды...

Ее восемнадцатилетний задор, запальчивость и нежность, верность и уверенность живительно ворвались в нашу жизнь и скрасили ее надолго...

Не говоря уже о ссыльных, ее приезд был радостным и даже воскрешающим светлые надежды событием для всего поселка.

Валю, как свежего человека с «большой земли» поражала сложившаяся обстановка и наше полное бесправие. Она поняла, что нас ничто не способно сломить, нас же успокаивало то, что в ней уже созрел прочный нравственный стержень, позволяющий ее не сломаться в молодой еще трудной жизни. Из ее рассказов знали, что Леня с честью проходил все жизненные испытания, добился работы инженера-конструктора на станкостроительном заводе в городе Ставрополе, по вечерам работал в ставропольской молодежной газете и рисовал забавные карикатуры, вел общественную работу на заводе, пользовался авторитетом, устоял, постепенно становился на ноги и поддержал Валю.

Валюша выезжала в Красноярск непосредственно из Нижнеимбатска, так как пароход Норилькомбината имел задание объехать отстой комбината и в данный момент стоял у нас на рейде, а далее должен был подниматься до Красноярска. Это было целым событием для поселка, где пароходы обычно не останавливаются. Провожать Валюшу пришел весь поселок, у причала собрались все, в том числе и все начальство отстоя. Не знаю, почувствовали ли эти доморощенные начальники, самоуправцы, беспредельно властвующие в глухой тайге, что у нас еще есть связь с внешним миром, что их самодержавие не вечно... или решали как бы поскорее извести нас, чтобы не навлечь беды на себя...

Валюша, прощаясь, выглядела веселой и уверенной и, сложив руки рупором, во весь голос кричала: «Скорее возвращайтесь, мы ждем вас, вас все ждут, а пока стройте домик, стройте во что бы то ни стало!?»

Никого больше не провожали. Было тихо. Валин голос далеко слышен был на реке и эхом отдался в тайге. Так и уехала... Вверх по реке... Против течения...

К концу осени разрешение на постройку дома все-таки поступило из Туруханского НКВД, и мы продолжили стройку уже на морозе, в трудных условиях. Чердак и черный пол пришлось засыпать комьями замороженной земли, бревна и мох класть заледенелыми, крышу крыть промерзшей дранкой и по опыту лагеря гвоздями, нарубленными из троса. Весь материал заготовлял Коля ручным способом. Купили только кирпич и плиту для выпечки.

Однажды Полежаев и Бесов нагрянули с обыском. Налетели, как пираты, учинили страшный разбой, поднимали ломом пол, лазали в подвал, расковыривали стены в поисках отстоевских материалов. Ничего не обнаружили, ни единого гвоздика или доски, и ушли. Полежаев буркнул: «Теперь качайте права!» Бесов, пропустив его вперед, несколько смущенно заявил: «Ну и чудаки, а мы-то нисколько не сомневались, что вы в отстое материал таскаете».

Где уж тут спрашивать у разбойников ордер или основание для обыска! Самоуправство — основное руководство к действию, а реальный комментарий к положению ссыльных «навечно» — это наступай на горло, пока не задушишь, общественного мнения не существует, оно замерзло где-то в Арктике.

Под новый 1952 год мы решили переехать из барака от Щербаней в собственный домик, который мы окрестили «зимняя сказка». Никто не верил, что мы совершим такое безумство в сорокаградусный мороз. 30 декабря первый раз попробовали печь, а 31-го после работы захватили вещи, перетащили топчан, на котором спали, и наступила ночь под Новый год. Печь топилась с 30-го числа непрерывно.

Обледеневшие стены, пол, потолок мало сказать текли, это будет неточно: они просто исходили ручьями и потоками воды. Мы непрерывно вычерпывали эту воду ведрами.

Вода стекала ледяная, а от топящейся печки пар и дым были настолько густыми, что ело глаза и спирало дыхание. И все же мы праздновали свое новоселье под новый год...

«Кровать» наша, если ее так можно было назвать, упиралась в зеркало печки, а головы в окошко, и так как у нас в первую зиму вторых рам не было, то волосы не раз примерзали к оконному стеклу.

Постепенно мы обживали дом. Заткнули мхом щели и дыры, смастерили мебель — стол, полки, стульями служили чурки о трех ногах, позднее поделили помещение фанерой на три части. Появились «спальня», столовая и «кабинет» с полками для книг. Помещение было размером 5x6 метров, так что достаточно просторное. Построили тамбур.

Наконец-то мы одни, не на людях, вне зависимости от Истомина, в своей хате, в тишине, без вшей, без заплеванного пола, без матерщины и чужих враждебных глаз. Блаженствовали в своей «зимней сказке», хотя любому цивилизованному человеку она показалась бы первобытной хибарой. Мы же обрели некий минимум человеческого бытия, менее стадный, более индивидуализированный...

Публикация Виктора Коморина

22.03.2000 г.

«Полярные горизонты». Выпуск 4

Красноярское книжное издательство, 2000 г.


На главную страницу