Валентин Якобсонс. Неизвестное имя.


Латышский писатель Валентин Якобсонс, биография которого столь же сложна и трагична, сколь биография его народа, принес нам этим летом самиздатовскую тетрадку стихов с незнакомой никому фамилией автора - Тарновского под названием «Заполярные стихи». Датировано было самоличное издание 1949—1955 годами. С этим человеком, Юлианом Константиновичем Тарновским, Валентин Якобсонс отбывал незаслуженное свое наказание в северной империи ГУЛАГа. Прося посмотреть сборничек. Якобсонс добавил лишь, что до сталинского Заполярья Тарновский никогда не занимался поэзией, хотя знал ее, а был, как он понял, разведчиком и лишь н поисках спасения ума и души сблизился с сидевшим там же крупным латышским поэтом Янисом Меденисом и брал у него уроки

Надо сказать, жизнь дарит редкие и удивительные истории ученик оки зале я усердный. Поразительно и другое: казалось бы свинцовые мерзости быта зэка должны были дать ему весь безысходный материал для его поэтических опытов. Ничего подобного Необузданное стремление к высоким поэтическим формам и общечеловеческим ценностям, философия духа и торжество жизненных сил! Особо ли текущее в зоне время, высокие ли уроки классики Медениса, собственная ли природная задумчивость о смысле бытия, старые ли классические образцы высокой поэзии, впитанные в юности из уходящей культуры — неизвестно, что больше повлияло на зэка-школяра, но так или иначе Тарновский в своих сонетах и триолетах, рондо и ронделях, балла дах, александрийском стихе предстает перед нами чистым певцом прекрасного и грустного мира людей.
Хотелось увидеть его лицо, хотелось узнать о нем хотя бы что-то. С помощью Якобсонса мы разыскали его вдову и немедленно получили от нее коротенькое письмо со скудными сведениями о Юлиане Константиновиче. Вот оно полностью: "Посылаю вам две фотографии — на выбор.

Юлиан Константинович Тарновский родился в 1912 г. 21 июня в г. Москве. Умер в 1970 г. 13 сентября.

Самым большим, страстным увлечением его молодости были лошади, позднее — собаки, которых он любил, может быть, больше, чем людей Но он очень хорошо разбирался в людях. И достойных людей, и тех, кто были его друзьями, любил и уважал. Человек он был сложный, трудный, противоречивый, нетерпимый. К сожалению, в юношеские годы обожал Сталина В 1948 г. был репрессирован. Многое понял и переоценил Его отношение к Сталину можно судить по его стихам — «Реквием», «Ненависть» и другим. Мне очень интересно, что вы отобрали из его стихов к печати? Конечно, он был бы счастлив дожить до настоящего времени и увидеть свои стихи напечатанными. В чем Твардовский был вынужден ему деликатно отказать. Хочу надеяться, что буду иметь экземпляр журнала, где будут напечатаны его стихи. С уважением, Е. С. Тарковская».

Спасибо, дорогая Е. С.

Немного. Очень немного о целой жизни, странной и трагичной. Много вопросов, тайны, интереса к человеку, распрямившемуся в клетке.

Полагая, что такой же интерес возникнет и у читателей, мы решили дать за стихами Тарковского мемуары Валентина Якобсонса.

В строгом смысле они написаны не о Тарновском. Юлиан Константинович в них — один из равных персонажей — таких, как Меденис, Готтзелих, Калацис, Лев, Гельмут, Шипов, сам Якобсонс. Но все-таки из этих воспоминаний очевидца мы можем почерпнуть некоторые сведения о человеке, о котором мы не знаем ничего. Все-таки Якобсонс дружил с ним в зоне и продолжал общаться после освобождения до самой гибели Тарновского. И Якоб- сонсу, а не кому-нибудь другому. Тарновский подарил свою рукописную книгу.

Юлиан ТАРНОВСКИЙ

ЗАПОЛЯРНЫЕ СТИХИ

ЗООСАД

Я поклясться могу, никогда
(Коль солгу, то сгорю от стыда)
Ни за что не пойду в зоосад.

Много лет сам я в клетке сидел,
Прежде времени в ней поседел.
Клетка — хуже, чем дантовский ад.

Неужели я мог бы теперь
Любоваться спокойно, как зверь
По вольеру, гонимый тоской,

Пробежит, повернется, пойдет
Взад-вперед, и опять — взад-вперед
От зари до зари, день-деньской.

Я по камере сам так шагал,
Словно пойманный волк иль шакал.
Я заглядывал в щелку окна,

Чтоб по узкой полоске небес
Догадаться, что зелен уж лес
Что уж в самом разгаре весна.

Сталь решетки — граница миров.
Не заполнит ничто этот ров.
Мне понятно, о чем говорят

Зверя пленного злые глаза.
Если вырвется эта гроза,
То навеки погаснет ваш взгляд.

РЕКВИЕМ

Как странно! Десять лет назад
Я жизнь свою отдать был рад
Тому, кто мертв лежит теперь.
А я живу — как в клетке зверь,
И, говоря сейчас о нем,
Обязан робко прятать взгляд, ,
Где ненависть горит огнем.

Пришел конец жестокой силе,
Которой слепо мы служили,
Когда, по молодости лет,
Еще глаза незрячи были.
За это дали мы ответ,
А он, причина наших бед,
Лежит в торжественной могиле.

И скорбный марш звучит нам сегидильей.

РАЗВЕДЧИК

На свете мир царит. Готовясь к бою
Живет весь мир. И только желтый флаг
Развернут над землей. Самой судьбою

Мне сказано: «Пускай всегда твой шаг
Неслышен будет, зорок глаз и уши
Пусть слышат то, что думает твой враг

И сколько армий держит он на суше,
И сколько у него заводов есть
И отчего крестьян налогом душит.

Ты должен страх забыть, и стыд, и честь,
Привыкнуть лгать спокойно, не краснея,
На языке нося обман и лесть.

Не забывай закон: «Всегда глупее
Кажися, чем ты есть; и глупый вид,
Быть может, голову тебе на шее,

Коль от роду ты счастлив, сохранит.
Когда придет война, то ты мундира
Носить не будешь. Там, где бой шумит,

Тебе не место. Ты, как голубь мира,
В страну врага на крыльях полетишь,
Чтоб дом его взорвать во время пира.

Запомни: все тебя забудут, лишь
Ты схвачен будешь. И не жди награды
За верность и за преданность. Шалишь!

Коли споткнешься ты — свои же будут рады.
Те, за кого ты рисковал собой.
Расправятся с тобою без пощады,

Как с выжатой лимонной кожурой».

АКРОСТИХ

Я встретил Вас уж пару лет назад,
На севере. Осенней темной ночью.
И помнится, на небесах каскад
Сияния горел; как бы воочью
Увидели мы звезд упавших град.

Мне дружба Ваша многое дала.
Ей я обязан техникой писанья.
Дорога мне теперь не тяжела.
Едва ли я без Вас бы смог решиться
Начать стихами покрывать страницы
И поисками рифм и звучных слов
Свой тешить ум, обдумывать желанья,
Украсив жизнь отрадным ритмом строф.

АЛЕКСАНДРИЙСКИЕ СТИХИ

Янису Меденису

Мой милый друг! Сегодня я ликую.
Добился своего! Счастлив и торжествую.
Она — шутя, дразня, не шла все в руки мне.
Я начал бредить ей, как днем, так и во сне.
Порой стал засыпать, о ней одной мечтая, Сонетов не писал, от нетерпенья тая. Страдал, как и всегда, когда бывал влюблен.
И наконец-то был роскошно награжден.

А Вы, мой милый друг, вели себя, как сводня,
Что масло льет в огонь. Благодарю сегодня
Я Вас за то весьма. Она уже сдалась;
Послушною строкой покорно улеглась. Я
 счастлив так сейчас, как будто впал я в детство,
Увидев, что отказ ее — одно кокетство,
И что, хоть не дожил еще я до седин,
Балладу написал за номером один.

ВИЛАНЕЛЛА

Вы мне тихо прошептали,
Улыбаясь, пару слов,
Что навек меня связали:

«Вы забудете едва ли
Аромат моих духов», —
Вы мне тихо прошептали.

Нет металла крепче стали,
Нет приятней тех оков,
Что навек меня связали.

В теплый вечер, в темном зале,
В царстве звуков, светлых снов,
Вы мне тихо прошептали
Что навек меня связали.

РОЗА 2

Недаром с самой звонкой птицей,
Поющей летом у ручьев и рек,
Тебя привычно славит человек,
Как красоту, что может только сниться.

Твои листки — как Библии страницы,
А лепестки — нежней любимых век.
Уж сколько раз сменялся веком век,
А ты была и есть — цветов царица.

Тебя воспел в стихах своих Ронсар,
И ты пленила Гумилева зрелость.
Покажется, наверно, бледным дар,
Что принести тебе возьму я смелость,
Решившись посвятить цветку сонет
В таком краю, где роз в помине нет.

ТЕРЦИНЫ

СКОРПИОН

С хвостом членистым и смертельным жалом
Живет в песках горячих скорпион.
 Бесстрашен дух в невзрачном теле малом.

Им принца Датского вопрос решен
Уже давно. Сомненья он не знает.
С врагом всегда готов схватиться он.

Но если враг далек и выжидает,
Пока над ним огня сомкнётся круг,
То смерти ждать позором он считает,

Пока она сама придет как друг.
Сгореть живьем — ему противна доля,
И, хвост согнувши круче конских дуг,

Ценою жизни покупает волю

ТРИОЛЕТЫ

1

Урок нелегкий, триолет,
И в жар и в пот меня бросает
 Поверьте мне: сомненья нет,
Урок нелегкий — триолет.
От злобы я кляну весь свет.
Пусть верит тот, кто понимает:
Урок нелегкий, триолет,
И в жар и в пот меня бросает,

2

В суровом северном краю Я
 о родных местах скучаю,
Хоть жил я не в земном раю,
В суровом северном краю
О солнце я мечту таю
И монотонно повторяю:
«В суровом северном краю
Я о родных местах скучаю».

РОНДЕЛИ

1

Так много радостных созвучий
И ярких сочетаний слов,
Что при писании стихов
Порою только выбор мучит.

Найти в огромной мертвой куче
Что нужно — и — рондель готов.
Так много радостных созвучий
И ярких сочетаний слов.

Когда ползут по небу тучи,
Приятно думать: мир не нов;
Бывало все в стране отцов,
Но все ж таит язык певучий,
ак много радостных созвучий.

2

Ее глаза сказали мне:
«Тебе я нынче очень рада».
Что ждет меня ее награда,
Мечтать не смел я и во сне.

Когда искали мы в вине
Вкус терпкий ягод винограда,
 Ее глаза сказали мне:
«Тебе я нынче очень рада».

Про то, как свет горит в окне
И манит в дом войти из сада,
Как дорога его прохлада
Тому, кто обгорел в огне,
Ее глаза сказали мне.

РИМ

Рим . .. Вечный город... Пышные дворцы
Давно истлевших пап и кардиналов,
И церкви, и картины, чьи творцы
Вошли навек в истории анналы.

Я так давно желанием томим
Пройтись хоть раз, восторженно глазея,
По площадям и улицам твоим,
От Корсо до развалин Колизея.

Чтоб только раз, один счастливый раз
Они не сказкой мне, а былью стали.
Чтоб я узнал их взглядом жадных глаз,
А не из книг Золя или Стендаля.

Уж далеко те годы отошли,
 Когда здесь била жизнь, блистали латы,
И цепь интриг плели для всей земли
Лукавые лиловые прелаты.

А солнце южное палит с утра,
Искрит в вине и накаляет камень
И блеск его на куполе Петра,
Как от меча архангельского пламень.

МАШКЕ

О славный род коней! Страницы старых книг
К нам донесли карьер классических квадриг.
Мы помним речь коней Ахилла перед Троей,
И славу лучшего эллинского героя
С ним Буцефал делил, заслуженно вполне.
А памятники взять: как царь — так на коне.

Какая красота, когда по ипподрому
Летит как птица, конь Народ в восторге ломит
Все на пути своем, чтоб к кассам подоспеть
И денежкам своим «прощай навеки» спеть.
Потом его ведут, покрытого попоной,
Овации, цветы ... Не видно лишь короны.

А сам я как любил, взяв лошадь в шенкеля,
Писать в манеже ей галопом вензеля,
Иль прыгать через рвы, заборы и банкеты.
Что может лучше быть на нашем белом свете?
Вам не понять меня! Меня поймет лишь тот,
Кто знает хорошо, как пахнет конский пот.

И как скрипит седло, как бьет о ногу шашка,
И все же мне теперь дороже стала Машка
Всех лошадей других. Но Машка — кто она?
И чем и почему вдруг сделалась славна?
Она — славна? Ничуть! Рабочая кобыла
В совхозе, в Воркуте. Недавно это было: Р
аботала жена извозчиком на ней.
Они делили труд тяжелых, горьких дней,
Когда среди других таких же заключенных
Пришлось платить цену злодейств несовершенны
От жизни и труда тяжелого устав,
Жена писала мне. Хвалила Машкин нрав,

Кляла свою судьбу, и я, в бессильной злобе,
Лишь представлял себе, как мучились там обе,
Не в силах им помочь. И хоть теперь прошла
Несчастья острота, воспоминанье зла
Тревожит душу мне, как будто дух нечистый,
И Машка для меня дороже всех дербисток.

NORILSK BALLAD

This is barbed wire We are jailbirds
And what I say is no vain weirds
We are pining in jails ami in labor camps
Although we are no crooks or tramps

We are no gangsters and no racketeers,
No dirty war profiteers.
We are accused of High Treason,
But l.ord! This isn't the real reason!

The real reason oj our crime,
Believe me or not, is not worth a dime. T
he reason why we are in prison
Is just a matter of political season

Political season or political fachion
— This is something purely Russian.
And that is why we are jailbirds,
And what I say is no vain words.'

НОРИЛЬСКАЯ БАЛЛАДА (подстрочник)

Здесь колючая проволока
Мы — тюремные пташки.
И в том, что я говорю, нет ни одного лживого слова.
Мы загнаны в тюрьмы и трудлагеря,
Хотя мы не воры и не бродяги.

Мы не гангстеры и не рекетиры,
Мы не грязные поджигатели войны.
Мы обвинены в Государственном преступлении.
Но, господи милостивый! Разве в этом причина!

Истинная причина наших преступлений.
Верьте мне или нет, не стоит и гроша.
Истинная причина, загнавшая нас в тюрьму,
 Суть ее — в изменении политической погоды.

Политическая погода или политическая мода —
Это нечто чисто русское.
Вот почему мы стали тюремными пташками,
И в том, что я говорю нет ни одного лживого слова.

Валентин ЯКОБСОНС

МЫ ТАК И НЕ ПЕРЕШЛИ НА «ТЫ»

Начну, пожалуй, с того, что для Норильского металлургического гиганта еще и в первые послевоенные годы немало техники и оборудования поставлялось Соединенными Штатами и Канадой. В те времена Норильск числился поселком, причем засекреченным и не должен был значиться ни на одной карте. Он и не значился. Но странным образом грузы в это несуществующее место доставлялись исправно. Впрочем, нас интересовала тара. Эту тару канадцы иногда сколачивали из толстых досок какой-то неизвестной аборигенам породы дерева. По цвету древесина напоминала копченую лососину, и читатели постарше могут представить себе, как выглядели эти нежно-розовые ящики. Местные умники вынесли приговор — американский клен. Пусть так, не в том соль. Из розовых дощечек можно было понаделать отменных трубок — вот что было существенно для зэков. Сноски к этому слову не даю. Уверен — современный образованный читатель, даже молодой, не сочтет его заимствованием из латыни, норвежского или какого-нибудь там загадочного языка, он доподлинно знает, что это за сокращение.

Любой заядлый курильщик скажет вам, что если у вас есть пачка махорки, то цигарку лучше всего скрутить из коричневой оберточной бумаги, дымок получается смачный. Хороша для этой цели и газетка. А вот бумага писчая, художественные произведения, различные бланки, пропагандистские брошюры и прочая макулатура на раскур употребляются при крайней нужде — бегают язычки пламени и смрад омерзительный. Но у рядового зэка мало шансов дорваться до газеты.

За буханочку хлеба слесарь электроцеха Готтзелих сделал мне четыре точеных эбонитовых чубука. Вдобавок пришлось выслушать его сетования на судьбу «Я честный коммунист, — сказал он, — и сподвижник Тельмана». Вины, сказал он, никакой за ним нету и за что сидит — не знает. Нешто мне ему втолковывать. Сидел он за интербригаду. После того как с герильей все было кончено, ему следовало драпануть в Мексику .вместе с другими фрицами. А он примчался к нам. Так вот... Старик Калацис вырезал четыре трубочные головки, розовые. Калацис в этом деле мастак, трубки удались на славу, элегантные, в английском стиле. За них я отдал ему свои новые валенки, получив взамен сильно поношенные. На одну изящную трубку положил глаз «каптенармус» вещевого склада Яша _Роскош, одессит которого во время войны три года морили в Бухенвальде. Теперь ему за свои грехи предстояло протрубить двадцать пять в ГУЛАГе. Заполучил он свою желанную трубку, а я — новые валенки, буханку хлеба впридачу и четыре пачки первосортной махорки «Белка». В итоге я оказался владельцем трех великолепных трубок.

100 000 зэков. Мы сами подсчитали на досуге, что столько, а может, чуть больше заключенных являют собой постоянный трудовой фонд Норильского никелевого комбината, фонд, именуемый «рабсилой». Силой рабов. Оприходованной «поштучно», с N° такого-то по № такой-то, взятой на особо строгий учет. Если кто расставался с непосильной земной ношей, его живехонько увозили под Шмитову гору и там, под Шмитихой этой, зарывали в землю. Со своим личным номером на бирке, привязанной про волокон к окоченевшей ноге. Исправительно-трудовое заведение, так сказать, сдавало, а Шмитиха принимала страдальца. На веки вечные погребая в вечной мерзлоте. Могущественные фараоны могли бы ему позавидовать: случалось нам выкапывать из глубоких котлованов мамонтовую свежатину возрастом в двадцать тысяч лет. И все это время в мрачных подземельях кто-то кого-то стриг наголо. Дошли до нас вести, что в Талнахе, близ Норильска, найдены богатые рудные залежи. Значит, вскоре штаты стригалей будут увеличены.

Одну из трех трубок я подарил Юлиану Константиновичу Тарновскому. Познакомились мы с ним в Красноярском пересыльном лагере. По странной" прихоти приглянулись друг другу с первого рукопожатия, и эту крепкую между нами приязнь уже ничто не могло порушить.

В ГУЛАГе люди не задают лишних и дурацких вопросов. Не пытаются в ГУЛАГе узнать и прошлое другого человека. Невзначай оброненное словцо чревато иногда великими неприятностями. Поэтому максимум дозволительного — коротко осведомиться «за что?» — и получить госстандартный ответ. Тарновский ответил мне чуточку подробней: «О, за восхитительные связи с иностранцами!». Иными сведёниями "о его прошлом я тогда не располагал и не стремился. Попробую описать хотя бы облик Юлиана: ростом шесть футов два дюйма, широкоплеч, ноги стройные, талия узкая, руки длинные и тонкие. На свои руки он сердился — если доводилось ему на ринге нанести сопернику удар помощнее, ломалась лучевая кость. Лицо продолговатое, слегка скуластое, с тонкими чертами, которые вполне гармонировали с приплюснутым боксерским носом. Глаза серо-голубые, очень светлые, настолько прозрачные, что порой кажутся бесцветными. Губы тонкие. Стрижка короткая. Походка упругая, движения то медленные и плавные, то порывистые и угловатые. В жилах его текла польская, французская и русская кровь. Настоящий коктейль со всеми вытекающими отсюда последствиями. В нем всего было намешано. Искрящийся галльский дух уживался с унылым прагматизмом, лирические сантименты — с резкостью и грубостью. С его слов, он был превосходным пловцом и наездником, любил собак, лошадей и ухоженных умных женщин. Английским владел в совершенстве. французским — хорошо и немецким — сносно. Инженер по механизации строительных работ, он увлекался не столько скреперами, вибраторами и башенными кранами, сколько древней историей, добротной прозой и изысканной поэзией. Юлиан обладал отличною памятью, знал наизусть бесчисленное множество стихов и охотно мне их цитировал. Вечера поэзии вдвоем утоляли духовный голод, помогали сносить унижения, просветляли душу и укрепляли волю. Языком поэзии с нами говорили Цветаева и Ахматова, Мандельштам и Ходасевич, Киплинг, Бернс, Есенин, Гумилев и многие другие — желанные и нежеланные, запрещенные и забытые, живые и умершие. Чтобы ярче высветить характер Юлиана и его взгляды на жизнь, призову себе в помощь Гумилева:

Моя мечта надменна и проста:
Схватить весло, поставить ногу в стремя,
И обмануть медлительное время.
Всегда целуя новые уста.

А следующие строки, гляньте-ка, полный контраст предыдущим, но и они отвечают сути характера Юлиана:

Но роза, пронесенная в отель,
Забытая нарочно, в час прощанья,
На томике старинного изданья
Канцон, которые слагал Гюдель,

Ее ведь смею я почтить сонетом?
Мне книга скажет, что любовь одна
В тринадцатом столетии, как в этом,
Печальней смерти и пьяней вина.

Время от времени мы в разговоре переходили на французский или немецкий. Это как бы приподнимало нас над суровой обыденностью и появлялось ощущение маленького праздника; казалось, мы переоделись в чистое цивильное платье. Как-то Юлиан уговорил меня взяться за английский. Условия для этого были: мы с ним вкалывали в одной бригаде, ютились под одной крышей и наши нары стояли рядом, так что по вечерам можно было уделить часок лингвистическим занятиям. Через десять дней бдительное всезнающее начальство упекло меня на два месяца в шизо — штрафной изолятор. За активную подготовку к побегу. Там, в компании товарищей по несчастью, уже сидел один эстонец-архитектор, который, как и я, тоже вел тщательнейшую подготовку к побегу за тридевять земель: на его рабочем месте, у кульмана, шпики обнаружили улику — точилку для карандашей, сделанную в виде глобуса величиной с грецкий орех.

Бывали, правда, и вечера повеселее. Особенно когда еретик Виктор Лев шпарил на память целыми главами из преданных анафеме книг Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок», этой запрещенной антилитературы, в которой наш советский образ жизни был отражен до ужаса нетипично. Виктор — стройный, атлетического сложения парень с лицом римского патриция, инженер-механик, в ГОРЛАГе два года кряду проектировал дымоуловитель для труб медеплавильной печи. Работа, однако, продвигалась туго. И немудрено — ведь на воле он, так сказать, функционировал подобно героям ильф-петровских романов. Изображал типичного представителя нашего развитого пролетариата.

Бывало, накинет на себя брезентовую куртку, натянет кирзовые сапоги и — на трассу строящейся железной дороги: суетится, в нивелир глазеет, рабочих по местам расставляет. Группе любопытствующих иностранцев переводчик представляет его как бригадира. В другой раз в цеху подшипникового завода крутится в черной спецовке возле полуавтоматического токарного станка. Зарубежной делегации переводчик представляет Виктора как наладчика станков. А то на другом каком-нибудь заводе перед иностранцами квалифицированным слесарем выступает. И так далее. Жил Виктор один в красивой и уютной многокомнатной квартире в хорошем районе Москвы. Шикарная обстановка, рояль, ценные книги, дорогая посуда. А в шкафчике не переводилась отборная пшеничная водка, армянский коньяк, марочные грузинские и армянские вина. Ибо простому рабочему иногда приходилось приглашать на ужин желанных гостей из-за рубежа. На суаре-интим. В типичной пролетарской среде. Пусть гости своими глазами увидят, как на самом деле живут советские рабочие и эту правду о нашей действительности увезут с собой в своем сердце. За связи с иностранцами Виктору впаяли двадцать пять лет. Перегнули палку — уже на четвертом году заключения его подкосил туберкулез и приняла в свое лоно родимая Шмитиха.

Поэта Яниса Медениса зэки пристроили на стройучастке. Работал он в ночную смену — в будке-конторе прораба Миши Гельмута поддерживал огонь в двух печурках да составлял калькуляции на различные строительные работы. И с тем и с другим делом поэт справлялся лихо, а если выпадала ночка посвободнее, то успевал и сонет сочинить. К сожалению, виделись мы с ним нечасто, так как работали, что называется, в разные смены. А в году начальство отпускало зэкам всего с десяток выходных. Разве что дикая стужа или буран дарили нам еще по выходному.

Когда Тарновский показал Меденису свои первые, написанные без тяжких раздумий стихи, мастер только ухмыльнулся. Юлиана это задело за живое, и он долго ходил мрачнее тучи. А через какое-то время с головой ушел в работу. Большой знаток формы, Меденис задавал Юлиану упражнения раз от раза все труднее, ставил перед ним все более сложные задачи. Юлиан трудился упорно, стиснув зубы. Отныне не было для него в жизни ничего важней, чем признание и похвала Яниса Медениса.

Как-то у поэта случилась неприятность — треснул мундштук, и я подарил ему одну из своих трубок. Но она чем-то его не устраивала и курил он ее редко Кто знает, может дерево, из которого сделали головку этой трубки, вовсе не было американским кленом?

В шеренгу по пять ста-а-новись! Шеренгой по пять навстречу буре,
по сугробам, сквозь сугробы. Охранники кроют трехэтажным. Живей, живей, давай пошевеливайся! Шаг в сторону — стреляем без предупреждения! Собаки лают, лязгают зубами, рвутся с поводка, норовя вцепиться зэкам в ляжки, опрокинуть наземь эти пугала огородные, вгрызться в глотки! Солдаты с трудом их удерживают. Давай, давай! В стуже полярной ночи полчаса ожидания у ворот, пять километров пешедралом на работу. И пять километров с работы, полчаса ожидания у ворот вечером. Иногда ураганный ветер так силен, что сбивает с ног шеренгу за шеренгой.

...И кажется, в мире, как прежде, есть страны,
Куда не ступала людская нога,
Где в солнечных рощах живут великаны
И светят в прозрачной воде жемчуга.
С деревьев стекают пахучие смолы,
Узорные листья лепечут: «Скорей,
Здесь реют червонного золота пчелы,
Здесь розы краснее, чем пурпур царей!»
И карлики с птицами спорят за гнезда,
И нежен у девушек профиль лица...
Как будто не все пересчитаны звезды,
Как будто наш мир не открыт до конца...

Я шагаю в строю и на ходу повторяю про себя эти строки. И вступаю в другой мир. Ноги больше не чувствуют усталости, желудок не ощущает голода, разум не испытывает унижения и в сердце глуше тоска по дому. Рядом со мной шагает Юлиан. Но он-то уж не твердит в уме Гумилева. И вообще чужих стихов. Он складывает и переставляет собственные строки.

Однажды вечером я отправляюсь в соседний барак, чтобы повидать Хария Скую. Этот парень тоже слагает вирши, и я первый их читатель. Видать, на севере в человеке просыпается зуд рифмоплетства. На обратном пути встречаю Адама Шилова, он приглашает меня на стакан чаю. Не могу удержаться от соблазна. Адам Львович — высокообразованный человек, тонкий ценитель литературы и искусства и блестящий собеседник. Шипов — это для форсу и представительности. На самом деле он Шапиро, бывший советский посол в Румынии. Поскольку свои двадцать пять заработал за связь с иностранцами. Нет, нет, в ГОРЛАГе сидят не только за этот грех! В ГОРЛАГе сидят власовцы и бандеровцы, полицаи, полицейские и начальники милицейские, испанцы и иранцы, англичане, французы, финны, китайцы, малайцы и гоминдановцы, легионеры, миссионеры и бывшие партийные функционеры. И прочая, и прочая, и прочая. Мало у кого десятка — этот расчудесный, детский-предетский срок.

Покалякали о том о сем, и вдруг Шипов меня спрашивает: а знаешь ли ты, что Тарновский разведчиком был? То есть НКВД — Не ведаю Когда Вернусь Домой. Нет, говорю, впервые слышу. Но эта справочка нисколько не влияет на мое отношение к Юлиану. Он как был, так и остался в моем представлении глубоко порядочным человеком.

После смерти отца народов в нашем ГОРЛАГе повеяло переменами. Из бараков убрали параши, с окон сняли решетки, и зэков больше не запирали на сорок запоров. С ватников, штанов и шапок велели посдирать номера, которыми каждый из нас был изукрашен что твой грузовик. В массовом порядке начался пересмотр дел, освободились первые зэки. Потом освобождение пошло вширь, и на заводах, рудниках, стройках стал ощущаться острый дефицит рабсилы. Заколесили по стране эмиссары, вербуя для построенного комсомолией города рабочие руки, на этот раз действительно комсомольцев. Один за другим закрывались лагеря. В ином невеликом из себя лагере, где в свое время командовал какой-нибудь старлей или капитан, теперь заправляли полковники с помощниками в чине майора и капитанами в роли помощников тех помощников. Жизнь становилась сложнее.

Прошло совсем немного времени, и Тарновского реабилитировали, он возвратился в Москву. Его встречала жена, вернувшаяся не то из Карагандинского, не то из Тайшетского (точно не помню) лагеря, где бывшая балерина много лет была возчиком на подводе.

Настал и день моего освобождения.

Я часто раздумывал, в чем причина нашей духовной связи. Ведь нас никак нельзя было назвать равными. Тарновский был старше меня на десять лет — мужчина в зените жизни, пестрой, богатой событиями. И зеленый юнец, каковым я выглядел в сравнении с ним. Наши отношения носили очень своеобразный и деликатный характер. Мы делились друг с другом всем, что имели. Хлебом, табаком, мыслями, взглядами. Но так и не перешли на «ты».

...И лишь когда средь оргии победной
Я вдруг опомнюсь, как лунатик бледный,
Испуганный в тиши своих путей,
Я вспоминаю, что ненужный атом —
Я не имел от женщины детей
И никогда не звал мужчину братом.

Видно, Гумилев и тут дает верный ответ. Я был Вениамином, а он, Юлиан, одновременно и древним патриархом Иаковом, и могучим Иудой. Он был мне духовным отцом, и он был мне братом.

Однажды, в конце шестидесятых годов, приехав по делам в Москву, я навестил Тарновского, и мы проболтали с ним до глубокой ночи. Юлиан скупо пересказал мне еще ряд эпизодов своей биографии. В революцию и гражданскую войну он потерял родителей. Воспитывался в интернате, был пламенным комсомольцем, горячо верил каждому слову вождя и ради него был готов прошибить лбом стену. Потому-то и обучался в специальных заведениях. Когда в сорок первом немцы уже дергали за ручку дверей Москвы, Юлиана вызвал к себе Абакумов. Приказ: на случай падения столицы Тарновский остается в ней резидентом. Юлиан светился восторгом — еще бы, ведь с ним беседовал сам Абакумов, правая рука Берия. Впоследствии Тарновский работал по найму в американском посольстве — или консультантом по вопросам строительства или архивариусом. И за предосудительную связь с иностранцами...

В тот вечер Юлиан еще упомянул о каких-то своих разногласиях с органами. И сумрачно заметил, что уже давно презирает ведомство Ягоды — Ежова — Берия.

...Пуля, им отлитая, отыщет
Грудь мою. Она пришла за мной.
Упаду. Смертельно затоскую.
Прошлое увижу наяву.
Кровь ручьем захлещет на сухую,
Пыльную и мягкую траву.
И Господь воздаст мне полной мерой
За недолгий мой и горький век...

И вот однажды Юлиан уехал за город, на дачу, и домой больше не вернулся. Спустя несколько дней жену официально известили, что он поскользнулся на сходнях станционной платформы, упал и расшибся насмерть. Поскользнулся и упал?..


На главную страницу