Новости
О сайте
Часто задавамые вопросы
Мартиролог
Аресты, осуждения
Лагеря Красноярского края
Ссылка
Документы
Реабилитация
Наша работа
Поиск
English  Deutsch

Пока память жива


МЕМОРИАЛ

Едва оформив в гостинице документы, Силвия Чакстыня сразу же поспешила в городскую больницу. Анну Семеновну Кретову, свою старую подругу, застала прямо на работе — в приемном отделении. Встреча, говорят, была настолько трогательной, что одна из присутствовавших при этом медсестер даже разрыдалась. И не только оттого, что больше тридцати лет не виделись седые подруженьки. Ведь та жизнь, которая пришлась на их молодость, была совсем другой, ничем не похожей на сегодняшнюю: со сторожевыми вышками и бункерами, куда сбрасывали расстрелянных,. пропитанная слезами, потом и кровью. То была жизнь черно-белая, без красок и света, будто кошмарный сон, и вспоминать о ней ох как не хочется. Но и забывать нельзя — ведь происходило все это не где-нибудь, а на здешней, на норильской земле.

Одна из сорока

На другой день, поднявшись раньше всех, Силвия, или, как ее величают » Норильске, Сильвия Павловна, вдоль и поперек исходила улицы Заводскую и Горную, Долго искала, но так и не нашла место, где в годы норильской ее юности располагались бараки женского лаготделения. Молча стояла у ДИТРа, рядом с которым то время находилась единственная в городе больница. На городском кладбище разыскала могилу хирурга Виктора Алексеевича Кузнецова, своего наставника еще по лагерной лечебнице, и, смахнув непрошенную слезу, положила на холмик пару белых роз. Позвонила Знаменскому, но не повезло: Серафим Васильевич, оказывается, в Москву укатил...

А к вечеру снова к Анне Семеновне наведалась. Теперь уже не столько для того, чтобы еще раз горькую молодость свою поворошить, — «спецовку» надо было у товарки одолжить. Ведь прибыла она сюда вместе с другими сорока латвийскими паломниками не только отдать долг памяти полегшим здесь соотечественникам; но и о себе память оставить — мемориал под Шмидтихой соорудить. .С одной стороны, паломничество на Голгофу, а с другой— помочь, или, как в старину говаривали, толока. Да, разумеется, можно было на пожертвованные прибалтийскими спонсорами деньги и нанять рабочую силу. Наверняка нашлись бы охотники. И все- таки — прибалты предпочли сделать асе собственными руками — так велит традиция.

И вот, нарядившись в старенькие, не по ноге, резиновые сапоги и в жесткую брезентовку, рядом с седоголовыми Вольдемаром Велдре, Юрием Поповым и Отомаром Грунте, прошедшими, как и она, все круги гулаговского ада, а также с, детьми и внуками погибших здесь узников, каждое утро приезжала на свою «трудовую вахту» и Силвия. Копала землю, .пилила толстые лиственничные бревна, обкладывала дерном подножие будущего памятника. А вечерами молча, никому не жалуясь, потирала ноющие суставы. Старость — не радость, заменушки уж нет. Но и отсиживаться, когда другие работают, она не может — такой уж характер. Да и «школа» еще та, старая.

Чем ближе к открытию мемориала, тем напряженнее становилась работа. В последнюю из трех проведенных в Норильске j недель по две смены вкалывали, а в последнюю ночь, в канун его открытия, вообще глаз не сомкнули...

Если культура народа и в самом деле определяется его отношением к усопшим, тогда посланцы Прибалтики и впрямь заслуживают того, чтобы, сняв шляпу, мы  низко поклонились им. Чего греха таить, есть чему поучиться! Разве мало среди  проживающих здесь норильчан - потомков захороненных под Шмидтихой невольников? Но ведь допустили, не «возникали», когда лагерный погост у всех на глазах в свалку превратился!..

Одна из четырнадцати тысяч

Строки из автобиографии. Я, Силвия Чакстыня, родилась в 1921 году в столице Латвии в семье полковника Павла Вёйманыса, до 1940 года командовавшего артиллерийским полком. Окончив французский лицей, мечтала о продолжении учебы на филологическом факультете университета. Но, когда командование Красной Армии отца как политически неблагонадежного от должности отстранило, да еще без пенсионного обеспечения, осталась я единственной кормилицей семьи. Окончила организованные при Обществе Красного Креста курсы медсестер и поступила на работу в рижскую хирургическую клинику.

В ночь на 14 июня 1941 года наша семья вместе с четырнадцатью тысячами других латышей был а выслана в Сибирь. Отец скончался в декабре того же тода в концлагерях Соликамска, так и не дождавшись судебного разбирательства (узнала я о смерти отца лишь пятнадцать лет спустя). После зимы, проведенной в колхозе под Канском, меня с больной матерью этапом направили на Енисейский Север.

В 1945 году за — как это называлось в то время — саботаж была осуждена на три года лишения свободы. Год отсидела в следственном изоляторе поселка Байкит. Для дальнейшего отбывания срока наказания была переправлена в Норильлаг. Освобождена из-под стражи в 1948 году.

Из письма норильской подруге. Когда поезд подошел к латвийской границе, на первой же остановке я вышла из вагона и видела знакомые песчаные, поросшие сосенками пригорки. И только тогда поняла, что наконец-то вернулась не родину. О Боже, подумала я, какие же мы возвращаемся — искалеченные, отупевшие, облипшие лагерной грязью и грубостью. И ведь верно, глаза наши в й дел и столько горя и жестокости! Что поделаешь, вернулись такие, какие есть, надеясь на очищение. Не зря же родину называют матерью -— она простит и поможет нам...

Что до родимы, то она, разумеется, и простила бы, и помогла, но остаться в Латвии Силвии не пришлось. В то время это было бы то же самое, что сидеть на пороховой бочка: готовилась новая, куда белее масштабная депортация. Если в 41-м в  одну ночь выслали из Латвии 14 тысяч ни в чем не повинных людей, то в 49-м лишились родины уже 40 тысяч. Репрессивная машина работала безотказно.

Приехав обратно в Норильск, Силвия поступила на работу в городскую больницу хирургической сестрой. И когда в 58-м все-таки вернулась она на родину и, трудоустраиваясь в одной из латвийских хирургических клиник, предъявила заведующему горздравотделом свою, суперхвалебную, похожую на оду, норильскую характеристику, тот, обомлев, уважительно спросил: «Вы, конечно, член KПCC?».

Характеристику написал хороший человек, бывший политзаключенный Владимир Евстафьевич Родионов. В те годы заведовал он городской больницей.

Встреча через полвека

В телефонной трубке послышалась улыбка; «Лабвакар, мазайс Гунаринь!», что в переводе с латышского означает! «Добрый вечер, маленький Гунарчик!». От столь непривычного в мои-то шестьдесят пять лет обращения я, как теперь говорит, обалдел. Но когда понял, с кем. разговариваю, то подобное приветствие принял как должное. Силвия, как и мой старший брат Ольгерт, в сибирском колхозе, где в качестве «специков» провели мы первый год депортации, вращались в кругу двадцатилетних. Понятно, что меня, отрока, пятью годами их моложе, считали они еще меленьким. Ведь все в этом мире относительно...

 На улице друг друга мы, понятнее дело, ни за что бы не узнали,-— как-никак полвека минуло с той самой первой сибирской зимы. Си/шия, помнится, даже в обшмыганной телогрейке, которую выменяла на янтарные бусы, смотрелась девушкой яркой, броской красоты — на таких высоких, длинноногих мужчины непременно оборачиваются. О Боже, как давно асе это было... Но ведь — было!

Начался наш вечер воспоминаний, естествеино, с последнего проведенного в Латвии дня. Хотелось уже сказать: последнего счастливого дня, но, если по правде, то счастливыми они уже не были, эти тревожно-смутные, предшествовавшие высылке, дни. Бесчисленные ночные обыски и аресты, опечатанные двери соседей, лишившиеся  привычной работы отцы, черные «воронки», увозившие неизвестно куда тысячи людей... Но тем не менее не познали еще мы истинную цену крылатой в то время сталинской фразы о том, что нет ничего дороже человека, что самый ценный в советской стране капитал люди,..

— Давай, Снлвия, вспомним всё-таки тот денечек — последний! — обратился я к гостье, предварительно снабдив ее чашкой черного кофе и вместительной пепельницей. (Сигареты со спичками у посланцев Прибалтики, естественно, прихвачены с солидным запасом) — Мне, например, 13 июня запомнилось тревожными слухами о мобилизации энкавздзшниками огромного количества автомашин, на которых ночью, дескать, будут людей увозить. Но мы-то, лопоухие, считали, что наша семья вне политики и опасаться, следовательно, нем нечего. Вечером с Ольгертом сходили в оперный театр на премьеру, лотом долго гуляли по рижским улицам г—- ночь была, помнится, ласковой и звездной. Пришли домой, еще не успели заснуть — звонок. Вышел в коридор — там важно прохаживается скуластый красноармеец с винтовкой наперевес. Из комнаты доносятся рыдания матери: «За что? Ну скажите, пожалуйста, за что!». Отец, когда один из троих сотрудников ведомства Берии спросил, имеет ли он оружие, поднял ручку с пером и каким-то жутким, неестественно спокойным голосом ответил: «Вот мое оружие, молодой человек, — единственное!».,. Ну а дальше ты знаешь. Товарная станция, Торикалнс. Уйма детей, растерявшихся, с красными от слез глазами женщин с узелками, чемоданами. Отцов с нами уже не было. Длинные составы товарняке, команды: «По вагонам! Живее, в такую-то бога мать!» ...Да что я рассказываю — ты ведь тоже там была...

— Тринадцатого июня я упорно трудилась в хирургической больница. Одно только запомнилось: молодой и безупречно элегантный хирург Годбергс, кумир всех медсестричек, пригласил меня на воскресенье в ресторан. Рандеву, увы, не состоялось. Встретилась я с ним, уже изрядно поседевшим, спустя тридцать лет. Однако, знакомя меня со своей супругой, Годбергс не преминул добавить: «Помнишь, я, рассказывал тебе о Силвии? Это моя довоенная любовь...». Помню, когда ночью нас забирали, я все твердила: «Как же так, мне утром надо быть в операционном зале!».

Без сопливых обойдутся!» — ответил чекист...

— А теперь попробуем вспомнить самый трагический эпизод первого годе ссылки. Нас самое большое потрясение настигло еще в дороге. Это было, как сейчас помню, 24 июня. В результате какого-то мистического, поистине рокового совладения в развилке железнодорожных путей остановились друг против друга два вагона —наш и «телятник», в котором были заключены отцы. Кто-то узнал, крикнул, и женщины вскочили, заволновались, устремились к зарешеченным окошкам. Женщин в вагоне было около сорока, а оконца-то крохотные... Обмороки, плач, стоны. Мужчины пытались хоть как-то их успокоить, приободрить, Трудно теперь сказать, сколько это длилось —. пять минут или пятнадцать. Эшелон с отцами ушел в направлении Урала — тем, в Соликамске, отбывали срок политические заключенные. Почти для всех женщин, для моей матери тоже, эта была последняя встрече с мужьями...  Больше никогда они не виделись.

А мне, Гунар, в память врезались первые похороны той голодной и холодной первой зимы. Хоронили в колхозе пятилетнюю дочку летчика Петерсонса... Его, единственного из взрослых мужчин, почему-то оставили вместе с семьей. Тяжелобольная девочка, лишенная не, только медицинской помощи, но и нормальной пищи, умирала в страшных муках. У меня и сейчас перед глазами, будто чудовищная фантасмагория, эта траурная процессия —< исхудалые, бледные, не по-зимнему одетые «шкилетники», как называли нас колхозники. Санки с маленьким гробиком, а впереди всех, согнувшись под тяжестью огромного деревянного креста, бредет по .сугробам Петерсонс... Да что я рассказываю—- ты ведь тоже был там. Помнишь, ведь после смерти дочери он и сам недолго прожил. Тогда мы еще не знали, не представляли, сколько похорон, потерь и смертей ожидают нас впереди. Но то была первая, к тому же ребенок. Поэтому и запомнилась.

— Сейчас, Силвия, вспомним что-нибудь смешное из той же зимы! А то совсем погрустнели.

— Смешное? Даже в аду, наверное, не обходится без юмора. Только юмор уж больно черный. Хотя... В общем, колхозный бригадир почему-то именно мне поручил обязанности конюха, я прошла, так сказать, техминимум у дяди Пети. А искусство понукать старенькую кобылу, понятное дело, заключалось в первую очередь в пятиэтажных.... ну, сам понимаешь. Когда мама все это услышала из моих уст, то чуть в обморок не упала. А я-то от чистой души! Старалась.

— Не зная ни слова по-русски, мы, пожалуй, и впрямь выглядели этакими обалдуями. Объяснялись с помощью жестов, будто глухонемые. Если был нужен, скажем, топор, имитировали движения лесоруба, если пила — водили руками словно бревно распиливали... К весне, когда все, что прихватили с собой из Риги, было уже продано да проедено,  мама и Ольгерт, имевшие дома прямое отношение к театральному искусству, задумали «поставить» очень уж унизительный, однако единстренно возможный, в тех условиях, спектакль. Вооружившись мешком, отправились по соседним деревням... милостыню просить. Было это в канун православной Пасхи. Ольгерт с рыжей бородой, в полосатом пляжном халате — больше никакой одежды у него не осталось и — до неузнаваемости отощавшая мать в единственном своем летнем пальтишке пошли по избам: «Христос воскрес!». Трагифарс во спасение голодающих!

...Когда обнажилась земля и растаял последний снег той, первой, зимы не только -нашей депортации, но и Великой Отечественной войны, нас, «специков» из села Харлоао, что под Канском, поштучно пересчитав и отметив в сугубо секретных списках, собрали воедино, чтобы сообщить нам: поскольку мы представляем немалую опасность .для советского государства, которое сейчас и так подвержено агрессии, назрела необходимость изолировать нас еще надежнее. Теперь, как мы поняли, уже с помощью вечной мерзлоты. Разместили нас в угольных трюмах, заранее оборудованных многоярусными нарами.

Кареван специального назначения взял курс на Енисейский Север. До Подкаменной Тунгуски с Силвией плыли вместе, а дальше наши пути разошлись.

Шустрый катерок, подхвативший . на буксир баржу, где была Силвия, взял курс на Байкит. А караван, в котором остался я, спустя наделю бросил якорь у фактории Дорофеевск, раскинувшейся на300 километров севернее Норильска.

Вступала в свои права первая для нас полярная зима..

Хозяйка дома уже третий раз заваривает крепчайший, похожий на деготь, кофе. За окнами — подвижная и ясная августоаская ночь. Если по привычным меркам, то давно уже пора бы поставить в нашей беседе точку — ну хотя бы запятую. Чтобы продолжить ее через день или два со свежей головой. Но куда там! Остановиться мы, Силвия Чакстыня и я, уже не можем, пока не будет размотан клубок воспоминаний, гак и рвущихся изо всех уголков памяти.

Памяти, так и не переставшей кровоточить, хотя и прошло — шутка ли! — целых полвека...

 

Хождение по мукам

— Итак, — наливая очередную чашку черного кофе, подытожил я воспоминания о нашей сибирской зиме, — катер, взявший на  буксир баржу, на которой среди других лишенцев была и ты с матерью, пошел вверх по Подкаменной Тунгуске, а караван, в котором остался я, поплыл вниз по Енисею. Не знаю,  как у тебя, а наши надежды на лучшую жизнь лопнули, словно мыльный пузырь. Из рехсот шестидесяти невольников, высаженных на голом берегу Енисея, получили рыболовные сети только сорок. Для остальных, в числе которых оказались и мы с Ольгертом, никакой работы не было. Нет работы —  нет и заработка, а стало быть, и хлеба. Если первых «специков», умерших голодной смертью, — среди них была и моя мать — хоронили в дощатых ящиках, то для последующих уже недоставало ни досок, ни сил, В просторном складе, возведенном, для так и не поступивших рыбацких сетей, трупы складывались в штабеля, И лежали в обнимку, плечом к плечу, промерзшие останки латышей, немцев, литовцев, украинцев...

—^Нас, Гунар, безработица, слава Богу, миноовала. Напротив, трудились на лесоповале, что называется, до седьмого пота. Ни одного мужчины — одни женщины да ребятишки. А летом заставляли нас, словно волжских бурлаков, загруженные баржи тянуть против течения. У маломощных катеров, чтобы одолеть пороги Подкаменной Тунгуски, силенок не хватало. Берег, помнится, и крут, и каменист, если оступишься, можно шею свернуть.. Полдюжины вооруженного лямками бабья — на баржу. Если через семиверстный порог тянуть — значит, вчетверо больше. А когда замерзала река, наминался подледный лов. Абсолютные неумехи — городские девчонки, Да еще истощавшие, раздетые — какие ж из час рыбаки? Меня к тому же еще и бригадиром назначили. Теперь-то смешно, а тогда не до смеху было, особенно, когда до плана недотягивали. По весне цинга донимала — почти ни одного зуба во рту не осталось. От сырости да холода подхватила кошмарный ревматизм — все суставы распухли. Как только стаивал снег, мы, будто олени, рыскали по лесу. всякую поросль поедали. Спасали полевой лук и черемша. Охапка всякой травушки-муравушки плюс ложка муки — шикарный суп на обед, как теперь говорят, предел мечтаний. Не все выдерживали. Даже теперь, столько лет спустя, маячат перед глазами эти опухшие  с голоду лица — неестественно гладкие, туго раздутые, с бесконечно покорными «коровьими» глазами... Могильных холмов за Байкитом становилось все больше  больше.  Но и это  еще не было пределом наших мытарств — худшее ожидало впереди...

— Несчастье, говорят, одно не приходит. Тем более, когда вся жизнь — сплошное несчастье. Что же у тебя, Силвия, еще стряслось?

Меня и Элвиру Блумс, такую же доходягу рижского происхождения, назначили, как тогда говорили, нарочными. Иными словами, грузчиками, которые ежедневно обязаны были доставлять для всех жителей зимовья хлеб из ближайшей фактории. Это по пуду хлеба на каждую, а до фактории —- двадцать километров. В тот раз мы, чтобы хоть чуточку сократить дорогу, пошли до мы  прямиком, по неокрепшему еще льду. Было  темно, угодили в какую-то трещину. Мешки с хлебом дотащили почти что на четвереньках.  А ноги оказались у нас отмороженными до такой степени, что закончилась эта история ампутацией. Если я отделалась парой пальцев, то Элвире отрезали половину ступи. Но опять-таки нет худа без добра: в качестве инвалида (по крайней мере, на первых порах после операции) я «дослужилась» до кочегара школы-интерната, а потом аж до счетовода и — подумать только! — наконец-то нам с матерью дали крохотную, но зато отдельную комнату, где можно было — а это уже высший предел счастья — помыться! Но ут, откуда ни возьмись — новая беда. В общем, в Байките один ответственный товарищ в гимнастерке и хромовых сапогах, как теперь говорят, глаз на меня положил. Я же, воспитанная в строгом, так сказать, христианском духе, ответного энтузиазма не проявила.

— И что же «товарищ», он очень оскорбился?

 — Еще как! Тогда-то и было заведено «уголовное дело на бывшего бригадира Силвию Чакстыню, по чьей вине преступно сорвано выполнение Госплана рыбодобычи 1943 года. Одним словом, саботаж двухлетней давности. Приговорили меня к трем годам тюремного заключения. О Боже, Гунар, если б ты знал, как это было обидно! И саботажа, разумеется, никакого не было — напротив, ишачила из последних сил; и работу получила напоследок такую, на которой от меня отдача была; и самое-то главное — это ж был май сорок пятого! Представляешь, каково было в такое напитанное надеждами время в байкитской следственной тюрьме изнывать? Шестеро на общих для всех лиственничных нарах, в малюсенькой камере, глазок в дверях, узелок вместо подушки... В течение этого, проведенного в каталажке, года, я как бы перестала существовать, понимаешь? Ощущение абсолютной беспомощности. Все, кроме воспоминаний, — кошмарный, до одури монотонный сон. Так что сообщение о том, что нас этапом отправляют в Норильлаг, мы восприняли почти как счастье. К добру ли, худу ям, но все-таки перемена!

Норильск, 7-е лаготделение

-— Так чем же все-таки стал Норильск для Силвии Чакстыни, прибывшей сюда под конвоем, а уехавшей отсюда, как мы уже отметили, с блестящей характеристикой хирургической медсестры самой высокой квалификации! Продолжением крестного пути, краем слез и мученичества? Или, напротив, местом, где обрела она и профессию, которой с радостью отдала целых сорок пет, и человеческое достоинство, казалось бы, навсегда утраченное, и, наконец, семейное счастье с Волдемаром Чакстыньшем, латвийским офицером, узником Норильлага, ученым, с которым прожила она четыре, во ее словам, поистине солнечных десятилетия, «увенчанных» двумя сыновьями да пятью внуками!

-— Однозначно ответить на этот вопрос, сам понимаешь, невозможно, -— с минуту подумав, говорит Силвия. — Норильск — это для меня и непосильная работа грузчиком иа лесопилке, и угольная шахта, где загружала углем огромные бадьи... Об этом, о мрачных лагерных буднях — уж прости меня, Гунар, -—  не буду я рассказывать. Во-первых, тяжело это очень. — И тут, что-то вспомнив, Силвия вдруг помолодела, улыбнулась и запела гортанным, по-настоящему «эстрадным» голосом:«Не сыпь мне соль на раны!-» А потом уже серьезно добавила: — «А во-вторых, в «Заполярной правде», которую нам часто, кстати, посылают норильские приятели, и так много об этом напечатано. У вас даже специальная рубрика заведена для таких материалов — «Корни», кажется, называется. Но ведь Норильск — это пусть трудная, однако же, бесценная школа жизни, где каждый, словно под рентгеном, проявлял себя, как говорится, без изъятия, со всеми достоинствами и пороками.

Меня, например, окружали изумительные, даже можно сказать, уникальные люди. Взять хотя бы тех, кто еще сегодня служит норильской медицине, — Нину Павловну Скворцову, Анну Семеновну Кратову, Серафима Васильевича ^Знаменского, которого помню совсем еще молодым хирургом, только приступившим к долголетним своим гистологическим исследованиям. А что уж говорить о таких врачах поистине мирового класса, как осужденные по 58-й статье Кузнецов, Миллер,Попов,, Омельчук, Родионов? Ведь это они сделали из меня медработника, которому можно бы ло доверить даже такое сверхпрестижное, хотя и делено не безопасное дело, как массаж страдающей искривлением позвоночника дочери — страшно сказать! —  самого Зверева, начальника Норильлага. Как сегодня помню громадную овчарку, роскошную обстановку в одном из трех коттеджей так называемого соцгородка, где в то время размещалось высшее начальство. И еще могу тебя, Гунар, удивить тем, что работала плечом к плечу с народным депутатом СССР, знаменитым поэтом Давидом Кугультиновым, в то далекое пребывавшим в чине... санитара роддома...

— Прости, Снлвия, что перебил тебя, но расскажи. пожалуйста, подробней о своем супруге. Он, я знаю, был в Норильске известной личностью?

Вместо того, чтобы рассказывать, Сипаи » достает из своей вместительной дорожной сумки три исписанных мелким почерком и уже пожелтевших тетрадных листка:

— Тут сам он кое-что начеркал. Кажется, к встрече со студентами готовился. Когда используешь их, то передай, пожалуйста, в норильский «Мемориал».

И вот перед нами история, снова возвращающая к тому же черному дню 14 июня сорок первого, с которого, собственно, и началось сие повествование.

Вот о чем подумалось, когда переводил я эти нескоро набросанные строчки: как похоже, о Боже, как поразительно, до боли похоже трагическая история латвийских офицеров на судьбы тысяч, десятков тысяч представителей доблестной русской армии, оказавшихся после революции за боргом истории! Теперь нам хоть песни о них разрешили петь, помните:

«Господа офицеры! Я, конечно, не первый и последний не я...»

И) выступления Волдемара Чакстыня яа встрече со студентами.

 В ноябре 1940 гола во исполнение приказа Москвы из лейтенанта Латвийской армии я превратился в лейтенанта Красной Армии, Весной 41-го мы выехали в Литене, где был расположен летний лагерь пехотного полка, Вплоть до 14 июня продолжались полевые учения. Ходили слухи, что здесь же, в литенском лесу, стоят части внутренних войск СССР, но мы их не видели, В тот день политруки повели солдат иа тактическую учебу. Все уже было приготовлено к тому, чтобы нас обезоружить ы арестовать.

14 июня выпало иа субботу, И пятницу я обратился к политруку штаба с просьбой разрешить мне на выходные осадить я Цесис к семье. Вечером я уже был дома. Было ощущение тревоги, ведь мы знали, что в любую минуту могла начаться война. Но в молодости о плохом не думаешь было мне тогда 30 лет. К нам домой пришла жена одного яа военных и сообщила, что есть сведения об аресте всех латышских офицеров. Мы в это не поверили. На семейном совете решили; «Ты немедленно должен выехать обратно я лагерь, ведь совесть у тебя чиста!»

,..В субботу я вернулся в Лнтене. Вошел в барак — пусто. Вокруг ходили политруки,  уносили чьи-то чемоданы. Вскоре меня вызвал комиссар. В кабинет вошли двое, один с револьвером остался возле другой обыскал мои карманы, «прихватив» при этом подаренный мне родителями серебряный портсигар. Вечером меня и еще трех офицеров под усаленной охраной повезли в Ригу. Там эшелон с арестованными военными простоял до 22 июня. Мимо, громко переговариваясь шли железнодорожники, мы узнали, что началась война.

12 июля эшелон прибыл я Красноярск, где поместили нас в так называемых распределительных лагерях. Под охраной собак грузили баржи. которые поток отправлялись вниз по Енисею.

В Норильске водворяли нас в лагерь спецназначения. Были здесь и молдаване, татары, азербайджанцы, украинцы, русские. Охранники «величали» нас не иначе как фашистами, шпионами. прелателами. В сутки каждому иг нас надлежало выдолбить по четыре кубометра мерзлого грунта. Раз в день получали по 300 граммов хлеба, утром и вечером — баланду. 12 часов изнурительного труда, два часа до места работы я обратно. По пути приходилось преодолевать ледяную речку Медвежку. Одежда совсем не просыхала.

Приговор выносила так называемая тройка. У большинства обвинение звучало одинаково: государственная измена. Хотя доказательств — никаких. Мне объявили 8 лет заключения.

Спустя год заболел дизентерией. Мало было надежды на то, что выживу: началось воспаление мозга позвоночника я, как результат, паралич обеих ног. Больше года пролежал я вбольнице. Потихоньку наступало выздоровление — сначала ходил на костылях. Это особенно и спасло меня, ибо я лагере от меня отказались, калек там и без меня хватало. Благодаря доброму ко мне отношению лагерного врача Веры Ивановны Грязновой. оставили меня работать в клинической лаборатории. как слабака я доходягу, определяли на фельдшерские курсы. Анатомию, например, преподавал бывший врач посольства СССР в Лондоне Петр Петрович Никишин. И начал работать, помаленьку уже освоив русский язык, с весьма высокообразованными, интеллигентными людьми. Это была целая группа кремлевских врачей, среди них даже аптекарь, которым было предъявлено нелепое обвинение в попытке отравления уже не помню, кого именно. Здесь же. в лагерной лечебнице, уже расконвоированный рентген-техник, познакомился я с медицинской сестрой Силвией, которая оказалась дочерью знакомого мня полковника Вейманыса. Впоследствии она стала спутницей моей жизни.

Помнится, после войны шля асе новые я новые этапы с каторжанами. Среди них было немало награжденных, орденами офицеров Советской Армии. К ним относились еше хуже. Даже переговариваться им было запрещено...

Освободившись в 1949 году, остался работать в Норильске. После кончины «вождя всемирного пролетариата» жить стало куда веселей: если до этого на нас, латышей, смотрели искоса, недоверчиво, то теперь лед недоверия растаял окончательно. Мае, например, даже предложили продолжить учебу в Московском институте физики им. П. Н. Лебедева, но с условием, что окончу его а 1956 году. Таким образом стал обладателем в своем роде уникального диплома физика-исследователя твердого тела. Нас, инженеров такого профиля, было 27 человек на весь Союз. Принимал участие в создании при Норильском механическом заводе первой на комбинате производственно-исследовательской лаборатории, осуществляющей контроль за качеством сварки металлических швов. Последние пять норильских лет я заведовал лабораторией. Как мне писали, существует, она по сей день. Уезжая из Норильска в 1958 году, передал ее еще молодому инженеру Юрию - его фамилию, к сожалению, никак не припомню... В Риге мне доверили руководство «подобное же лабораторией, которой контролировались все уложенные в Латвия за это время газопроводы.

Умер Волдемар Чакстыньш два года назад, чуть-чуть не дожив до восьмидесяти. Пусть это звучит кощунственно, но ему все-таки повезло: из 560 латвийских офицеров , волею судеб попавших в Норильлаг, 480 остались здесь навсегда. Так пусть на воздвигнуты под Шмидтихой мемориал будет вечной памятью всем — и живым, и мертвым. Всем, прошедшим крестный этот путь.

Мементо мори

Клубок пятидесятилетних воспоминаний, кажется, размотан. Нам, уже охрипшим от долгого разговора, вдруг становится грустно: настало время прощаться. Сегодня в поддень прибалтийские пилигримы, а с ними и Силвия, улетают из Норильска. Словно напоминая об этом, за окном вовсю сияет яркое солнце.

Задаю последний, в какой-то мере, пожалуй, наивный вопрос:

— А теперь, под занавес, ответь, пожалуйста: что все-таки поманило тебя еще раз сюда приехать?

— Наверное, совершенно естественное м к тому же неодолимое желание перед тем, как совсем уйти из этой жизни, еще раз побывать на том месте, где я снова почувствовала себя человеком, где лишь чудом родила Аидриса, старшего своего сына.

— Почему чудом?

—- Однажды, в лагерной лесопилке, поднимая тяжелые, сырые лиственничные бревна, я так надорвалась, что потеряла сознание м началось у меня страшное внутреннее кровотечение, Вот тогда-то врачи и сказали, что быть матерью мне уже никогда не придется...

С Андрисом я познакомился, когда после  открытия мемориала возвращались с кладбища.

Ты, Андрис, ехал сюда по зову сердца или ло обязанности?

— Давно мечтал хоть раз побывать в городе, сыгравшем роковую роль в судьбе моих родителей, и, главное, где сам я появился на божий свет, — отвечает Андрис, обаятельный и весьма контактный молодой человек. И добавляет с улыбкой: «Сей примечательный факт, между прочим, меня здорово выручил. В здешнем «Детском мире», я, так сказать, изъявил желание кое-что купить для своих наследников. «А норильская прописка, — заметив акцент, спрашивает меня продавщица, — у вас есть?» «Прописки, к сожалению, нет, —' отвечаю, — но есть приписка». И показываю запись в паспорте: «Место рождения — Норильск».

— Помогло?

— А как же!

— По чьей стезе ты пошел, Андрис. отца или матери?

— Нет, ни физиком, ни медиком, увы, не стал. Я дарю людям радость. Смеетесь? Приезжайте в Валмиора года через два-три, своими глазами увидите. Нами образованная латвийско-американская фирма «Балтика—Энтрпрайс» возводит колоссальный детский комплекс по образцу знаменитого «Диснейленда». Это и парк, и множество аттракционов, и гостиничный комплекс...

— У каждого исторического периода,. ~ подмигнув мне, иронизирует Силвия, — своя мода. Когда мы с тобой были молоды, была мода на репрессии, теперь — на бизнес...

— Неправда, — кипятится Андрис, — это не только бизнес! А если и бизнес, то у него очень доброе лицо. Мы хотим создать праздник для обделенных наших детей. К для взрослых тоже. Ведь каждый человек, сколько бы лет ему ни было, хоть иногда, хоть изредка должен возвращаться в детство, понимаете? Иначе он очерствеет и озлобится.

Обращаясь уже ко мне, Андрис запальчиво продолжает:

— Так что милости просим, приезжайте к нам и вы, норильчане! Латыши, русские, литовцы, украинцы все ведь дети одной планеты!

И вдруг, став серьезным, даже печальным, Андрис оглядывается на Шмидтиху: ~| Видите, смерть уравняла всех.

Да, действительно, смерть уравняла всех. Стало быть, «Memento mori» (помни о смерти).

Об этом же напоминают и оставшиеся позади воздвигнутые прибалтами шестиметровые кресты. Помнить об этом нужно всегда, но особенно сегодня, в самый разгар всевозможных распрей, нескончаемых противостояпий. Помнить, чтобы быть добрее, терпимее друг | другу. Чтобы оставаться людьми.

Гунар КРОДЕРС.

Заполярная правда 20-21.08.1991


/Документы/Публикации/1990-е