Алтунян Генрих Ованесович. Цена свободы : Воспоминания диссидента


Алтунян Генрих Ованесович (1933-2005)
инженер-радиотехник, диссидент, общественный деятель
1933, 24 ноября. — Родился в Тбилиси. Отец – Ованес Погосович Алтунян, кадровый офицер. Мать – Валентина Густавовна Алтунян, техник-чертежник.

1944. — Переезд семьи в Харьков по месту новой службы отца.

1951. — Окончание средней школы. Поступление в Харьковское высшее авиационно-инженерное училище.

1956–1960. — Окончание училища по специальности инженер-радиотехник. Служба инженером авиационного полка в г. Узин Киевской области. Вступление в КПСС.
Брак с Риммой Петровной Ельцовой. Рождение сына Александра и дочери Алены.

1961 (?). — Возвращение в Харьков. Совмещение работы преподавателем военного училища с учебой в заочной адъюнктуре. Подготовка к защите кандидатской диссертации. Подача документов на присвоение звания подполковника.

1964. — Выступление на партийном собрании кафедры с заявлением о недоверии новому руководству КПСС в связи с недемократическими методами смещения Н.С. Хрущева.

1968. — Знакомство с Петром Якиром, Петром Григоренко, Алексеем Костериным. Исключение из партии и увольнение из армии за отказ осудить деятельность Андрея Сахарова, Петра Григоренко и других диссидентов. Работа старшим инженером Харьковского участка «Оргэнергоавтоматика».

1969, май. — Вступление в «Инициативную группу по защите прав человека в СССР». Арест П. Григоренко. Подписание Открытого письма к общественности в защиту П. Григоренко и крымских татар.

1969, июнь. — Обращение в числе 10 правозащитников с письмом к Международному совещанию коммунистических и рабочих партий с протестом против ввода войск в Чехословакию.

1969, 11 июля. — Обыск. Арест. Заключение в харьковскую тюрьму на Холодной Горе. Допросы. Обвинение в распространении клеветнической литературы.

1969, 26 ноября. — Суд. Приговор Харьковского областного суда: 3 года ИТЛ. Подача кассационной жалобы. Приговор оставлен без изменения.

1970, 28 января. — Отправка по этапу в Красноярский край. Свердловская, Новосибирская, Красноярская пересыльные тюрьмы.

1970, весна. — Прибытие в лагерь Нижний Ингаш (Канский район Красноярского края). Направление на общие работы, затем перевод на работу механиком. Условия содержания заключенных.

1971. — Приезд на свидание жены, матери и сына.

1971, сентябрь. — Перевод по решению выездного суда на поселение. Жизнь и работа заведующим гаражом, затем – начальником электростанции на станции Хайрюзовка на трассе Абакан-Тайшет.

1972, 10 июня. — Освобождение. Возвращение в Харьков. Получение отказов в приеме на работу в 22-х организациях. Поступление электриком в «Кинотехпром». Чтение и распространение самиздата. Подписание писем в защиту А. Сахарова, Л. Плюща. Вызов для «профилактической беседы» в КГБ. Передача Г. Алтуняном записи этой беседы в самиздат.

1980, 30 мая. — Обыск. Изъятие книги «Архипелаг ГУЛАГ».

1980, 16 декабря. — Арест. Допросы. Отказ признать себя виновным. Методы ведения следствия.

1981, 31 марта. — Окончание следствия. Приговор Харьковского областного суда: 7 лет ИТЛ и 5 лет ссылки.

1981, апрель. — Свидание с родными. Известие о смерти отца. Отправка этапом к месту заключения. Прибытие в 36-ю зону Пермского политического лагеря. Голодовки. Штрафной изолятор. Помощь надзирателя Сергея Свиридова.

1982, 1 ноября. — Ознакомление с решением выездной сессии Чусовского районного суда о замене содержания в лагере на содержание в тюрьме. Отправка в Чистопольскую тюрьму. Знакомство и дружба с политическими заключенными. Участие в голодовках протеста. Переписка с родными и друзьями.

1985, ноябрь. — Перевод в Мордовский политический лагерь.

1987, 9 марта. — Досрочное освобождение. Возвращение в Харьков. Возобновление общественной деятельности. Участие в создании Харьковского отделения «Мемориала». Сотрудничество с журналом «Гласность».

1990. — Реабилитация. Избрание народным депутатом Украины.

1997. — Работа координатором Украинско-американского бюро по правам человека по Харьковской области. Избрание Г.О. Алтуняна сопредседателем Харьковского «Мемориала». Написание воспоминаний.

2005, 30 июня. — Скончался Г.О. Алтунян.


ОГЛАВЛЕНИЕ

"КРУГОВАЯ ПОРУКА ДОБРА". Юрий Турчик ... (стр. 3)
ЦЕНА СВОБОДЫ. Воспоминания диссидента
ПРОЛОГ ... (стр. 13)
Глава 1 ПРЕДЫСТОРИЯ ... (стр. 16)
Глава 2 ПАРАД ГЕНЕРАЛОВ ... (стр. 26)
Глава 3 "ПРОРЫВАЮТСЯ СОКРОВЕННЫЕ МЫСЛИ" ... (стр. 34)
Глава 4 УЧИТЕЛЯ ... (стр. 42)
Глава 5 ДРУЗЬЯ ... (стр. 64)
Глава 6 ПОЩАЙ КПСС. КАЗЕННЫЙ ДОМ И ДАЛЬНЯЯ ДОРОГА ... (стр. 86)
Глава 7 НИЖНИЙ ИНГАШ ... (стр. 98)
Глава 8 ОСВОБОЖДЕНИЕ ... (стр. 108)
Глава 9 БЛАГИМИ НАМЕРЕНИЯМИ... ... (стр. 114)
Глава 10 ИСТОРИЯ ВИКТОРА БОРОВСКОГО ... (стр. 128)
Глава 11 ВТОРОЙ АРЕСТ ... (стр. 135)
Глава 12 СЛОВО ДРУЗЕЙ ... (стр. 142)
Глава 13 СНОВА ЭТАП ... (стр. 152)
Глава 14 ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ ЗОНА ... (стр. 156)
Глава 15 ЧИСТОПОЛЬСКАЯ ОДИССЕЯ ... (стр. 163)
Глава 16 ПИСЬМА В НЕВОЛЮ ... (стр. 176)
Глава 17 ПИСЬМА ИЗ НЕВОЛИ ... (стр. 200)
Глава 18 СВЯЗЬ В ТЮРЬМЕ ... (стр. 227)
Глава 19 ПРОФИЛАКТИКА ... (стр. 230)
Глава 20 ТРАНСФОРМАЦИЯ ВЗГЛЯДОВ ... (стр. 239)
Глава 21 ВОЗВРАЩЕНИЕ НА ВОЛЮ ... (стр. 245)
Глава 22 ПАРЛАМЕНТ ВЧЕРА И СЕГОДНЯ ... (стр. 254)
Глава 23 ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНАЯ ... (стр. 261)
Эпилог ... (стр. 263)
ПРИЛОЖЕНИЕ
ПРИГОВОР 1969 года ... (стр. 269)
Обвинительное заключение 1981 года ... (стр. 278)
ПРИГОВОР 1981 года ... (стр. 294)
Справка об отмене приговора ... (стр. 296)
В Комитет прав человека ООН ... (стр. 297)
Международному совещанию коммунистических и рабочих партий ... (стр. 302)
Обращение к согражданам ... (стр. 305)
Померанц Г.С.#Нравственный облик исторической личности ... (стр. 308)
Эрнст Генри#Открытое письмо И.Эренбургу ... (стр. 318)
Чуковская Л.#Не казнь, но мысль, но слово ... (стр. 329)

 

«КРУГОВАЯ ПОРУКА ДОБРА»

«...диссидент — это не только человек, который мыслит несогласно с государством и имеет смелость высказывать свои мысли. Это также человек, который не сломался под давлением государства и не признал себя виновным».
А. Синявский

Сегодня уже приходится объяснять читателю то, что еще недавно было понятно всем. И имя автора — Генрих Алтунян, известного в прошлом диссидента, еще вчера было на слуху не только в Украине. Он находился в самой гуще политических событий недавнего времени, был депутатом первой всенародно избранной Верховной Рады, его голос звучал по радио и телевидению. Теперь он пишет «Воспоминания...» Все, кажется, в порядке вещей, всему свое время: с падением компартийного тоталитаризма на одной шестой части нашей планеты исчерпало себя и диссидентство как движение. В государствах, провозгласивших свободу слова, понятие «диссидент» стало достоянием словарей. Книга Г. Алтуняна как будто принадлежит мемуарному жанру, она о том, как это было, о тех, кто тридцать лет назад открыто, без оружия, встал на борьбу за свободу и права человека в СССР. Однако, как это нередко бывает с книгами, «Воспоминания...» Г. Алтуняна говорят больше того, что хотел сказать сам автор: борьба за свободу и права человека продолжается, не может не продолжаться! За свободу от насилия любого рода, от лжи, бесправия, свободу от самой «дурной» свободы, того, что получило название «беспредел», и является по своей сути тем же рабством, его оборотной стороной. Таков внутренний заряд этой книги, и источник, генератор этого заряда — личность автора.

Китайская мудрость гласит: поступки человека создают его характер, характер определяет судьбу. Какой же поступок (проступок) привел тридцатипятилетнего инженер-майора советской авиации Генриха Алтуняна на скамью подсудимых, превратил в заключенного, «зэка», на долгие годы? Только то, что он стал мыслить, мыслить «несогласно с государством» и имел «смелость высказывать свои мысли». И — «не сломался под давлением государства и не признал себя виновным». Поступки, характер, судьба. В книге есть такой эпизод. Начало восьмидесятых. Печально знаменитые Пермские лагеря. ПКТ — внутрилагерная тюрьма. Г. Алтунян рассказывает: «Когда утром 26 января меня выводили из камеры на работу, как раз по радио начинался выпуск «Последних известий».

— Подождите, командир. Дайте послушать известия, — попросил я коридорного надзирателя.

И тут диктор торжественно-траурно заговорил: «С глубоким прискорбием... Академик, дважды Герой Социалистического Труда... Михаил Андреевич Суслов».

Теперь работать не было никакого настроения. Я ходил по рабочей камере и громко напевал любимые мелодии, раздумывая о последствиях, которые ждут нашу многострадальную страну после смерти «серого кардинала»... Через некоторое время в камеру пришел дежурный наряд во главе с прапорщиком Самокаром (одним из самых ревностных и жестоких во всем Пермском регионе).

— Почему не работаете, почему радуетесь?

— Командир, в стране было всего два человека, которые знали, за что мы сидим. Один сегодня умер, надеюсь, что скоро не останется никого, и нас освободят!»

Но, увы, в стране было не «всего два человека» (имелся в виду и Генеральный Секретарь ЦК КПСС Л.Брежнев), а гораздо больше таких, которые знали, за что сидел Алтунян, почему он и другие «инакомыслящие» были изолированы от общества: они могли служить примером для остальных. Примером, образцом нормального, т.е. мыслящего, человека. И государство объявляло их ненормальными, преступниками или душевнобольными. Но — «Мы были нормой. Они были нарушителями нормы», — точно сформулировал другой известный герой диссидентского движения Владимир Буковский.

Генрих Алтунян — так он пишет о себе — не философ, не политик, не экономист. Хотя способности и к тому, и к другому, и к третьему у него налицо. Как у всякого нормального человека. Он и есть нормальный, обыкновенный человек. Необыкновенна в нем именно его обыкновенность, нормальность, яркая, полнокровная, непростая. В книге он рассказывает о том, как в Чистопольской тюрьме один из его друзей-сокамерников признался ему, что здесь, в заключении он чувствует себя таким свободным, как никогда на воле. Сказавший это, нынешний министр внутренних дел в правительстве Израиля Натан Щаранский, в прошлом известный диссидент, говорил, надо думать, о внутренней свободе, свободе духа. Г. Алтунян пишет: «Мне это было непонятно». Генрих Алтунян нормальный, цельный человек, для которого непредставима свобода мысли без свободы воли, действий, поступков, как невозможна собственная свобода без свободы других людей. И это — подлинно философская позиция. «Мудрость, — говорит Кант, — больше состоит в образе действий, чем в знаниях». Но хочется все же подчеркнуть, и в знаниях.

Второй, шестилетний, срок заключения Г. Алтунян отбывал уже не только как «инакомыслящий», но и как «узник совести», правозащитник, борец за свободу и права человека, как политзаключенный. Это было тяжкое, суровое испытание. Что помогло его вынести, выдержать с честью? Г. Алтунян пишет: «Я по природе оптимист», и читатель не усомнится в том, что бодрый, оптимистичный тон его «Воспоминаний» не наигран, не привнесен задним числом, что таким «оптимистом» автор был и там, в «мрачных пропастях земли», откуда не каждый выходил живым, несломленным. Но что же все-таки заключал в себе, на чем основывался, держался этот природный оптимизм, который помог «зэку» Алтуняну остаться самим собой, выжить, победить? Сам он считает, что это и его привычка к физическому труду, мастеровитость, и умение, потребность, блюсти свое достоинство в общении с разными людьми, чему немало поспособствовала его 17-летняя служба в армии на разных офицерских должностях, и, конечно, поддержка друзей-единомышленников; но главное — убежденность в своей правоте, вначале — как «верного ленинца», не приемлющего антиленинского, по его мнению, государственного курса, нарушений «ленинских норм» в партийной и общественной жизни страны, затем, когда наступило «окончательное прозрение», — противника ленинизма, особенно, как пишет Г. Алтунян, «его политической и экономической практики». Последнее могли бы сказать о себе многие диссиденты — от бывшего комсомольского вожака районного уровня до ученого мирового масштаба.

Как известно, тот момент, когда состарившийся герой трагедии Гете «Фауст» захотел остановить время, оказался для него роковым: он сходит со сцены, гибнет. То же произошло и с нашей «утопией у власти»: стараясь предстать как завершение, венец истории, она рухнула. Хотя и не сразу. Чего стоила народу, самой нашей земле эта яростная попытка осуществить утопию, о которой гетевский герой лишь помечтал, известно. Однако известно также, и из песни слова не выкинешь, что и сами бывшие «верные ленинцы» отдали в прошлом немало сил, труда, страсти претворению этой утопии в жизнь — они были так воспитаны всей нашей историей, жизнью: как утописты. Но многие ими, по сути, и остались! Даже став противниками ленинизма, особенно его политической и экономической практики! В книге Г. Алтуняна имеется грустное, безоружное и трогательное в своей откровенности признание: «Я не считаю себя политиком и, к сожалению, не знаю, как быстро, легко, без потерь и страданий добиться прекрасной жизни для своей страны, своего народа, своих близких. Но мы, бывшие политзаключенные, вынесли из лагерей на свободу убеждение, что добиться этого можно. И общество наше сделало правильно, уйдя с порочного пути. Убеждения эти настолько сильны в наших душах, что мы готовы отстаивать их до конца».

Так Г. Алтунян заканчивает свою книгу. И в этом «убеждении» кроется, на наш взгляд, причина, исток трагедии или драмы, пережитой диссидентством: свобода, которая, по слову поэта, «приходит нагая», разочаровала, оттолкнула, оказалась не тем, за что боролись, страдали; «возвращение в историю», за которое ратовали, стало непереносимым. «Отвращение скривило уста»: собственная борьба кому-то показалась ошибкой; цена, уплаченная за свободу, несоразмерно великой; нарождающаяся демократия нареклась «дерьмократией»; прошлое стало представляться временем стабильности и порядка, уверенности в завтрашнем дне, а единовластие — лучшим гарантом общественного покоя. И «прекрасная жизнь», как и полагается мечте, мифу, утопии, опять отдалилась в неопределенное будущее. Диссидентство спешили похоронить, объявляли потерпевшим поражение. Зато, как грибы в лесу после благодатного дождя, пошли в рост зубы похороненных историей драконов: монархисты, фашисты, неокоммунисты, национал-экстремисты разного колера, тоже своего рода «утописты», сулящие народу «прекрасную жизнь», только бы он, народ, повернул вспять, в прошлое, «демоны торможения», злобная пародия на диссидентство, также предававшие анафеме семидесятилетний крестный опыт народов бывшего «союза нерушимого», представляя его отрицательным, вычеркнутым, результатом «заговора» — трагедия, как водится, сменилась фарсом и, как известно, не бескровным.

Испытание свободой для кого-то из диссидентов оказалось непосильней, чем испытание неволей: кто-то покинул родину, поспешил за границу, кто-то ушел в заботы по утверждению национальной особости, независимости своего народа, новорожденного государства, кто-то стал профессиональным «политиком, философом, экономистом» — диссидентское движение прекратило свое существование. Но кто-то из диссидентов остался самим собой, уже не диссидентом в полном смысле слова, но все тем же «узником совести», своей совести и, как видим, утопистом. Победив «утопию у власти», пережив попытки осуществления утопии, они не преодолели власть утопии в cef.e, ибо источником их утопизма было и осталось неравнодушие к страданиям других, народа, и в этом, как это ни парадоксально на первый взгляд, и состояла причина того, что в массе своей они не стали «политиками»: они не знали «как быстро, легко, без потерь и страданий добиться прекрасной жизни для своей страны, своего народа», но знали, что это необходимо сделать теперь, а не когда-то. Они были «узниками совести».

Сегодня, по прошествии лет, можно услышать или прочитать научно бесстрастное: диссидентство потерпело поражение потому, что не имело программы социальных преобразований в стране. Но, если бы оно имело такую программу, оно было бы уже не диссидентством, а чем-то другим! Вот в этом случае можно было бы говорить если не о поражении, то о перерождении диссидентства. Но, как говорится, герои ушли, оставшись самими собой, не изменив своему предназначению, в этом была их моральная победа. И в этом откровенном, честном и бесстрашном «не знаю» Г. Алтуняна — не слабость, а сила диссидентства, верность своей «нормальной» человеческой сути: его «не знаю» и есть то «чуть-чуть», которое, по словам Л. Толстого, создание художника делает произведением искусства, а человека, мечтателя, утописта по своей природе, нравственной личностью, что не позволило, в частности ему, Г. Алтуняну, стать «политиком», который «знает», заменить одну догму другой, «лучшей».

Л. Толстой говорит, что первотолчком, генератором творчества является «энергия заблуждения». Но, можно прибавить, лучший способ похоронить мечту — это осуществить ее. Это — горькие парадоксы, но именно эти полюса определяют потенциал человеческой истории, являются «залогом», скажем вослед А. Чехову, «непрерывного движения жизни на земле, непрерывного совершенства». Отрицательный исторический опыт не есть вычеркнутый опыт. П. Чаадаев не ошибся, полагая, что историческое назначение России в том, чтобы когда-нибудь дать миру какой-то важный урок: мы дали его миру. Горестный и великий урок! Воспримет ли его мир, человечество не как назидание, острастку — больше! — как высокую общечеловеческую трагедию, в который раз напомнившую о необходимости бодрствовать, ибо сон разума, как известно, порождает чудовищ, ведет к «расчеловечиванию человека», что, кстати, вызывает сегодня все большую тревогу во всем мире, особенно — в США, стране видимого процветания и благополучия, тоже, по-своему, обществе «осуществленной мечты»? Пойдет ли этот «урок» впрок нам самим? Осознаем ли не только свои права, но и свои человеческие возможности, хотя и немалые, но также далеко не безграничные, как нам прежде внушалось и казалось, что в действительности оборачивалось полным бесправием и бессилием? Станем ли «правильно» мыслить, в чем Паскаль и видел достоинство человека, научимся ли почтительному отношению как к природе, так и к самим себе?.. Вопросы эти, по сути, и поставило диссидентское движение, сделало возможным их поставить и, таким образом, открыть перед нами не Америку, как Колумб, но действительную возможность вернуться в общечеловеческое общество, к общечеловеческой норме, которая проявляется не только в достойных человека условиях существования, но и в исконном и законном противоборстве с тиранией, рутиной любого рода, его безусловном рефлексе свободы. Как и в рефлексе условном, человекообразующем чувстве, называемом совестью. Книге Г. Алтуняна следовало бы предпослать эпиграф: «Я мыслю, следовательно существую». Эти юношески гордые слова Декарта хорошо передают высокий дух диссидентства, сопротивления обезличивающей тоталитарной системе, всеми способами старавшейся отбить у человека охоту мыслить, поселить в нем старчески покорную «ложную мудрость» поражения: «Я мыслю, следовательно не существую».

Г. Алтунян пишет, что в те годы, в заключении, он был по-настоящему счастлив. Такое неожиданное признание можно иногда услышать и от бывших фронтовиков, участников Великой Отечественной войны. «На краю», на грани жизни и смерти провели свои лучшие годы и диссиденты, время их борьбы и для них было тем, что испанцы называют «моментом истины», истины о человеке, его судьбе, веселом и гордом противостоянии небытию, рабству, унижению. И они, как герои Великой Отечественной, «стояли насмерть». И тоже выполнили свою историческую миссию: их усилиями, их борьбой время в нашей стране сдвинулось с мертвой точки, безвременщина приказала долго жить. Время предстало как открытое пространство возможного, и, если от этого человеку стало неуютней в мире, даже страшнее жить, то и возможностей противостоять злу у него прибавилось. А жить, как говорится, всегда опасно.

Но — чем чреват наш завтрашний день? Не возродится ли коммунистический тоталитаризм? Не придет ли ему на смену деспотизм другой утопии — под национально ли религиозным флагом, под рекламным ли знаменем «желтого дьявола» мафиозных кланов или бюрократической номенклатуры?.. Но это уже наша забота, забота нашего времени, благо примеры, достойные подражания, перед нами.

Нам не дано выбирать для себя время, но творим его мы. В конце своего жизненного пути гетевский Фауст отказывается от услуг Мефистофеля, магической власти над силами природы, способной перенести его как в прошлое, так и в будущее, сделать утопию реальностью, опять становится обыкновенным смертным. Ослепшему, ему кажется, что он слышит, как уже кипит работа во имя будущего, «народа свободного на земле свободной». Он не видит, что это жалкие, человекоподобные лемуры, призраки допотопного прошлого, роют для него могилу. Их, могильщиков, «народ понурый», видят другие, зрители, читатели, мы. Но и «итог всей мудрости земной», добытый Фаустом, остается с нами:

Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день вдет за них на бой.

В заключение хочется отметить еще одно обстоятельство. Автор этой книги не профессиональный литератор, хотя и тут его способности очевидны. Ценность его «Воспоминаний...» в их достоверности, непосредственности, чему служат и язык, и стиль автора, участника и свидетеля событий, о которых он рассказывает просто, без затей и изыска, от чего отвыкло наше велеречивое время. Но — рассказывает волнуясь, как рассказывал бы устно собеседнику-другу: не выбирая слов, иногда прерывая последовательность, то забегая вперед, то возвращаясь назад, что само по себе не грех, и под рукой у более опытного литератора нашло бы более пластичное выражение, но... утратило бы естественность, живую достоверность. Наверняка профессионал не упустил бы и возможности ради пущей убедительности, читательского интереса использовать тюремную лексику, так называемую «феню», как это делалось в подобных случаях. Г. Алтунян не соблазнился такой возможностью принципиально, а вернее сказать, естественно — диссиденты не считали себя преступниками и не принимали блатного жаргона, который не случайно давно уже перемахнул через лагерную «колючку», стал обиходным и на «воле»: лагерь, тюрьма были не просто частью государственной системы, но лучшим, концентрированным образом, символом этой системы, «лагеря социализма», — Бог шельму метит. Г. Алтунян рассказывает, что такое поведение политзаключенных, их нежелание подстраиваться «под блатных», их верность себе нередко вызывали уважение у самих уголовников; последние, если не понимали, то догадывались, что эта верность есть верность чему-то большему, чем только себе, своему характеру, своему «Я», тому, от чего они, уголовники, по тем или иным причинам были отчуждены. Речь идет о культуре, об интеллигентности, о том, что не ими, диссидентами, начиналось и не ими, надо думать, закончится, о «круговой поруке добра», вспомним любимое выражение Марины Цветаевой. И это так и было: диссиденты сознавали свою включенность в эту «круговую поруку» неизмеримой давности и масштаба, по праву гордились этой причастностью и соответственно вели себя, — в большом и малом.

Юрий ТУРЧИК


 

Декабристы были разгромлены, потому что боролись за свободу в стране, которая всегда ненавидела эту свободу во всех классах, потому что в этой стране они неминуемо должны были погибнуть, потому что в этой стране должен погибнуть всякий, борющийся за свободу. Но всегда надо помнить о том, что если в этой обреченной стране перестанет бороться за свободу, то будет уничтожено, сожрано, вытоптано, заплевано все, что веками создавалось теми, кто оставался свободным.
А. Белинков

ПРОЛОГ

Утром 19 августа 1991 года я пришел в исполком, в кабинет харьковского мэра Евгения Петровича Кушнарева. Там уже собрались многие сотрудники исполкома. Атмосфера была гнетущей: не было ясно, что происходит в Москве, не понятно, чем кончится, куда повернет. Одним словом - ГКЧП.

Желая успокоить людей и как-то развеять их тоску, я заметил:

— Друзья мои, я уверен, что это звездный час для каждого из нас. Теперь наша жизнь будет делиться на «до» августа и «после». И от того, как мы этот час переживем, какую позицию займем, во многом будет зависеть наше будущее. Это очень важно, надо все спокойно обдумать... А пока давайте-ка я вам расскажу об условиях жизни в советских тюрьмах...

Кто побледнел, кто сел, кто к стене прислонился. Это был, как говорится, черный юмор, но в то же время это было серьезно. Никто не знал, что его ожидало. Может и вправду — арест, суд, этап...

— А все-таки это не так страшно.

Во время первого заключения, когда я в ожидании суда сидел в Харьковской холодногорской тюрьме, или, точнее, СИЗО (следственном изоляторе), у меня обострилась язва желудка. В связи с этим меня перевели в тюремную больницу. Это было в ноябре 1969 года, вскоре после того, как мне исполнилось тридцать шесть. Я вошел в больничную камеру — под мышкой у меня с одной стороны пять томов Ленина (ниже я подробно расскажу о чтении Ленина, Маркса и Энгельса), с другой — кулек с только что полученной от жены передачей: мандарины, сыр, масло, сахар. Вид, надо сказать, весьма экзотический.

Вошел... Первый взгляд: в углу сидит пахан, все руки порезаны, в татуировках, начиная с классической «не забуду мать «рАдную», на плечах маршальские погоны, на груди профили, отдаленно напоминающие Ленина и Сталина. Очень колоритная личность.

— А, новенький. Давай, земеля, подгони-ка апельсинчики. Давно я их не пробовал.

До стола, который стоял посреди камеры между ним и мною, было четыре шага — всего-то времени, чтобы решить, что делать. Мгновенно понял, что не делиться нельзя, вес-равно заберут. А отдавать просто так — не хочется поддаваться насилию.

Я подошел к столу и все, что было в моем кульке, выложил и разделил на двенадцать порций по количеству человек в камере. А масло пристроил между форточками и предупредил, чтобы никто к нему не прикасался: самому надо для лечения. Это мое демократическое новшество существенно поколебало «авторитарный» режим в камере. Пахан после этого взъелся на меня. Хотя, надо сказать, что свои «пайки» все разобрали сразу, а он свою на глазах у всех не тронул, но на утро его доли тоже не было. Значит, съел, все нормально.

С этим человеком — его звали Петров — мы не разговаривали и, как сейчас принято говорить, находились в состоянии конфронтации. Он был очень болен. Собственно, в больницу его положили доживать оставшиеся дни или комиссоваться по причине полной безнадежности. Однажды он стал рассказывать гнусную историю, как занимался скотоложеством. Он убеждал молодых людей, что коза приятнее, чем женщина. Слушать его было омерзительно и я сорвался:

— Негодяй, что ты пацанов портишь, имей совесть!

Он ответил, как положено по тюремным правилам:

— Тебя не трогают, и ты не дергайся.

Естественно, употребил он не эти, а другие слова. Я промолчал, разговор на этом прервался, и больше он эту тему не возобновлял. А через несколько дней в камеру ввели молодого паренька. Желтый весь, видимо, только что перенес болезнь Боткина, худенький, стриженый, с кулечком сахара в руках. Его койка оказалась рядом с моей. Не успел он лечь, как подошла какая-то «шестерка» от пахана:

— Давай, землячок, сюда сахар.

Я заступился:

— Оставь парня в покое! Сахар ему нужен самому. Вали отсюда, чтоб я тебя не видел.

«Посланник» не успел ответить, как пахан поднялся с кровати со словами из фильма «Александр Пархоменко»: — «В камере был какой-то шум или мне показалось?» — Ну я, естественно, ответил ему его же выражением: — «Тебя не…, и ты не дергайся!» — Хоть я, в принципе, не ругаюсь и не переношу мата, но иного выхода не было. Пахан схватил сапог и, замахнувшись, пошел на меня... Я лежал на койке и читал «А зори здесь тихие» Бориса Васильева. Знаете, когда читаешь хорошую книгу, погружаешься в нее, легко абстрагируешься от окружающего, даже если это окружающее — тюремная камера... И первая мысль, которая возникла: «Ведь я в очках! Сейчас попадет по стеклам, разобьет, успею ли снять?» Когда он ударил меня по согнутым коленям, я дал ему ногой в пах. Неожиданно распахнулась «кормушка» — окошко в двери — и раздался истошный крик женшины-надзирательницы: «Петров, ты знаешь, кого ты бьешь!» (Интересно, а что знала она?). А еще через считанные секунды в камеру ворвалась спецкоманда, схватила Петрова и выволокла в коридор.

Потом меня вызывали к начальству, предлагали написать заявление или жалобу, но я отказался и предложил из-за нашей психологической несовместимости не возвращать его в нашу камеру. Больше я его не видел. И, что самое удивительное, а может быть, естественное, сокамерники стали меня считать паханом. Меня спрашивали обо всем, я мирил, делил и так далее...

Так вот, дорогие мои друзья-единомышяенники, можно жить и в тюрьме. Тяжко, но можно, особенно, если ощущаешь свою правоту и имеешь цель.

В трудные, переломные моменты жизни, когда вдруг со всей реальностью предстает возможность попасть за решетку за свои принципы и убеждения, далеко не все оказываются готовыми к этому. Многие теряются и, увы, порой ломаются. Когда ты рассказываешь о своем опыте «тюрьмы и сумы», многие тебя понимают и сопереживают, соглашаются. Но все как бы умозрительно. Чтобы по-настоящему понять такого рода опыт, нужно все это только пережить самому.

Но разве кто-нибудь к тюрьме готовится заранее? Разве прежде, чем закроются тюремные ворота, может душа понять до конца, чего лишается и к каким испытаниям приговорена?

 

Глава 1. ПРЕДЫСТОРИЯ

До своего первого заключения я прожил тридцать шесть лет. Однако в «Постановлении об избрании меры пресечения», а попросту — об аресте, все события, происходившие со мной в эти годы, уместились в несколько казенных строк: «Алтунян Генрих Ованесович, родившийся 24 ноября 1933 года в городе Тбилиси, армянин, гражданин СССР, с высшим образованием, женатый, беспартийный, работающий в Харьковском участке «Энергоавтоматика», проживающий в г. Харькове... На протяжении длительного времени проводит антисоветскую агитацию, направленную против правомерной деятельности государственных и судебных органов СССР, возводит клевету на советскую действительность и в целях давления на КПСС и Советское правительство обратился в ООН с призывом вмешаться во внутренние дела. Советского государства».

Беспартийным я стал всего лишь за несколько месяцев до появления этого документа, почти сразу же лишился и офицерского звания, и должности преподавателя высшего военного училища. А по поводу инкриминированных мне действий я тогда же, 11 июля 1969 года, под этим «Постановлением» написал: «Протестую против предъявленного мне обвинения — никакой антисоветской агитацией и пропагандой я никогда не занимался».

В то время я искренне считал, что социализм и коммунизм есть истинное будущее человечества. И болела душа за то. что негодные правители нашей страны извращают светлые идеалы. Впрочем, все началось для меня значительно раньше...

Мой дед, Густав Антонович Клингенберг, в апреле 1929 гола был расстрелян. В момент ареста он служил на железнодорожной станции в городе Сочи, и судило его Северокавказское железнодорожное ОГПУ. Его родным сказали: за организацию покушения на товарища Сталина. Поскольку Сталин бывал в Сочи, внешне это выглядело довольно правдоподобно. После расстрела деда остались сиротами трое детей, три девушки. Сейчас жива только младшая — моя тетя, Евгения Густавопна, в этом году ей исполнилось 85 лет. После ареста о деде ничего не было известно. А потом бабушка получила сообщение, что он расстрелян.

Только несколько лет назад мне удалось увидеть «Дело» моего деда — помог тогдашний начальник КГБ Украины Николай Михайлович Галушко. И я узнал, что дед мой был правым эсером, что его арестовали и расстреляли — по показанию одного лишь свидетеля! — за то, что он говорил: «К власти пришли пьяницы и бандиты». Сказал это он в семнадцатом году, а вспомнили ему эти слова в двадцать девятом.

Что еще мне известно о деде? Из его «Дела» я взял семейные фотографии, взял его свидетельство об окончании Бакинского лицея, которое давало право преподавать в младших классах. В Дербенте во время революции он работал редактором газеты. Скудные, конечно, сведения.

Впервые я услышал о том, что дед был расстрелян за покушение на Сталина, после доклада Хрущева в 1956 году. Думаю, что это трагическое событие в истории семьи, не прошло бесследно для моей души и повлияло на мою судьбу. Но потом, позже.

Тогда же жизнь моя складывалась вполне благополучно и удачно. Мой отец, Ованес Погосович Алтунян, или, как называли его друзья и сослуживцы, Иван Павлович, был кадровым офицером, окончил Московское военное училище и остался там работать. Когда началась война и немцы подошли к Москве, все училища были отправлены на оборону Москвы, и отец вместе со своими курсантами около года был на фронте. Затем его перевели в Душанбе, тогда Сталинабад, где в эвакуации находилось Харьковское военно-техническое авиационное училище. Впоследствии отец неоднократно просился на фронт, но безрезультатно. Только в 60-х годах мы узнали, что причиной тому была национальность матери (по отцу она была немка). В 1944 году училище вернулось в Харьков. Вскоре из Тбилиси к отцу приехала вся семья — моя мать, я и сестра Анаида, увы, рано ушедшая из жизни. С того времени мы — харьковчане.

То, что я стал военным, закономерно. Мне всегда очень хотелось походить на отца. Он был из тех людей, о которых говорят «самородок» и «золотые руки». Да, он все умел делать и, кроме всего прочего, отец еще прекрасно рисовал и играл на скрипке. К сожалению, он рос без отца, трудно и бедно, дать ему художественное образование было некому. Однажды судьба подарила ему встречу с Моисеем Тоидзе — выдающимся грузинским живописцем. Рисовал как-то мальчик мелом на асфальте, не обращая ни на кого внимания. Смотрит, остановились рядом две ноги. И сказал ему хозяин ног: «Мальчик, вот мой адрес, приходи ко мне». Так отец стал ходить в студию к Моисею Тоидзе. Правда, продолжалось это недолго. Однажды мать отца, моя бабушка, увидала его рисунок обнаженной натуры. Она пришла в ужас, порвала рисунок и больше не пустила сына в студию. Вот такой патриархальной была моя бабушка Ерануи (полное имя от Еран).

Отец мог делать удивительные вещи. Например, сложнейший двигатель или коробку передач показать в разрезе в аксонометрической проекции. Или ножницами сразу, без рисунка, вырезать из бумаги фигурки зверей, профили знакомых. И мастерил — в доме и сегодня есть сделанные им вещи.

А высшего образования он так и не успел получить. Закончил три с половиной курса Закавказского политехнического института, где слушал лекции на грузинском, армянском, азербайджанском и русском языках. Потом, как тогда было принято, партия объявила спецнабор. «Молодежь в авиацию». И поехал молодой Ованес вместе с несколькими сотнями, как сейчас говорят, «лиц кавказской национальности» в Москву осваивать сложную авиационную технику. Отношение к ним тогда было совсем не такое, как сегодня, и я думаю, вовсе не потому, что эти самые лица составляли немалый процент руководства страны.

Отец был чуть ли не единственным курсантом, обремененным семьей, и жить нам с матерью было просто негде. Какое-то время мы даже ютились в казарме, но потом смогли снять комнату. Отец всегда очень тепло отзывался о своем начальнике училища комдиве Машинжинове. который оставил его после окончания на преподавательской должности и дал небольшую комнату на Петровско-Разумовскои аллее, что недалеко от стадиона «Динамо». Дома того одноэтажного давно нет, а в корпуса училища, точнее, военно-авиационной школы техников спецслужб разместился один из факультетов Академии им Жуковского. Спецслужбы бывают разные. Есть те, о которых все знают и о которых мы еще не раз вспомним на этих страницах. А спецслужба в авиации занимается эксплуатацией, ремонтом и профилактикой авиационных приборов: барометрических высотомеров, спидометров, гирокомпасов, автопилотов и пр.

Моя мать Валентина Густавовна, закончив в Сочи школу, после ареста деда уехала учиться в Ленинград, где жили родственники. Там получила специальность техника-чертежника и была направлена в Тбилиси на станкостроительный завод, на котором главным конструктором работал студент-заочник Ованес Алтунян. Через год после их женитьбы родился я.

Хорошо помню, когда началась война, отец, собираясь на фронт, не хотел брать с собой теплое белье: мы, мол, разобьем немцев еще до прихода холодов... Помню бесконечные воздушные тревоги, когда мать, сгребая в охапку нас с сестрой, бежала к станции метро «Динамо», где все эскалаторы двигались только вниз. Детский плач да шуршание тысяч ног нарушали зловещую тишину. Иногда всю ночь по туннелям ходили люди.

Отец уехал на фронт, а мы с мамой — в Тбилиси к бабушке Еран, дедушке Давиду (отчиму отца Давиду Амбарцумовичу Ханджяну), к Петру Захаровичу Алтунову (дяде отца, сыгравшему в его жизни большую роль).

Когда оставшихся в живых преподавателей и недоучившихся курсантов отозвали с фронта, училище было переведено из Москвы в г. Абдулино Чкаловской (Оренбургской) области. Мы с мамой из Тбилиси в сопровождении младшего брата отца Георгия Алтуняна (он был курсантом) поехали к отцу. Ехали с огромным количеством пересадок, на попутных поездах. Долго потом вспоминали станцию Поворино, откуда мы с колоссальным трудом уехали в последнем товарном эшелоне. А наутро на каком-то полустанке станционный репродуктор сообщил, что наши войска после тяжелых боев оставили город Поворино...

Абдулина мне запомнилось тем, что однажды, когда я играл в лапту с уличными мальчишками, между нами возникла ссора, и неожиданно ко мне стали приставать с какими-то непонятными вопросами и криками «жид», «жидовская морда». Потом, зажав в кулаке угол полы пальто» показывали мне нечто напоминавшее свиное, как они говорили, ухо. По их представлениям, я должен был сойти с ума от страха. Потом они, как водится, разбили мне железным кольцом губу. Зареванный, с окровавленной физиономией, я пришел домой и стал спрашивать у матери, что такое «жид»?

С тех пор люто ненавижу антисемитов и антисемитизм. Я даже выработал такое правило. Если человек антисемит, то, будь у него хоть семь пядей во лбу, он мне не интересен, я не желаю иметь с ним дело, ибо он негодяй. Обратный тезис не работает, то есть не каждый негодяй антисемит, но каждый антисемит — негодяй. Или, скажем, не каждый семит — человек порядочный. Подытоживая жизнь, могу сказать, что этот принцип меня ни разу не подвел. Правильно сказала недавно Зоя Крахмальникова*, что антисемитизм — это, по большому счету, бунт против Бога. Истинно верующий христианин не может быть антисемитом.
* Известный публицист, отсидевшая в брехнекких лагерях за религиозно-философскую публицистику.

Итак, по окончании школы в 1951 году я поступил в то же военное училище, где работал отец. Оно с 1948 года было уже высшим. И до 1968 года жизнь моя и военная карьера складывались нормально. В 1956 году окончил училище, поехал в часть, был инженером крупного авиационного полка. Огромные самолеты-ракетоносцы, великолепные машины! Я на них работал, работа мне нравилась. Это было время, когда стратегических ракет, по сути не было, и ТУ-95 был практически единственным средством доставки ядерного оружия в любую точку земного тара. С борта именно такого самолета над Ледовитым океаном была сброшена 50-мегатонная водородная бомба. Это произошло, несмотря на отчаянные протесты Андрея Дмитриевича Сахарова, который смог дозвониться в знаменитый узбекский совхоз «Политотдел», где в это время был Хрущев, и увещевал премьера не проводить бессмысленные испытания с непредсказуемыми последствиями. Но, увы, «Сахаров — хороший ученый, но плохой политик», — так резюмировал эту историю Хрущев....

Четыре года в Узине (в восьмидесяти километрах от Киева), где базировалась наша дивизия авиации дальнего действия, были для меня прекрасной школой жизни.

Как часто потом в бессонные лагерные ночи возникал перед моими глазами аэродром и серебристый красавец-самолет.

Высоко-высоко над моею темницей
Кто-то звонкую песню победно поет.
Это роется в мечту сизокрылою птицей
Мой знакомый до боли родной самолет.

Как же ты без меня разрываешь пространство,
Как проходит задуманный нами полет?
Кто порвал путы зла, клеветы и коварства
И настроил по совести автопилот?

Раз летишь, значит, есть на кого положиться,
Значит, время не зря через годы текло.
Так счастливо тебе, моя синяя птица,
Пусть попутные ветры поддержат крыло.

Только ты не забудь в царстве света и счастья
Безымянных механиков и технарей,
Кто готовил тебя и в жару, и в ненастье,
Но не дожил до светлых и радостных дней,

Кто не смог, не сумел, не успел, не добрался —
Помни вечно об этих и многих других,
А еще помни тех, кто спокойно остался,
Чтобы красить кресты на могилах родных.*

Чистополь. Тюрьма. Голодовка. 16.6.85

* Автор весьма скептически относится к своим поэтическим строкам по целому ряду причин. Во-первых, потому, что жизнь подарила мне счастье не только знать, но и дружить с настоящими поэтами — таки­ми, как Борис Алексеевич Чичибабин, Марлена Давидовна Рахлина, Юлий Чирсанович Ким, Мыкала Данилович Руденко, Виктор Алексан­дрович Нскипелов. Их творения обладают удивительным свойством — на них отзывается душа человека, они завораживают, будят мысль, лю­бовь и доброту. Во-вторых, на мой взгляд, настоящий поэт не может не писать стихи, он не может жить без этого. Я же свои стихи складывал только за решеткой.

На клетках некоторых животных в зоопарках можно прочесть: «В не­воле не размножается». На моей клетке можно было бы написать: «Стихи множит только в неволе».

Итак это не стихи.
Тут не стихи, — одни игрушки.
Стихи я знаю у кого:
У автора "Ну, что, брег Пушкин?”,

Еще у друга одного

Про Таллинн и про черепаху,
Про помидоры и покой,
А мой удел — хвала Аллаху! —
Знать, что для них я не чужой
Харьков. СИЗО. Холодная Гора. Март 1981 г.

"Ну, что, брат Пушкин?" — знаменитая цитата из Николая Васи­льевича Гоголя. Так же называется одно из стихотворений Марлены Рахлиной. Остальное — известные стихи Бориса Чичибабина.

И все же мне кажется: стихи, далеки от совершенства, но, написан­ные в неволе, очень точно отражают мое душевное состояние тех лет и, надеюсь, помогут читателю лучше ощутить драматизм происходящего.

Автор.

Я еще застал блестящих летчиков-фронтовиков. Дважды Герой Советского Союза Александр Молодчин был командиром дивизии, командиром полка — Герой Советского Союза Харитонов, замами командира дивизии — Герои Решетников и Тихонов.

Сегодня мало кто знает, как Александр Молодчий получил свою первую Звезду Героя. Через неделю после начала войны, поднявшись с одного из прибалтийских аэродромов несколько тяжелых бомбардировщиков совершили невероятное. Они ночью летали бомбить Берлин.

В этих трудных полетах участвовало несколько экипажей, но только командир одного догадался радировать: «Москва. Кремль. Сталину. Отбомбился над логовом фашистского зверя. Ст. лейтенант Молодчий». Когда самолет вернулся на базу, его ждала телеграмма:

«Капитану Молодчему! Поздравляю со званием Героя Советского Союза. Сталин».

Спустя 20 лет командир эскадрильи нашего полка майор Дураков тоже стал Героем и подполковником за то, что, отбомбившись, «растопил» пол-Ледовитого океана. (Мощность этой бомбы эквивалентна тысячам хиросим).

Прошло четыре года и нерегулярность питания — часто всухомятку из-за напряженных полетов — привела сначала к гастриту, а потом и к язве. И, как следствие, я оказался негоден к строевой службе.

Вернулся в Харьков. Тогдашний начальник нашего училища Степан Петрович Хадеев взял меня на работу. Пошел я по обычным для военного вуза ступеням: начальник отделения, лаборатории, преподаватель. Потом заочная адъюнктура. Были поданы документы на присвоение звания подполковника. Однако я все больше и больше чувствовал себя белой вороной, и жизнь все чаше и чаще подбрасывала вопросы и проблемы, решение которых неизбежно приводило к еще большему отчуждению. И вот почему.

Я работал на кафедре эксплуатации средств связи и АСУ Ракетных войск стратегического назначения, неоднократно руководил войсковой стажировкой слушателей и практикой на сверхсекретных объектах, поэтому меня периодически тщательно проверял КГБ. Например, в 1968 году я получил подтверждение о том, что допущен к сверхсекретной работе. В этом смысле я постоянно был на контроле. В том числе и той части КГБ, которая специализировалась на слежке за согражданами.

Однажды в одной из военных частей я познакомился с человеком, который блестяще закончил Академию связи имени Буденного в Ленинграде и несколько раз пытался поступить туда в адъюнктуру. Он дважды сдавал экзамены на все пятерки и дважды не проходил по конкурсу, потому что находились еще люди, которые тоже сдавали на пятерки, но отличались от него тем, что их матери не были еврейками...

Все это для меня было как-то дико, ведь я родился, рос и жил в интернациональной среде. Отец — армянин, мать — наполовину немка, наполовину шведка, есть во мне и польская кровь. Мой тесть, Петр Андреевич Ельцов — русский, теща. Гита Александровна — еврейка. Русская история и литература были нашими главными учителями, а позже, в заключении, под влиянием моих друзей-сокамерников я начал интересоваться украинской и армянской культурой.

Итак, интернациональная среда, демократические взгляды. И убеждение, что именно по этим принципам должны жить все.

Но вот я встретил этого талантливого инженера-полукровку. Он попросил меня посодействовать: если не адъюнктура, то хотя бы просто работа на кафедре. На нашей кафедре приветствовалось, когда к нам приходили офицеры-практики из частей, из глубинки. Я получил «добро» от начальника кафедры. А начальником нашей кафедры был прекрасный человек полковник Виталий Филиппович Картавых, который даже на следствии и на суде нашел смелость сказать обо мне доброе слово. Пусть земля ему будет пухом... Он, кстати, получил строгое партийное взыскание за то, что «просмотрел» меня.

Имея согласие начальника, я пошел в отдел кадров, в спецчасть, но мне так и не удалось помочь этому парню, несмотря на его чисто русскую фамилию...

А впервые я столкнулся с неприкрытым антисемитизмом чуть раньше, когда работал начальником лаборатории на другой кафедре. Ко мне обратился замдиректора одного из харьковских военных заводов. Его племянник остался без отца, и дядя попросил меня помочь устроить его к нам на кафедру лаборантом. Мы были тесно связаны с этим заводом в работе и учебном процессе, там нам всегда шли навстречу. Мне представлялось, что никаких проблем не будет, лаборант нужен. Но тут оказалось, что нужно пройти собеседование. Заместитель начальника политотдела полковник Смотров сказал мне, что этого парня не пропустит особый отдел. Я пошел к начальнику особого отдела, тот говорит: «При чем тут мы? Подумаешь, лаборант! Берн!». Я снова возвращаюсь к этому Смотрову, говорю: «Все в порядке, возражений нет». И вдруг он мне со злобой, бросает в лицо:

— Да сколько можно! Опять вы тащите еврея! У вас на кафедре одни евреи!

Я опешил, в ушах словно колокол громыхает: евреи, евреи!.. Не выдержал и спросил:

— Какого цвета у Вас партбилет? Коричневый, что ли?

В это время открывается дверь, заходит начальник политотдела генерал Барсков:

— Что тут у вас происходит?

— Да вот, опять на кафедру тащат евреев!..

Генерал понял, что «больно дело какое-то склизькое, не марксистское, ох, не марксистское», как говорил Александр Галич, ничего не сказал, закрыл дверь и ушел. А спустя некоторое время на партийном собрании было сказано: «Вы не так понимаете ленинскую национальную политику». Очевидно, ее «так» понимал полковник Смотров. Поэтому, когда меня арестовали и началось следствие, где меня обвиняли в клевете на эту самую ленинскую национальную политику, по моему требованию полковник Смотров тоже был допрошен. Он, естественно, все отрицал: Алтунян, мол, все придумывает...

Но не только сомнения в отношении национальной политики мучили нас: правильно ли, по ленинским ли принципам ведется вообще она? Мы знали совершенно точно: нет, неверно, допускаются искажения. Такая же определенная уверенность была у меня и в порочности Других действий руководства страны. Когда я говорю «мы», то имею в виду своих близких, в основном школьных друзей, о которых речь впереди.

Я всегда старался не скрывать своего мнения. Открыто отстаивал свою точку зрения на семинарах, политзанятиях, партийных собраниях. Так было, например, в октябре 1964 года. В то время я был секретарем партийной организации кафедры. После снятия Н.С. Хрущева во всех партийных организациях Советского Союза прошли собрания, где все коммунисты должны были дружно поддержать решение очередного пленума ЦК: осудить старого и приветствовать нового генсека. Я же на этом партийном собрании попросил записать в протокол мое особое мнение: политическим доверием товарищи Брежнев, Микоян, Подгорный у меня не пользуются. Я им не доверяю. Ведь, как известно, Брежнев в апреле 1964 года, вручая четвертую звезду Героя Хрущеву по случаю его 70-летия, говорил, что это, мол, наше счастье, что он нами руководит, а уже через полгода он же говорил о волюнтаризме! Это мне было непонятно...

Интересно, что в то время мне это выступление не ставили в упрек, о нем как бы забыли, словно его и не было. Но через четыре года, когда меня исключали из партии — его вспомнили: «Вы давно не доверяете партии, нашему центральному руководству!». «Да, — сказал я, — не доверял тогда, не доверяю и сейчас».

В эти дни на улицах Праги советские танки лишали социализм человеческого лица... С болью в сердце, с горечью в душе мы подходили к пониманию порочности системы.

А за два месяца до этого наш новый приятель Володя Пономарев в июле 1968 года предложил: «Пойдем на вокзал, я познакомлю тебя с интересным человеком: проездом в Крым едет Петр Ионович Якир — сын командарма». Я ни секунды не колебался, и, конечно же, не предполагал, что ждет нас и наших близких после этой встречи.

Глава 2. ПАРАД ГЕНЕРАЛОВ

Выписка из «Справки по делу о распространении группой инженеров харьковских научно-исследовательских и проектных институтов ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй». Вот выдержки из текста, представленного Прокурору Харьковской области, государственному советнику юстиции 3 класса тов. Цесаренко И.Г.

«... Активный участник этой группы Алтунян Г.О. установил связь с проживающими в Москве Якиром, Григоренко, Кимом и Габаем, от которых он и Пономарев систематически получали различного рода материалы так называемого «Самиздата», размножали их на пишущих машинках и распространяли среди узкого круга «своих» друзей...

Основное содержание высказываний организатора указанной группы Алтуняна Г.О. сводится к следующему:

1. Сталин — это враг народа, фашист, так как своей политикой он нанес советскому государству и партии только вред. Он уничтожил партийный актив и командные кадры армии и делал все, чтобы помочь и облегчить победу Гитлеру.

2. Ряд руководящих партийных и советских работников были на руководящей работе при жизни Сталина и проводили ту же политику. Поэтому они в настоящее время не имеют морального права быть руководителями и осуждать культ Сталина, и не может быть уверенности в том, что эти руководители в настоящее время ведут правильную политику.

3. Официальная информация, публикуемая в нашей печати и передаваемая по радио, не всегда объективна, неполна и по ней нельзя составить правильного мнения о положении в нашей стране и о правильности нашей внешней политики.

4. Действительно, проводимая в нашей стране национальная политика не соответствует той, которая провозглашена в Программе партии и Конституции. Некоторые национальности не пользуются всеми правами, в частности, это касается евреев».

Через Харьков проездом в Крым ехали Юлий Ким, известный уже в те годы поэт, автор и исполнитель собственных песен, его жена Ирина Якир и ее отец Петр Ионович Якир. И хотя поезд стоял в Харькове всего пятнадцать минут, мы с Пономаревым взяли такси, прихватили бутылку водки — и на вокзал. Мне было очень интересно познакомиться с сыном легендарного Якира, этой легендарной семьей. Как пел о нем в одной из своих песен Юлий Ким, «четырнадцати лет пацан попал в тюрьму»... Но о Петре Ионовиче, его искрометной судьбе, трагически начавшейся и так трагически кончившейся, я расскажу потом отдельно. Тогда же на вокзале в купе у Якира мы познакомились, распив по случаю бутылку. Минуты пролетели незаметно. Когда мы, прощаясь, выходили из купе, увидели, как тут же открылись двери соседних купе и в коридор вышли какие-то люди. А Петр Ионович — мощный, с окладистой бородой, зычноголосый, вслед нам громко провозглашал: «Сахарова читайте, Сахарова!»

Люди из соседних купе очень внимательно смотрели и слушали, в то же время старательно делая равнодушный вид... Как всегда, Якира сопровождала целая группа наблюдателей.

Для нас это было внове, и мы, конечно же, не обратили внимания на то, что слежка пошла сразу же и за нами. Но когда мы приехали с вокзала к нашему другу Владику Недоборе и, переполненные впечатлениями от встречи, стали рассказывать ему о новом знакомстве, я случайно выглянул в окно и вдруг увидел, как из окна подъезда, с риском для жизни перегибаясь к нашему окну, какой-то человек пытался подслушать наш разговор. Мы выскочили в подъезд, но догнать его было невозможно.

Вскоре после этого у меня начался отпуск и я поехал в Москву. Цель поездки была вполне житейская: сын и дочь выросли из своих детских кроватей, надо было что-то им купить, в Харькове с мебелью было трудновато, и я надеялся на Москву. В самом деле, я купил там два кресла-кровати. А поскольку Петр Ионович дал при встрече свой адрес и приглашал заходить, я пошел туда — на Автозаводскую, 5. Сам Якир с дочерью и зятем были еще в Крыму, дома я застал и познакомился с двумя чудесными женщинами: Валентиной Ивановной Савинковой и Саррой Лазаревной Якир — женой и матерью Петра Якира. У обеих этих женщин была трагическая судьба, обе они отсидели в лагерях. Одна за то, что просто была женой командарма Ионы Якира. А вторая, работница то ли Архангельского, то ли Мурманского дома культуры моряков, в свое время что-то не так сказала или сделала — и пошла по лагерям, там познакомилась с Петром Якиром, который тоже сидел. Там они и поженились, потом была ссылка, где родилась их дочь Ира.

Милые женщины, теперь их уже нет в живых... Встретили меня они очень приветливо. Поняли, что я новичок среди людей их круга и интересов, но очень хочу узнать побольше. Стали звонить своим друзьям, но летом Москва была пуста и дома оказался только генерал Григоренко.

О генерале Петре Григорьевиче Григоренко я, конечно, слышал. Зарубежные «голоса» говорили, что бывший генерал работает грузчиком после психушки, куда он попал за критику нашей системы. И вдруг мне представляется возможность лично с ним познакомиться. Невероятное везение!

Когда Валентина Ивановна по телефону спросила его: «Может ли к вам зайти человек, который интересуется вашей судьбой?» — он ответил: «Пожалуйста, пусть заходит». Мне дали адрес, телефон, и я пошел в дом на углу Комсомольского проспекта и улицы Льва Толстого, 14/1. Небольшая квартира, хотя и четыре комнаты, но совершенно крохотные. Встретили меня Петр Григорьевич и его жена Зинаида Михайловна. Первое, о чем они предупредили меня, — это то, что за квартирой следят. «Ну что ж, следят, так следят», — сказал я. Честно говоря, в то время это понятие — «слежка» — не было наполнено для меня особым смыслом. К тому же я был тогда действующим майором Советской Армии, а значит, человеком уверенным в себе, крепко стоящим на ногах. Поэтому сообщение о слежке как-то не очень обеспокоило меня, тем более, что ничем противоправным я заниматься не собирался.

Мы с Петром Григорьевичем сразу же прониклись взаимной симпатией. У него была удивительная способность располагать к себе окружающих. Впоследствии мы не раз убеждались в этом. Когда он приезжал в Харьков, на перроне с ним тепло прощался весь вагон, как правило, плацкартный, поскольку всего за несколько часов он умел расположить к себе совершенно незнакомых людей.

Говорили о многом, но, как это бывает в начале знакомства, не слишком углубленно. Уходя, я взял у Григоренко несколько интересных документов. И, в частности, только что написанное, но уже ставшее знаменитым письмо Андрея Дмитриевича Сахарова «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе», краткую запись выступления академика Аганбегяна в обществе «Знание», письмо Федора Раскольникова Сталину и некоторые другие документы. Все это мне показалось необыкновенно интересным, открывающим неизвестное доселе в нашей истории и сегодняшней жизни, но то, о чем я и мои друзья уже догадывались, что предчувствовали. Мне захотелось, чтобы эти материалы прочитало как можно больше хороших, умных людей, которых я знал. (В приложении внимательный интересующийся читатель найдет часть этих документов и поймет, почему они вселяли надежду и веру в одних, страх и ненависть в других). Тогда верилось, что мы, настоящие коммунисты, сможем что-то исправить, если будем знать правду и активно действовать. Таковы были мои тогдашние убеждения.

Переполненный впечатлениями, я вернулся в Харьков. До конца моего отпуска еще оставались недели две. Я, Владик Недобора, Володя Пономарев, Аркадий и Тамара Левины стали перепечатывать письмо Андрея Дмитриевича. Печатать мы не умели, одним пальцем по очереди мы отстукивали букву за буквой на старых пишущих машинках. Харьков стал одним из первых городов Союза, куда пришло вольное, пьянящее своей искренностью сахаровское слово... Настроение было у нас отличное, мы знали, что делаем благое дело. И хотя мы ощущали себя еще новичками в «самиздатском» движении, однако слишком наивными все же не были. Вскоре мы заметили, что за нами ведется слежка. Во дворе дома Пономаревых кто-то из нас заметил людей, которые рылись в мусорном баке и доставали оттуда копирку сразу после того, как из квартиры было вынесено мусорное ведро. Но серьезно мы к этому не относились, нас это, скорее, забавляло.

9 августа мне нужно было выходить на работу. Неожиданно утром мне позвонил начальник кафедры, попросил прийти пораньше, назначил время. Я явился, как по ложено, представился, попытался шутить: мол, в милицию приводов не было... Он сухо прервал меня: «Некогда, идемте, нас ждут...» И мы пошли к начальнику училища. То, что я увидел там, оказалось для меня полной неожиданностью. Кабинет оказался заполнен генералами. Думаю, что там собрался весь генералитет Харьковского гарнизона, да еще несколько генералов из Киева. И я простоял перед этим «парадом генералов» несколько часов.

Они, генералы, уже знали все: где я был, с кем встречался, что делал во время отпуска. Но хотели, чтобы я рассказал все это сам. Четыре часа допросов и шантажа! Грозили посадить в тюрьму, выгнать из партии, из армии. Генерал Фещенко, начальник КГБ Харьковской области, уговаривал меня во всем признаться, всех назвать, осудить и от всех и всего отказаться. Он сказал: «Ваш приятель Пономарев во всем сознался». Потом я узнал, что допросу все мои друзья были подвергнуты одновременно. Володя Пономарев был снят с поезда Харьков-Симферополь и допрошен — совершенно незаконно, так же, как и все мы — прямо там, в Симферопольском КГБ. Тамару Левину для острастки перед допросами долго возили по Харькову и, сделав огромный крюк, провозили мимо Холодногорской тюрьмы.

Интересная деталь: собравшиеся допрашивать меня знали, что из Москвы я привез письмо Сахарова. Они говорили об Андрее Дмитриевиче и этом письме резко отрицательно. Я спросил, читали ли они сами «Размышление о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе». Все промолчали. «Как же вы можете судить, не читая?» — удивился я. Мне ответили: «Мы знаем». Тогда я предложил: «Давайте я дам вам это письмо почитать, тогда и поговорим». Они ухватились за мои слова: «Вот, вот, берите любого из присутствующих, идите домой и принесите». Я понял, что меня провоцируют на проведение обыска, и, конечно же, отказался. Но тут в кабинет вошел мой отец. Как я уже упоминал, отец раньше много лет работал в этом училище, многих знал, хотя и был уже в отставке. Его пригласили для усиления «воспитательной работы». Идя в училище, он почему-то предположил, что я мог случайно сбить прохожего на машине: ничего иное старый человек вообразить не мог. Взволнованный, вошел он в кабинет и еще больше изумился, увидев меня в таком золотопогонном окружении.

Я согласился на компромисс: решил пойти за документами с отцом. Генералы дали «добро», и вместе с отцом мы пришли ко мне домой. Я собрал все, что у меня было, по одному экземпляру и отдал. Конечно, это было глупо, но тогда я еще верил в справедливость. И в силу убеждения верил тоже. Ведь какие документы я отдавал! Письмо академика Сахарова, «Современное состояние советской экономики» академика Аганбегяна, «Открытое письмо Сталину» Федора Раскольникова, письмо Эрнста Генри Илье Эренбургу, стенограмму обсуждения книги Некрича «Июнь 1941 года» в Институте истории марксизма-ленинизма при ЦК КПСС, Эссе Григория Померанца «О нравственном облике исторической личности», небольшую, но очень сильную работу Лидии Чуковской «Не казнь, но мысль, но слово». Казалось, стоит прочитать эти откровенные, убедительные вещи, и у человека откроются глаза.

Но нет! Все это воспринималось лишь как антисоветчина, читать, вдумываться в это ни у кого желания не было. Еще до того, как я принес и отдал все эти документы, мне сказали: «Ну, ладно, теперь вы садитесь и напишите, что вас черт попутал связаться с этими отщепенцами. И вам ничего не будет. Этим разговором и ограничимся. Ну, разве что выговор по партийной линии, но без занесения!» — пообещал мне генерал Фещенко. — «Как я могу писать такое о людях, которым верю?» — возразил я. — «Можете не писать, но тогда мы вас посадим».

Вот такой получился у нас диалог. Наверное, генерал был искренен: покайся я, и меня бы простили, но, конечно, не забыли. Я оказался перед моральным барьером, через который переступить был не в силах, да и не хотел.

Когда сегодня я думаю о том дне — 9 августа 1968 года—я неизменно прихожу к выводу, что наш протест не был политическим в полном смысле слова, просто моя совесть, как и совесть моих друзей, не позволила поступить иначе.

Четыре часа допроса, четыре часа стояния навытяжку и нервотрепка не прошли даром. Обострилась язва, я оказался в госпитале, точнее в санчасти училища. Никогда не забуду утро 21 августа. На внутреннем плацу училища был построен весь личный состав. На митинге следовало единодушно одобрить оккупацию Чехословакии и так же единодушно осудить оппортуниста Дубчека. Когда зачитывали заявление Советского правительства, стояла мертвая тишина. Окна моей палаты выходили во двор, и я стал как бы невольным участником митинга. Правительственное заявление я уже слышал по радио, поэтому стоял у открытого окна и брился. Жужжание электробритвы привлекло внимание многих, и меня потом корили за неуважение к такому важному мероприятию.

Долечиться мне не дали. 28 августа состоялось партийное собрание, на котором меня исключили из партии. «За антипартийное поведение, выразившееся в сборе и пропаганде сведений демагогического характера, тенденциозных по отношению к мероприятиям ЦК КПСС и Советского правительства», — так было записано в протоколе. И почти сразу же появился приказ маршала Крылова о том, что инженер-майор Алтунян, будучи в очередном отпуске, посетил в Москве квартиры генерала Григоренко и сына командарма Якира, привез оттуда ревизионистское письмо академика Сахарова и тем самым опозорил звание офицера Советской Армии... Ни больше, ни меньше: посетил квартиры, опозорив этим офицерское звание! В связи с этим меня уволили из армии по статье 59 пункт «Д» Дисциплинарного Устава (служебное несоответствие) без выходного пособия...

Никакой собственно политической, антисоветской деятельностью я тогда не занимался. Я только пришел в гости к опальным людям. И хотя потом на всех этапах моих следственных и судебных мытарств меня обвиняли в подрывной и пропагандистской деятельности, я знал, что было на самом деле. И люди, окружавшие меня, тоже знали. В одном из протоколов свидетельского допроса моего сослуживца Николая Демченко так и записано: «В 1968 году в нашем училище стало известно, что Алтунян установил связь с проживающими в Москве Григоренко и Якиром и стал разделять их далеко не советские убеждения. В этой связи летом 1968 года руководство училища потребовало от Алтуняна объяснений, и когда выяснилось, что он не только не признает своих ошибочных взглядов, но и старался навязать их другим, Алтунян был уволен из армии». Да, это так, выгнали меня как собаку, и остался я без работы, без пенсии, без выходного пособия, с двумя маленькими детьми на руках. Итак, два первых генеральских обещания не замедлили исполниться. Оставалось третье — тюрьма.

Глава 3. «ПРОРЫВАЮТСЯ СОКРОВЕННЫЕ МЫСЛИ»

Арестовали меня как-то по-воровски. Случилось это 11 июля 1969 года. Рано утром, в семь часов, постучали в дверь. Я открыл, не спрашивая, такая была привычка. На порог отработанным движением сразу же ступила нога — чтобы нельзя было захлопнуть дверь. Зашла в квартиру большая бригада, человека четыре, да еще понятые, наши соседи.

Стали производить обыск, рылись долго, отбирали все записи, все отпечатанное на машинке, магнитофонные пленки — песни Галича, Кима, Высоцкого... Это был уже не первый обыск у нас, поэтому жена спросила:

— Я могу идти на работу?

— Да, конечно, идите...

Когда она ушла, мне сказали:

— Мы хотим вас допросить.

Меня и моих друзей уже не раз допрашивали как свидетелей по делу, возбужденному в областной прокуратуре после авуста 1968 года по факту распространения клеветнических измышлений (ст. 187' УК УССР). Потому я не удивился ни обыску, ни вызову на допрос. Сказал, что приду, когда получу повестку с указанием времени.

— Нет, — говорят, — надо сейчас.

— Сейчас не могу.

— А у нас внизу машина, мы вас отвезем.

— Я не хочу ехать на вашей машине...

Дома я был один, понятых, как только обыск закончили, тоже выпроводили. Потому никто не видел, как меня грубо схватили и выволокли из квартиры. На лестнице толкнули так, что я едва удержался на ногах, попав прямо в объятия еще одного кагебиста, а он меня еще и ударил для острастки. Потом я подал прокурору жалобу, но и мои обидчики написали встречную жалобу — мол, это я напал на них четверых, вежливо и учтиво предложивших мне последовать за ними...

Привезли меня в следственное отделение КГБ, вновь краткий обыск, допрос. И только там мне был предъявлен ордер на арест, а затем и первая поездка в «стакане» воронка. Начал считать толчки, повороты, перекрестки и понял: везут на Холодную Гору.

Харьковская тюрьма на Холодной Горе — тюрьма особая. Построили ее еще при Екатерине II. В то время это было актом милосердия и цивилизованности, поскольку для заключенных вместо ям и казематов начали строить нормальные дома. Разумеется, в конце шестидесятых годов нашего века о милосердии и цивилизованности холодногорской тюрьмы говорить не приходилось.

Коротко об этом заведении. В следственном изоляторе СИЗО, так правильно называется Холодногорская тюрьма, есть несколько типов камер. Во-первых, это так называемые «тройники» — помещения площадью 8 квадратных метров /2х4/. Они были рассчитаны на трех человек: двухэтажные нары у одной стены и одинарные — у другой. При мне в этой клетушке уже были трехэтажные нары с двух сторон, причем, были случаи, когда на ночь между нарами бросали дополнительные лежаки и численность населения увеличивалась еще на несколько человек. Порою спали по очереди... В углу стояла параша — большая железная бочка. Даже пустая, она была очень тяжелой, переносить ее можно было только вдвоем. В другом углу на тумбочке стоял бачок с питьевой водой. Если к этому добавить, что полы в камере заасфальтированы, в парашу всегда насыпана хлорная известь, а зэки все, как правило, курят, можно представить себе характер запахов и вообще атмосферы в этом замкнутом, непроветриваемом пространстве.

Во-вторых, общие камеры, где содержалось по несколько десятков человек. Там тоже практически никогда не бывает соответствия между количеством спальных мест и количеством заключенных. Последних всегда значительно больше. И, наконец, специальные пересыльные камеры. Харьков — крупнейший железнодорожный узел. Здесь постоянно формировались этапы в разные стороны необъятной империи, но главным образом, на Восток, в Сибирь. Кроме этого, есть еще отдельные камеры для малолетних и для женщин. Описание, даже краткое, будет неполным, если не упомянуть о том, что существуют больничные камеры в тюремном лазарете и, конечно же, карцер, куда попадают за нарушение режима.

В тюремной каптерке, где я получал необходимое для жизни здесь имущество, я впервые столкнулся с живым заключенным. Хозяин каптерки, не глядя на меня, выкладывал на стол это самое имущество: «матрасовку» — чехол на матрас, заменявший здесь простыню, застиранную серую наволочку, остатки старого полотенца, короткое одеяло, алюминиевую кружку без ручки, ложку, у которой вместо черенка был привязан пруток от веника. Я смотрел на все это и настроение становилось все более угнетенным.

— Какая статья? — неожиданно спросил каптенармус. С этого вопроса обычно начинаются знакомства в тюрьмах.

— 62-я, бывшая 58-я, — ответил я.

И вдруг этот человек смахнул все, что выложил передо мною, прямо на пол.

— Политическим почет и уважение, — сказал многозначительно он, чем удивил меня. И тут же я получил новенькую кружку, чистое новое полотенце, целую ложку... Как легко было в нашей стране. Советском Союзе, стать политическим заключенным! Просто смотреть на жизнь незашоренными глазами, стараться быть честным хотя бы перед собой, говорить то, что думаешь.

Еще в августе 1968 года, сразу после генеральского допроса на кафедре, где я работал, прошло партийное собрание, на котором меня разбирали, причем, уже с подготовленным заранее решением — исключить из рядов КПСС.

Когда мне дали слово, я еще сохранял надежду достучаться до сердец и умов своих товарищей-коммунистов. Я настаивал на том, чтобы документы, отобранные у меня, были оглашены, чтобы все могли убедиться в том, что они не носят антипартийного или антигосударственного характера. Ведь «подры вными» документами признали обычные письма советских людей, обращавшихся в ЦК КПСС, стенограммы обсуждений различных проблем в Институте марксизма-ленинизма.

Напоминаю, что в конце шестидесятых в нашей стране стал шириться и все большую роль играть неосталинизм, приближалось девяностолетие «великого вождя всех времен и народов». Процесс этот явно направлялся сверху. Доходило до того, что отрицательное отношение к этому явлению могло поставить человека вне партии, а иногда и вне общества.

Конечно, можно снять Хрущева, отстранить от работы академика Сахарова, исключить из партии историка Петровского, запретить произведения писателей Солженицына и Костерина, арестовать генерала Григоренко — но разве можно остановить этим ход жизни, истории? У меня было время хорошо проанализировать руководящую роль партии в нашей жизни. И я давно пришел к выводу, что у нас грубо нарушались даже ленинские принципы построения партии и государства. В частности, давно стала фикцией выборность руководителей. Еще одним тормозом на пути развития нашего общества стало забвение принципов создания подлинно демократического государства.

Что уж там говорить о единстве партии и народа. Обо все этом и многом другом я говорил на том последнем для меня партийном собрании, а позже — в июне 1969 года, за полмесяца до ареста — писал в ЦК КПСС. К сожалению, мои коллеги по кафедре не захотели, а скорее, побоялись меня понять.

Интересно читать давние документы — стенограммы собраний, допросов, бесед. Испытываешь и горечь, и гордость. Горечь за людей, принимавших на веру ложь и ставивших в вину своему товарищу искренность и убежденность. И невольную, думаю, простительную гордость за то, что уже тридцать лет назад я и мои друзья знали и понимали многое из того. что миллионам людей стало очевидно только в последние голы

Вот лишь некоторые выписки из выступлений коммунистов на этом памятном для меня партийном собрании. Я не хочу называть имена. Сведение счетов — последнее дело. Да и суть не в именах, а в том, насколько смешны в свете сегодняшних наших знаний их обвинения.

«Я знаю Алтуняна недавно, но основное в человеке можно увидеть и за самый малый срок. Его идеология глубоко враждебна нашей стране. Она далеко не безобидна. Алтунян часто горячится и тогда прорываются его сокровенные мысли: «Я не уважаю Брежнева», «Сталин — фашист», «Революцию нельзя нести на штыках».

«Я утверждаю, что антипартийность в деятельности Алтуняна появляется именно там, где есть отклонения от линии партии. Кто сказал, что Сталин — враг народа, фашист? Алтунян говорит, что культ личности есть и сейчас. Тогда его можно так понять, что и Брежнев — враг народа. В вопросе о Чехословакии Алтунян не разделяет нашего общего убеждения в правильности решения о вводе туда наших войск. Значит, он разделяет убеждения чешских контрреволюционеров?»

«Разбирательство показало, что Алтунян нашим единомышленником не является. Но не убежденный в правоте нашей партии человек не может быть воспитателем. Кстати, неужели он не знает, что право печатать листовки и газеты принадлежит только партийным и советским органам?»

«Я думаю, что это у Алтуняна результат слушания различных радиопередач западных радиостанций. Это результат увлечения «самиздатом». Допустим, что он заблуждался, но ведь он и сейчас не хочет понять своих заблуждений. Алтунян заявляет: «Думать так, как думаете вы, я не могу».

«Он знал, что раз люди находятся под контролем органов КГБ, то не тем делом они занимаются, за которое боремся мы. Но Алтунян идет на встречу с ними и теперь убеждает нас в том, что они хорошие и честные люди. В большинстве своем эти люди считают себя чем-то обиженными, но ведь вы ничем не обижены. У вас большая перспектива была в работе над диссертацией и в службе, а вы стали в позу с этими людьми».

Так говорили, осуждая меня, мои коллеги-офицеры. А после того, как я был изгнан из училища, лишен звания майора и работы, я устроился инженером участка «Оргэнергоавтоматики». И менее чем за месяц до ареста там тоже прошло собрание. И та же повестка дня: «О поведении тов. Алтуняна». Не сомневаюсь, как и партсобрание на кафедре так и это рабочее собрание было организовано КГБ. Негласно, конечно. Рядовые коммунисты и участники об этом и не подозревали. Но то, в чем они упрекали меня, говорило все о том же: о закомплексованном, зажатом в рамки, строго направленном мышлении. Это было одно из достижений советской идеологии «человек-винтик».

«Как нам стало известно, Алтунян занимается деятельностью, несовместимой с нашими понятиями о демократии. Сейчас он выступает в защиту прав крымских татар. Это, товарищи, позор!»

«Давайте поговорим о последних его действиях. Все то, что он сделал, у меня никак не укладывается в голове. Ведь в прошлом — это офицер Советской Армии, член КПСС. Что же могло послужить поводом к этому? Ведь наш строй — самый демократический строй в мире, и у нас каждому дано право высказывать свои взгляды. Зачем надо было выносить сор из своей страны?»

«Я считаю, правильно делает ЦК, что не публикует те письма, которые ты собираешь. А ты не прав, что занимаешься такими делами. И поэтому-то никто больше из нашей организации не имеет связей с подобными людьми, с которыми связан ты. А что касается событий в Чехословакии, то весь наш народ согласен с решением правительства, а только вы одни не согласны».

«А я так скажу, почему не публикуется в печати материал, подобный письму Сахарова. Вся жизнь в ошибках. Вот, скажем, в нашем городе более одного миллиона человек. И если два человек! — руководителя сделают ошибки, то нечего об этом рассказывать всем и рассматривать всему городу. Такое разбирательство порочит город, общество. Не все надо публиковать. Не все у нас грамотные, могут понять неправильно. А советский строй у нас правильный».

Я тоже, конечно, выступая, всегда пользовался случаем обратиться к людям. Говорил о том, что это место работы уже пятая попытка за последнее время, так как меня всегда опережали сотрудники КГБ, после чего, конечно, нигде не брали. Говорил и о том, что я собирал и читал письма, подписанные известными людьми — учеными, писателями, поэтами, а не негодяями и подонками, как это подавалось. О том, что еще Ленин говорил, что с идеями надо бороться только идеями. О том, что письмо в ООН не является единственным, что я написал несколько писем в «Правду», в «Известия», обращался в райком, обком, облпрокуратуру, но ниоткуда не получал ответа. И о крымских татарах: в 1967 году они были реабилитированы, за преступления отдельных лиц вся нация не отвечает...

Наверное, я был красноречив: задело за живое кое-кого из тех, с кем я работал, кто меня уважал. Молодой комсомольский секретарь так и сказал: «Ты трибун, Алтунян... Ты сейчас так выступал, что тебя ухе многие начинают поддерживать...»

Да, в отличие от партсобрания на кафедре, где все были единогласны, здесь звучали голоса поддержки. Так, инженер Трунов сказал: «Я слушал Алтуняна и даже не знаю тех имен, что он здесь называл. И это наша вина. Мы не читаем и нам никто ни о чем не рассказывает и ничего об этом не пишут. Мы даже не знаем о решениях наших Пленумов. Я говорю не о нынешнем времени, а о 1937 годе. Ведь мы ничего не знаем, сколько людей было тогда уничтожено и кто это делал. Мы и сейчас мало знаем того, что он здесь говорил. Поэтому о чем мы будем здесь говорить и что будем обсуждать? Он много читает, многим интересуется, много знает, высказывает то, что думает. За это его и ругают. За это его осуждают...»

А было еще и такое мнение: «А что тут такого? После работы каждый, чем хочет, тем и занимается. И за каждым есть кому следить. Один ловит рыбу — за ним следит инспекция. Другой после работы хулиганит — за ним следит милиция. А зачем мы обсуждаем Алтуняна? Есть органы, пусть они и занимаются...»

Собрания проводились во всех организациях, где работали мои друзья, подписавшие письма, которые нам инкриминировали. Нигде, конечно, не зачитывали этих писем, но люди должны были, так сказать, заочно осудить и письма и подписавших.

КГБ через райкомы и парткомы обязывал, чтобы в решениях собраний обязательно содержалось не только осуждение, но и требование передать материалы в прокуратуру. Нас, таким образом, хотели отдать под суд по требованию разгневанных сослуживцев. Как здесь ни вспомнить 1937 год, когда многочисленные собрания требовали смерти «врагам народа».

Наши собрания были менее кровожадными, но решения об увольнении, понижении в должности принимали безропотно. Что же касательно прокуратуры, то к ней обратились не все. Четверо из «подписантов» Аркадий Левин, Владислав Недобора, Владимир Пономарев и я — были арестованы и осуждены, остальные — Тамара Левина, Семен Подольский, Давид Лифшии, Александр Калиновский, Лев Корнилов, Софья Карасик (жена В.Недоборы) — были понижены в должности. Таким образом, из 52 человек, подписавших эти письма, репрессиям подверглись десять харьковчан.

А органы мною занимались уже вплотную. Я чувствовал, как сгущались тучи: исключение из партии, увольнение из армии, потеря работы. А неоднократные обыски, вызовы на допросы — пока как свидетеля! И все же, все же верилось: сумею отстоять свою свободу. Я псе время оставался оптимистом. Но вот однажды, после очередного обыска в доме, снова родители мои стали говорить: «А может быть, ты не прав? Подумай...» Я отвечал резко, раздраженно. И вдруг мать встала передо мной на колени в дверном проеме кухни. И попросила, глядя на меня умоляющими глазами: «Пойди, повинись! Скажи все, о чем они тебя просят. Ты не знаешь, чем это может кончиться...» Я перешагнул через стоящую на коленях мать и ушел... Этот тягостный эпизод — моя боль. Я никому, даже врагам своим, не желаю пережить такого испытания.

Родители, пережившие тяжкие голы революции. Гражданской войны, сталинщины, чувствовали сердцем, на какой путь становится и,х сын. Они просто знали то, от чего я тогда все еще пытался отмахнуться — ничего, мол, страшного не произойдет! Но то, что они предвидели, было уже очень близко. И в конце концов произошло, когда в семь утра 11 июля ко мне в дверь громко постучали.

Глава 4. УЧИТЕЛЯ

На рабочем собрании инженер Трунов, не захотевший меня осудить, сказал: «Я слушал Алтуняна и даже не знаю тех имен, что он здесь называл. И это наша вина...» А говорил я тогда о Петре Григорьевиче Григоренко и Андрее Дмитриевиче Сахарове. Это счастье, что мне довелось узнать таких людей.

Жизнь подарила мне дружбу с Петром Григорьевичем Григоренко. Да, он называет меня другом в своих воспоминаниях. Человек это особый, уникальный во всех отношениях. Уж если кому и было что терять, так это ему. Блестящая военная карьера, генеральское звание, кафедра в московской военной академии...

В этом человеке было нечто такое, что и поражало, и притягивало к нему. Редкое качество, которым обладали люди типа Радищева: «Я взглянул окрест меня — душа моя страданиями человеческими уязвлена стала»... Петр Григорьевич уязвлялся каждый раз, когда видел страдания и несправедливость.

К сожалению, это имя почти ничего не говорит молодому поколению, особенно если учесть бурные события последнего десятилетия.

А он был нашим современником, прожив большую и достойную жизнь, всего несколько месяцев не дотянул до своего восьмидесятилетия.

Тяжелое сиротское детство в селе Борисовка Донецкой области.

Ученик слесаря, машинист, рабфаковец, с 1929 года — «по спецнабору рабочих с производства» — студент Харьковского технологического института, ас 1931 года — «по мобилизации ЦК ВКП(б)» — слушатель Военно-инженерной академии им.Куйбышева.

После трехлетней службы в саперных частях, в 1937 году — Академия Генерального штаба. С 1939 года — служба на Дальнем Востоке. Здесь его застала война.

До этого момента биография — как бы специально выдержанная в лучших традициях социалистического реализма.

Будучи начальником оперативного Управления штаба фронта (так тогда назывался Хабаровский военный округ) в кругу близких друзей, итожа результаты первых дней войны, он высказал не то чтобы сомнение, а некоторое недоумение по поводу неожиданного, чрезвычайно быстрого отступления советских войск.

Один из «друзей» на него донес. К счастью для Петра Григорьевича, благодаря члену Военного Совета фронта, он получил вместе с доносчиком «всего лишь» строгий выговор за «пораженческое настроение».

После многочисленных рапортов, в 1943 году подполковник Григоренко был направлен в действующую армию командовать штабом дивизии.

Интересно, что начав войну подполковником, он вплоть до начала 50-х годов так и оставался им — случай практически беспрецендентный. Формальная причина — выговор.

Смеясь, он рассказывал, как в конце войны на парткомиссии армии решался вопрос о снятии взыскания. Всех уже охватила эйфория близкой победы, снимали строгие взыскания и оставляли в партии многоженцев, проворовавшихся интендантов, но когда очередь дошла до него, молчавший до этого момента член Военного Совета армии произнес — «за неуважение к гениальности тов. Сталина пусть свой выговор поносит, пусть поносит». Это был Леонид Ильич Брежнев.

После войны из-за ранений и контузий он был признан негодным к строевой службе и был направлен на преподавательскую работу в Академию им. Фрунзе. После смерти Сталина был, наконец, снят выговор, а вскоре Петр Григорьевич уже начальник кафедры и генерал. Это была первая в СССР кафедра кибернетики в военной академии.

И снова перед ним блестящая перспектива, благосклонность Генерального штаба и Министра обороны.

7 сентября 1961 года в его жизни произошел крутой, можно сказать, исторический перелом.

Краткое выступление (стенограмма умещается на одной странице) на партконференции Ленинского района г. Москвы взорвало вялотекущее собрание. Нашелся человек, который понял буквально свое право критиковать проект Программы партии, а не только вместе со всеми одобрять. Вся партийно-советская система держалась на единомыслии. Инакомыслие допускалось только сверху и оно мгновенно становилось единомыслием.

За все годы Советской власти после разгрома оппозиций все решения принимались единогласно. Кстати, именно поэтому у нас всегда был на любых выборах один кандидат, именно поэтому в громадных залах заседаний никто и не думал устанавливать систему для подсчета голосов — против никто не осмеливался голосовать.

Здесь уместно привести очень характерный для Петра Григорьевича эпизод. Много лет спустя после описываемых событий, в августе 1968 года Советское правительство, введя войска в Чехословакию, решило post factum заручиться поддержкой всего народа, т.е. оно брало народ как бы в подельники. Во всех организациях и предприятиях были проведены собрания, где граждане единодушно одобряли эту акцию. Однажды к Петру Григорьевичу пришел один молодой человек и сказал, что на весь Ленинский район столицы нашлось всего два человека, которые проголосовали против. Петр Григорьевич встал из-за стола и с высоты своего огромного, почти двухметрового роста сказал: «Как это всего два? ЦЕЛЫХ два человека нашли в себе невероятное мужество, чтобы вопреки тысячам поднятых рук, на глазах у всех заявить, что они против!»

Однако вернемся к тому историческому собранию, откуда берет начало биография совершенно другого человека, человека-бунтаря, защитника обездоленных, историка, философа, ЧЕЛОВЕКА.

Вся крамола состояла в том, что Петр Григорьевич напомнил собравшимся идею Ленина о том, что хорошо бы ввести партмаксимум (это когда партийные чиновники независимо от ранга получают зарплату не выше квалифицированного рабочего). И кроме того, он предостерег от возможных повторений культа личности, даже не назвав Никиту Хрущева.

Реакция была бурной. Сначала его совершенно незаконно, решением конференции, лишили мандата (отозвать его могла только его парторганизация).

— Кто за то, чтобы лишить мандата генерала Григоренко? — спросил председательствующий. Не более трети присутствующих подняли руку.

— Кто против? — Никто не осмелился подать голос. — Единогласно, — заключил первый секретарь Московского горкома Егорычев. Это о нем у Галича об исключении Бориса Пастернака из Союза писателей:

«Мело, мело по всей земле,
Во все пределы...
Свеча горела на столе,
Свеча горела...»

Нет, никакая не свеча,
Горела люстра,
Очки на морде палача
веркали шустро!

А зал зевал, а зал скучал:
Мели, Емеля, "
Ведь не в тюрьму и не в Сучан,
Не к высшей мере,

И не к терновому венцу
Колесованием,
А, как поленом по лицу
Голосованием!»

Вскоре на партийном собрании кафедры стоял вопрос об исключении Григоренко из партии. Коммунисты потребовали стенограмму выступления отступника. Им, естественно, отказали. И тут руководство академии (генерал армии Курочкин) вспомнило, что они не имеют права рассматривать персональное дело начальника на собрании в присутствии его подчиненных. Дело передали в партком академии, который единогласно объявил ему строгий выговор с занесением в учетную карточку. Интересно, что в Комитете партийного контроля при ЦК, куда Петр Григорьевич подал апелляцию, были очень удивлены «мягкостью» наказания, но возвращать дело назад не стали.

После полугодового ожидания — никак не могли решить, что делать со смутьяном, — отправился опальный генерал к своему новому-старому месту службы на Дальний Восток, в Хабаровск, с большим понижением в должности.

Конец пятидесятых-начало шестидесятых — время брожения умов, вызванное разоблачениями XX и XXII съездов.

Осенью 1963 года Петр Григорьевич создал «Союз борьбы за возрождение ленинизма». Внимательное, непредвзятое чтение первоисточников марксизма-ленинизма, машинописные листовки, которые носили просветительский характер. Ведь сами основоположники утверждали, что «государство сильно сознательностью масс». В листовках, в частности, расказывалось о жесточайше подавленных бунтах в Новочеркасске, Тбилиси, Темир-Тау, о причинах резкого спада в промышленности и сельском хозяйстве. Одна из листовок называлась, «Почему в стране нет хлеба».

Спустя год с небольшим, после мартовского 1965 года пленума ЦК КПСС один из участников беззаконной расправы надменно сказал Петру Григорьевичу об этой листовке: «Здесь изложено то, что и в докладе Брежнева на пленуме, только намного короче и яснее. И беда Григоренко не в том, что он сказал это, а в том, что он сказал на полгода раньше, чем сказала партия».

1 февраля 1964 года Петр Григорьевич вместе с сыновьями, составлявшими основу «Союза», был арестован.

Конечно, вызвать такого человека на суд, пусть даже закрытый, с обвинениями в антисоветской деятельности опасно, ведь шила в мешке не утаить, и на суде волей-неволей пришлось бы оглашать документы организации, опровергнуть которые невозможно. Поэтому власти объявили его сумасшедшим.

Закрытый суд. До сих пор никто не знает его состава, генерал и его близкие так никогда и не увидели решение суда, но результат — психиатрическая больница специального типа.

Исключение из партии, разжалование в рядовые, за 8 месяцев не заплатили жалованья — все это разоблачало КГБ и партию. Ведь если человек болен, он не подсуден, а если подсуден — значит, здоров!

Через год Григоренко вышел на свободу и долго не мог уяснить свой социальный статус — кто он, с точки зрения закона: сумасшедший или преступник?

Лишенный средств к существованию, он вынужден был искать работу. С большим трудом он устроился прорабом в строительном управлении. Но вскоре его уволили «по сокращению штатов», а на самом деле за выступления на собрании, где он рассказал правду о процессах над диссидентами.

Он упорно добивался через суды восстановления на работе, так как никакого сокращения штатов не было. Наоборот, после его увольнения людей принимали на работу.

Я сам видел документ, на основании которого Верховный суд РСФСР оставил решение районного суда в силе. В нем строка «вакансия» была попросту ножницами отрезана. На документе осталась половина печати и верхушки подписей.

Однажды, слушая один из «вражеских голосов» сквозь шум помех, я впервые узнал фамилию генерала Григоренко. Радио сообщало, что шестидесятилетний опальный генерал работает грузчиком в овощном магазине. Честно признаться, я не поверил, но вскоре представилась возможность лично убедиться, познакомившись с этим выдающимся человеком.

После того, как за границей всюду стали говорить о генерале-грузчике, Петр Григорьевич неожиданно по почте получил пенсионную книжку — ему назначили пенсию 120 руб. Это была в то время максимальная пенсия гражданского служащего. Он сразу же бросился в бой, написав протест: «Если это пенсия отставного генерала — это слишком мало, если рядового, — то много, если гражданского, то я ее не заслужил, мне еще не исполнилось 60 лет!»

Реакцию властей передаю со слов генерала, сказанных мне лично: «Вызвали меня в райвоенкомат. Военком запер дверь и сказал:

— Если ты еще, падло, будешь... «выкаблучиваться» (очень мягкий синоним), поедешь опять туда, откуда приехал».

Все протесты и возмущения с требованиями наказать хулигана последствий не имели.

Ясно, что Петр Григорьевич не мог оставаться в стороне от общественной жизни. Осуждают писателей Синявского и Даниэля за издание за границей книги — он активно протестует, осуждают тех, кто рассказал правду о процессе над писателями, — он вновь организует петиции протеста. Издеваются и преследуют крымских татар за естественное стремление вернуться в Крым — он активно выступает в защиту последних.

Им была проделана огромная работа по освещению этой проблемы в ее нравственном, правовом и политическом аспектах.

«Петр Григорьевич плодотворно участвовал в дискуссиях по коренным вопросам настоящего бытия и нашей истории. Особенно велик его вклад в разработку проблем истории первоначального периода ВОВ. Потрясают своей жестокой достоверностью собранные им материалы о жизни крымских татар в изгнании, о их попытках вернуться в Крым и о способах их выдворения оттуда» (Из письма-протеста Б.Цукермана в связи с арестом П. Г. Григоренко. Май 1969.).

«Осенью 1968 года возле здания суда на Серебряниновской набережной, где судили Павла Литвинова и Ларису Богораз со товарищи за их демонстрацию против вторжения войск в Чехословакию, — там все три дня при закрытых дверях шел стихийный диспут между единомышленниками подсудимых, пришедшими сюда по уже сложившейся традиции поддержки, и специально отряженными идейными оппонентами из комсомольских оперативников МГУ, МВТУ и т. п. Начальство готовилось таким образом дать идейный бой нашему брату якобы от имени простого народа. Хлебнув в соседнем дворе водочки, «простой народ» смешивался с нашей небольшой толпой и заводил глубокомысленные беседы, быстро доходившие до «давить таких надо».

Особенно осаждали они генерала Григоренко, высившегося среди нас, задирали и всячески вызывали на спор:

— Вот вы говорите: сталинисты. Ну где, где они по-вашему?

— Да везде? — откликается генерал.

— И в руководстве?

— Вот там-то особенно.

— Ну где, где конкретно?

— Да, хоть, в Политбюро.

И они, естественно, закричали:

— Ну кто? Кто конкретно сталинисты в Политбюро?

И замерли. И мы замерли. Все до единого, затаив дыхание, ждали. Ну? Слабо? Скажет или не скажет? Неужели осмелится — вслух про короля? Ну? Кто? Кто главный сталинист? Всем хотелось правды!

Генерал не замедлил:

— Да, Брежнев, кто.

Добились-таки. Спровоцировали. Теперь, стало быть, надо накидываться, хватать и тащить. Или, хотя бы крикнуть: «Клеветник!»

Ничуть не бывало. Раздался какой-то общий выдох, толпа вокруг генерала как-то сникла, опала и рассеялась, словно оглушенная пыльным мешком. Никто за Брежнева не заступился» (Юлий Ким).

В мае 1969 года он приехал в Ташкент на суд над 31 а крымско-татарским патриотом в качестве общественного защитника. Вообще, знакомство Петра Григорьевича с проблемой крымских татар, с проблемой репрессированных народов началось, как он сам вспоминал, со встречи с Алексеем Евграфовичем Костериным, который провел три года в царских и семнадцать лет в сталинских тюрьмах.

Участник большевистского подполья и Гражданской войны на Кавказе, он не понаслышке знал проблемы горских народов. Его «Размышления на больничной койке» стали одним из самых значительных и интересных произведений «самиздата». Вместе с этой рукописью он отправил в ЦК КПСС свой партбилет с «длиннющим» дореволюционным стажем. От ареста его спасли тяжелая болезнь и смерть поздней осенью 1968 года. Это он фактически первым подал голос в защиту репрессированных народов вообще и крымских татар в частности. Я имел счастье быть знакомым с Алексеем Евграфовичем и никогда не забуду беседы с ним в уютной квартире на Большой Грузинской улице.

Вспоминаю, как он рассказывал о своей переписке с Анастасом Микояном.

В то время (1967-1968 годы) в журнале «Юность» из номера в номер печатались воспоминания Микояна о его революционной юности. Алексей Евграфович напомнил ему в письме эпизод, когда он привез на Кавказ партию литературы из Москвы. Микоян быстро ответил с благодарностью и просил писать еще.

Тогда Костерин послал ему второе письмо, в котором спрашивал, как же ему удалось избежать судьбы Джапаридзе, Шаумяна и многих других, ибо, насколько он помнит, Микоян был в числе 26 бакинских камиссаров. Ответа не последовало...

Наше поколение хорошо помнит «Дневник Нины Костериной», впервые опубликованный в «Новом мире» Твардовского. Это дочь Алексея Евграфовича. Почти до самой смерти в фашистских застенках она вела дневник. Этот документ потрясающей духовной силы вполне может быть сравним с дневником Анны Франк. Нина Костерина — Герой Советского Союза посмертно.

В Ташкенте Петр Григорьевич был арестован, и вся его гражданская деятельность прерывается на пять длинных лет, которые он провел в Черняховской спецпсихбольнице.

Однако прежде чем попасть в больницу, Петр Григорьевич прошел через психиатрические экспертизы. Одну, амбулаторно, проводили в Ташкенте 18.08.69 года профессора Ф.ФДстенгоф, Е.Б.Коган, А.М.Славгородская, И.Л.Смирнова. Их вывод: «Признаков психического заболевания не проявляет в настоящее время, как не проявил их в период совершения инкриминируемых ему преступлений. Вменяем. В стационарном лечении не нуждается».

Но следователей КГБ такой вывод совершенно не устраивал, Петра Григорьевича переводят в Москву в институт им. Сербского и 19.11.69 года — стационарная экспертиза, се провели «светила» нашей науки, среди которых академик, профессора, доценты: Г.В.Морозов, В.М.Морозов, Д.РЛунц, З.Г.Турова, М.М.Мальцева. Вот выводы этой экспертизы: «Страдает психическим заболеванием в форме патологического (паранойяльного) развития личности с наличием идей реформаторства, возникших у личности с психопатическими чертами характера и начальными явлениями атеросклероза головного мозга. (В 1964 году отмечались идеи реформаторства, отношения и преследования). Нуждается в принудлечении в спецпсихбольнице».

Причем, на вторую экспертизу был приглашен проф. Детенгоф. Последний согласился с выводами, сказав, что он ошибся, а москвичи его поправили, хотя в этот раз он даже не осмотрел Петра Григорьевича.

За освобождение Петра Григорьевича активно выступали его друзья и единомышленники. Многие из них сами за это угодили в лагеря и психушки. Но поток протеста нарастал. В него влились голоса не только недругов Советского Союза, но и друзей. Многие коммунистические деятели и партии настаивали на освобождении генерала Григоренко.

Пожалуй, наиболее существенным в жизнеописании Петра Григорьевича является его «психушечная одиссея» и все, что с ней связано.

Масштабы этой личности таковы, что обречь его на страдания мог только высший психиатрический синклит по прямой команде высшего руководства. Первый раз это был Хрущев, второй раз — Брежнев с Андроповым.

А палачами в белых халатах стали «корифеи» советской психиатрической науки и практики. Это они разрабатывали теорию, в соответствии с которой любой инакомыслящий, инакодействующий человек мог быть объявлен сумасшедшим.

Никто не считал, сколько людей были искусственно и преступно объявлены «психами» только за то, что они критиковали или возмущались, нет, не коммунистической системой, не действиями руководства страны, а самодурством начальника цеха, председателя колхоза или секретаря райкома?!

Уделяя этой проблеме достаточно много места, я преследую одну цель — разоблачить на его примере всю партийно-кагебистскую систему, которая не останавливалась перед самым страшным злом — объявить совершенно здорового человека психом и бросить его на многие годы в среду настоящих больных.

Предубежденный читатель вправе усомниться: ведь автор не врач, не психиатр, как он может так безапелляционно судить и обвинять в предвзятости маститых ученых, основателей психиатрических школ?

Единственным человеком, кроме следователей, имевшим доступ к делу Петра Григорьевича был его защитник — блестящий московский адвокат Софья Васильевна Каллистратова. Ее судьба, ее роль в правозащитном движении заслуживают отдельной книги и очень жаль, что ее сегодня нет с нами.

Знакомясь с делом, она переписала текст судебно-психиатрической экспертизы. А для того, чтобы на суде квалифицированно оспаривать отдельные положения этой экспертизы, тайно ознакомила с ней врача- психиатра, которому доверяла.

Этот врач камня на камне не оставил от доводов маститых корифеев. Но он настаивал на анонимности. Только сегодня, когда не страшно, он сам рассказал об этой истории. Вот что писала сама Софья Васильевна о ташкентском следствии и суде: «Содержали Григоренко в местном изоляторе КГБ, но под охраной специально выписанных для этой цели лейтенантов из Лефортово.

Все судебное действо проходило в отсутствие «невменяемого».

Причем, знакомилась я с обвиняемым по ст. 190 — «распространение заведомо ложных измышлений, порочащих Советский строй», а в зале суда неожиданно выяснилось, что судить его будут по ст.70, ч.1 — антисоветская агитация и пропаганда (до семи лет лишения свободы). Это чудовищное нарушение закона. И таких на следствии и в суде было 49!

Я требовала назначения контрольной экспертизы в суде, поскольку в деле имелись два противоположных заключения экспертов. Отказ. Я ходатайствовала о вызове в суд всех членов ташкентской экспертной комиссии. Отказ. Вместо этого вызвали Лунца. А потом лишь одного члена ташкентской комиссии, Детенгофа, который в суде присоединился к заключению института им.Сербского. Я спросила его:

— С момента экспертизы по сей день вы видели Григоренко?

—Нет

— Имели в распоряжении дополнительные медицинские документы?

— Нет.

— Имеете новые свидетельские показания?

— Нет.

— На чем основана Ваша позиция?

— Мы ошиблись, а наши московские коллеги нас «поправили».

Однако нашелся смелый и честный человек и среди психиатров. Молодой киевский врач Семен Глузман, получив от Елены Георгиевны Боннэр переписанный Софьей Каллистратовой текст экспертного заключения института им. Сербского, изучив его, а также зная произведения Петра Григорьевича, распространяемые в «самиздате», пришел к однозначному выводу — у московских врачей не было оснований считать Григоренко больным.

Он не побоялся, и это, пожалуй, главное, сделать свои выводы доступными для всех, а авторство быстро перестало быть тайной. Реакция была скорой и вполне предсказуемой. Следственный изолятор киевского КГБ, а потом и пермские лагеря для особо опасных государственных преступников пополнились еще одним «отщепенцем». Надо сказать, что Семен Глузман не просто констатировал и доказал, что «признание Григоренко психически больным» неправомерно и что нет никаких данных для помещения его в спецпсихбольницу. Молодой врач пошел дальше. Он закончил свою экспертизу требованием тщательной проверки профессиональной пригодности Г. В. Морозова и Д. Р. Лунца и. в случае подтверждения компетентности, возбуждения судебного дела за дачу заведомо ложного заключения, а также за понуждения экспертов, в частности Ф.Детенгофа, к даче ложных показаний.

— Ну что же из этого?? — скажет наш дотошный читатель. — Одна экспертиза — «за», одна — «против». Тем более, что вторую делал никому не известный с очень незначительным опытом врач, а от Ташкентской отрекся ее основной составитель.

Но все дело в том, что все, кто общался с Петром Григорьевичем, начиная от его близких и родных и кончая случайными попутчиками в поезде, все без исключения, не видели никаких изменений или отклонений в его поведении, облике и поступках. Более того, главный психиатр Советской Армии — зав. кафедрой психиатрии Медицинской академии им. Кирова генерал-майор медслужбы Н. Н. Тимофеев, когда, наконец, освидетельствовал Петра Григорьевича, решительно заявил, что его пациент здоров. Это было после снятия Хрущева, т.е. во время первой «психушки». Он предложил Петру Григорьевичу два варианта: или провести комплексную экспертизу с выводом о том, что здоров сейчас и никогда не был болен психически в прошлом, или же амбулаторная экспертиза признает его здоровым сегодня, он освобождается и уже с воли добивается полной реабилитации. Первый путь долгий, а каждый день пребывания за решеткой в окружении больных людей — это тяжелейшее испытание. Второй — с одной стороны — вот она свобода, с другой — не исключает дальнейших усилий и торжества истины. Петр Григорьевич соглашается на второй. Однако ему уже не дали возможности добиваться, так сказать, сатисфакции.

И все-таки, завершая диалог с уважаемым читателем, закончу эту часть повествования выводами психиатрической экспертизы, проведенной в США.

По приезду (после лишения советского гражданства) в Америку Григоренко обратился с просьбой провести тщательную стационарную экспертизу и заранее дал согласие на публикацию выводов экспертной комиссии, независимо от их содержания.

И вот, после многодневных наблюдений и исследований, которые фиксировала беспристрастная телекамера, шестеро психиатров, профессора: Уортер Райх, Лоуренс С.Колб, Алан А.Стоун, Норман Гершвид, Джеймс Д.Путман, Барбара П.Джоунс (Гарвард) написали: «Тщательно изучив заново все материалы исследования, мы не обнаружили у генерала Григоренко никаких признаков психических заболеваний... Мы не обнаружили также каких-либо заболеваний в прошлом. В частности, не найдено никаких параноидальных симптомов даже в самой слабой форме...

Мы нашли человека, который напоминал описанного в советских актах экспертизы столько же, сколько живой человек напоминает карикатуру на него. Все черты его советскими диагностами были деформированы. Там, где они находили навязчивые идеи, мы увидели стойкость. Где они видели бред — мы обнаружили здравый смысл. Где они усматривали безрассудство — мы нашли ясную последовательность. И там, где они диагностировали патологию, мы встретили душевное здоровье».

Когда сегодня мы взвешиваем все pro и contra независимости Украины, давайте с удовлетворением отметим, что бессовестные «врачи» лунцы и Морозовы, несмотря на бурные протесты мировой медицинской общественности, продолжают руководить психиатрией, но щупальца их обрезаны по Хутор Михайловский.

Вновь выйдя на свободу, Петр Григорьевич активно участвует в общественно-политической жизни. К тому времени Советский Союз подписал Хельсинкские соглашения, и в разных республиках СССР стали создаваться Хельсинкские группы, основной целью которых было наблюдение за выполнением этих соглашений, особенно их «третьей корзины», где речь шла о соблюдении прав человека.

Такие группы были созданы в Москве, в Украине, Армении, Грузии, Литве и др.

Петр Григорьевич был членом Московской группы и представителем Киевской в Москве.

Ненависть властей к своим собственным наблюдателям была настолько велика, что все члены всех групп были либо арестованы, либо депортированы за границу.

Маленькая квартира Григоренко стала «Меккой» всех правозащитников и диссидентов. Там всегда были люди, там всегда кто-нибудь находил кров, защиту и добрый совет.

Это был настоящий центр кристаллизации инакомыслия СССР. На 70-летие Петра Григорьевича через эту небольшую квартиру прошло более 120 человек. Студенты, рабочие, священники, профессора, академики... Петр Якир, Леонид Плющ, Юрий Орлов, Юрий Гримм, Володя Гершуни, Леонард Терновский, Виктор Некипелов, Мыкола Руденко, Татьяна Ходорович, Сергей Ковалев, Таня и Ксения Великановы, Лев Копелев, Лариса Богораз, Мустафа Джемилев, Илья Бурмистрович, Александр Подрабинек, Мераб Костава, Ашот Навасардян, Павел Литвинов, Андрей Сахаров.... Всех разве перечислишь? «Иных уж нет, а те далече».

В конце 1977 года Петр Григорьевич получил разрешение на выезд за границу на полгода для операции и последующего лечения. Он приехал к нам в Харьков прощаться с друзьями. Было ясно, что назад его уже не пустят. Так и случилось.

За несколько дней до окончания срока визы он был лишен советского гражданства.

Я с Петром Григорьевичем познакомился в 1968 году. Может быть, под влиянием этого человека, с первого разговора с ним и началось мое переосмысление жизни. Я уже рассказывал о том, как встретился впервые с Петром Григорьевичем. А вот как об этом вспоминает он сам.

«Алтуняна Генриха Ованесовича я знаю с весны 1968 года. Алтунян Г.О. приехал в Москву специально, чтобы познакомиться со мной, так как он слышал от кого-то из военных мою историю и хотел лично убедиться в правильности слышанного им.

Мне он очень понравился, как человек грамотный, развитый и приятный, поэтому я с ним долго разговаривал по различным вопросам и расстались мы дружески. С тех пор я с Алтуняном перезванивался по телефону, и когда я возвращался из Крыма в сентябре 1968 года, Алтунян встретил меня в Харькове на перроне и рассказал, что его уволили из армии и исключили из рядов КПСС за связь со мной и с Якиром Петром Ионовичем.

С жалобой на это Алтунян приезжал в Москву в первой половине октября 1968 года, останавливался у меня на квартире, жил несколько дней, ходил по своим делам в Министерство Обороны, а вечера проводил вместе со мной, много беседовали. Я познакомил его с писателем Костери-ным, вместе бывали у Костерина дома. В конце сентября или в начале октября 1968 года я был в Харькове, навестил Алтуняна, познакомился с его семьей и его друзьями, все они милые люди. После этого продолжали перезваниваться, и где-то в начале 1969 года Алтунян был еще раз в Москве, в связи с разбором его партийной апелляции, и в этот раз он останавливался у меня. Алтунян исключительно честный и порядочный человек, и считаю, что предпринятые в отношении его репрессивные государственные и партийные меры являются неправильными».

Эти теплые слова Петра Григорьевича наполнены для меня особым, благородным смыслом. Ведь говорил он это не в простой беседе, а в СИЗО КГБ города Ташкента на допросе.

Был случай, когда нам с Петром Григорьевичем рука об руку пришлось принять настоящий рукопашный бой. Это было и октябре 1968 года. В Москве проходил суд над теми смельчаками, которые 25 августа 1968 года вышли на демонстрацию протеста против оккупации Чехословакии. Я приехал в Москву на этот процесс. Алексей Евграфович Костерин, о котором упоминал Григоренко, был болен, лежал после инфаркта. Петр Григорьевич ходил к нему каждый вечер, рассказывал, как идет суд. Я тоже ходил с ним. И вот, 12 октября, вечером... Впрочем, Петр Григорьевич сам описал этот случай в своих «Воспоминаниях».

«Возвращались от Костерина часов около 9 вечера. Прибывший на процесс из Харькова Генрих Алтунян обратил внимание, что следующая за нами оперативная машина КГБ наполнена до предела — пятеро с шофером. Я махнул рукой на его замечание. Сказал: «Надо же им что-то делать. Пусть хоть в машине ездят. Лишь бы без дела не сидели.

Дома у нас был Рой Медведев. Поговорив, пошли провожать его до метро. Генрих несколько отстал от нас. А когда я, простившись с Роем, возвращался, то увидел, что на Генриха напал один из моих постоянных «топтунов». Я бросился на помощь. И тут подлетела, прямо на тротуар, та самая автомашина, о которой мы говорили. Только было в ней теперь четверо. Пятый стоял около нас.

Трос высыпали из машины и бросились к нам. Я употребил в дело свою палку и заставил их отступить. Одновременно они засвистели в пять милицейских свистков. И тут же, почти немедленно, появилась дежурная машина милиции. Нас посадили в нее и повезли...»

Я хочу вспомнить некоторые интересные и смешные детали. Тот «топтун», который нападал на нас, испугавшись, убежал в кусты, а те, которые подъехали на машине, стали уверять прибывших милиционеров, что они сами видели, как трое били одного. Нас завели в подрайон станции метро «Парк культуры», и уставший капитан стал выяснять личность пришедших. Потом он приказал сонному сержанту пойти и привести «потерпевшего». Через некоторое время в каморку привели загулявшего музыканта с огромным тромбоном.

—Этот?

— Нет, тот был без трубы!

Самое смешное то, что через несколько минут пришел наш герой, он успел хорошо нагрузиться, несло от него, как из водочной бочки. Когда нас «погрузили» в «Волгу», ничего не понявший милицейский начальник все допытывался у «потерпевшего», что он делал так поздно в центре, если прописан где-то в Мневниках. В райотделе нас развели по разным помещениям и предложили написать объяснительные, пообещав как минимум по 15 суток за хулиганство. Но нам повезло. Рой Медведев оказывается никуда не уехал, его остановил шум, он видел, как нас забрали, и позвонил Петру Якиру. Последний поднял на ноги весь МУР, требуя немедленного нашего освобождения, пообещав наутро мощную демонстрацию протеста. Долго куда-то звонили, но в конце-концов в три часа ночи мы были отпущены с твердыми заверениями, что нас будут судить за хулиганство. Конечно, о нас «забыли», но не забыл Петр Григорьевич: он неоднократно обращался во все инстанции вплоть до Верховного суда России, требуя привлечь к ответственности наших обидчиков.

Петр Григорьевич бывал и у нас в Харькове. Последний раз он приехал ко мне и моим друзьям незадолго до своего отъезда в Америку. Рассказал, что хочет делать сложную операцию. Сначала он собирался лечь в московскую больницу. Но некоторые обстоятельства, подозрительная возня вокруг предстоящей операции заставили его насторожиться. Ведь можно было легко сделать так, чтобы семидесятилетний старик умер на операционном столе. Скажут, сердце не выдержало.

Петр Григорьевич обратился к властям с просьбой дать ему уехать в Америку прооперироваться. Ему дали визу на полгода, об этом он и рассказал на нашей последней встрече. Мы тогда ему сказали:

— Вас назад не пустят.

— Ну что вы, — ответил он. — Мне там нечего делать. Прооперируюсь и вернусь.

Но мы понимали, что Петра Григорьевича больше не увидим, и прощание было очень грустным.

Петр Григорьевич тяжело переживал свое изгнание. Еще и потому, что там, в Америке, он недобро был принят частью украинской диаспоры. Не всей, конечно! Многие высоко и тепло отзывались о нем. Но некоторая часть диаспоры, такие как Валентин Мороз, стали вести разнузданную травлю: москаль, запроданец и тому подобное. Каково было читать и слышать все это ему, человеку, который боль целых народов — русских, украинцев, татар — принимал как свою!..

Еще во время первой встречи с генералом Григоренко мы много говорили об академике Андрее Дмитриевиче Сахарове, а вскоре я взял в руки статью, написанную этим человеком, знаменитое письмо «Размышление о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе». Это было начало моего знакомства с Сахаровым. Его позиция, его высокая нравственность потрясли меня — в каждой его статье, его действиях, о которых мне много рассказывали друзья, знавшие Сахарова лично. А потом, после трех лет первого заключения, я познакомился, наконец, с Андреем Дмитриевичем.

Встретились мы с ним при печальных обстоятельствах: в Москве на поминках нашего общего друга Григория Подъяпольского, бывшего политзаключенного, умершего от инфаркта. Точнее, Сахарова я тогда видел только издали, а познакомили меня с его женой — Еленой Георгиевной. Самому Андрею Дмитриевичу я был представлен дома у Григоренко в день семидесятилетия хозяина. Первое, что поразило меня в Андрее Дмитриевиче — совершеннейшая простота. В тот день через маленькую квартирку Григоренко прошло более сотни человек. Люди приходили, поздравляли и уходили — иначе было невозможно из-за тесноты. Андрей Дмитриевич в этом круговороте людей был совершенно незаметен.

Кто его не знал, никогда бы не догадался, что это и есть знаменитый академик, «отец» советской водородной бомбы, трижды Герой Социалистического Труда. Через его ноги перешагивали какие-то молодые люди, студенты, толкали, мимоходом извинялись, просили что-то передать со стола. «Пожалуйста, пожалуйста», — добродушно отвечал он. Вообще, Сахаров больше слушал. Но если начинал говорить, все замолкали. Здесь было, что послушать.

Этот человек в моей жизни сыграл большую роль просто тем, что я знал: он существует, живет рядом, мы — единомышленники. Я был среди тех, кто активно протестовал против изгнания Сахарова в январе 1980 года из Москвы в политическую ссылку.

Я глубоко убежден, что если бы часть наших академиков, хотя бы два или три, такие, например, как Харитон или Велихов, открыто выступили примерно с такими словами: «Мы не являемся политическими единомышленниками академика Сахарова, но настаиваем, чтобы он присутствовал на ежегодном собрании членов АН СССР, в противном случае, мы также покидаем это заседание», — то Брежнев с Андроповым отступили бы.

Но не выступили, побоялись. У всех дети, внуки, дачи. Впрочем, история не знает сослагательного наклонения...

В интересах истины следует сказать, что академик П. Л. Капица написал вежливое письмо Андропову, но реакции не было никакой.

О том, как Андрей Дмитриевич вернулся в Москву, а это было в конце 1986 года, мне рассказывала Елена Георгиевна.

...В конце 1986 года, 9 декабря, накануне Дня прав человека, в Чистопольской тюрьме умер известный правозащитник Анатолий Марченко. А на другой день в Вене, на совещании по Хельсинкским договоренностям, представители западных стран почтили его память вставанием. Делегации СССР и некоторых стран восточного блока демонстративно покинули зал заседаний. Над Хельсинкским процессом нависла реальная угроза... Тут надо отдать должное Горбачеву: он понял, что если круто не изменить ситуацию, это будет началом его конца. 16 декабря, через 7 лет пребывания Сахарова в ссылке, в его коммунальную квартиру в Горьком провели телефон. А 17 декабря ему позвонил Горбачев.

Он задал Сахарову какие-то вопросы вроде: что вы там, в Горьком, делаете? Не пора ли вернуться в Москву?..

Первое, что сказал ему Андрей Дмитриевич: «А вы знаете, что мой друг Анатолий Марченко умер в тюрьме?» Горбачев выразил свои соболезнования. «Я как был против ввода войск в Афганистан, так и остался». «Да, — ответил Горбачев, — это тяжелый вопрос, но мы будем его решать». «Но я как был против того, что люди за политические убеждения сидят за решеткой, так и сейчас против», — продолжал Сахаров. «Этот вопрос тоже решим, — пообещал Горбачев. — Возвращайтесь в Москву и продолжайте заниматься своей патриотической деятельностью». Так и сказал — «патриотической», а не научной.

Мне дважды пришлось освобождаться, и я понимаю, какие чувства охватывают человека, когда он узнает, что вот сейчас, в этот момент будет свободен. Очень трудно даже заставить себя думать о чем-то другом, кроме свободы.

В конце декабря Андрей Дмитриевич вернулся в Москву и сразу же стал делать все, что мог для освобождения «узников совести». И в том, что уже с середины января 1987 года начали массово выпускать из тюрем политических заключенных, огромная заслуга академика Сахарова.

28 января 1987 г. и я был отправлен по этапу. В основном, нас везли в те города, где арестовывали, и освобождали там же. Так в начале февраля я оказался в Харькове. Но еще целый месяц меня здесь, в родном городе, держали в тюрьме на Холодной Горе, уговаривая покаяться. И.о. прокурора области Каркач и прокурор по надзору за КГБ Черкалин объявили мне от имени генерального прокуроpa Союза, что если я напишу прошение о помиловании, оно будет разрешено положительно.

Это было бы смешно, если б не было так грустно. Такое прошение я мог подать еще шесть лет назад и давно гулять на свободе! Так что нет, нет и нет! Тогда уговоры сменились «прессингом»: бросили в битком набитую уголовниками камеру, угрожали отправить обратно в лагерь. Я тоже требовал возвращения в зону и настаивал на свидании с женой для консультаций. Несколько раз я встречался с Риммой, рассказывал ей обо всем и мы договорились, что, если не вернут в зону, я начну голодовку. Эта информация передавалась в Москву. Потом мне стали предлагать написать хоть «что-нибудь». Это «что-нибудь» я написал. Примерно следующее.

«Сегодня, когда в стране полным ходом идет перестройка, когда на экранах — фильм Абуладзе "Покаяние", содержание за решеткой инакомыслящих является нонсенсом. Я обращаюсь к высшему законодательному органу страны с настоятельным требованием отменить противоправный приговор, который стал анахронизмом в глазах тех, кто поверил в перестройку». Сначала меня заверили, что этого достаточно, потом попросили дописать, что я не буду заниматься «антиобщественной» деятельностью. Я категорически отказался, ибо никто не знает, что такое «антиобщественная» деятельность, и решать это каждый раз будет все то же «министерство любви» (Оруэл).

Андрей Дмитриевич Сахаров, узнав обо всем этом от моих жены и сына, упоминал обо мне несколько раз на пресс-конференциях. В частности, говорил о том, что я объявил голодовку протеста, об обострившейся язве. Он опубликовал в журнале «Нью-Йорк тайме мэгэзин» списки лиц, о которых он хлопочет, наши портреты, краткие истории. Настаивал, чтоб нас немедленно освободили. Когда уже в марте я вышел на волю, мы с Анатолием Корягиным почти сразу поехали в Москву к Андрею Дмитриевичу. Это была незабываемая встреча! Они с Еленой Георгиевной нас так обнимали, целовали; радовались, что видят живыми и здоровыми... После этого мы встречались еще много раз.

Афганистан — преступная, бесчеловечная война — был его болью. Все мы помним прямую трансляцию из зала Верховного Совета СССР, когда Андрей Дмитриевич говорил о чудовищных вещах, творимых в Афганистане, а на него из зала кричали и бросались чуть ли не с кулаками, сгоняя с трибуны. Он же продолжал стоять, говорил тихим, спокойным голосом. И голос этот слышали во всем Советском Союзе. Это он один спасал честь огромной страны и настаивал на покаянии за смерть тысяч соотечественников и миллиона афганцев.

В тот же день вечером я позвонил из Харькова к нему домой, встревоженный, но Елена Георгиевна сказала: «Нет, нет, все в порядке, он спокоен...»

Не раз приходилось слышать мне в то время, что Сахаров исчерпал себя как ученый. Но я общался с его коллегами-физиками, которые утверждали совершенно обратное. Он до конца своей жизни занимался наукой и очень успешно, не пропускал ни одного семинара ни в Академии наук, ни в своем институте.

Нет, конечно, не был Андрей Дмитриевич душевно спокоен. Он был на свободе, имел возможность высказывать свои мысли, но продолжалась грязная возня вокруг него, по сути — травля. И кончина его внезапная — сердечный приступ — объяснима.

Похороны Сахарова вылились в необычное явление — поистине всенародную скорбь. Шел мокрый снег, стояла хлябь, но поток людей не убывал. Мы с Недоборами, Свербиловыми и другими харьковчанами были на похоронах, траурном митинге в Лужниках, потом в числе близких друзей на поминках. И вспоминали, как тяжело переживал Андрей Дмитриевич гибель своих друзей. И тех, которые умирали в тюрьмах, и тех, которые, пережив тюрьмы и психиатрические больницы, совсем недолго пожили на свободе. Сердце его страдало и болело.

...То, о чем я вспомнил и рассказал в этой главе, случится со мной через годы, после многих испытаний. В конце шестидесятых годов, когда мой путь прозрения только начинался, рядом были друзья — те, кто делил со мной и убеждения, и наказания.

 

Глава 5. ДРУЗЬЯ

Я уже цитировал кое-что из «Справки по делу о распространении группой инженеров харьковских научно-исследовательских и проектных институтов ложных измышлений, порочащих советский государственный строй». И вот какая интересная фраза была в этой справке: «Взгляды на советскую действительность, высказываемые Алтуняном, полностью разделяют Пономарев, Недобора, Левин, Корнилов и Калиновский».

Александру Калиновскому

Прими, Степаныч, мой поклон
И поздравленья с днем рожденья.
И пусть возвышенный мой тон
Гримасою пренебреженья

Чьи-либо губы покривит,
Я верю в силу нашей дружбы
Как старый друг, а не пиит,
Стихи слагающий без нужды.

Ты был из тех, кто начинал,
Кто силу чувствовал идей,
Чей пламенный души накал
Глаголом жег сердца людей.

Таким ты был и будешь вечно,
Иными быть нам не дано.
Так будь здоров, мой друг сердечный,
Налей и в мой бокал вино.

Мой тост за Олю, Веронику,
За наших жен и наших чад
И за Исаича, чью книгу
Еще, надеюсь, мне вручат.

И пусть я здесь в глуши Сибири
Вином искристым не согрет,
Зато мы твердо знаем, — в мире
Прекрасней дружбы счастья нет?

Я пью за тех друзей, кто ныне
Родной земли спасают честь —
Один на воле, а иные ...
Их много, всех не перечесть.

Нижний Ингаш. Январь 1971 г.

Да, это было так, мои друзья разделяли мои взгляды, а я — взгляды моих друзей. И потому, когда на «параде генералов» меня пугали и клеветали: «Ваш приятель Пономарев и другие во всем сознались», — я ни на минуту этому не поверил. Сохранившиеся в моем уголовном деле протоколы допросов подтверждают: эти люди были честны и самоотверженны. Вопросы им задавались так, словно подталкивали к ответу: свалите все на Алтуняна, откажитесь от своих подписей под письмом в ООН, письмом в защиту генерала Григоренко, назовите еще кого-то из Инициативной группы — и вас минует наказание. Но все они говорили одно и то же: «Ни о какой враждебной деятельности Алтуняна, направленной против советского государства, я не знаю... Письмо-протест против ареста Григоренко не считаю клеветническим... В отношении Инициативной группы ничего не знаю и показать ничего не смогу...»

Среди людей, имевших общие взгляды со мной, были мои школьные друзья. Это Владислав Недобора, Аркадий Левин, Давид Лифшиц. Мы все учились в одном классе. 10 «Б» класс — выпускники З6-й школы. Отличный, надо сказать, был класс. Отличный, конечно, не в том смысле, что в нем учились одни отличники, хотя таких было и немало.

Тут может быть самое время сказать несколько слов о наших школьных учителях. Почти 50 лет назад мы закончили школу, но большинство из них помним и вспоминаем с теплотой и любовью.

Сарра Самойловна Гинесина — русский язык и литература, наш классный руководитель. Вера Моисеевна Ярошенко — история. Александр Петрович Мултановский — математика. Анатолий Иосифович Загребелько — украинский язык и литература. Вера Оганесовна Терпиньян — английский язык. Ида Михайловна Баркунская — биология. Мария Петровна — география. Михаил Яковлевич Бродский — химия, завуч школы. Михаил Павлович Трусевич — физика, директор нашей школы. О каждом из них можно рассказать много, каждый оставил свой след в нашей памяти. Они действительно сеяли разумное, доброе и вечное. Так, по крайней мере, нам кажется сейчас.

Один из моих одноклассников недавно пошутил: из нашего класса вышло пять докторов наук, три политзэка и один гекачепист! Это Олег Бакланов, он учился в нашем классе, но ушел после седьмого в техникум.

Отдельно хочу сказать об учителе психологии и логики — Юрии Сергеевиче Турчике. Круглый высокий чаадаевский лоб, умные, проницательные глаза. Пришел в наш класс весь израненный после войны. Нам он дал очень много. И поныне, когда он приезжает к своим детям в Харьков из Ялты, мы проводим длинные вечера в интересных беседах. Он один из немногих оставшихся в живых наших учителей, и дай Бог ему крепкого здоровья, а тем, кого нет, — пусть земля будет пухом. Всем им поклон и запоздалая, увы, благодарность.

С Владиком Недоборой и Аркадием Левиным мы были вместе осуждены. Владик и поныне мой самый близкий друг. Дружба с братом Владеем продолжается с 1948 года, с 8-го класса. Его отец, преподаватель Харьковского сельскохозяйственного института, не вернулся с войны. Где-то под Киевом в огромном котле Красная Армия лишилась более 700 тыс. человек (в два раза больше, чем немцы потеряли под Сталинградом), и среди них политрук Григорий Недобора. Зинаида Рувимовна Маркова осталась с двумя детьми Владиком и Олегом. Последнего отец едва успел увидеть.

Перед тем, как они поселились в большой комнате на улице Сумской в громадной коммунальной квартире, им пришлось перенести все беды эвакуации, какие только можно себе представить.

И то, что эта семья выжила, а дети стали настоящими людьми, безусловная заслуга Зинаиды Рувимовны. Она и для меня стала во многом второй матерью.

Потом, когда мы обзавелись семьями, наша дружба наполнялась новым смыслом. Владик нашел себе великолепную жену Софью, которая родила ему двух отличных парней. Один — Григорий, радует нас своей блестящей карьерой среди «Виртуозов Москвы», другой, Михаил, ищет свое место на шахматных полях. Миша родился, когда отца пытались отучить «клеветать» на советский общественный и государственный строй в одном из лагерей в Желтых Водах, а я стал ему заочно крестным отцом, потому что со мной делали то же самое, но в Краслаге.

«Какое дать ребенку имя —
Возьмите в крестные отцы,
Я б назвал его Владимир,
Чтобы на нем сошлись концы...»

Так наивно писал я из Нижнего Ингаша, тогда еще веря, что социализм с человеческим лицом возможен.

Мы все были единомышленниками. Думаю, что это сделало нашу дружбу такой крепкой, что нас не смогли разъединить и поссорить ни следствие, ни суд, ни тюрьма.

Владиславу Недоборе

Я раскопал у АГОяна
Созвучных два десятка строк.
Они корявы, скажем прямо,
Но та же участь, тот же срок

Его, быть может, оправдают
В глазах взыскательных друзей,
Когда случайно те узнают,
Что жалкой рифмою своей,

Поправ на миг благоговенье,
Он с Пушкиным писал стихотворенье.

«Печален я, со мною друга нет,
С кем горькую запил бы я разлуку» —
Ему сквозь грозы шлю привет
И с радостью приму его я муку.

Терпенье, друг, мы все перенесем,-
Обиды мелкие, уколы подлецов,
Атаки варварства и пошлости подъем,
Предательство друзей и страх отцов.

Прими привет мой и поклон,
Прими уверенность в победе.
Каким бы страшным ни был сон —
Ему не светлый день отведен.

И чем страшнее сон в ночи —
Тем ярче радость пробужденья,
Не зря в сердцах у нас стучит
Клаасса пепел с жаждой мщенья.

Н.Ингаш

Вышло время такое,
Что и я даже рад:
По начальственной воле
Нам подняли разряд!

Не конструктор-ученый,
Не какой-то там ГИП, —
Что нам валик крученый
Рассчитать на изгиб,

Иль (подумайте только!)
Вспоминать сопромат
Нам не больно, не горько,
Что забыт аромат

Кохиноровской стружки
И прокатных валков.
Так поднимем же кружки
За лихих простаков —

Работяг поневоле,
Гордых братьев моих,
Память тянется к школе
Прошлых лет молодых.

Годы мрака и стона,
Годы дела врачей,
Поминального звона,
Годы страстных речей,

Годы светлой надежды,
Вам — мечта и укор.
Жизнь прошла, но как прехя
Вами жив до сих пор.

Такелажник-монтажник,
Ты не стой под стрелой,
Скоро встретимся, бражник,
И тряхнем стариной.

Мордовия. Лето 1986

Владислав Недобора после освобождения уже никогда не работал инженером-конструктором. С большим трудом устроился такелажником... летом 86 года ему подняли разряд.

Когда нас посадили, и зарубежное радио передало наши адреса, в наши дома стали приходить новые люди и возобновлять знакомство старые друзья.

Так пришли Борис Ладензон — тоже наш одноклассник — с женой Аллой. Мы редко встречались после школы и вуза, как-то не получалось.

Борис — один из самых порядочных люден, с которыми я был когда-либо знаком. Его отец, Григории, был расстрелян в 1937 году, мать снова вышла замуж. А майор Яков Ладензон погиб в Берлине буквально накануне Дня Победы. Его прах был перенесен в одну из братских могил во Львове.

Борис Ладензон привел в наши «прокаженные» дома две прекрасные семьи: Бориса Чичибабина с женой Лилей Карась и Марлену Рахлину с мужем Ефимом Захаровым.

Я обращаю внимание современников на отважный шаг этих людей. Они по зову сердца пришли не просто к друзьям друзей — они пришли в дома «политических сидельцев». И это в то время, когда наших родственников и знакомых увольняли, исключали и снимали;

когда наши семьи каждодневно ощущали вокруг себя вакуум;

когда бывшие сослуживцы, однокашники, завидев нас или наших близких, перехолили на другую сторону улицы;

когда наши дети в школе становились изгоями, —

словом, когда всеобщий страх (и всеобщий сыск) и покорность достигли апогея, они по велению своих сердец спокойно пришли в наши отверженные дома и сами протянули нам и нашим семьям перную руку дружбы.

Борис Алексеевич Чичибабин и Марлсна Давидовна Рахлина не просто выдающиеся поэты нашего времени, они великие Граждане нашей Земли. О каждом из них можно (и нужно!) писать серьезные исследования, и не только литературоведческие, но и человековедческие. Оба они учились после войны на филфаке Харьковского университета вместе с Юлием Даниэлем и Ларисой Богораз.

Это тот самый Ю. Даниэль, который вместе с Андреем Синявским открыл серию громких «постотгепельных» процессов, когда Брежнев судил писателей за их произведения. Это та самая легендарная Лариса Богораз, которая с друзьями[1] вышла на Красную площадь, спасая честь нашей огромной страны после оккупации свободолюбивой Праги.

Борису Чичибабину суждено было заканчивать «университеты» за решеткой, куда он угодил, написав «антисоветское» стихотворение «Мать моя посадница». Чичибабин — псевдоним Бориса Полушина. Это была девичья фамилия матери Бориса, сестры известного академика — химика Алексея Евгеньевича Чичибабина, который, протестуя против сталинской деспотии, в 1936 году отказался возвращаться в Москву из лондонской командировки.

Тут будет уместно небольшое отступление от основной канвы рассказа. Когда Андрея Дмитриевича Сахарова пытались исключить из состава Академии наук, некоторые известные академики среди причин, по которым этого делать не следовало, отмечали и такую. История, мол, знает единственный случай подобного исключения, когда Гитлер лишил звания академика Альберта Эйнштейна. Увы, уважаемые господа академики, Алексей Евгеньевич Чичибабин еще в 1936 году был исключен из членов АН СССР. Так что Сталин и здесь оказался не лучше Гитлера.

Марлена Рахлина была влюблена в Бориса и, когда его арестовали, она «умудрилась» трижды съездить к нему на свидания, не будучи, так сказать, повенчанной. Ее, к счастью, не тронули, «зато» в 1950 году посадили на 10 лет ее обоих родителей. Эти честные люди еще до войны имели неосторожность в каких-то партийных анкетах написать (у членов партии не было и не могло быть тайн от партии!), что они голосовали где-то за Зиновьева, а как-то за резолюцию Троцкого. И хоть война уже победоносно кончилась, Сталин не собирался «почивать на лаврах», как тогда говорили. Десять не получилось (самому тирану пришлось подыхать), но по пять лет все-таки старики отсидели.
[1] В числе вышедших на Красную площадь с протестом были: Павел Литвинов, Константин Бабицкий, Наталья Горбаневская, Вадим Дело­не, Виктор Файнберг.

И вот эти люди — Марлена и Борис, к тому времени уже известные поэты, — не просто не побоялись ходить в дома «антисоветчиков», а, приходя на наши дни рождения, каждый раз приносили очередные «антисоветские» стихи. Дружбы с нами им КГБ прощать не собирался. Сразу же после своего пятидесятилетия в 1973 году Борис был исключен из Союза писателей. Так начались преследования скромного бухгалтера Харьковского трамвайно-троллей5ус-ного управления Б.Чичибабина. И дело, конечно, не только и не столько в том, что они дружили с нами. Главное — их гражданская позиция.

Власти преследуют крымских татар, Борис пишет «Крымские прогулки», где утверждает, что Крым без татар — не Крым. Власти травят Твардовского и Солженицына, Борис пишет стихи в их защиту. Власти сажают инвалида войны, поэта Мыколу Руденко, Борис пишет прекрасные стихи о том, что Мыкола «спасает нашу честь в собачьих лагерях». Власти держат нас за решеткой, Борис пишет «Благодарствуйте, други мои»...

В 1994 году, не дожив несколько дней до своего семидесятидвухлетия, Борис Алексеевич Чичибабин скончался. Пусть земля ему будет пухом... А Марлешу так никогда и не приняли в Союз писателей, зато угрозы, причем вполне реальные, вплоть до ареста, не прекращались до 1987 года. Особенно не нравилось властям то, что стихи Марлены читались по всем «голосам», печатались в парижском «Континенте». Мало того, Марлена писала мне в тюрьму и лагеря. Сегодняшнему читателю это трудно понять, но тогда сам факт переписки с политзаключенными был актом большого гражданского мужества.

Вообще, письма с воли в жизни зэка играют колоссальную роль, это действительно луч света в темном царстве, а если это поэтические послания, то переоценить их трудно. Но о письмах будет отдельная глава, здесь же о друзьях. К концу десятого класса, перед получением аттестата некоторые из нас поменяли фамилии. Так, например, Борис Майлис стал Борисом Ладензоном, Виктор Ямпольский стал Виктором Митрофановым, Геннадий Алтунов стал Генрихом Алтуняном.

Хочу сказать несколько слов о Викторе Митрофанове. Его отец. Карл Фридрих Ванкмюллер, немецкий коммунист, приехал в Союз по линии Коминтерна налаживать профсоюзную работу. Но человек с такой фамилией не мог у нас быть назначен на руководящую работу, и партия решила: быть ему Сергеем Митрофановым. Так тогда было принято. Скажем, на сцене Большого театра не мог петь Иоганн Краузе, даже если у него был отличный бас. И поэтому он стал Иваном Петровым. К сожалению, благоприобретенное русское имя не спасло Карла Фридриха и не помешало НКВД расстрелять его как немецкого шпиона, подвергнув перед тем нечеловеческим пыткам. О них он успел рассказать жене на очной ставке (шепотом, на немецком языке). Когда Вернер, так называли Виктора, учился в Московской бронетанковой академии, он узнал правду об отце и было это уже после XX съезда партии. Совсем недавно Виктор умер от разрыва сердца...

До 1951 года мы были Алтуновыми. Дело в том, что отца воспитывал дядя — Петр Захарович Алтунов. Кроме того, часть документов — метрика и аттестат об окончании школы — у отца были на армянском языке, там он был Алтунян, другая часть — из института — на русском, где он уже был Алтуновым. После XIX съезда партии, когда шел очередной обмен партбилетов, отцу предложили привести документы к одному знаменателю. Так мы стали Алтунянами.

Аркадий Левин... Как много говорит это имя тем, кто знал его, кто учился, общался и дружил с ним. Сегодня, фактически итожа жизнь, могу с уверенностью сказать, что Аркадий Левин был для меня самой яркой личностью, надежным другом и прекрасным человеком. Скоро четверть века как его нет, но никак не могу свыкнуться с этой мыслью. Человек безусловно выдающихся способностей, философ, тонкий ценитель прекрасного. Он пользовался среди друзей непререкаемым авторитетом, умел всегда убеждать логикой и силой мысли.

Отсидев свои три года за «клеветнические измышления», вышел и, как мы, не мог устроиться на работу по специальности. Будучи до тюрьмы ГИПом (главным инженером проекта) крупного проектного института, он смог устроиться только землекопом. Вынужден был эмигрировать в Израиль вместе с матерью Эсфирью Абрамовной, сестрой Тамарой и младшим братом Григорием.

Нечеловеческие страдания и большую любовь, муки унижения и радость познания, человеческую подлость и мужскую дружбу, все, что происходило вокруг него, он пропускал через свое сердце и ... третьего января 1978 года оно не выдержало. Ему еще не было 45, а по мнению врачей сердце было как у 80-летнего человека.

Вот эта группа друзей-одноклассников познакомилась с семьей Пономаревых — Владимиром, его женой Ириной Рапп и ее матерью Ниной Владимировной Затонской. Затонский Владимир Петрович — в тридцатые годы — нарком просвещения Украины. Он стал жертвой сталинских репрессий в 1938 году. Наверное, с тех времен берет начало дружба этой семьи с семьей Якира. Пономаревы познакомили меня с семьей Петра Ионовича Якира, от них потянулась ниточка к Григоренко и дальше ко многим людям. Некоторые из них стали мне друзьями и на воле, и в годы заключения.

До заключения Аркадий Левин работал с Александром Калиновским и познакомил нас. Так в наш круг вошли эти прекрасные люди — Александр и Вероника Калиновские. Как жаль, какая это дикая несправедливость, что их нет сегодня с нами, что так рано они ушли из жизни.

Нашими друзьями в этот период стали также такие благородные люди, как Лев Корнилов и Семен Подольский. Они были нашими единомышленниками, их подвергли суровым административным репрессиям за их взгляды, за нежелание каким-либо образом сотрудничать с властями. Сеня Подольский, кроме всего прочего, активно занимался и занимается фотографией. Многие его работы стали поистине историческими, а часть из них помещена на страницах этой книги. Спасибо ему за это.

И еще один наш одноклассник — Давид Лифшиц. Когда мы учились в школе, особое влияние на нас оказала его семья, точнее, отец Дэфы — Абрам Вольфович Лифшиц.

Слава Богу, он жив до сих пор и сохранил энциклопедический ум и живую память[1].
[1] Абрам Вульфович недавно скончался на 96 году жизни.

Поныне продолжается дружба с Леонидом Ивановичем Плющом. А познакомились мы с ним у Петра Григорьевича еще до того, как я был арестован первый раз. Когда меня исключили из партии, я прошел все инстанции, пытаясь опротестовать это несправедливое решение. Не раз ездил в Москву и часто при этом останавливался у Григоренко. Вот там однажды и встретил Плюща.

Молодой математик, худенький, невысокий. Рос он в Одесской области, и у него была бурная комсомольская юность. Ему хотелось героических революционных подвигов, хотелось быть бойцом какого-нибудь отряда типа ЧОН, помогать КГБ ловить шпионов, в общем, был Леонид очень активным комсомольцем. Он занимался публицистической деятельностью — писал статьи в газеты. Помню, как-то в те годы Евгений Евтушенко написал стихи о Вьетнаме, где клеймил позором американцев. Леонид Плющ опубликовал статью под названием «Камо грядеши, Евгений Евтушенко?»

Когда мы познакомились, он был безработным, его отовсюду изгоняли. А началось это так. Была арестована первая группа поддержки Синявского и Даниэля. Леонид среди своих сотрудников тоже собирал подписи в их защиту, а это само по себе было криминалом.

Леонид Плющ пытался пройти на мой первый судебный процесс. Его не пропустили в зал суда, и он сидел в коридорчике. Я знал, что меня пришли подбодрить друзья, и каждый перерыв просился в туалет. Конвой вел меня по коридору, я видел и Леню, и Иру Якир. Заходил в туалет, стоял там некоторое время и вновь шел мимо них.

Уже в лагере я узнал, что Леонид арестован. В январе 1972 года в Украине началась массовая череда арестов. Попал в нее и Леня Плющ. Но в отличие от других, пошел он не по обычному пути — уголовному, а попал в психиатрическую больницу.

Психиатрическая экспертиза в Киеве признала Леонида Плюща здоровым человеком, но КГБ это не устраивало.

Леонида повезли в Москву, и там печально известный институт им. Сербского быстро признал его больным, а Киевский суд определил место пребывания — Днепропетровская специальная психиатрическая больница. Это было особое варварство! В больницах такого типа на жесточайшем режиме содержат маньяков-убийц, выживших из ума и очень опасных людей. И Леня Плющ — спокойный, доброжелательный, застенчивый человек — вынужден был находиться среди них! И разве он один? Все делалось для того, чтобы сломить дух человека. Там, в больнице, Леонид подвергался чудовищным пыткам-уколам, после которых он криком кричал от боли и буквально терял рассудок.

К счастью, человеческий мозг так устроен, что уничтожить его трудно. Рассудок Плющ сохранил, но здоровье ему там угробили. Эти звери (другого слова для подобных «врачей» не нахожу!), когда Леонид был уже освобожден и ехал в город Чоп на встречу с женой, последний укол сделали ему в воронке.

Леонид держался стойко. Там, в психушке, пока были силы он писал прекрасные сказки для сыновей Димы и Лесика, а жене и друзьям — письма. Но все же он медленно угасал. Он не хотел, чтобы жена приезжала на свидания. Временами его рассудок и вправду мутнел — этого изо всех сил добивались «врачи».

Однажды известный правозащитник, физик Юрий Федорович Орлов, позвонил психиатру Лунцу — руководителю больницы им. Сербского, представился: «Профессор Орлов. Можно прийти к вам?» Тот не сообразил, кто это, согласился: «Заходите». И Орлов вместе с Татьяной Житниковой пришел к нему домой. Когда Орлов представил Лунцу жену Леонида Ивановича Плюща, тот оторопел. Единственное, что он смог сказать, было: «Я ведь лучше сделал вашему мужу, признав его больным. Ведь так он в клинике, а то получил бы семь лет лагерей».

Мой друг прошел все круги ада. Но правозащитники во всем мире знали о нем, помнили. Была проведена колоссальная кампания по освобождению Леонида Плюща. Его жена, Таня Житникова, написала бесконечное число писем, ходатайств, прошений, требований. Это, конечно же, сыграло свою роль. Последняя точка была поставлена после одного нерядового эпизода и связана она со Львом Копелевым.

Лев Копелев — не только известный писатель, прототип одного из героев Солженицына, Льва Рубина, но и известный исследователь германской культуры. Он написал интересную работу о творчестве Гете. Оказалось, что тогдашний канцлер ФРГ Вилли Брандт тоже в свое время занимался творчеством Гете. Ему понравилось исследование Копелева и он прислал писателю благодарственное письмо. Между Копелевым и Брандтом завязалась переписка. Когда Вилли Брандт приехал в Москву на встречу с Брежневым, Лев Копелев и немецкий писатель Генрих Белль просили его ходатайствовать за Плюща. К Брежневу уже не раз до этого обращались различные международные организации, но он постоянно отказывал. Вилли Брандту он отказать не смог...

И опять же без суда и следствия Леонида Плюща просто посадили в машину, отвезли в Чоп, передали жене. У меня есть фотография, сделанная там в первые минуты освобождения. У Лени совершенно отрешенный вид, нездоровое, одутловатое лицо-Семья Плюща уехала в Париж. Поначалу ему помог там профсоюз учителей, приобрел для него в пригороде Парижа домик. На радиостанциях «Голос Америки» и «Свобода» Леонид периодически делал литературные и политические обзоры. Сейчас он очень интенсивно и интересно занимается исследованиями жизни и творчества Тараса Шевченко, Василя Стуса. Уже после перестройки Леонид приезжал и в Харьков, и в Киев, мы встречались с ним. Он хотел бы вернуться насовсем — не мыслит себя вне Украины. Но дети и внуки выросли там, во Франции, пустили корни. Да и все пережитое, хотя и прошло уже много лет, наложило на него свой отпечаток. Он хотел бы иметь двойное гражданство, но, к сожалению, наши законы этого не позволяют.

Такова судьба моего друга Леонида Плюща. Не менее тяжела и более трагична судьба другого близкого мне человека Виктора Некипелова.

Был этот человек настоящим демократом, тем истинно русским интеллигентом, который очень чутко понимал, что такое национальная независимость, суверенитет, то есть совершенно чужд того, что мы называем великодержавным шовинизмом.

Детство у Виктора было тяжелым, жизнь — тоже. Родился он в 1928 году в Харбине, а в тридцатые годы семья вернулась в Россию. Его отец был медиком, а мать в 1937 году исчезла. Просто исчезла — Виктор так никогда и не узнал, что с ней случилось. Но была у него страшная догадка, что мать «взяли» по доносу отца. Да, по отношению к отцу у него были сильные подозрения. В одном из своих стихотворений — «Старая фотография» — он пишет об этом: отец стоит у письменного стола, смотрит на выпускное фото студентов-медиков и перечеркивает крестом одного из них. И почти из всех тужурок на этой фотографии вместо лиц выглядывают кресты. А лирический герой стихотворения думает: «Не ты ли, отец, доносишь на всех?»

Почти сразу по исчезновении матери в дом вошла мачеха. Мальчик жил впроголодь, спал на собачьей подстилке. Сначала Виктор окончил школу фельдшеров, работал военным фельдшером, писал стихи. Потом Харьковский фармацевтический институт, работа в Умани на витаминной фабрике. Жена Виктора, Нина Комарова, тоже очень близкий мне человек. В Умани они познакомились с легендарными Олицкой и Суровцовой: одна большевичка, другая — эсерка, но обе прошли адскую школу ГУЛАГА. О них подробно написал Солженицын в «Архипелаге».

Потом Виктор с Ниной переехали в Подмосковье, где с теплотой и сердечностью были приняты в московских диссидентских семьях Сахаровых, Подъяпольских, Григоренко, Ковалевых, Великановых и многих других. И всем им Витя с Ниной стали друзьями.

Виктор, как и я, первый свой срок получил по 187 «прим» статье (в российском кодексе — 190 «прим»), отсидел два года. Потом он стал членом Московской Хельсинкской группы, хорошо знал Сахарова, активно работал. Познакомились мы с Виктором на проводах Плющей, те уезжали в Чоп и дальше — за границу. Там мы выпили с ним первую рюмку водки. Виделись еще несколько раз в Москве. А потом встретились уже в заключении. Когда я приехал в 36-ю Пермскую зону, Виктор уже был там. Я увидел очень похудевшего, поседевшего человека. Он тяжело переносил заключение, физически тяжело.

Брату Виктору

Не ты, к большому сожаленью,
Повел детей своих к венцу.
Помолвки, свадьбы, дни рожденья —
Где быть положено отцу?

В любой стране, в любое время
Вопрос отпал бы сам собой,
А твой удел — быть вместе с теми,
Кому даровано судьбой

Спасать свою страну от скверны,
От рабства, подлости и лжи!
Дай Бог тебе всегда быть верным
Себе, родной мой! Не тужи!

Еще мы встретимся все вместе,
Еще порадуем свой кров!
Еще споем свои мы песни!
Будь счастлив, брат мой, будь здоров!

Пермь. Концлагерь № 36, ШИЗО. Октябрь 1982 г.

Морально Виктор Некипелов был очень стойким человеком. Помню интересный случай. Когда мы с ним ехали этапом в тюрьму, на одном из перегонов между Пермью и Казанью нас повели в поездной туалет. Я увидел, что в туалетной комнате выбито окно. Вернувшись, сказал Виктору:

— Давай напишем письмо! Родные ведь не знают, где мы, что с нами.

Мы написали письмо на адрес моего сына: «Мы едем в Чистополь, нам дали по три года...» Положили листок в целлофановый пакет, туда яркую ручку — привлечь внимание — и записку: «Дорогой друг, если найдешь, брось в почтовый ящик». Когда подъезжали к какой-то станции, я выбросил пакет из разбитого окна. Вероятность того, что оно дойдет, была почти нулевая. Но письмо дошло! Не успели мы приехать в тюрьму, как нас там ждали уже несколько телеграмм от наших близких. А Нина Комарова буквально через два дня приехала на свидание к Виктору. Спасибо тем добрым людям, которые подобрали и отправили наше письмо.

Он часто и много читал мне свои стихи. Отправляя из заключения письма на волю, я переписывал некоторые из них. А для того, чтобы цензура пропустила, подписывал стихи: «Виктор Тютчев». Проходило! Но на воле друзья и родные понимали, что этот Тютчев — Некипелов. Вместе с Виктором мы попали в Чистопольскую тюрьму. Сильный духом, он внешне и физически был беззащитен. Над ним издевались уголовники — в тюрьме сидели не только политзаключенные. Когда я был рядом, этого не допускал: вдвоем легче держать оборону. Но рядом мы были далеко не всегда. В тюрьме он заболел. А потом наши пути разошлись — Виктор вновь попал в Пермские лагеря, меня отправили в Мордовию. Отсидев полные семь лет, Виктор, уже тяжело больной, был освобожден — перестройка дошла и до лагерей. Когда и я вышел на свободу, то поехал к нему во Фрязино и застал печальную картину. Витя уже многих не узнавал, был очень болен. Вскоре жена увезла его в Париж, но, увы, он прожил там недолго и похоронен где-то рядом с Виктором Некрасовым и Александром Галичем.

А через несколько лет, совсем недавно, я получил неожиданное письмо. Я выступал с воспоминаниями в газете, рассказывал и о Некипелове. И вот из маленького городка мне написал человек, который учился с Виктором в Омском училище, участвовал вместе с ним в самодеятельности. Очень теплое письмо и фотография юного Виктора. Я отослал это письмо и фото Нине.

Встретить давнего друга — одно из самых радостных событий в жизни политзаключенного. Испытал я это в тридцать шестой зоне Пермского лагеря осенью 1981 года. Здесь я как-то услышал о том, что вроде бы в «карантине» ШИЗО — штрафного изолятора — сидит вновь прибывший Мыкола Руденко. С Мыколой мы познакомились еще в 1977 году в Москве на дне рождения у генерала Григоренко. Хотя я и прожил почти всю жизнь в Украине, именно от него чуть ли не впервые услышал настоящую правильную украинскую речь (не считая, конечно, школы).

Украинский поэт, убежденный правозащитник, он давно преследовался властями за свои убеждения, которые Руденко не считал нужным скрывать. Мыкола Данилович — фронтовик, инвалид Великой Отечественной войны. В 1974 году его исключили из партии, а менее чем через год «за антисоветские националистические убеждения» изгнали из Союза писателей СССР.

...За ворота виходятъ дебел сини,
I слши замггае за ними пороша.
Матсринсько мови забудугъ вони,
Вже ця мова для них — нехороша.

Бригадири iз ранку обходять двори,
Лиш в недшю е воля городсць скопят.
Трактори... Управлжня... Дирекгорм...
А годуютъся люди з твоеi лопата...

Это из триптиха Мыколы Руденко «Мати». Сегодня оказалось, что настоящий патриот Украины может быть только антисоветчиком. А язык... Мыкола Руденко стал моим вдохновенным учителем любви к Украине и ее прекрасному языку и культуре.

Я с нетерпением ждал, когда Мыкола выйдет из карантина. И вот однажды с товарищами приходим мы из рабочей зоны в столовую на обед, а он там! Для нас обоих это была настоящая радость.

Судя по всему, администрация решила создать нам условия для общения. И потому вскоре нас вместе сунули в ПКТ — помещение камерного типа. Раньше ПКТ называли БУРом — бараком усиленного режима. Но как его ни называй, это помещение останется тем, чем оно является на самом деле — внутрилагерной тюрьмой. Я в ПКТ отсидел немало, поэтому точно не помню, за что очутился там в тот раз. Однажды, например, за то, что принимал участие в праздновании Пасхи.

У нас была такая традиция: наступает еврейская Пасха — евреи собирают всех друзей; русские отмечают православную Пасху — опять «трубится» сбор. Оба праздника выглядели почти одинаково: мы пили чай, ели «пирожные», в которых мякоть хлеба была смешана с размятыми конфетами. Такие «сборища» не разрешались, за участие в них наказывали. Вот и в тот раз загремели на несколько месяцев в ПКТ Руденко, Виктор Некипелов, Саша Огородников и я. И как раз во время этой отсидки случилось памятное для всей страны событие.

Когда утром 26 января меня выводили из камеры на работу, как раз по радио начинался выпуск «Последних известий».

— Подождите, командир. Дайте послушать известия, — попросил я коридорного надзирателя.

И тут диктор торжественно-траурно заговорил: «С глубоким прискорбием...» Мы с Мыколою Руденко переглянулись: Кто же? Кто?

«...Академик, дважды Герой Социалистического Труда...» Ждем, затаили дыхание. «... Михаил Андреевич Суслов». Мы с Мыколой радостно обнялись и я потел в рабочую камеру крутить резисторы к утюгам, так называемые «шунты». Но работать не было никакого настроения. Я ходил по камере и громко напевал любимые мелодии, думая о последствиях, которые ждут нашу многострадальную страну после смерти «серого кардинала». Неожиданно я услышал, как коридорный, только что заступивший на смену, тоже насвистывает какой-то свой мотив. Надзиратель Махмудов был далек от взбудоражившего всех события, и я решил немного похулиганить, Я громко постучал в дверь.

— В чем дело, Алтунян?

— Почему вы поете, в стране траур, а вы радуетесь?

— А в чем дело?

— Как в чем! Умер Суслов, я могу радоваться, а вы нет.

Смотрите, начальство узнает, будут неприятности.

Через некоторое время в рабочую камеру пришел дежурный наряд во главе с прапорщиком Самокаром (одним из самых ревностных и жестоких во всем Пермском регионе), литовцем по происхождению.

— Почему не работаете, почему радуетесь?

— Командир, в стране было всего два человека, которые знали, за что мы сидим. Один сегодня умер, надеюсь, что скоро не останется никого, и нас всех освободят!

Была зима 1981 — 1982 годов, до начала перестройки было еще долгих пять лет. Но самое смешное произошло вечером того же дня. Меня вызвал начальник отряда и объявил, что я лишен ларька (права отовариваться в ларьке за текущий месяц) за то, что «выражал радость в связи со смертью одного из членов Политбюро!». Видимо, в КГБ был заведен особый порядок, в документах нельзя было называть фамилии вождей. За год до этого в Харькове мне на полном серьезе инкриминировалось: «Выражал недовольство в связи с вручением ордена Победы одному из членов Политбюро».

Через год в Чистопольской тюрьме, куда мы с Витей Некипеловым прибыли в начале ноября, нас поместили в 25 камеру. Прошли самые-самые большевистские праздники, мы медленно осваивали азбуку Морзе для перестукивания с соседями, учились переговариваться по параше и по кружке. Внезапно перестало говорить тюремное радио. Через пару часов начался концерт, в котором мы услышали все лучшие траурные мелодии, которые создало человечество, и мы узнали о смерти Брежнева.

Прошло какое-то время и я снова попал в 25 камеру, а спустя пару дней снова многочасовой концерт классической музыки, снова с «глубоким прискорбием...». Еще один вождь ушел в мир иной.

Как-то спустя время, когда к нам в камеру зашел с проверкой начальник отряда Чурбанов, я попросил его перевести меня в 25 камеру.

— Зачем это вам?

— Как переведете, еще один вождь отдаст Богу душу!

Но третий ушел от нас, когда я был совсем в другой камере... Вообще было бы интересно проанализировать фамилии наших тюремных надзирателей — Чурбанов, Отрубов, Кайдалов...

Во время первого заключения в Нижнем Ингаше со мной в зоне был Илья Бурмистрович, тоже мой хороший друг, дружбу с которым сохраняем и поныне. Москвич, математик, кандидат наук, он, так же, как и я, был осужден по 187 статье, отправлен в Красноярский край.

В заключении мне очень пригодилось умение работать руками. К концу срока меня назначили механиком тарных цехов. Чуть раньше случился одни памятный для меня и Илюши Бурмистровича эпизод.

Илья был человеком слабого здоровья, а работа на лесоповале совсем добивала его. Конечно же, я хотел помочь Илье. И тут начальнику хозяйственной службы зоны понадобилось выточить какую-то деталь. Так как станочники были в моем велении, он обратился ко мне, а я, в свою очередь, попросил устроить Бурмистровича дворником. Но мой друг помахал метлой не долго. Замполит, увидев его, возмутился: «Как, Бурмистрович, можно сказать, враг народа — и дворник! Немедленно назад, в рабочую зону!». Илья не подчинился приказу и очутился в ШИЗО.

Режим в лагере был не очень строгим, поэтому среди нас жили и расконвоированные. Один из них — молодой разбитной парень — был родом из Москвы. Вот я и попросил его поехать на почту и отравить в Москву жене Бурмистровича телеграмму. Текст составил примерно такой:

«Запросите начальника лагеря о причинах помещения нашего мужа в ШИЗО». И подпись — «Гейне».

Парень этот сел на лошадь, добрался до ближайшего села и послал телеграмму. Через три дня случился переполох в лагере. Пришла телеграмма от жены Бурмистровича. Илью, который в знак протеста объявил голодовку, сразу выпустили. Меня подозревали в организации этого дела, но доказать ничего не смогли. «Кум» (начальник оперчасти, заместитель но режиму) долго уверял, что кроме меня этого сделать никто не мог, а о том, что Гейне тоже был Генрихом, он, скорее всего, и не знал.

Дух товарищества, оптимистического, а порой и просто юмористическою отношения к жизни скрашивал наши в общем-ю однообращые и поста точно мрачные будни.

Недавно я был в Израиле, встречался там со своим добрым другом Натаном Щаранским. Дружба наша тоже прошла испытание тюрьмой. Он отсидел 12 или 13 лет и был обменен на советских шпионов. Он приветствовал нашу украинскую делегацию и, обращаясь к нам, сказал:

— За все годы своего заключения всего две недели я был по-настоящему свободен. Это когда мы сидели в одной камере с Алтуняном и я по утрам слушал не советский гимн, а еврейский, который пел Алтунян.

Натан, правда, немного подзабыл: это был не гимн, а позывные радио Израиля.

А дело было так. В Чистопольской тюрьме, в годы второго заключения меня несколько раз переводили из камеры в камеру. Таковы были правила кагебистских тюремных «игр» — все время «тасовать» заключенных. И на две недели мы попали в одну камеру со Щаранским. У Натана был слабый музыкальный слух. И это, пожалуй, единственный «недостаток» этого удивительно талантливого, умного и порядочного человека. Как-то он спросил меня:

— Ты знаешь израильский гимн?

— Знаю, — сказал я, ничтоже сумняшеся.

— Тогда давай так: ты напевай мелодию, а я буду петь слова.

Но оказалось, что я знаю не гимн, а позывные радио Израиля. Это очень известная песня, где повторяются слова: «Шолом, шолом...» — «Мир вам, мир...»

— Ничего, — сказал Натан, — это тоже подойдет! И каждое утро мы с ним «пели дуэтом».

Иосифу Бегуну и Натану Щаранскому

Судьбой непокоренного народа,
Чей след в истории неистребим,
Как символ веры, счастья и свободы
Стал Вечный город Иерусалим.

И пусть всегда горит звезда
Давида, Пусть ваш пример лишит покоя всех,
Пусть кончится постыдная коррида
Позором для любителей утех.

Уже в душе давно нет места стонам,
Уже предвестником иных начал,
Набатом, будущим победным звоном
Клааса пепел в сердце застучал.

И вот Синай привет шлет Арарату,
И Арарат приветствует Сион.
А я желаю мученику-брату,
Чтоб был здоров и мужественен он.

Чистополь. Тюрьма. 1985г.

Еще одно воспоминание о моем общении со Щаранским и тоже веселое. У Натана день рождения 21 января. В этот день одного из годов заключения он держал голодовку. Жена его была в Израиле, и ему не позволяли переписываться с ней — ни ее писем не пропускали к нему, ни ему не давали писать, мотивируя это тем, что они не зарегистрированы в официальном браке. Религиозный, через синагогу, не признавался. Требуя права переписки, он и объявил голодовку. А когда человек голодает, его изолируют. Мы, его друзья, знали, в какой камере он садит. Проходя мимо, кричали что-нибудь. Часто по-английски, чтоб конвоиры не поняли. А Патан знал английский, как русский.

И вот, 21 января, проходя мимо его камеры, я наклонился, словно завязывая шнурок, и сказал: «Хэпи бес-дей» — «С днем рождения!» Вечером меня вызывает начальник и зачитывает рапорт о том, что я, проходя мимо 15-й камеры, «вступил в межкамерную связь на иностранном языке».

— Что же я сказал и на каком иностранном языке? — спросил я.

И начальник, по-своему, не лишенный юмора, ответил:

— А у нас еще не все контролеры знают все иностранные языки!

Да, смешные истории вспоминаются часто. Но и от печальных воспоминаний никуда не деться. Горечь и боль охватывает меня, когда я думаю об Ишхане Мкртчяне. Этот мальчик занимает особое место в моей памяти. «Ишхан» — по-армянски — князь. Когда мы знакомились, он сказал: «Меня зовут Князь...» Его 25-летие мы отмечали в лагере. Он пробудил во мне интерес к армянской культуре и армянской истории, учил меня армянскому языку. И после каждого урока благодарил меня за то, что я учу родной язык! Писал наивные и трогательные стихи в каждом письме своей многочисленной родне: сестрам, племянникам. Был высокообразованным человеком, лидером одной молодежной оппозиционной организации в Армении. За это и попал в заключение. Мы очень дружили с ним, я любил его и восхищался Ишханом. После суда с ним случилась неприятность. По дороге из Еревана, на этапе, он совершил побег из Ростовской пересыльной тюрьмы. Точнее, уголовники, сидевшие с ним в одной камере, угрожая, заставили его бежать с ними. Их всех поймали. Ишхана жестоко избили надзиратели, и к его сроку добавили еще три года.

24 апреля 1985 года, в день 70-летия геноцида армян в Турции, Ишхан Мкртчян повесился в камере ШИЗО. Мне кажется, будь я рядом с ним, трагедии не произошло бы. Я сумел бы предотвратить этот его роковой шаг, отговорить, успокоить, вселить надежду. Но увы!.. Похоронили Ишхана на кладбище, где покоились Василий Стус, Олекса Тихий. ... Как и тогда, когда я вспоминал своих учителей, могу сказать: многое из рассказанного в этой главе произойдет через много лет после моего первого ареста. Тогда же, в лето и осень 1969 года, я ждал суда.

Глава 6.  ПРОЩАЙ КПСС. КАЗЕННЫЙ ДОМ И ДАЛЬНЯЯ ДОРОГА

Шли допросы. Они были мне не в новинку. Еще до ареста КГБ завело уголовное дело по факту «распространения клеветнической литературы». И пока велось предварительное следствие, начиная с сентября 1968 года меня и моих товарищей регулярно вызывали на допросы. И тогда, и уже после ареста, следователи вновь и вновь дотошно уточняли: как и от кого попали ко мне те или иные материалы, кому я их давал читать и перепечатывать, что говорил на работе, как познакомился с Якиром и Григоренко, что думаю о культе личности Сталина, внешней и внутренней политике КПСС. А я вновь и вновь пытался достучаться до разума тех, с кем вел «беседы». Не хотелось верить, что это бесполезно, хотя не один уже урок мною был получен. И самый трудный — в высших партийных инстанциях, куда я обращался в поисках справедливости после исключения из партии. Я считал себя честным коммунистом, имеющим право на собственное мнение. Верил, что могу и имею партийное право указывать на недостатки всем, вплоть до руководителей КПСС. В поисках правды и понимания я прошел разные инстанции и летом 1969 года добрался до Комиссии партийного контроля при ЦК КПСС. Сначала у меня были две беседы с партследо-вателями, а потом — заседание комиссии. Тогда же, по свежей памяти, я все происшедшее со мной и записал.

Бюро пропусков. Сотрудники КГБ, три сверхсрочника и один старший лейтенант. Заявка на меня уже была, поэтому пропуск я получил быстро. На нем указано — 2 этаж, комната 233. Вход в помещение Комиссии через 3-й подъезд. Огромные двери, машина для чистки обуви, высокий стол-бюро, у которого два молодцеватых кагебиста — лейтенант и младший сержант. У меня тщательно и подчеркнуто вежливо проверяют пропуск, сверяя его с паспортом.

Книжный киоск, раздевалка, буфет, площадка для посадки в лифт. Два комфортабельных лифта непрерывно заняты и используются для подъема даже на второй этаж. Буфет ослепительно чист, огромен. Горячие и холодные закуски в подчеркнуто большом ассортименте: от икры до фруктов. Газеты и журналы без продавца. Широкая, покрытая ковровой дорожкой винтовая лестница, всего четыре этажа. В коридорах удобная современная мебель, сифоны с холодной газированной водой, которые периодически меняются на полные и еще более холодные. Непрерывно снуют официантки с подносами: чай, бутерброды...

Здесь я хочу сделать небольшое отступление. Генерал Григоренко, на несколько лет ранее прошедший этот же путь мытарств и напрасного поиска справедливости, позже издал свои «Воспоминания», где есть такие слова: «Партколлегия ЦК КПСС — своеобразное учреждение. Как во всех чекистских учреждениях, сотрудники здесь изобильно обеспечены. Мой друг инженер-майор Генрих Ованесович Алтунян, который через 7 лет после меня тоже побывал в этом учреждении, красочно описал партколлегийные буфеты и явственное изобилие в них. Это описание попало в «самиздат» и привело к тому, что проход в районы буфетов для приглашаемых в партколлегию оказался закрытым».

И далее Петр Григорьевич пишет:

«Партколлегия — учреждение двухэшелонное. В первом эшелоне, на фасаде, так сказать, партследователи. Это люди особого подбора: внешне приветливые, мягкие, внимательные, чуткие. Такие ли они по натуре или так вышколены, но встречают они жалующихся классно: обволакивают их своим вниманием и заботливостью и тем создают авторитет своему учреждению. Но решают не они. Цитаделью учреждения является сама партколлегия. Здесь тоже подбор, но совсем иной. Говорят, что членами партколлегии назначаются вторые секретари обкомов, которые в своем моральном падении дошли до такого состояния, что их, даже при нашей системе выборов, нельзя предложить ни на какую выборную должность. И тогда ЦК назначает их членами партколлегий».

Видимо, и семью годами позже ничего не изменилось в этом учреждении. За дверью с четырьмя фамилиями — небольшая прихожая. Столы, стулья. Из прихожей — две двери, на одной из них под номером 233 фамилия «Мардасов Н.П.». Вхожу в большой, не менее 40 квадратных метров кабинет, огромное окно, очень светло. Небольшой письменный стол, полумягкие стулья, журнальный столик с телефоном и настольной лампой, книжный шкаф, сейф. Под стеклом письменного стола — список абонентов Харьковского обкома КП Украины. Навстречу мне встает седой пятидесятилетний человек. Приятное лицо. Представляется: Мардасов Николай Петрович. Он предлагает мне сесть, начинается беседа, которая, с небольшими перерывами, заняла два часа.

Мардасов:

— Изменилось ли что-либо в ваших взглядах за последнее время?

Алтунян:

— Свои взгляды я изложил вам во всех апелляциях, и кратко они сводятся к следующему. Исключили меня из партии не в результате каких-либо нарушений Устава или других антипартийных действий, а в результате лживого и анонимного доноса КГБ, в поле зрения которого я попал в августе прошлого года после знакомства с Якиром и Григоренко. Меня обвиняют в распространении тенденциозных, клеветнических и антисоветских документов. Но так квалифицируются эти документы в КГБ. Коммунисты же на всех этапах партийного расследования с документами этими ознакомлены не были, а значит, собственного мнения о них иметь не могут. Значит, им мнение это было навязано. Никто не пытался показать, в чем состоит лживость и клевета письма Сахарова и других документов. Я надеюсь, что здесь, в ЦК, мне это объяснят. Мардасов:

— У нас нет времени этим заниматься, это и так ясно. Здесь вопросы задаем мы. Вы что, приехали за разъяснениями? Об этом надо было думать раньше. А коммунисты могли ознакомиться с письмом Сахарова через «Голос Америки»...(!!!)

Алтунян:

— Мое дело разбиралось 26 августа, тогда еще зарубежные станции письмо не передавали. Да и как вам можно ссылаться на такой источник! А вы сами читали эти документы?

Мардасов:

— Читал, но не все. Но из прочитанного понял, что это клевета. Алтунян:

— Была ли дискуссия в Институте марксизма-ленинизма при ЦК КПСС по книге Некрича? Скажите, имели ли место факты, о которых говорили выступавшие на этой дискуссии: сговор Сталина с Гитлером, сообщение Шулленбурга Советскому правительству о дате начала войны?

Мардасов:

— Нет, это клевета и ложь. Никакого секретного соглашения между Молотовым и Риббентропом не было. Шулленбург ничего не сообщал накануне войны. Я недавно где-то читал об этом, там прямо сказано, что все это ложь.

Алтунян:

— Тогда надо всех выступавших или большинство из них судить как клеветников. Мардасов:

— Они все привлечены к партийной ответственности.

Алтунян:

—Кто?

Мардасов:

— Ну, это не ваше дело. Исключен из партии Некрич. Знаете ли вы, что Сахаров очень расстроился, когда узнал, что его письмо через зарубежные радиостанции используется против Советского Союза?

Алтунян:

— Скажите, Сахаров изменил свое отношение к вопросам, поднятым в этом письме?

Мардасов:

— Это не ваше дело. Кто вас познакомил с Якиром и Григоренко? Когда?

Алтунян:

— Я еще раз подчеркиваю, что вопрос этот не правомерен. Это честные люди, настоящие коммунисты.

Мардасов:

— Вы на всех этапах партийного расследования отказываетесь отвечать на этот вопрос. Почему?

Алтунян:

— Этот вопрос правомерен при уголовном расследовании, в КГБ или прокуратуре. И то, если будет доказано, что эти люди преступники. Для меня важно другое: как можно вменять в вину коммунисту знакомство с беспартийными и честными людьми? Можно только тогда, когда доказана их нечестность, когда их взгляды противоречат ленинским. Никто не пытался мне это доказать, просто их называют клеветниками и антисоветчиками.

Мардасов:

— Вы по всем вопросам расходитесь с партией. Вы неправильно оценили кризис на Ближнем Востоке, одобряете действия Израиля. А Чехословакия?

Алтунян:

— Я считал и считаю, что кризис на Ближнем Востоке не в последнюю очередь зависел от политики Насера. Нельзя забывать, что Насер в прошлом офицер СС, что компартия там была в подполье, коммунистов жестоко преследовали. Насер вел разнузданную антисемитскую пропаганду, провоцировал Израиль, а когда дошло до военного конфликта, оказалось, что он банкрот. Действия Израиля против мирного арабского населения я, конечно, не одобряю. Что же касается Чехословакии, то мне кажется, что ввод войск больше принес вреда, чем пользы. Нас никто не приглашал. Мардасов:

— Это неправда. Надо читать газеты.

Алтунян:

— «Приглашение» не было подписано, сообщение о нем появилось после ввода войск. И, кроме того, в начале сентября «Руде право» писала, что никакого «приглашения» не было.

Мардасов:

— Партия так не считает. Откуда вы знаете, что Дубчека привезли в Москву в наручниках?

Алтунян:

— Лектор обкома КПУ в Харькове Цветков прямо сказал об этом на одной из лекций: «Кто приехал сам, а кого пришлось привезти» — и показал соответствующий жест.

Мардасов:

— Почему вы не верите Генеральному секретарю товарищу Брежневу? Нашей прессе? Кому вы вообще верите?

Алтунян:

— Я впервые выразил политическое недоверие Брежневу в 1964 году, заявив об этом на закрытом партсобрании. Брежнев в апреле месяце, вручая четвертую звезду Героя Хрущеву, говорил примерно то же, что и Молотов о Сталине после войны: «Это наше счастье...» — и тому подобное. А в октябре речь уже шла о каком-то безымянном волюнтаризме. Где же были все, кто окружал Хрущева, когда он допускал ошибки? Что касается нашей прессы, то я всегда считал ее неинформативной, а иногда и не правдивой. Сказать о какой-либо встрече только то, что она прошла в теплой дружественной обстановке, значит ничего не сказать.

Мардасов:

— Сейчас я вам зачитаю справку, которая завтра будет представлена на заседании Комитета. Вы выскажете свои замечания, затем мы пройдем на беседу с членом Комитета товарищем Денисовым.

Читает справку. Я вновь подчеркиваю необоснованность обвинений против Григоренко и Якира в клевете и недоказанность определения изъятых у меня документов как клеветнических, лживых и антисоветских. На что Мардасов отвечает: «У меня такое мнение, у вас — иное. Комитет нас рассудит».

Беседа у кандидата в члены ЦК КПСС Г.Я. Денисова продолжалась полчаса. Мардасов кратко останавливается на содержании личного дела Алтуняна Г.О., зачитывает справку и говорит, что Алтунян с предъявленными обвинениями по-прежнему не согласен.

Денисов:

— Объясните свою точку зрения.

Алтунян:

— Меня, как и многих других, беспокоит тенденция реабилитации Сталина, ставшая особенно заметной в последнее время.

Денисов (перебивая):

— Я, кандидат в члены ЦК, не вижу этого, меня это не беспокоит, а их в Харькове это беспокоит!

Алтунян:

— Для коммунистов должность значения не имеет. Ленин учил...

Денисов (перебивая):

— Вы попали под влияние антисоветчиков, у вас нет собственного мнения. Крымские татары никуда ехать не хотят. А если бы и хотели, то это подорвало бы экономику Узбекистана, и новые проблемы возникли бы в Крыму.

Алтунян:

— Прошло несколько политических процессов над татарами. Их судят за то, что они требуют возвращения в Крым. Недавно в Москве была демонстрация крымских татар.

Денисов:

— Это неправда. Откуда вы знаете? Я в Москве живу и ничего не знаю, а вы в Харькове все знаете? По вопросу о Чехословакии вы оказались в лагере с нашими врагами.

Алтунян:

— Я не один. Еще почти все европейские компартии против ввода войск. Денисов:

— Не все, а всего четыре из 75-ти, надо читать газеты. Хватит, я не понимаю, чего вы хотите...

Заседание КПК при ЦК КПСС 1 июля 1969 года.

Рассмотрение моего дела заняло семь минут. Еще более светлый огромный кабинет. Длинный стол. Председатель — заместитель председателя КПК, кандидат в члены ЦК КПСС Постовалов С.О.

Мардасов скороговоркой начинает читать справку, но Постовалов перебивает его.

Постовалов:

— Алтунян, вам слово.

Алтунян:

— Товарищи, это мое последнее выступление по этому делу, я понимаю серьезность момента и прошу вас выслушать меня внимательно. За все время рассмотрения этого дела ни в одной из инстанций ни у кого не находилось времени объяснить мне по существу, в чем я ошибаюсь, в чем заключается клевета наших документов?

Вопрос:

— Кто вас познакомил с Якиром и Григоренко?

Алтунян:

— Какая разница. Их взгляды полностью совпадают с моими.

Постовалов:

— Но не с партией.

Помню, как спустя много лет неожиданно раздался стук-приглашение на разговор к стенке камеры Чистопольской тюрьмы. На связи, по-моему, был Миша Казачков:

— Ты радио слушаешь?

— Нет. А что случилось?

— Сообщили, что после тяжелой и продолжительной болезни умер твой «друг» — бывший первый секретарь Оренбургского обкома, первый заместитель председателя Парткомиссии при ЦК — Постовалов. Круг замкнулся через 15 лет.

Вопрос:

— Ведь Якир беспартийный. Вы должны были попытаться повлиять на него, а вышло наоборот.

Алтунян:

— Мне не надо было перевоспитывать Якира, мы с ним единомышленники.

- 94 -
Постовалов:

— Вся партия, весь народ, ЦК партии доверяют товарищу Брежневу, нашему Генеральному секретарю, а он нет. Почему?

Алтунян:

— Я уже объяснял. Для меня Советская власть, коммунизм, партия и Брежнев не одно и то же. Он не самокритичен.

Постовалов:

— Хватит.

Алтунян:

— Может быть, мне дадут все же высказаться?

Постовалов:

— Сколько вам надо времени?

Алтунян:

— Минут пять — семь.

Постовалов.

— Говорите.

Алтунян:

— Если вас, избранников съезда партии, не волнуют нарушения демократии и свобод в нашей стране, то вспомните хотя бы о трагической судьбе членов ЦК, избранных 17 съездом партии. Если так будет продолжаться...

Постовалов:

— И он хотел, чтобы ему дали возможность выступать с такими речами. Хватит. До свидания.

Алтунян:

— Как вас понимать? Буквально?

Постовалов:

— Конечно, других предложений не было. Я ухожу и слышу вслед выкрик: «Если так будет продолжаться, можете попасть в тюрьму!»

Останавливаюсь у самой двери, говорю с горечью:

— Вот уж никак не ожидал услышать здесь такие угрозы.

И слышу еще один выкрик:

— А что же вы еще хотели!

И вот, как и обещали мне высокопоставленные партийцы, — я в тюрьме. А 26 ноября, через два дня после того, как мне исполнилось 36 лет, суд признал меня виновным в совершении преступления, предусмотренного статьей 187 прим УК УССР, и подверг лишению свободы сроком на три года в лагерях общего режима. Кассация исключила из приговора лишь фразу о том, что мое преступление есть особо опасное. Приговор же суда остался без изменений. 28 января 1970 года я пошел на этап и полтора месяца добирался до Красноярска.

Выхожу из тюремной бани я
С гладко стриженой головой,
И меня, как тогда Чичибабина,
В ночь куда-то уводит конвой.

Расстаюсь с тюрьмой без печали,
Как и жили мы без любви,
Подает команду начальник, —
С места трогает автомобиль.

И сквозь лай, револьверные дула,
Я сажусь во вчерашний век,
В вагонзак, что Столыпин придумал
Для тебя, человек, Человек...

Харьков. СИЗО. Холодная Гора. Январь 1970 г.

Этот долгий этап был насыщен самыми разными впечатлениями и происшествиями. Первая остановка в Свердловске. Пересыльная тюрьма, неделя в ней. Потом «пятьсот-веселым» почтовым поездом, долго и медленно — в Новосибирск. Длительная остановка в тамошней пересыльной тюрьме. Много у меня впечатлений было от этого первого этапа. Быт зэков, пересыльные тюрьмы... Можно рассказывать и рассказывать. Например, о той же пересыльной тюрьме в Новосибирске.

В огромной камере нас собралось более ста человек. На улице лютая зима, а в камере выбито окно. Утром всех вывели на построение, пересчитали и под конец спрашивают: «Вопросы есть?» Я говорю: «Есть. Запишите на прием к начальнику тюрьмы». Как и не слышали. Я на следующий день повторил просьбу — ничего. На третий... В конце концов добился. Длинными коридорами и подземными переходами привели меня в роскошный кабинет начальника тюрьмы.

Начальник обратился ко мне сначала на «ты», но после того, как я заговорил — подчеркнуто очень вежливо, он сменил тон.

— Какие у вас вопросы?

— Это что, не советская тюрьма? Окно выбито, полотенец нет, кружек нет, газет не носят... — Расстались мы с ним дружелюбно, причем начальник пригласил меня:

— Возвращайтесь к нам через несколько лет, все тут будет по-другому, хорошо... — Мы вместе посмеялись.

Когда я вернулся в камеру, меня встретил восторженный гул голосов. Сокамерники подхватили меня на руки, качали. Оказывается, уже всем принесли полотенца, кружки, газеты, в камере заработало радио. Даже стекла в окна вставлять начали. Оказалось, что до меня к начальству за защитой своих прав никто не обращался. Пытались что-то говорить дежурному, а тот буркнет что-либо невразумительное в ответ — и все. На радостях в новых кружках несколько зэков заваривали чифирь. Это когда 50 г чая заваривают на пол-литра воды. Если сложить трубочкой белоснежное вафельное полотенце и зажечь его, можно за-кипятить две кружки...

Из Новосибирской — в Красноярскую пересыльную, а последний пункт — Нижний Ингаш.

Это юг Красноярского края. Еще южнее — Туруханский край, как раньше называли эти места, где сидели при царском режиме наши вожди. Конечно, слово «сидели» здесь не подходит. Загляните, дорогой читатель, в последние тома полного собрания сочинений Ильича, где представлена его переписка из тюрьмы и ссылок с матерью. Нет, не сидели наши вожди, а пребывали на курортах. Но если об этом говорить подробно и всерьез, получается отдельная книга. Тысячу раз был прав Солженицын: «Царизм лелеял большевиков».

В Свердловске на верхних нарах переполненной камеры пересыльной тюрьмы я записал в дневнике:

Еду, еду по белому свету,
А доехать никак не могу.
То ли дали не ту мне карету,
То ли я перед кем-то в долгу.

Пересыльные грязные тюрьмы,
Бесконечная матушка-Русь...
Ох, колы ж вы заграете, сурмы?
Скоро ль я до конца доберусь?

А конец — это только начало,
Впереди почти тысяча дней
Ждать, пока доплыву до причала
Новой жизни и новых идей...

Свердловск. Пересыльная тюрьма, февраль 1970 г.

В Красноярскую тюрьму нас привезли с вокзала воронком. Воронок — нечто вроде хлебной машины. В середине есть еще два «стакана» — шкафы у стены площадью 50 на 50 сантиметров, где нельзя стоять, а можно только сидеть, поджав колени. Если среди заключенных есть женщина или особо опасный преступник, их запирают в «стакан», изолируя от остальных. В воронок загоняют, когда надо, с помощью собак и дубинок от сорока до шестидесяти человек. А там ведь еще есть и немало места для конвоя.

Завезли нас в воронке на территорию тюрьмы и бросили — забыли. Фургон машины из алюминия, на улице — минус сорок! Через час в машине стоял страшный крик, вой, люди колотили в стенки. Наконец, пришли конвоиры, с матом и бранью развели по камерам.

В Красноярской тюрьме я пробыл примерно 10 дней. И это было не самое тяжелое время, так как почти неделю я пролежал в местной санчасти — обострилась язва желудка.

Относительная простота моего попадания в больницу на этапе, что обычно практически невозможно, объяснялась тем, что в моем тюремном деле (том деле, которое сопровождает зэка по этапу) было заключение рентгенолога о наличии язвенной болезни да еще в обостренной стадии. Заключение было сделано в одной из ведущих московских клиник известным диссидентом, впоследствии тоже политзаключенным доктором Леонардом Терновским. Эта справка помогала мне на протяжении всех девяти с лишним лет заключения. Многочисленные последующие обследования не осмелились опровергнуть московский диагноз, который КГБ поместил в тюремное дело.

 

Глава 7. НИЖНИЙ ИНГАШ

После Красноярска — последний рывок, и через пару суток воронок подвез нас к ярко освещенным воротам лагеря. Снег, овчарки, рвущие поводки, охрана в валенках и белых полушубках — мой первый лагерь Нижний Ингаш. Общие работы.

А общие работы в Сибири — это лесоповал. Рядом с нашей находится еще одна зона, только бесконвойная. Там заключенные лес рубят и доставляют его в нашу зону. Летом — через так называемый «нижний склад», через водоем. Бревна бросают в воду, они скапливаются в одном месте, в «бассейне». Там установлены рельсы, и специальной бревнотаской, крючьями и цепями — бревна затаскивают на «верхний склад». Дальше их сортируют, распиливают. А мы, собственно, занимались изготовлением разных досок, делали винные ящики, шпалы, барабаны для кабелей и т. д. Работы эти достаточно тяжелые, хотя «общий режим» считается наиболее легким и льготным. По уголовным нормам наши бытовые условия были хорошими. Нам давалось право отовариваться в ларьке, то есть покупать продукты на 25 рублей в месяц. Это и в самом деле было неплохо, потому что в тюрьме, куда я попал во время второго заключения, мы отоваривались на 2 рубля.

Тюремный ларек... Слипшиеся конфеты «подушечки», маргарин, хлеб, печенье, курево, консервы, зубные щетки, зубной порошок... Рассчитывались мы, конечно, не «живыми» деньгами, деньги списывали с нашего заработка. В «общем режиме» через полсрока можно было получить с воли две посылки в год — не более 5 килограммов. Однако всего этого можно было лишиться в одночасье, получив взыскание: «лишение прав отовариваться», «лишение прав на очередную посылку».

За что давались взыскания? Общая формулировка: «нарушение режима». А конкретно, так иногда и фантазии не хватит додуматься. Курение в неположенном месте. Сидение днем на кровати. Расстегнутая пуговица. Не поприветствовал начальника. И так далее, и тому подобное — все, что хотите.

Однако случилось так, что еще за месяц до положенного срока получения первой передачи мне пришла неожиданная посылка. Знакомый дневальный, о котором я расскажу немного дальше, мне говорит: «Тебе пришла посылка, какая-то иностранная, и ее уже распотрошили». Это означало, что начальство ее уже вскрыло, хотя к ней и прилагалась опись, чтобы нельзя было украсть, но уж очень интересно было: что? откуда? Оказалось, посылка эта была от «Эмнисти интернейшнл» (организации «Международная амнистия»).

Меня вызывает «опер» — начальник оперчасти:

— На ваше имя пришла посылка, но вы ее не получите, вам еще не положено. Если не положено, посылку надо отсылать обратно.

— Не положено — отсылайте.

— Ну, хорошо, — говорит «опер». — Мы тут посоветовались и решили вам ее выдать, но в счет очередной положенной.

Я категорически отказываюсь:

— Нет, так не будет. Отсылайте эту, я не возражаю.

— Ну давайте вместе посмотрим, если там нет ничего недозволенного, разрешим.

Принесли посылку, я делаю удивленный вид, мне говорят:

— Она такая разорванная и поступила.

Стали смотреть, а там весь «общий рынок»: плитка шоколада из Бельгии, колбаса в вакуумной упаковке из Германии, табак и специальная бумага к нему, пакетики с куриным бульоном, блокнот (до сих пор его храню), салфетки и многое другое — уже сейчас и не помню. И в специальной коробочке — таблетки, судя по этикетке, витамин «С» с лимоном.

Украдено ничего не было, так как в бандероли была опись.

«Опер» мне говорит:

— Вот это все возьмите, а таблетки — нет. Может быть, это наркотик... Или ладно, давайте я попробую, возьму, так сказать, удар на себя.

Я смотрю, лицо у него мрачное, отечное, видно, с перепоя. Взял он таблетку, положил в рот. Вижу, выражение лица у него на глазах меняется, становится блаженным, даже счастливым.

— Можно, еще одну возьму?

— Можно, начальник!

В 1993 я был в Америке, встретился с представителями «Международной амнистии», рассказал этот случай, и мы вместе посмеялись.

Тогда же, в Нижнеингашской зоне, произошел еще один интересный случай. Есть в зоне такая должность, которая называется «шнырь», или дневальный. Дневальный отряда, дневальный штаба. Когда все уходят на работу, дневальный остается, занимается уборкой, следит за порядком в помещениях. Дневальный по штабу у нас был молодой парень, в чьи обязанности входило еще и фотографировать. У всех заключенных, кто ходил на работы из жилой зоны в рабочую, были картонки с фотокарточками — пропуск для конвоя. Когда этап приходил, делались фото на все документы. Снимал этот самый дневальный. Как-то приходит он ко мне, говорит: «Знаешь, Ованесович, я сломал фотоаппарат». Ему эта поломка грозила множеством неприятностей, и, главное, он мог потерять такую хлебную и престижную должность. Поэтому тогда он просто взмолился: «Что хочешь возьми, что хочешь делай, но почини!».

Раньше я такого аппарата не видел. Назывался он «Ленинград», его не нужно было каждый раз перед щелчком взводить, одного завода хватало на половину кассеты для быстрой съемки. Сначала пришлось изготовить специальные инструменты — щипчики, отвертки. Потом помудрил и исправил. Так этот парень из благодарности меня и Илью Бурмистровича сфотографировал и в фас, и в профиль и отдал нам негативы. А мы нашли возможность переправить их на волю. Когда в Лондоне вышла книга о советских политзэках, в ней оказались и эти фотографии.

Внутри зоны каждый отряд был отгорожен от другого. Эти ограждения стали вводиться уже при мне, когда начальство поняло: если несколько сот человек, а иногда и тысяч, держать вместе, они могут сговориться, объединиться, пойти на забор, на вахту и прорваться, и тогда никакая охрана их не удержит. Потому стали делать «локалки»: отряд, барак и перегородка. Общаться стало практически невозможно. По очереди ходили в баню, библиотеку, смотрели кино, каждую неделю какой-нибудь старый фильм.

Жили мы в бараках, в комнатах с двухъярусными нарами. А одно лето до глубокой осени жили в огромной солдатской палатке, так как долго ремонтировали наш сгнивший барак. Хотя моя статья приравнивалась к бытовым, начальство зоны все же не забывало, что я был фактически политическим заключенным. За мной следили и довольно усердно, несмотря на то, что непосредственного куратора от КГБ, как в политлагерях, здесь не было.

Через год после ареста ко мне на свидание приехали жена, сын и мать. Однако, впервые отправляясь в такой долгий путь, они забыли, что разница во времени между Харьковом и Красноярском — четыре часа. Мне на свидание дали трое суток, и из-за этой временной разницы мои родные к первым суткам не успели, приехали в город Канск, это было рядом, — поздно, пришлось там ночевать.

Естественно, когда человек отправляется так далеко в неведомое место, хочется, чтобы там оказался хоть кто-нибудь, пусть малознакомый, на кого можно опереться. Такой человек в Канске был — знакомый знакомых. Майор, политработник, служил там в воинской части. И хотя он знал, что я заключенный, встретил моих родных. Они у него заночевали, а утром он сам отвез их на вахту лагеря. Испытывая чувство благодарности и считая, что это просто мой долг — поблагодарить за участие, я немного позже написал ему письмо. Об этом письме тут же стало известно соответствующим органам. У майора были большие неприятности, фактически испорчена карьера. Он собирался ехать в Новосибирск в военно-политическое училище преподавать, его не пустили. И только из-за того, что он приютил двух женщин и мальчика — семью политзаключенного. Хорошо еще, что в своем письме я написал фразу. «Жаль, что мы с вами не знакомы...». Это спасло его от дальнейших гонений.

Так что мне довелось столкнуться в заключении с разными военными. Были среди них пьяницы и негодяи, но были и люди, хранившие офицерскую честь и благородство. Встречался я в период заключения и с милиционерами — заключенными. Помню нескольких.

Первый был гаишником, брал взятки с водителей. Дело для многих обычное, но этот уж очень зарвался, слишком много было на него жалоб. Тогда власти решили показать свою твердость. Сначала устроили ему ловушку, взяли во время передачи денег, а потом судили показательным судом.

Со вторым милиционером вообще произошла смешная история. Он, подвыпив, возвращался из гостей, вел свой неисправный мотоцикл. К нему пристали двое милиционеров, и хотя он уверял их, что хоть сейчас и в штатском, но их коллега, ему не поверили. Тогда он спьяну закричал: «На помощь, «менты» бьют!» Прибежали двое парней, завязалась драка, у одного милиционера срезали пистолет и смылись. А этот горе-мотоциклист загремел в заключение.

Еще когда в Харькове на Холодной Горе я ждал этапа, ко мне в камеру посадили старика. Он около тридцати лет простоял надзирателем в этой тюрьме, потом демобилизовался, стал пенсионером. И однажды избил то ли соседа, то ли соседскую свинью (!), и получил год за хулиганство. А те, кто теперь его охраняли, были его друзьями. Я с ним общался — тип поразительный. Этот старик умел разговаривать только на языке, называемом «феней», да еще и материться. Он всю свою жизнь, по сути, провел в тюрьме. После службы напивался, играл в домино и назавтра вновь в тюрьму. Он ничего не читал, не ходил в кино. У него была дочь, но и это, казалось, не отражалось на его духовном состоянии. Страшная работа, страшная жизнь.

Одноглазая дверь. Тишина.
Сверлит душу немой вопрос:
Сторож мой, безликий старшина,
Где родился ты, как ты рос?

Что за песни тебе в колыбели
Пела мать у ночного окна,
И чьи руки тебя согрели,
И за что полюбила жена?

Темной ночью что тебе снится,
О чем думаешь, чем живешь,
Что ты делаешь ча темницей,
Как ты службу спою зовешь?

Что жене говоришь в постели
Про работу в этом аду,
Что прочел ты на этой неделе,
В этом месяце, в этом году?

На невинный вопрос сынишки:
— Где работаешь, папка, а?
Ты рассказываешь про вышки
Да про серых и страшных зэка?

Все могу я понять. С годами
Опыт жизненный матерел.
Люди мечутся, но чтоб сами
Из всех мыслимых в мире дел,

Увлечений, страстей, пороков, —
Выбирали себе тюрьму. —
Я, наверное, и до срока
Дней земных своих не пойму.

Чистополь. Тюрьма, карцер. Голодовка. Июнь 1983 г.

Но вообще, надо сказать, эти люди — милиционеры, попавшие в заключение, были необыкновенно изобретательны! Кормились они отменно; со свидании еле тащили сумки. Обычным заключенным разрешалось передавать ограниченное количество продуктов — строго по списку. Им же чего только не несли!

Тогда я впервые увидел, как осуществляется связь между камерами, причем не только соседними. Делается это с помощью «коня»: когда на длинной веревке бросается камушек с привязанной запиской. Если это соседняя камера, то такой «конь» «ведется» с помощью веника, который высовывается в окно. Брошенный груз повисает на венике и попадает в камеру. А уже по веревке можно осуществлять «бартерные сделки»: табак на сало, куртку на сахар и т. д. Опытные зэки умудряются общаться таким образом, будучи разделенными этажами и корпусами. Начальство борется с этим, ставя на окна так называемые «намордники» или «баяны» — металлические жалюзи, наклоненные вверх.

Новый 1970 год мы встречали в Холодногорской тюрьме. Была эйфория: в год столетия со дня рождения Ленина ожидалась большая амнистия. Надо сказать, что в неистребимом племени зэков живет неистребимая вера в амнистию. Если не считать большой амнистии сразу после смерти Сталина, которая, кстати, практически не коснулась печально знаменитой 58-ой статьи, серьезных амнистий за последние 25-30 лет не было. Дармовая рабочая сила всегда нужна, и расставаться с ней система всерьез не собиралась. Не раз потом на этапах, в лагерях и тюрьме я слышал разные байки на эту тему. Но все они сводились к тому, что реально на амнистию могут претендовать «беременные инвалиды Великой Отечественной войны!» Вот такие шуточки. Несмотря ни на что, все надеялись: ведь сто лет Основателю! (Потом оказалось, что это был обычный «пшик»).

А на Новый год решили: жарим картошку! В это трудно было поверить, такие блюда в тюрьме в камеры не подавали. Два дня до праздника вся камера из супа вылавливала картошку, потом ее выкладывали на окно. Мисок в камере держать не полагалось: поел и отдал обратно. Но мы правдами и неправдами миски оставляли. А дальше делалось так: старое сало поджигалось и на этом костре в миске жарилось новое хорошее сало, лук и нарезанная картошка. Но от горящего сала шел сильный запах, который могла почувствовать охрана. Чтобы этого не случилось, открывали окно и шахматной доской или картонкой, как веером, отгоняли дым от «кормушки» к окну. Ну, надзиратель пару раз заглянет: «Что там у вас?» А мы ему: «Командир, у нас полный порядок!»

В общем, это была настоящая жареная картошка с салом и луком — вкуснота потрясающая! До сих пор помню...

В зоне на общих работах я был сравнительно недолго. Одна из бригад работала на кране, грузила бревна в вагоны. Небольшой электрический кран ходил по рельсам. Однажды вижу: бригада стоит, кран не работает, на нем возится электрик. Я поднялся к нему посмотреть, в чем дело. Парень хоть и назывался электриком, но специального образования не имел, десять классов закончил и все. Не туда ткнул прибором, и прибор сгорел. Стоит он там и дрожит, боится неприятностей, прибор ведь взять неоткуда. Ну, я разобрал прибор и починил его.

Слух обо мне пошел по всей зоне. Вызывает меня механик — Сергей Никитович, если правильно помню. Отставной майор, хороший мужик, но любитель «заложить за воротник». Со мной всегда был вежлив, корректен, только на «вы». Поговорили мы, и скоро я стал, по сути, работать вместо него. Назначили меня официально механиком тарных цехов. Мне подчинили все механические мастерские. Там делали станки, оборудование. Помогали мне еще два хороших парня-инженера.

В зонах вообще очень мало людей с высшим образованием. Во время заключения, кроме меня, было еще трое. Один из них — мой друг, о котором я уже рассказывал, — Илья Бурмистрович. Он, к сожалению, был человеком неприспособленным к практическим делам, типичный теоретик, а по какому концу гвоздя бить молотком, не знал. И, конечно, зэки-уголовники сразу почувствовали его житейскую беспомощность, терроризировали его. Я, как мог, ему помогал.

Однажды ночью Илью неожиданно избили. Разбудили и говорят: «Жидовская морда, давай деньги!». Существует такой миф: если еврей, то богатый. Как сказал один из героев Маяковского: «...люто богатый и жадный люто...» Заправлял этими уголовниками некто Захаров — матерый мерзавец. Не знаю, почему он попал в нашу колонию: это у него была далеко не первая «ходка».

Через несколько дней в бригаде, где работал Захаров, сломался станок. А бригада работала «по линейке», то есть на станках, стоящих в одну линию. Если отказывает какой-то один станок, вся бригада стоит. Нет работы — нет заработка, приварка к каше, премиальных. Они сами заинтересованы работать. Мало того, что бригада работает на себя, есть еще разная «шпана»: бригадир-пахан, его помощники. Их тоже нужно обслуживать, и они тоже заинтересованы, чтобы не было простоя. Этот самый бригадир прибегает ко мне:

— Ованесович, станок сломался!

Он прекрасно знал, что можно исправлять станок месяц, а можно быстренько поменять двигатель, и станок заработает через пять минут.

Я сказал ему:

— Так и знай, если еще Бурмистровича тронете, будете вечно в простое. Тот аж взвился:

— Ованесович! Да мы этого Захарова сейчас! Да мы не знаю, что с ним сделаем!

И в самом деле и Захарову досталось, и Илью трогать перестали.

Майор-механик доверял мне свои обязанности, что доходило порой до анекдота. Он должен был периодически проводить с заключенными политинформации. Как-то утром, когда у него болела голова, видимо, с похмелья, он попросил меня:

— Генрих Ованесович, вы человек грамотный, проведите политинформацию! Вот вам здесь методическое пособие, прочтите и расскажите.

И я стал рассказывать зэкам о событиях в стране и в мире. Конечно, эту «методичку» — в сторону, говорил то, что думал. Слушали меня, надо сказать, с открытыми ртами. Но после второго такого «политзанятия» слух о нем дошел до начальства, и все с большим скандалом прекратилось. Замполит не мог допустить, чтобы антисоветчик учил людей жить, даже если речь шла о заключенных.

Я, кстати, не раз замечал впоследствии, что обычные уголовники в социальном плане были значительно ближе лагерной администрации, чем мы — советские инакомыслящие.

И еще была интересная встреча в Н. Ингаше. С одним из очередных этапов в зону прибыл симпатичный молодой человек, который резко выделялся умными глазами и вообще интеллигентностью. Это был норильский поэт Эдуард Нонин. Мы с ним сдружились. Он весьма снисходительно отнесся к моим стихотворным опытам, много и интересно рассказывал о стихосложении, о поэтах.

ЭДУАРД НОНИН - Алтуняну

Когда развеется туман
И ветры вешние подуют
И «враг народа» Алтунян
Свои стихи опубликует, —

У Бурмистровича Ильи —
Такого же «врага народа»,
Давным давно в кругу семьи
Жующего мацу свободы,

При виде генриховых книг
Гримасою пренебреженья
Лицо перекосится в миг
Или позднее на мгновенье,

И скажет он жене:— Обман,
Невежество! Абсурд! Халтура!
Подумать только, — Алтунян —
И тоже прет в литературу.

Как ледокол! Как танк! Как слон!
Как на меня он пер когда-то
И, видимо, распространен
Не по каналам самиздата.

Зато в России я один
Познал лирическое слово,
Как опекун и властелин
Стихов великого Петрова.

Н. Ингаш. Лето 1971 г.

Мне нравились его стихи, стихи профессионала. Помню, он рассказывал, что незадолго до ареста получил премию журнала «Сельская молодежь» за детские стихи «О двух пингвинах». А ему понравились мои стихи, которые были написаны сыну Владея Недоборы Гришеньке, болевшему тогда скарлатиной.

Не боятся скарлатины,
Кори, свинки и ангины
Те из маленьких ребят,
Кто съедает все подряд,

Кто умеет быть послушным,
Честным, смелым, прямодушным!
Потому-то очень скоро
Мальчик Гриша Недобора

Одолеет скарлатину
И, как храбрый Чиполлино,
Быстро выбежит во двор.
Эй, Лимон и Помидор!
Берегитесь Недобор!

А попал Эдуард в зону за неуплату алиментов, получив смехотворный срок — полгода. В зоне он был всегда несколько месяцев, так что мое литературное образование нельзя считать даже начальным. На самом же деле он просто повздорил с одним из партийных секретарей, которые, как известно, в своем районе, городе, области или крае всегда были вершиной власти, а алименты — просто повод, зацепка, тем более, что дети, которых он якобы не содержал, были у его матери в Донецке.

Спустя много лет Борис Чичибабин познакомил меня с прекрасным писателем Феликсом Кривиным, который только что приехал из Норильска. Он рассказал, что Нонин по-прежнему в Норильске. Больше я о нем ничего не слышал.

Глава 8. ОСВОБОЖДЕНИЕ

Летом 1971 года Илья Бурмистрович, отсидев свое, отправился в Белокаменную. Еще раньше пошел продолжать свой спор с партноменклатурой Эдик Нонин. Скука настала адская. И решил я податься на «химию».

«Химия» — это стройки народного хозяйства. Первоначально, по инициативе Хрущева (помните: «Коммунизм — это советская власть плюс электрификация и химизация всей страны», — так Хрущев дополнил Основателя) это были в основном стройки химической промышленности.

Каждый год весной в лагерь приезжал районный суд и всех желающих (кто имел на то право и против кого не возражала администрация) переосуждали, то есть остаток срока разрешали отбывать не в лагере, а в определенном месте под надзором комендатуры. Интересно, что весной после таких судов зона опустошалась, оставалось 500—600 человек. А к зиме большинство возвращалось и тогда снова зона была битком набита. При мне доходило до 1800 человек. Потом это явление перестало быть массовым, поскольку такую «недосиженную химию» перестали засчитывать в общий срок.

Через один из таких выездных судов прошел и я. Суд определил — «химия». Но неожиданно, буквально на второй день на это решение пришел протест от прокурора Красноярского края. Вообще говоря, протест вполне обоснованный, так как я не признал свою вину, впрочем, судья в суматохе забыл спросить меня об этом.

Приехал новый состав суда и, узнав у меня, что я вину свою не признаю, отменил предыдущее решение. Я не растерялся и спросил, можно ли на поселение в бесконвойную зону.

— На поселение можно, — ответил суд. И я стал ждать этапа. На другой день вызвал меня начальник лагеря и говорит, что у них в Ингаше уже несколько лет, как построен телевизионный ретранслятор, но нет специалиста, который мог бы запустить чехословацкое оборудование. Так вот, не соглашусь ли я поработать там и запустить этот ретранслятор. Я, конечно, согласился. Начальник взял под мышку мое дело и поехал к первому секретарю райкома партии.

Приезжает через пару часов и говорит:

— Первый сказал, что в Н. Ингаше триста лет не было телевиденья. Поживем еще несколько лет без него.

В сентябре 1971 года я отправился на «поселок». Станция Хайрюювка на трассе Абакан-Тайшет, десяток километров от Нижнего Ингаша. Меня посадили на машину и повезли.

Стояла истинно «золотая» осень. Машина ехала по тайге, меня обвевал теплый ветерок, вокруг буйствовали самые невероятные краски. Я стоял в кузове, захваченный небывалой, невиданной таежной красотой, и пел! Радость жизни была настолько велика, что, когда мы проезжали какое-то село и я увидел разлегшуюся в грязи свинью, я смеялся и думал, что и эту свинью люблю тоже... Да, да, после серой зоны, мрачных одежд и мрачных зэковских лиц увидеть такую красу и естественность — радость необыкновенная.

В Хайрюзовке мне дали общежитие: сначала койку в общей комнате, а потом отдельную маленькую клетушку, и я сначала работал зав. гаражом, а потом и до конца срока — начальником электростанции.

Шоферы в гараже были бывшие и настоящие зэки. Главная работа — вывозка леса, как правило, на прицепе хлыстами. Каждое утро я подписывал десятки путевок, которые выписывали диспетчеры. Всего их было около десяти, так как зимой работали круглосуточно. Летом лес возить практически невозможно, ибо дорог в тайге нет — сплошное болото.

Первый день на работе мне запомнился тем, что я вынужден был издать приказ, запрещавший ругаться матом в диспетчерской. Я не мог переносить ругань и пытался защитить нежные женские уши и души. Поначалу меня слушались. Но однажды днем, когда в диспетчерской никого не было, я зашел, а мои «дамы» меня не заметили. Я услышал от них такой крутой мат, что многие «водилы» могли показаться подготовишками.

В начале 1972 года в Украине прошли массовые аресты. Это как раз был период, когда сняли с поста первого секретаря ЦК КПУ Шелеста и на смену ему пришел Щербицкий. Было полностью заменено руководство КГБ, и как следствие начались многочисленные политические аресты. Иван Светличный, Васыль Стус, Вячеслав Черновол, Михайло Горынь, Иван Дзюба, Евген Сверстюк — многие тогда были арестованы. Тогда же был взят и мой добрый друг Леонид Плющ. А в Москве арестовали Петра Якира.

Хотя Хайрюзовка находилась далеко от Москвы и Киева, я рикошетный удар от ареста моих друзей ощутил сразу. Меня вновь стали вызывать на допросы. Время моего заключения подходило к концу, но я всерьез опасался, что не выйду — прибавят срок за дружбу с Якиром и Плющом.

Будучи начальником электростанции, я три раза ездил в командировку в Красноярскэнерго в техотдел УВД утрясать лимиты. Однажды я ехал не в пассажирском вагоне, а в кабине машиниста тепловоза товарного состава. Я обратил внимание на то, что на отдельных участках мы двигались очень медленно. Машинист объяснил: причина в том, что под нами топь, полотно все время «плывет», а многочисленные ремонтные бригады его все время укрепляют.

... Десять месяцев пробыл я на поселении в Хайрюзовке. 10 июня 1972 года, в положенный срок, меня освободили. Выдали документы, заработанные мною деньги, конфискованные при аресте медали. Смеха ради я нацепил их и зэки, завидев меня, говорили: «Слышь, земеля, да ты герой!». 12 июня я вылетел из Красноярска в Москву, а оттуда поездом — домой. В Москве меня тепло встретили Зинаида Михайловна Григоренко, Мальва Ноевна Ланда и Илья Бурмистрович. Письма Мальвы Ноевны — выдающейся деятельницы советского правозащитного движения, очень помогали мне в Сибири. Я никогда не забуду ее участия, внимания и заботы.

А дома в Харькове на вокзале была незабываемая встреча — море цветов, улыбок, слез. Все друзья были еще живы и здоровы, только Пономарев, Левин и Недобора досиживали последние месяцы.

Родители, полные сил и добрых надежд, жена, повзрослевшие и поумневшие дети. Радужные планы, первые робкие попытки анализа пережитого...

Тогда, в зоне я жил, как получалось. Позднее, вспоминая это первое заключение, я думал вот о чем. Как вышло, что, оторванный от привычной среды интеллигентных, доброжелательных людей, брошенный совсем в иную среду—к уголовникам и тюремщикам, я не просто выжил, а в сложных условиях не потерял собственного достоинства и добился уважения к себе. Дело, думаю, в том, как я прожил предыдущие годы.

Первое — то, что досталось мне от отца: практическая хватка, умение многое делать своими руками. Второе — я все-таки много лет был офицером, командиром. А это очень важно. Когда я служил в авиационном полку, у меня были подчиненные. Десяток офицеров, человек шестьдесят солдат. А командира не бывает без умения заставить уважать себя, без умения понять душу другого человека. Еще очень важно, что ко мне всегда шли люди, и я всегда старался им помочь. Например, написать письмо. Ведь, по мнению многих уголовников, я был очень грамотным. Не раз видел, как другие отмахивались от подобных просьб: «Да ну тебя, своих дел нет, что ли!» Я же не отказывал, и ко мне шли. И как я себя вел — отзывчиво, но без подовострастия, — так ко мне и относились.

Большое значение имеет то, как ты разговариваешь с милицейским, тюремным начальством, надзирателями, конвоирами. Я никогда не огрызался, не ругался. Был вежлив, но и к себе требовал вежливого отношения. Как только мне говорили «ты», тут же говорил: «Я не возражаю, командир, переходим на «ты». Почти всегда это помогало, тон обращения менялся.

Ну и, конечно, большую роль играла уверенность в своей правоте. Не думаю, что я мог бы совершить уголовное преступление, но я понимаю тех людей, немало видел таких, которые казнились тем, что они натворили. А когда человек казнится, когда собственный проступок, преступление угнетает его, воля у него подавлена. У меня же было наоборот! Я всегда был убежден, что мои гонители — преступники, а не я. И эта убежденность меня очень поддерживала. Хотя, к сожалению, я знал и людей, отбывавших срок по политическим статьям, но полностью подавленных, сломленных. Было и такое.

Летом 1972 года я вернулся в Харьков. Первое, что сделали мои друзья, — собрали деньги и отправили меня с женой на месяц отдохнуть. Мы поехали в Крым, во Фрунзенское. А в там много военных санаториев. Я не раз встречал среди тамошних отдыхающих своих знакомых и сослуживцев. Характерно, что мои бывшие коллеги по кафедре, завидя меня издали, переходили на другую сторону — не хотели встречаться. А вот бывший заместитель начальника нашего училища генерал Малиновский остановил меня и стал расспрашивать, как я живу. У этого человека был в свое время репрессирован отец. Потом Малиновский стал заместителем главнокомандующего ракетных войск, генерал-полковником.

Я вернулся в Харьков, и передо мной встала проблема устройства на работу. Именно проблема. Вдвоем с лейтенантом Сметаной из Дзержинского районного отделения милиции мы обошли двадцать две организации. Нам везде отказывали.

Пытался помочь мне бывший к тому времени уже в отставке начальник училища генерал Хадеев, которого я вспоминал уже ранее добрым словом. Это достойный и смелый человек. Не боясь последствий, он писал мне письма в зону. И теперь он написал просьбу в одну организацию: трудоустроить меня не как бывшего зэка, а как майора в запасе. И в П ром строй НИИп рое кто начальник одной лаборатории согласился взять меня на работу, связанную с программным обеспечением проектирования. Я должен был стать научным сотрудником, получать приличную зарплату. Причем, мне было сказано: «Поработайте немного — переведем в старшие научные сотрудники». На другой день после этого разговора я пришел оформляться и, сидя в приемной, услышал разговор: заместитель директора института был категорически против моего приема и вообще забрал у лаборатории эту должность.

Подобная история повторилась и на заводе химических реактивов. Сначала меня согласились взять дежурным электриком — люди там были нужны, работа тяжелая и вредная, часто приходилось работать в противогазах. Я даже прошел курс техники безопасности. В пятницу вечером мне было сказано: «Приходите в понедельник оформляться». А в понедельник мне объявили: мест уже нет, все занято.

Пытался устроиться я в организацию по ремонту телевизоров и в другие места. И после всех мытарств попал в предприятие «Кинотехпром». Я рассказал начальнику Петренко Ивану Петровичу все о себе, ничего не утаил. Он очень внимательно выслушал меня и согласился взять. Сначала я был дежурным электриком, через некоторое время стал ремонтировать киноаппаратуру. Занимаясь этим делом, я объездил всю Харьковскую область — городки и поселки, где были стационарные киноустановки.

Сейчас я стал рассказывать о своих мытарствах с работой к вспомнил вот что. Еще до моего ареста, когда меня только что исключили из партии, моему отцу сразу предложили уйти с работы. В то время он был проректором медицинского института по хозяйственной части. Много лет проработал там... Жена моя у себя на работе была членом профсоюзного комитета — ее сразу же выгнали оттуда. Но были и другие люди, другое отношение. Так случилось, например, с моей сестрой. Она тогда была студенткой мединститута. Пришла сдавать зачет профессору Дерману. Он прочел в зачетке фамилию, спросил: «Генрих Алтунян вам не родственник?» Тамара ответила: «Брат». Профессор взял ее зачетку и, не спрашивая, поставил «отлично». Однако, должен сказать, сестра моя и так училась на одни пятерки и закончила потом институт с красным дипломом.

Вот такие эпизоды. Плохие и хорошие. Из них складывались годы моей жизни на свободе. И их было отпущено мне судьбою, а вернее сказать, все тем же всемогущим КГБ, восемь лет.

Глава 9.  БЛАГИМИ НАМЕРЕНИЯМИ...

«Не стал на путь исправления...» — эта казенная фраза, определяющая суть моего взаимодействия с КГБ, тянулась за мной из тюрьмы в зону, из зоны на поселение и далее — на волю. Да, я вышел из заключения еще более убежденным в своей правоте и даже отбросившим уже многое из той идеологической шелухи, в которой прежде видел истину. Я вышел из зоны-чистилища с желанием и дальше жить по совести, поэтому, конечно, не мог стоять в стороне от правозащитного дела.

Я очень много и активно общался с друзьями-диссидентами. Подписывал многочисленные письма-протесты, например, против ввода войск в Афганистан, против отправления в ссылку академика Сахарова, против ареста и осуждения правозащитников. Я активно сотрудничал с Украинской Хельсинкской группой: собирал и доставлял им информацию о всех нарушениях закона, о преследованиях людей за убеждения, которые происходили в Харькове. КГБ считало, что я, Алтунян, являюсь «центром кристаллизации оппозиции в Харькове». Ко мне на праздники, на дни рождения приходили десятки людей, в основном мои единомышленники. На 27 квадратных метрах собиралось нас столько, что приходилось выносить мебель. На этих вечерах читали свои стихи Борис Чичибабин и Марлена Рахлина, прекрасно пела Фаина Шмеркина, шли вечные политические дебаты. Это были друзья мои, харьковчане — очень широкий круг людей, людей убежденных и преданных. Никто из них никогда не изменил своим идеалам, и дружбой с ними я горжусь.

Шмере

Я слышу голос твой чудесный,
Гитары сладкий перебор...
Очарованье твоей песни,
Романса русского простор,

И глубину, и потрясенье
Душа по-прежнему хранит.
И в день тоски, и в день веселья
Пусть Бог тебя благословит.

Чистополь. Март 1985 г.

Мы читали «самиздат», «Хронику текущих событий», получали достаточно объективную информацию обо всех происходящих событиях. И постоянно общались с единомышленниками в Москве и в Киеве. Я писал письма и требования в разные советские инстанции, газеты. Продолжал считать, что в чем-то советско-партийное руководство можно переубедить. Да, жила эта надежда на дремлющую человеческую совесть. Однажды в годы второго заключения я сидел в карцере. Дежурил старшина — один из самых свирепых в Чистопольской тюрьме. Кличку ему зэки дали «Коммунист» — хуже быть не могло. Зверь, хам... А я ему говорю как-то: «Неужели у вас нет совести?» Ребята надо мной смеялись: «Кому ты о совести говоришь?» А я тогда думал и до сих пор думаю, что в любом человеке не все человеческое истреблено. Совесть, мораль всегда ставились нами во главу всего. Иначе большевистскими методами надо действовать: «кто поет не с нами, тот против нас».

Официальным членом Украинской Хельсинкской группы я не был. Когда Мыкола Данилович Руденко прислал ко мне сначала Петра Винса, а потом Олексу Тихого с предложением войти в эту группу, я вынужден был отказаться, ибо прекрасно понимал, что за этим последует немедленный арест. Уж очень я был на виду, и КГБ ждал только официального предлога. Дать им такой подарок я не желал. Была и еще причина. Мой сын Саша в тот год поступал в Харьковский государственный университет. Осуществить это ему с его фамилией и без того было сложно, а после моего официального входа в группу я бы ему совсем крылья подрезал.

Этика, нравственность по отношению друг к другу были всегда присущи лучшим людям правозащитного движения. И я всегда старался быть честным перед друзьями и перед собой. И обидно, даже горько бывало, когда сталкивался с легкомысленным, пренебрежительным отношением к серьезным делам. А такое встречалось. Читает мне по телефону Петр Якир текст письма, которое надо подписать. Я говорю: «Да, согласен, подписываю...» А через некоторое время узнаю, что там, кроме моей, подписи всех моих друзей. Они же об этом знать не знают. И я такой санкции Петру не давал и не мог это сделать за других без их согласия. Но все мои друзья, чьи фамилии так беспечно Петр Ионович поставил под письмами протеста, все не отказались и не отреклись. На следствии и в судебном заседании они подтвердили свои подписи, несмотря на последовавшие административные преследования.

Я много об этом думал: самое хорошее дело можно дискредитировать легкомыслием, нечестностью. Много копий поломал в спорах на эту тему. Вот, например, можно ли говорить заведомую неправду, разговаривая со следователями, кагебистами? Я уточню: совсем необязательно на допросах говорить всю правду, все, что ты знаешь. Но говорить неправду не обязательно, я убежден. Вместо этого предпочитал вообще ничего не говорить. Существует некая грань, которую я для себя считал невозможным переступить. Ни при каких обстоятельствах. И эта грань — собственная совесть. «Для достижения доброй цели все средства хороши — это не мой лозунг. Категорически. Иначе сам не заметишь, как скатишься до уровня сначала отступника, а потом и предателя. А такое случалось с теми, кто начинал с благих намерений и, отступая шаг за шагом, скатывался в пропасть.

В начале 1972 года арестовали Петра Ионовича Якира. Я уже рассказывал о первой встрече с ним в купе симферопольского поезда.

Петр Ионович был человеком очень известным — и своим происхождением, и деятельностью. Громкоголосый, с черной густой бородой, он очень нравился женщинам, был душой компании. Его хорошо знали и в правозащитных кругах, и в правоохранительных. Последние глаз с него не спускали. Был со мной такой случай. В Хайрюзовке, на поселении, следователь КГБ капитан Сидоров простодушно рассказал:

— Иду я на вокзале по перрону, зашел купить кефиру, а навстречу мне ваш Петр Якир.

Алтунян:

— Не спрашиваю, почему вы кефир ищете на вокзале. Но вот как вы догадались, что это Якир? У него на лбу это написано?

Как я потом узнал, Якир ездил в Сибирь к друзьям. У диссидентов было принято навещать ссыльных друзей. А ссылка у нашего брата бывала далеко-далеко: Иркутская, Тюменская, Якутская области...

Да, Петр Ионович много и активно работал на поприще правозащитного дела. Но была у него страсть, о которой знали и друзья, и враги. Он, как говорится, поклонялся Бахусу. А попросту — сильно пил. Особенно в годы, предшествовавшие аресту, эта его страсть стала просто неуправляемой. Генерал Григоренко даже просил Якира: «Петя, отойди, ты уже много сделал! Но теперь, раз не можешь сам с собою справиться, — отойди, не компрометируй все то доброе, чем занимался до сих пор». Но больше всего компрометировал Петр сам себя. После смерти Сарры Лазаревны квартира Петра Ионовича подверглась нескольким обыскам, а вскоре и он сам был арестован.

Об аресте Якира я узнал сразу: в Хайрюзовке, меня стали вызывать на допросы. Отвечая на вопросы следователя, а чаще — отказываясь отвечать, я не знал и не предполагал тогда, как отразится тот арест на судьбе Петра Ионовича, которого я любил.

Когда Якира арестовали, он очень недолго держался. К сожалению, Петр Ионович скоро стал давать показания. Сейчас это уже доподлинно известно: КГБ завел уголовное дело на его дочь и поставил его перед выбором — или давайте показания, или посадим дочь... Надо сказать, что таким образом шантажировали многих диссидентов, и в основном люди вели себя стойко и достойно, хотя кагебисты угрозы свои выполняли.

Петр Ионович сдался. Он выступил в суде с покаянием, каялся прилюдно по телевидению, писал покаянные письма. Написал академику Сахарову: «Мы с вами вместе начинали дело, думая, что оно правое..., а это вредит стране..., льет воду на мельницу врагов».

Судили Якира вместе с Виктором Красиным, который, как известно, тоже покаялся и давал показания. Интересно, что, когда Красин выехал за границу, он там выпустил книгу под названием «Я сука, но выслушайте меня». КГБ умел ломать людей, ломать судьбы...

Что касается Якира, тяжело было смотреть и слушать его покаянные выступления, его самобичевание. И презрение, и жалость вызывал он у своих товарищей. Но было одно смягчающее обстоятельство: Петр Ионович добился у КГБ обещания, что по его показаниям судить никого не будут. Как ни странно, это «джентельменское» соглашение было выполнено: никого из названных Якиром людей не арестовали, хотя он назвал всех, буквально всех. Мне в Хайрюзовке и в Харькове на допросах по делу Якира давали читать его показания. Страшное ощущение я испытывал, читая о том, что в такие-то дни (точная дата) на квартире Якира собирались люди (целый ряд фамилий), чтобы обсудить определенную тему (например, состав Инициативной группы). Пофамильно назывались активно выступавшие, просто принимавшие участие, совсем не выступавшие...

Когда человек дает подобные показания о событиях пятилетней давности, а такие подробности даже специально запомнить невозможно, возникает уверенность, что он подписывает заранее подготовленный текст. А я ведь еще и знаю, какая обстановка царила в доме у Якира: двери нараспашку, люди целыми днями заходят, выходят, выпивают, курят, говорят о чем угодно и между делом и о политике...

Поскольку среди фамилий не раз называлась и моя, мне нужно было подтвердить или опровергнуть эти показания. Я отказался участвовать в следствии, хотя. как уже говорил, серьезно опасался, что подходивший к концу мой срок будет продлен. К счастью, этого не случилось.

Суда над Якиром, собственно, и не было. Он получил незначительный срок, и скоро этот срок ему заменили ссылкой в Рязань. Но и там Петр Ионович пробыл недолго, его помиловали, и он вернулся в Москву.

Конечно, после всего происшедшего бывшие друзья Якира стали его избегать. По сути, он попал в вакуум. Многие люди, и я в том числе, дружили с дочерью и зятем Петра Ионовича — Ириной Якир и Юлием Кимом, его женой Валентиной Ивановной. И прежде чем прийти к ним в дом, звонили, спрашивали: «Дома?» Шли, лишь когда самого Петра дома не было.

Вскоре наступил неизбежный конец — цирроз печени. Произошло это в 1982 году, за несколько дней до смерти Брежнева. Петр Ионович Якир был очень интересный человек. Но система, в которой он родился и жил, с которой боролся, оказалась сильней его. И она его сломала...

Но не хочется мне сегодня как-то подниматься над Петром Якиром, верша над ним суд. И не только потому, что его уже нет. И конечно же не потому, что передумал и уже на склоне лет одобряю его поведение.

Просто мне почему-то неловко, когда я вспоминаю последнюю с ним встречу. Я пришел проведать Иру в одну из московских больниц, стоял в вестибюле в ожидании лифта. Лифт подошел, из него вышел Петр и протянул мне руку, а я руки не подал.

Одно из самых угнетающих меня морально воспоминаний этих лет, это воспоминание о встрече, знакомстве и общении с человеком, которого я здесь назову Е. Этот человек практически сразу после освобождения эмигрировал и недавно, увы, скончался на чужбине.

Человек был весьма интересный. Вместе с Петром Якиром он учился в Московском историко-архивном институте и за какие-то самые начальные диссидентские проявления был оттуда изгнан. Стал активно заниматься политикой, написал много статей. Однако его выступления часто носили скандальный, вызывающий характер. Друзья относились к нему с пониманием: мол, ну что ж, вот он таков! Жизнь забросила его в Харьков, здесь он осел, здесь мы и познакомились с ним через Петра Якира.

Однажды Е. попросил меня отправить в Москву академику Гвишиани письмо. Был такой известный деятель, историк, сопредседатель одного из международных центров в Вене, к тому же зять Косыгина. Письмо — он дал мне его прочесть — носило ярко выраженный скандальный, даже оскорбительный характер. Мне было неловко отказать, и я взялся переправить письмо, думая сделать это через знакомую москвичку Гулю Романову, приехавшую тогда в Харьков. Я с ней встретился, передал письмо. Но за ней, а скорее, за нами обоими велась слежка, и ее задержали на вокзале под предлогом того, что ее сумочка похожа на только что украденную. Привезли в милицию, обыскали и нашли это письмо. Саму Романову отпустили. Уже из Москвы она мне позвонила, предупредила.

А дальше события развивались так. Е. вызвали в КГБ и спросили, как письмо попало к ним? Письмо было его, им подписанное, и логично было бы ответить: «Не знаю, вам я его не посылал». Он же спокойно, не колеблясь, объяснил: «У Алтуняна есть каналы связи с заграницей, вот я и дал ему письмо для переправки туда». А что значило в то время иметь «каналы связи с заграницей?» По тогдашним канонам — тяжкое преступление, предательство родины! И Е. знал об этом прекрасно. Он сам пришел ко мне, и рассказал обо всем. Я спросил:

— Послушай, ты понимаешь, что делаешь? Ты же сделал меня каким-то вражеским резидентом!

И он в ответ сказал мне странную или страшную вещь, даже не знаю, как это определить:

— Я понимаю. Но нас так или иначе посадят. А я сейчас пишу очень важную работу, мне во что бы то ни стало нужно ее окончить. Поэтому пусть сначала тебя, а потом меня. — Вот так!

Я открыл дверь и сказал ему:

— Уходи, считай, что мы с тобой не знакомы.

Е. ушел, совершенно искренне убежденный, что он все сделал правильно. Но это был не конец нашего знакомства. История нашего общения имела продолжение. Меня арестовали, судили, отправили в Пермские лагеря. Потом я попал в Чистопольскую тюрьму и там неожиданно встретился с Е. Вот что он рассказал мне, и его рассказ позднее подтвердил Анатолий Корягин.

Вскоре после моего ареста Е. ехал к себе домой на Салтовку (жилой микрорайон в Харькове), стоял на остановке автобуса. Было морозно, мела снежная поземка. Рядом стоял какой-то человек с приемником и слушал «Голос Америки». И вдруг Е. услышал сообщение: «В Харькове арестован Генрих Алтунян по доносу...» — и была названа его фамилия. Ему стало плохо, закружилась голова, и он вспомнил сказанные ему накануне жестокие слова Анатолия Корягина: «Имей в виду, у тебя теперь выход один: пойти в КГБ и отказаться от всего, что ты говорил. Ты, мол, оговорил невиновного человека, на самом деле ничего подобного не происходило. Иначе ты никогда не отмоешься!»

Е. поехал в Москву к нашим друзьям. Но ни каяться, ни признавать ошибку не собирался — доказывал, что не предавал, не сказал ничего особенного, такого, за что можно арестовать. Он вновь и вновь повторял свой аргумент: «Мне нужно работать...» Он считал свою работу настолько важной, что присваивал себе право распоряжаться чужой судьбой!

Когда же сам Е. был арестован, он ничего обо мне на допросах не говорил и свидетелем по моему делу не проходил — надо отдать ему должное. Но, как говорится, из песни слов не выбросишь.

Как я уже сказал, наши пути вновь пересеклись в Чистопольской тюрьме. Я попал туда из Пермских лагерей, он — из Мордовских. Через некоторое время у нас с ним установились нормальные отношения. И все же было в этом человеке, в его поведении, в отношении к товарищам нечто совершенно неприемлемое. Однажды случилось такое. Сидели мы в камере втроем; он, я и Михаил Казачков[1]. Периодически в места заключения приезжали наши кураторы-кагебисты: к харьковчанам из Харькова, к москвичам — из Москвы... Беседуют с нами о жизни, прощупывают, не изменились ли мы, не готовы ли просить о помиловании... Один из таких кураторов пригласил на разговор Е., стал говорить, что у него очень больна мать, вот-вот умрет, убеждал написать просьбу о помиловании. А чтобы показать себя гуманистом, предложил ему: напишите письмо вашей больной матери, мы передадим.
[1] Один из самых последних политзаключенных, выпущенный из Чистопольской тюрьмы после 14 с лишним лет заключения.

Е. был человеком своеобразным. Он взял десять открыток, на каждой написал послание в стихах. Кагебисты попросили изменить лишь одно место, где он открытым текстом писал о том, что в соседней камере голодает Анатолий Корягин. Он согласился, собственной рукой изменил текст, открытки забрали, увезли в Харьков.

Прошло всего два дня после отъезда кураторов. Мы с Мишей видим, что Е. сидит и пишет что-то. Спросили, что. Оказалось, он пишет протест прокурору по поводу того, что его письмо не было передано матери. Мы говорим ему:

— Подожди, еще рано, они еще могли и не доехать до Харькова.

Он машет рукой:

— Да знаю я, обманут, не передадут!

— Подожди, — говорю я. — Какой в этом смысл? Они ведь сами предложили тебе написать, отвезти.

— Обманут, мало ли что обещали.

— Подожди еще три дня.

— Нет, отправлю протест сегодня же!

Я стал убеждать Е. в совершенно очевидных вещах. Мы — политические, это особый статус и особая, если хотите, честь. Мы несем ответственность за малейшее свое действие и слово. А то, что он делает, неэтично и безответственно.

— Если пошлешь этот высосанный из пальца протест, то ты просто болтун! Мы будем вынуждены прекратить с тобой общаться.

Но он не слушал никого, считая себя самым обиженным, был уверен в своей правоте. Протест отправил, а мы перестали с ним разговаривать. Потом нас «дернули» в разные камеры. И уже там я узнал, что пришла телеграмма от жены Е.: все его открытки мать получила.

Я рассказал о человеке, который оправдывал любые свои проступки лишь потому, что считал, будто может быть такая высокая цель, которая оправдывает любые средства. Я сам человек далеко не идеальный, не раз приходилось мне ощущать себя виноватым перед семьей, друзьями, родными. Но есть вопросы принципиальные и среди них — не вступать в сделку с собственной совестью. Я говорю не об общепринятом понимании добра и зла, это понятия растяжимые, а о своей совести. Как учил меня еще отец: «Ложись спать, чтоб тебя не мучила совесть».

После всего случившегося я с Е. больше не хотел общаться. Но судить его я не хочу. Он внес свою лепту в общее дело, отсидел полный срок. Бог ему судья за его характер, его самомнение, и мир его праху на чужой земле. Иное дело — тот человек, о котором расскажу дальше.

Прямое и сознательное предательство подлежит презрению и осуждению.

Каким образом в нашем окружении появился Зинченко, до конца не ясно до сих пор. В конце семидесятых годов происходили большие выступления «отказников», он крутился среди них и каким-то образом попал к генералу Григоренко. Жаловался ему, что хочет выехать за границу, но его не выпускают, преследуют за убеждения. Узнав, что он из Харькова, Петр Григорьевич назвал ему меня и Владислава Недобору. И когда Зинченко пришел к нам, мы встретили его как друга и единомышленника: он ведь появился как бы по рекомендации Григоренко. Интересно, что он дружил с неким Липавским — главным свидетелем обвинения по делу Натана Щаранского. Этот Липавский был заслан КГБ в среду евреев-отказников. Мы стали встречаться, общаться, постепенно узнали историю жизни Анатолия Михайловича Зинченко. Она очень неординарна и состоит как бы из двух частей: той, что рассказал нам сам Зинченко, и той, которую мы узнали в процессе следствия.

Итак... В войну, в период немецкой оккупации Харькова, Анатолию было лет пятнадцать-шестнадцать. Немцы принудительно партию за партией отправляли молодежь на работу в Германию. Для многих это было трагедией, но не для всех. Юный Зинченко сам пришел на сборный пункт и по собственному желанию поехал работать в Германию. Попал он к какому-то фермеру, где жилось ему неплохо, даже посылал посылки домой, а его хозяин открытками благодарил мать за прилежно работающего сына. По окончании войны он очутился в лагере для перемещенных лиц, который заняли американцы.

Вот тут начинается детективная история. Наш герой каким-то образом в лагере достал документы умершего и поменял фамилию. Оказывается, что на самом деле он не Зинченко хотя его истинная фамилия очень похожа: то ли Зайченко, то ли Заиченко... С новыми документами он вернулся на родину. Служил в армии, а после войны ему даже вручили медали — чужие, того, настоящего Зинченко...

В Харькове этот «фронтовик» поступил в юридический институт. И тут произошла еще одна необъяснимая история. Он учился на втором курсе, когда в институтском отделе кадров какой-то бдительный кадровик доглядел, что паспорт и аттестат об окончании школы имеют расхождения. Оно и понятно: ведь аттестат-то был подделан. В конце сороковых годов такие истории бесследно не проходили, подвергались самой тщательной проверке. Потому особенно странно, что Зинченко остался Зинченко и просто покинул институт... Анатолий Зинченко поступает теперь уже в технический вуз (ХИМЭСХ), оканчивает его, работает в различных строительных организациях.

Третья детективная история! Далее Зинченко отправляется в туристическую поездку — круиз по Дунаю. В Вене он отделяется от группы, идет в посольство ФРГ и расспрашивает там, каким образом он может попасть в Германию, остаться там. В это время теплоход, на котором он приехал, уходит дальше, а он остается на положении беженца... Эту историю нам рассказывал сам Зинченко очень красочно, с подробностями, как его тайком вывозили из посольства, как за ними шла слежка, как по Европе гуляют советские разведчики...

Ночь он провел в полицейском участке, потом был отправлен в лагерь для перемешенных лиц. Через несколько дней туда приехали представители советского посольства, он сказал им, что случайно отстал от теплохода и хочет вернуться домой. На посольской машине его из Вены перевезли в Прагу, оттуда самолетом в Москву, а в аэропорту Внуково его у трапа встречали харьковские чекисты. Утром следующего дня он уже находился в подвалах харьковского КГЬ. Десять дней его допрашивали, потом выпустили, но сразу же уволили с работы. Он перебивался случайными заработками, в конце концов устроился электриком в больницу. И стал «отказником», то есть человеком, которого не выпускают за границу. Тоже надо сказать, история со многими странностями и информацией к размышлению.

В общем, Зинченко, приехав из Москвы с приветом от Петра Григорьевича, стал бывать у нас, не раз мы собирались и у него дома. Например, хорошо помню такой приятный литературный вечер, где украинские друзья читали статьи и стихи Шевченко и о Шевченко.

Все это время Зинченко активно добивался разрешения выехать за границу. Однажды вместе с Юрием Дзюбой, бывшим политзаключенным, с которым дружил, он вышел на улицу с плакатом: «Президент Брежнев, где наше право на эмиграцию?» Писал множество писем и протестов во псе инстанции: депутатам тогдашнего Верховного Совета СССР, космонавтам, дояркам... В конце концов КГБ, наверное, потерял терпение, и в августе 1980 года Зинченко был арестован.

Как раз в день его ареста мне позвонила из Америки Зинаида Михайловна Григоренко, и я сказал ей, что арестовали Толю Зинченко. Так что это событие сразу стало известно всем зарубежным радиостанциям. Я собрал все, что было более или менее приличного в холодильнике, отнес матери Анатолия, поддержал, как мог, сказал что-то вроде того, что такими людьми, как ее сын, нужно гордиться...

Вскоре после ареста Зинченко полностью раскаялся и стал давать показания. Он исписал столистовую тетрадь, где подробнейшим образом ответил на все вопросы следователя и еще многое добавил от себя. Он дал полную живописную информацию обо всех, с кем хотя бы мельком был знаком. И его показания существенно дополнили досье на многих людей. Я думаю, что перед ним была поставлена дилемма: или тяжелая, вплоть до расстрела, статья за измену Родине, или благородная — антисоветская пропаганда.

Обо мне Зинченко давал показания на следствии, на очной ставке и в суде. Всем нам на многочисленных допросах приходилось давать показания. Однако мы поступали так: о чем можно было безболезненно для себя рассказать, говорили. О других, о друзьях — ни слова. Но о большей части нашей деятельности умалчивали. На многие вопросы сознательно отказывались отвечать.

Зинченко же стал нам отвратителен именно потому, что по собственной инициативе вспоминал все, до мельчайших подробностей. Мало того, многое он просто придумывал, приписывал нам, чтобы выгородить себя. Например, ему хотелось скрыть факт личного знакомства с Григоренко в Москве и то, что в наше окружение он попал от Петра Григорьевича. И он выдумал такой эпизод. Когда Григоренко был в гостях у нас в Харькове, я попросил его, Зинченко, отвезти Петра Григорьевича в аэропорт. Вот там, в машине, Зинченко будто бы впервые и увидел генерала.

Был и такой случай в период нашего общения с Зинченко. Когда сослали в Горький Андрея Дмитриевича Сахарова, Зинченко пришел ко мне и принес сочиненное им письмо-протест. Совершенно неподобающий подобным протестам текст — оскорбительный, ругательный. Это могло не помочь, а только навредить. Я высказал ему свое мнение: такое письмо должно носить не скандальный характер, а быть деловым, выдержанным, но твердым. Подписать отказался. Но мне стало жаль искренних, как мне тогда казалось, чувств и усилий этого человека, и я согласился помочь ему и переделать послание. После нескольких переделок, когда текст был отработан, я и несколько других харьковчан протест подписали.

Так вот на суде Зинченко представил это дело так, словно я пришел к нему домой с текстом письма, заставил его поставить свою подпись и вообще втянул его в антисоветскую деятельность... А ведь следователей всегда интересовал именно этот момент: кто был зачинщиком, инициатором? Для них это было очень важно. Ведь ясно, что весь народ пересажать в тюрьмы и лагеря невозможно, а вот инициаторов можно и нужно! Об этом кагебисты всегда старались получить подробные сведения. И Зинченко их формировал, причем, как я уже отметил, перевирая факты, выводя себя из-под удара.

Уже в зоне, пытаясь оправдать свое поведение, Зинченко говорил, что кагебисты пугали его, грозили вспомнить все прошлые грехи: добровольную работу в Германии, изменение фамилии, происшествие в Вене, — и «раскрутить» его по статье «Измена Родине», вплоть до расстрела. А за свои «чистосердечные» показания он получил обещанную статью.

И КГБ выполнил свое обещание: предатель был осужден на шесть лет, отбывал срок в Пермских лагерях, но не в той зоне, где я, а в другой, 35-й. Работал электриком, а все заключенные четко знали, что электрик — должность «кумовская», то есть для кагебистских агентов. В бытовых зонах такие должности, как электрик, художник, библиотекарь, дневальный («шнырь») и некоторые другие называют «сучьими», то есть эти люди «твердо стали на путь исправления», а простому зэку ждать от них ничего хорошего не приходится. Однако мне кажется, что нет «сучьих» должностей, есть «суки», которые «стучат», независимо от того, куда их поставит «кум» или «куратор» из КГБ. Был же Иван Светличный библиотекарем в этой же 35-ой зоне и тогда библиотека стала центром противостояния кагебистскому произволу.

Один из таких кураторов задолго до перестройки, еще в 1984 году сообщил мне в Чистопольской тюрьме, что Зинченко помилован и вернулся в Харьков. «Вот видите, Зинченко уже лома, а вы здесь...» Он ставил нам его в пример!

Предательство не прощается! Я никогда не брошу камень в человека, который не выдержал моральных или физических пыток! Да мало ли бывало подобных ситуаций. Человек волен сам распоряжаться своей судьбой: отказаться от прошлой жизни, от друзей, покаяться... При этом он вступает в сделку только со своей совестью. Но распоряжаться судьбами других — нет, это для меня неприемлемо!

И когда Зинченко уже в наше время пытался как-то подключиться к демократическому движению, я и другие товарищи его попытки пресекли. Ведь он, выкарабкиваясь из ямы, сталкивал туда других! И ему было все равно: по головам ли, по поломанным жизням, по трупам ли...

Глава 10. ИСТОРИЯ ВИКТОРА БОРОВСКОГО

Стараясь изо всех сил обелить себя, оговаривая и подставляя всех, кого он называл своими друзьями, Зинченко рассказал кагебистам историю моего общения с Виктором Боровским. Если бы не это свидетельство, эпизод с Боровским вообще не был бы известен и не попал бы в мое обвинение. Зинченко же дал КГБ большой компромат на меня. И эта история стала одним из важных элементов обвинения.

Из Америки мне привезли письмо от Зинаиды Михайловны Григоренко. Написано оно было на обороте ксерокопии статьи о Викторе Боровском. Вскоре после этого меня дома навестил Анатолий Зинченко и по обыкновению стал жаловаться: «Не выпускают меня за границу! Евреям хорошо, они уезжают, им помогают! А я русский, никому не нужен, уехать не могу...» Я сказал ему: «Было бы желание!» — и показал ксерокопию статьи о Боровском: «Видишь, человек захотел — и добился своего — уехал!»

Вот этот эпизод Зинченко и рассказал на допросе. Так КГБ стало известно, что и у меня была эта крамольная статья. Им нужно было ее найти, и Зинченко дал зацепку.

Искать кагебисты умели. Узнав от него же, что письмо я отдал матери Боровского, они добрались и до нее. Лидия Никитична, простая женщина из Лозовой — город под Харьковом, — держала себя с большим достоинством, отвечала на вопросы так, чтобы не навредить мне. Вот дословно ее показания:

«С Алтуняном Генрихом Ованесовичем я знакома. Познакомилась я с ним при следующих обстоятельствах. Весной или летом 1976 года мой сын Виктор однажды привел в дом мужчину и представил мне его как хорошего своего товарища. Это и был Генрих Овапесович Алтунян. С этого времени Алтуняи иногда начал бывать в нашем доме. Он говорил, что по служебным делам приезжает в Лотовую. Во время таких поездок он и посещал моего сына Виктора. Что сблизило Виктора с Алтуняном, я сказать не могу, так как не знаю. О чем они беседовали между собой, мне тоже не известно. В 1977 году мой сын Боровский Виктор выехал на постоянное место жительства за границу и в настоящее время проживает п США в городе Нью-Йорке... Как я уже показывала ранее, указанное письмо принес ко мне в дом в начале января 1980 гола какой-то мужчина. Лично я его не видела, так как меня дома не было. Письмо мужчина передал отцу. В марте 1980 года отец умер, и я не имею возможности уточнить, кто же именно принес нам письмо. На похороны отца приезжал мой муж, который в настоящее время живет в городе Коростышеве Житомирской области. Ему я и отдала указанное письмо...»

Ну, а дальше, понятно: обыск в доме Ивана Николаевича Боровского в городе Коростышеве, изъятие ксерокопии с поясным портретом Виктора Боровского и статьи о нем. И если отец Виктора так и не смог прочесть эту статью — хотел попросить знакомого учителя английского языка, но не решился, боялся подставить человека, — то в КГБ статью, конечно же, перевели. Вот некоторые выдержки из нее.

«Журнал де Монреаль», за 8 апреля 1979 года. «Виктор Боровский — украинский диссидент. В СССР он прослыл сумасшедшим».

«Виктору Боровскому 22 года. Украинец по национальности, он покинул страну более года тому назад, потому что Советское правительство ему предоставило выбор: либо он замолчит и откажется от связей с другими украинскими диссидентами, либо его поместят в психиатрическую больницу или тюрьму, либо он покинет страну».

«Когда впервые меня поместили в психиатрическую клинику, — рассказывает Виктор, — мне было 18 лет.

Я учился в педагогическом вузе и готовил реферат по выступлению Хрущева. Так как в библиотеке вуза не было никакого материала по этому вопросу, я воспользовался книгой Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ». Когда я прочел свой реферат в аудитории, — продолжает Виктор Боровский, — я сослался на отрывок из этой книги, в котором речь шла о «геноциде миллионов людей во время осуществления аграрной реформы». При употреблении слова «геноцид» преподаватель разозлился и запретил мне продолжать. А так как студенты были несогласны с преподавателем, последний вышел из аудитории и пошел все сообщить директору».

Несколько дней спустя Виктор Боровский был остановлен на улице, брошен в машину и отвезен в психиатрическую клинику.

«Я там находился в течение 3-х месяцев и подвергался тяжелому лечению. За 20 дней мне сделали 10 уколов (кислота и сульфаты), которые вызывали ужасные физические страдания. Действие такого укола длится несколько дней. Когда мне не делали инъекций, меня заставляли слушать стоны других, вызванные или инъекциями, или электрошоком...»

Виктор Боровский уточняет, что КГБ — тайная полиция Советского государства, никогда не объясняющая причины ареста, — на этот раз объяснила причину его болезни. «Они мне сказали, что я болен потому, что я думаю не так, как другие».

Через три месяца усилия матери В. Боровского по освобождению сына достигли успеха. «Но мать, — объясняет Боровский, — должна была подписать документ, возлагающий на нес ответственность за все мои поступки. Она должна была, по их мнению, «реабилитировать» меня. По выходе я искал работу, но никто не хотел меня брать. Я хотел возобновить занятия, но меня не принимал ни один вуз. Именно тогда я вступил в контакты с другими украинскими диссидентами».

Сочувствуя борьбе этих групп, которые требовали признания прав украинцев в рамках Советского Союза в соответствии с Хельсинкским соглашением, В. Боровский решил сопровождать супругу одного из руководителей такой группы и выступить на суде н защиту последнего. Но в тот момент, когда они садились в самолет, КГБ был там и его вернули в психиатрическую больницу.

«На этот раз, — свидетельствует Боровский, — это были не инъекции, вызывающие страдания, а медикаменты, обладающие свойством воспалять я зык и лишать способности говорить. Длился месяц, и меня выпустили, сказав, что я здоров. Но КГБ ожидал у двери, и именно тогда мне дали понять, что у меня нет родины...»

... Итак получалось, что письмо у «незнакомого мужчины» взял дед Виктора — Никита. Но ко времени допросов дед умер и указать на меня не мог. Оставалось лишь неподтвержденное показание Зинченко. Потому КГБ начал доискиваться до корней моего знакомства и общения с Боровским.

Когда мы с Виктором познакомились, он был совсем юноша, учился на первом курсе Славянского пединститута. В 1977 году в райценгре Дружковка Донецкой обл. шел процесс над Мыколой Руденко и Олексой Тихим — руководителями Украинской Хельсинкской группы. Виктор собрался туда лететь, а перед этим зашел ко мне, веселый, довольный и сказал: «Все в порядке, я все «хвосты» обрезал, слежки за мной нет!» Переночевали, вышли утром, и я заметил, как за угол метнулся человек. «Вот так, — указал я на него Виктору. — Вон твои «хвосты», тут как тут».

«Огородами», петляя дворами, мы вышли на перекресток улиц Деревянко и Балакирева. И хоть нам удалось на какое-то время оторваться от «наружного наблюдения», я был уверен, что надолго уйти от них невозможно. Виктор собирался в аэропорт лететь в Донецк. Я предупредил его: «Тебе не дадут улететь, снимут с трапа». Но Виктор был возбужден и по-мальчишески беспечен: «Я обману их! Уйду от слежки и—в аэропорт'» Сел в какую-то случайную машину (а может, и не случайную: КГБ умел вовремя «подкатить») и поехал. Не успел он отъехать, как из-за угла выскочила «Волга», в которой я отчетливо увидел тех, кто простоял у нашего дома всю ночь.

Прошло несколько дней. Неожиданно раздался звонок, незнакомый мужской голос сообщил, что Виктор Боровский находится в 15-й больнице. В Харькове все знают, что это за больница, в просторечии «психушка».

Позже, находясь уже за границей, Виктор написал книгу «Поцiлунок сатани», где детально описал все преступления, которые были совершены против него. Его в тот день и в самом деле сняли с трапа самолета, отвезли в милицию и, в нарушение всяческих норм, милицейская машина привезла его в психиатрическую больницу. Не санитарная, не скорая помощь — милиция! И врач (нарколог — не психиатр!) поставил диагноз — «шизофрения». С этим «заключением» Виктора Боровского положили на стационарное обследование, что являлось грубейшим нарушением всех законов!

Интересная ситуация сложилась дальше, и для меня в том числе. Вместе с одним из своих друзей, Семеном Подольским, я поехал в больницу. Если быть точным, речь шла не о больнице, а о Научно-исследовательском институте психиатрии, который находится на территории 15-ой больницы. Там, пытаясь подробно разузнать, что же с Виктором, каковы его судьба и здоровье, мы познакомились и несколько раз встречались с симпатичным молодым врачом — Любовью Федоровной Гриценко. Необычные у нас с ней сложились отношения, необычно пересекались наши судьбы.

Любовь Федоровна оказалась человеком искренним и открытым. Она совершенно определенно сказала нам, что Боровский здоров. Но предстоит пройти экспертизу. Понимая, что опытным экспертам легко запутать и подловить юношу, она приглашала его к себе и учила, как отвечать на вопросы. Более того, в разговоре с нами она назвала всех, кто входил в экспертную комиссию, и дала им всем характеристики. Мы тоже были с ней откровенны, много говорили на волновавшие нас темы. Во время разговора я заметил, что харьковская психиатрическая больница известна своей честностью и профессионализмом. Ее врачи ни разу не дали ложного заключения, не назвали здорового человека больным. Просил, не разрывать эту цепь...

Так и случилось: комиссия признала Виктора здоровым. Я купил букетик цветов и подарил их Любови Федоровне...

Когда мать приехала в больницу, чтобы забрать Виктора, ей не хотели его отдавать. Был четверг, а ей сказали приходить в понедельник. Это означало, что парень еще четыре лишних дня должен был находиться с душевнобольными! Она бросилась ко мне. Я написал телеграммы Брежневу и министру здравоохранения Чазову. С копиями и квитанциями от этих телеграмм она вновь побежала в больницу. В общем, Виктора выписали в тот же лень, и он с матерью уехал в Лозовую.

А вот с доктором Гриценко наши отношения на этом не окончились. Когда по показаниям Зинченко КГБ узнал об иностранной статье про Виктора и о том, что эта статья была у меня. вспомнили всю больничную эпопею Виктора, связали некоторые эпизоды с моей персоной. Стали «копать» глубже. И, видимо, Любовь Федоровна попала под сильное давление КГБ. Мало кто мог выдержать это давление. Думаю, ее просто терроризировали, потому что Гриценко в конце концов дала против меня показания, совершенно не соответствовавшие истине. В моем деле они есть, и я приведу несколько отрывков.

«В мае 1977 года. не исключено, что это было в последних числах мая, Боровского посетили два мужчины... Оба они назвали себя по имени и отчеству, но запомнила я только имя одного из них. Это Генрих... В отношении Боровского Генрих сказал, что он считает противоправным его нахождение в больнице, так как, по его мнению, Боровский помещен сюда только за то, что он имеет свои взгляды по поводу соблюдения Хельсинкских решений о правах человека. Я возразила ему, заметив, что ни с чем подобным в своей лечебной практике не сталкивалась. Тогда Генрих сказал, что в нашей клинике в 1970 году был якобы необоснованно признан психически больным совершенно здоровый человек по фамилии Левин. Я снова ему заявила, что ничего не знаю об этом. После этого Генрих стал мне предсказывать, как будет с Боровским. Вот почти дословное его высказывание по этому вопросу: «Придет такой дядя в гражданском костюме с красной книжечкой и скажет вам. что Боровского надо сделать психически больным человеком, и вы сделаете это». Я ответила, что за мою практику мне ничего противоправного никто не приказывал делать, что в нашей больнице богатые научные кадры и беспристрастность гарантирована, так что беспокоиться о Боровском нечего. Однако Генрих продолжал убеждать меня и, как он выразился: «В последнюю минуту обязательно появится человек из КГБ и будет присутствовать при консилиуме»... 31 мая того же 1977 года, когда состоялся консилиум по Боровскому, Генрих снова появился в больнице. В возбужденном состоянии, он обратился ко мне и спросил, каково решение консилиума. Торопя меня, он сказал, что ему об этом нужно знать срочно, так как результаты он сейчас же будет передавать в Москву. Я ответила, что в Москву передавать нечего, так как Боровской признан здоровым. По-видимому, Генрих не ожидал такого исхода по этому делу, потому что как-то разочаровано сказал: «Все равно в Москве в журналистских кругах поднимут шумиху на ближайшей пресс-конференции». На этом мы с Генрихом, расстались и больше я с ним не встречалась».

Когда я прочел эти показания, категорически возражал и требовал очной ставки, говорил: «Хочу посмотреть ей в глаза». Но очной ставки мне не дали, показали справку о том, что Гриценко лечилась амбулаторно от гриппа, что как осложнение, у нее обострилась хроническая пневмония и она направлена в терапевтическое отделение больницы.

Раз очной ставки сделать было нельзя, Гриценко предоставили на опознание три фотографии. Я видел эти фотографии: три человека (я второй), примерно одного возраста, темноволосые, усы, борода. Но в тех же показаниях, которые я цитировал выше, есть и мое описание. Гриценко показывает: «... лет сорока двух... в очках, худощавый, слегка седоватый, с усами и острой бородкой...»

Так вот, из трех людей на фото лишь я один был в очках! Это грубейшее нарушение процессуальной нормы, прямая подсказка! Но нет, показания Гриценко легли в приговор. В том числе и опознание: «На изображенных на трех фотографиях лицах я опознаю лицо, изображенное на фотокарточке, наклеенной под номером 2. Я опознаю его по чертам лица: форме лица, усам, бороде, волосам на голове, очкам. Это мужчина по имени Генрих».

Я ведь не отрицал, что приходил в больницу к Виктору Боровскому! Но такая подтасовка фактов в любом случае — подлость! Это прямой, как говорят, прокол следствия. Суд не имеет права делать выводы на основе такой фальсификации, а кассационная и надзорная инстанции имели формальные причины для отмены приговора. Но ведь наши «органы никогда не ошибаются»! Любовь Федоровна Гриценко не пришла и на суд, тоже сказалась больной. Но это уже не имело значения: ее показания были зачитаны и без нее. Не стану говорить, что они сильно мне повредили, но своим кирпичиком в приговор легли.

Сейчас у Любови Федоровны очень болен сын, и болезнь его можно вылечить только в Соединенных Штатах. И вот как все обернулось! Она написала Виктору Боровскому в Америку с просьбой помочь. А он ответил: «Только если Генрих Ованесович не будет возражать». Я ей не судья и понимаю, в какой эта женщина оказалась ситуации тогда, в 1980 году. Вот какое переплетение судеб...

Виктор же вскоре после выхода из больницы уехал в Америку. Долгое время он работал в Нью-Йорке на украинской радиостанции «Свобода».

Глава 11. ВТОРОЙ АРЕСТ

Я уже начал рассказывать эпизоды, относящиеся ко времени моего второго ареста. Но по-настоящему все начиналось раньше — еще в 1978 году. За два года до «посадки» КГБ провел со мной так называемую «профилактическую беседу». Был такой Указ Верховного Совета СССР от 25 декабря 1972 года. Он давал право КГБ вызывать людей, подозреваемых в «антисоветчине», и вести с ними «душеспасительные» беседы. Но при этом людей не столько наставляли на путь истинный, каковым он представляется КГБ, а, скорее, предупреждали и прямо запугивали арестом, тюрьмой. Указ этот давал право принудительно привести человека на подобную «беседу», если он отказывался сам прийти. А ведь речь шла не об арестованном, не о свидетеле по уголовному делу, не об эксперте, а о гражданине, имеющем все права! Прекрасно понимая, что этот Указ, подписанный, кстати. Подгорным и Георгадзе, попирает все законы, советское руководство никогда его не 11убликовало. Есть номер Указа и дата — и все. А текста нигде не сыщешь.

Я подробным образом описал две свои «профилактические» встречи с КГБ, и мои «Краткие записи двух бесед» через «самиздат» стали широко известны на Западе.

Первый раз меня вызвали в областное управление КГБ 24 февраля 1978 года. Я вошел в массивное серое здание, и воспоминания вернулись ко мне. Впервые я попал сюда — не по своей воле — десять лет назад. И вот вновь знакомые коридоры, и вновь бьет легкий озноб. Когда я вошел в кабинет, сразу сказал:

— Протестую в связи с незаконным вызовом на беседу. Я напишу письменный протест против подобного предупреждения!

Наверное, от меня ожидали другого — испуга, растерянности, подобострастия. А теперь кагебист растерялся сам. Ситуация стала комичной, и я не мог не улыбнуться. В тот же миг мой озноб совершенно пропал, и я понял, что во мне нет и тени страха, ибо мне бояться нечего.

Из разговора, состоявшегося, в кабинете, для меня стало очевидным то, что я сам подозревал: все годы на свободе я жид в условиях постоянной слежки, проверки моих писем. Подслушивания телефонных разговоров. Они, кагебисты, знали обо мне все, вплоть до самого личного, о чем не всегда и друзьям расскажешь. По сути, лезли в постель! Это было так гадко и грязно, что, когда через четыре дня, 28 февраля, кагебист капитан Шафронюк пришел в «Киноехпром», где я работал, на вторую беседу, я говорил с ним резко и непримиримо. Так, как эти люди того заслуживали. На его замечание: «Давайте говорить спокойно. Мы вас уважаем» — я ответил: «Не надо кривить душой. Говорите честно. Ни вы меня, ни я вас не уважаю. Я не уважаю не только вас, но и вашу организацию».

Парторг, в кабинете которого эта беседа происходила, сказал мне:

— Чем объяснить, что у нас ни за кем не следят, никем не интересуются, только за вами следят? Все — в ногу, а вы нет!

Что я мог ему ответить? Вновь попытался достучаться до разума собеседников:

— По моему глубокому убеждению, у нас в стране сложилась ненормальная ситуация. Все главные функции государства в области внутренней политики, в воспитании отданы на откуп КГБ. Вот поэтому тот, кто, по мнению КГБ, отходит от им же установленных норм, находится под непрерывной слежкой. На него смотрят как на потенциального клиента следственного изолятора.

Но слова мои были брошены в пустоту. Единственный вывод, который сделал парторг, был таким:

— У нас КГБ знает, за кем надо следить, а за кем нет. Капитан Евгений Шафронюк обвинил меня в том, что я знаком и дружен с Мыколой Руденко. Он сделал такой театральный жест — стал по очереди обращаться ко всем присутствующим и спрашивать: «Кто такой Руденко?» На этой беседе, кроме парторга, были еще и директор «Кино-техпрома», и начальник участка, и старший мастер — все мое начальство. Каждый ответил: «Не знаю». Сначала у меня появилось желание пошутить и сказать, что Руденко — Генеральный прокурор. Но было совершенно ясно, что имеется в виду Мыкола Руденко. И я стал спокойно рассказывать все, что знал о Мыколе Даниловиче: как он рос, работал, воевал, писал романы, стихи, редактировал журналы, был секретарем партийной организации Союза писателей Украины.

— Все это было в прошлом. А теперь он осужден на семь лет плюс пять лет ссылки. Поскольку приговор уже вступил в законную силу, я не хочу давать тут оценку этому делу. Я горжусь тем, что судьба свела меня с таким человеком, как Мыкола Данилович Руденко. Это выдающийся сын украинского народа.

Тогда капитан Шафронюк заявил:

— Ну, хорошо, Генрих Ованесович, если хотите, приходите к нам. Мы покажем вам факты.

— Нет, — возразил я. — Сам к вам больше не приду, даже по повестке. Теперь только волоком, насильно можете меня туда доставить.

— Ну, почему вы такой нетерпимый? — воскликнул парторг. И я ответил:

— А потому, что мне невыносимо бывать в этом месте, ходить коридорами КГБ, где меня водили под конвоем.

Конечно, ни этих «бесед» мне не простили, ни позиции, которой я держался, ни записей, вышедших в «самиздате» за границей. И через два года, 16 декабря 1980 года, меня привели в здание КГБ, как я и говорил, насильно.

Арестовывая меня, КГБ инкриминировал мне очень многое. Да, выслали Сахарова — я открыто выступил в его защиту. Да, подписывал письма в Комитет по защите прав человека. Да, встречался с друзьями и единомышленниками. Выступал против ввода войск в Афганистан. Или, как написали в обвинительном заключении: «выражал недовольство в связи с вручением ордена Победы одному из членов Политбюро». Да, я заявил на той самой «профилактической беседе», что, как военный, хорошо знаю статус ордена Победы. Им награждались только за руководство такими операциями, которые повлияли на ход войны в целом! Даже не все командующие фронтами имели этот орден, например, маршал Баграмян его не имел. А уж тем более в 1945 году получивший звание генерал-майора политработник, как он повлиял на ход войны в целом? Верно, этот загадочный «один из членов Политбюро» был, конечно, Брежнев! В обвинительных текстах КГБ никогда не называл «высокие» имена вождей. Так вот, — это высказывание тоже ставили мне в вину. Полнейший беспредел!

Все эти действия, слова, высказывания ненаказуемы! По сути, единственное, в чем меня могли обвинить, — хранение одного тома «Архипелага ГУЛАГ». Да и то при условии, что, во-первых, в этой книге содержалась бы клевета, т.е. заведомая ложь, позорящая этот строй, а во-вторых, что, сохраняя эту книгу, я преследовал цель подрыва Советской власти. Как и при царском режиме, так и в советское время закон обрушивался на тех, кто имел запретные книги. Тут уместно вспомнить, что Степняк-Кравчинский в книге «Россия во власти царей», изданной в Лондоне в конце прошлого века на английском языке, пишет, что для английского читателя необходимо разъяснение: хранение произведений, неугодных правительству, в России всегда считалось преступлением. А на допросах я прямо говорил следователям:

— Придет время — оно уже близко! — все будут зачитываться Солженицыным и назовут его великим писателем. — Но кто тогда внимал моим словам?

Итак, хранение «Архипелага ГУЛАГ». Все остальное — словесная шелуха. И, однако, каждая мелочь легла в мое уголовное дело, потому что для КГБ, для тоталитарной системы главной угрозой были даже не наши конкретные действия. Главным было само инакомыслие. И даже не в том дело, антисоветские у тебя взгляды или просоветские. Ты думаешь иначе, ты Ленина читаешь не так, как велит Партия и правительство, и этого достаточно для того, чтоб тебя преследовали!

Когда провинциальные кагебисты запрашивали Москву (центральный аппарат КГБ и Генеральную прокуротуру) о будущей судьбе своих подопечных, они, как правило, получали рекомендации ограничиться профилактическими беседами, так как, по московским меркам, деяния таких антисоветчиков, как я, судебной перспективы не имели.

По у моих следователей в запасе был еще один, как говорится, «неубиенный» аргумент.

Существовала активно поддерживаемая и внедряемая сверху в народное сознание теория о том, что все эти отщепенцы и инакомыслящие состоят из карьеристов, неудачников, обиженных властью (значит, необъективных) и не русских (значит, не патриотов), как правило, евреев или «лиц еврейской национальности». Так было понятнее родному советскому обывателю.

Именно поэтому в моем деле есть секретная справка, подписанная полковником Бабусенко, которая распоряжением прокурора по надзору Поповым приобщена к наблюдательному производству. В справке прямо сказано, что, хотя я — армянин, мать моя еврейка.

Теперь все становится на свои места — маленькая ложь во спасение большой фашистской теории.

Собственно, особой работы в мое время (конец 1980 — начало 1981 годов) у следователей КГБ не было. Дошло до того, что во многих областных центрах Украины изоляторы КГБ вообще были закрыты, и в случае необходимости у коллег из МВД арендовались отдельные камеры-тройники.

Мною занималось большое количество следователей, которые выполняли так называемые отдельные поручения. Механика была очень проста. При обыске изымалась записная книжка (а у меня их было несколько). Каждый адресат (много десятков человек), где бы он ни жил, вызывался на допрос к следователю КГБ. Допрашивались сослуживцы, случайные попутчики, с которыми успел обменяться реквизитами, родственники, знакомые и друзья.

Представьте себе состояние человека, получившего повестку из КГБ, в которой зловеще указано, что в случае неявки имярек будет подвергнут принудительному приводу, и в которой умышленно не сказано, по какому делу человек вызывается, он — свидетель и все. Какую тревожную и бессонную ночь переживает простой советский человек, с которым ты общался в течение нескольких минут лет 20 назад.

А утром после долгого и подробного выяснения всех деталей его биографии его просто спрашивают, знает ли он Алтуняна и какую антиобщественную литературу этот Алтунян ему давал и что при этом говорил? Человек искренне говорит: «не знаю», «не давал». А ему вежливо, но твердо: то есть как не знаете, а вот ваши данные, адрес, телефон мы обнаружили вот в этой записной книжке. Человек мучительно думает... «Ах да, простите, это, наверное, тогда, когда я 10 лет назад ездил выбивать давно оплаченный лес-кругляк куда-то в Сибирь и там я встретил одного земляка. Может быть, это о нем идет речь?»

Так несколько дней подряд терзали одного начальника СМУ из Дилижана, выполняя отдельное поручение начальника следственного отделения харьковского КГБ Бабусенко. Таких свидетелей в моем деле много десятков. Аналогичные истории были, например, с друзьями моего отца, переехавшими в Киев лет пять назад, с мастером одесского «Кинотехпрома», где я в 1977 году был в командировке, и так далее. Но было во время двух следствий два эпизода, о которых следует рассказать особо.

Начну со второго ареста. В Москву идет целая серия отдельных поручений (харьковский КГБ обращается к московскому): «Просим допросить Татьяну Великанову, Ксению Великанову, Татьяну Ходорович, Илью Бурмистровича и многих других: «знакомы — не знакомы, давал самиздат — не давал?» и т.д. Ответ из Москвы был краток. Указанных граждан вызывать на подобные допросы считать нецелесообразным, так как они всегда отказываются отвечать, а кроме того, об этом сразу же становится известно западным корреспондентам.

А второй эпизод связан с отдельным (по первому моему делу) поручением харьковского КГБ новосибирскому коллеге допросить в качестве свидетеля члена-корреспондента АН СССР Агангебяна Абеля Гезовича. У маститого академика было немало возможностей уйти от участия в этом деле. Однако он избрал не просто открытое сотрудничество, но добровольно превратился в свидетеля обвинения.

Кто-то принес на нашу кафедру примерно 20 страниц плотного машинописного текста. Это была стенограмма выступления Агангебяна в обществе «Знание», где он подробно рассказывал о состоянии экономики после 10-летнего руководства Н.С-Хрущева. Картина, им нарисованная, была удручающей и, конечно, в открытой печати ничего подобного прочитать было нельзя.

Эту рукопись многие хотели иметь, но хозяин ее вскоре забрал. Как-то дома у Петра Григорьевича я наткнулся на краткую стенограмму этой беседы — всего три листика, причем, в том экземпляре, который мне готов был подарить Петр Григорьевич, не было последней страницы. Я переписал несколько недостающих заключительных фраз и привез домой законченный вариант.

Так вот, эти несколько листиков с моей собственноручной допиской спецпочтой, а может быть, и спецкурьером были отправлены в Новосибирск. Тамошняя госбезопасность вызвала академика и спросила, говорил он такое или не говорил, есть ли в рукописи клевета, если есть, то в чем она заключается.

У нас с академиком было много общего. Мы оба почти в одно время родились в Тбилиси. У обоих были русские жены, по двое детей. Однако в отличие от меня, он прекрасно знал состояние экономики и не мог не понимать, что в этом были виноваты не Хрущев или Брежнев, а была виновата коммунистическая система хозяйствования. И вот несмотря на это, Абель Гезович начинает сначала уверять, что вообще-то он выступал в обществе «Знание», но твердо помнит, что никто не вел записи. Далее, оценивая рукопись, он замечает, что сравнивал СССР не вообще с капиталистическими странами, а с наиболее развитыми капиталистическими странами. Затем он совершенно справедливо отмечает, что нельзя определять состояние промышленности, строительства и сельского хозяйства путем сложения средних показателей с последующим делением на три, как это было сделано в «краткой стенограмме». Говоря о скрытой массовой безработице в СССР, он имел в виду крупные промышленные центры, а не все населенные пункты. В целом, показанные ему листочки являются клеветой на советский государственный и общественный строй.

Удовлетворение моих следователей было полным, тем более, что почерковедческая экспертиза подтвердила, что последняя страница дописана мною, а значит, я не только распространял клеветнические измышления, но и являюсь автором этих измышлений.

Я доказывал, что дописанные мною фразы есть утверждение того, что после Октябрьского пленума ЦК в 1964 году партия наметила пути, и теперь уже у нас все будет хорошо, и это совсем не клевета, а наоборот, так сказать, вера в светлое будущее. Однако мои доказательства не повлияли ни на следствие, ни на суд. Это все легло в приговор. Правда, ради истины следует сказать, что Верховный суд УССР утверждение о моем авторстве из приговора убрал, но срок остался тем же — три года. По лагерным нормам, «детский срок».

Глава 12. СЛОВО ДРУЗЕЙ

Рассказав о тех, кто вольно или невольно способствовал моему аресту, я не могу не вспомнить других людей. Над ними нависала угроза репрессий, но они делали все, чтоб спасти меня. Порой наивно и трогательно. Как, на пример, тогда, когда просили отпустить меня на поруки. Две прекрасные женщины — Марлена Рахлина и Инна Захарова — в феврале 1981 года, еще до суда, пока шло следствие, обратились к прокурору Харьковской области.

«Уважаемый товарищ Прокурор! Мы обращаемся к Вам в полной уверенности, что Вы поймете нас правильно. Речь пойдет о нашем друге, Генрихе Ованесовиче Алтуняне, который был арестован и сейчас находится под следствием. Мы не знаем, за что он арестован, знаем только, что при обыске у него нашли запрещенную книгу. Мы знаем об Алтуняне только то, что он человек очень добрый, чуткий и честный, хороший товарищ, хороший семьянин и прекрасный работник.

Вот мы и думаем, кому польза, если такие люди, как Генрих, будут лишены свободы? Нам кажется, что общество от этого только пострадает, погибнут его старые родители (отец — кадровый офицер и участник Великой Отечественной войны), будут обездолены жена и дети, а кроме того, будет нанесен большой моральный урон и всем, кто его знает, а значит любит. Ведь сейчас во всех домах, где его хоть немножко знают, недоумение, растерянность и горе. И мы нисколько не преувеличиваем. Это письмо мы, женщины из одной семьи (свекровь и невестка) пишем, не уверенные в том, что оно достигнет цели и что Вы нам поверите. Но ведь мы-то уверены в том, о чем пишем! Мы уже говорили, что Алтунян человек честный, но он еще и человек слова. Если мы объясним ему, что мы за него поручились и рискуем своим добрым именем, он никогда не совершит никаких нарушений закона. И вот на этом основании умоляем Вас и органы суда отпустить его».

В ответ на эти, идущие от сердца слова, они получили казенный ответ:

«... Разъясняю Вам, что мера пресечения Алтуняну Г.О. избрана в соответствии с тяжестью совершенного им преступления, поэтому не может быть изменена на подписку о невыезде или под личное поручительство...»

Вникни в этот ответ, читатель девяностых годов уходящего столетия. Вся тяжесть совершенного «преступления» состояла в хранении и распространении одной книги — «Архипелаг ГУЛАГ». Мой друг Владислав Недобора, ранее разделивший со мной участь политзаключенного, также вызывался следователем на допросы. Он отвечал просто: «Нет, этого я не знаю. Нет, этого я у Алтуняна не видел». Когда кагебисты попытались его поймать: «Вы заявили, что являетесь близким другом Алтуняна, считаете себя чуть ли не членом его семьи, в то же время утверждаете, что не видели у него антисоветских сочинений...», — Владей просто отказался дальше отвечать. А подписывая один из протоколов допроса, он заявил, что желает дополнить свои показания собственноручно. Эта запись внизу отпечатанного протокола — его четким, таким знакомым мне почерком — очень дорога мне.

«Я связан с Генрихом Ованесовичем Алтуняном 33-летней дружбой. На моих глазах мой друг превратился из рядового советского школьника в Гражданина, отца семейства, в труженика. Мы оба считаем себя членами наших семей. Поэтому понятно, что «Уголовное дело» Алтуняна для меня не существует, для меня это парадокс, для меня это оскорбительно! Поэтому мои показания в качестве свидетеля на этом исчерпываются.

Остается одна мысль, одна просьба: верните Алтуняна в его семью, к его смертельно больным родителям, дайте ему возможность жить спокойно и трудиться на благо Родины так, как он это умеет. Я обращаюсь к органам правосудия с единственной просьбой — освободить Алтуняна Генриха Ованесовича из-под стражи и дать ему возможность проживать со своей семьей и родителями. Я заверяю, что никаких противоправных действий Алтунян не допустит...»

Да, у меня было много настоящих друзей. Ни одного порочащего слова не добились кагебисты и от Исаака Моисеевича Мошковича, хотя и предприняли попытку перетряхнуть грязное белье. Но на все вопросы он отвечал со сдержанным достоинством.

«...Знакомство наше состоялось в харьковской средней школе N 108, где я работал, а он в организации, связанной с ремонтом киноаппаратуры. В связи с этим он был приглашен в нашу школу для ремонта киноаппаратов, а также магнитофонов. Ремонтировал Алтунян и мой магнитофон, которым я пользовался во время учебного процесса. До этого я встречал Алтуняна около своего дома, но знаком с ним не был. Впоследствии выяснилось, что проживаем мы по соседству. Первый период времени я с Алтуияном встречался редко, от случая к случаю. Но со временем наши отношения становились все ближе, и считаю, что с середины 1979 года между нами установились хорошие, дружеские отношения. С этого времени мы стали довольно часто встречаться. Практически почти каждую неделю мы виделись: то ли я приходил к Алтуняну, то ли он ко мне. Об Алтуняне я могу сказать следующее: я считаю его хорошим товарищем, он хороший, интересный собеседник, отзывчив, часто помогал мне в различных бытовых вопросах. В свою очередь я также оказывал Алтуняну помощь. Например, я давал уроки английского языка его дочери. Во время наших встреч с Алтуняном мы беседовали на самые различные темы, в основном бытового характера. Мне известно, что в прошлом Алтунян был судим на три года лишения свободы якобы за то, что подписал какие-то документы. Что это были за документы, их содержания я не знаю. Вместе с тем, я считаю, что Алтунян не противник советского строя. За время моего с ним знакомства я не слышал от него высказываний, которые можно было бы расценить как клевету на советский государственный и общественный строй... Литературы враждебного советской власти содержания я у Алтуняна не брал, и он мне не предлагал ничего подобного».

Через много лет мы встретились с Исааком Моисеевичем в Израиле во время моей поездки туда. Он был очень рад, я не забуду его теплоты и сердечности.

Сразу после моего ареста такая организация, как «Международная амнистия», пыталась сделать для моего освобождения все, что могла. Мне посвящались заграничные радиопередачи. В одной из них прозвучал рассказ Галины Любарской — жены известного правозащитника и бывшего политзаключенного Кронида Любарского, нелепо и трагически погибшего в 1996 году.

«Я встретила Генриха Алтуняна в 1973 году. И тогда это уже была легендарная личность. Очень сдержанный, очень внимательный к собеседнику, по-восточному красивое лицо, борода, черные, но, главное, очень внимательные глаза. Я была в этот день очень подавлена, потому что мой муж был переведен из лагеря в лагерную тюрьму по доносу одного провокатора. И мы обсуждали это. И Генрих не успокаивал меня. Он не говорил, как бывший лагерник, что это мелочь или ерунда. Он обсуждал, куда можно написать, понимал, что бессмысленны эти протесты, но все же нужно писать. И мы еще обсуждали, как обезопасить правозащитников Украины от этого провокатора. За его донос он был освобожден досрочно и вернулся на Украину. Это была очень деловая, очень серьезная беседа. Я все удивлялась: неужели этот человек вынес три года уголовных лагерей, это же не политический лагерь! Он, предельно спокойный, не ожесточенный лагерями, но и ничем не подавленный. Он находился в Красноярском крае, в Сибири, где должно было быть очень трудно, а он сумел не только сохранить себя, не только противостоять и уголовникам, и администрации, он помогал и защищал от антисемитских выходок и избиений политзаключенного-еврея. Я все не могла представить себе его в «зэковской» робе, бритого. Его место — за письменным столом, за преподавательской кафедрой. Это действительно тип ученого, очень убежденного в своей правоте... Вероятно, самое главное в его характере — озабоченность судьбой конкретного человека и глубокое осознание своей ответственности за все, что происходит в стране...»

Тогда, зимой-весной 1981 года, находясь в СИЗО, я не слышал этих теплых и лестных для меня слов. Но ни на миг не сомневался — друзья со мной, поддерживают меня. Они рядом. Это уже потом, после окончания предварительного следствия, знакомясь с материалами дела, я смог прочесть все, что писали и говорили обо мне. Причем, здесь интересно отметить, что все эти радиоперехваты, статьи из зарубежных газет, фотографии и так далее составляли более тома уголовного дела.

Как же трудно порой приходилось тем, кто любил и уважал меня, но оказался под прессом КГБ, был опутан его «паутиной».

Глеб Петрович Туровец был давним другом нашей семьи. Вот как он сам говорил об этом на допросах:

«Знаю Алтуняна Генриха Ованесовича с 1950 года, то есть с момента приезда в Харьков и поступления на службу в Харьковское высшее военно-командное училище. Я служил вместе с его отцом Ованесом Погосовичем. Генрих тогда был школьником. В дальнейшем я получил комнату на Динамовской, 3, и мы стали соседями. Дружили семьями...»

Естественно, что фамилия Глеба Петровича, его телефон значились в моей записной книжке — близкий же человек. А КГБ проверял всех, с кем у меня был хоть какой-то контакт. Нужно было найти подтверждение выстроенному обвинению: распространение клеветнической литературы «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, «Живой истории 1917-1975» Корякова. Туровца тоже стали вызывать на допросы, причем, многочасовые. Он отрицал: «Нет, ничего мне Алтунян не давал читать». Но следователи вновь и вновь, то с одной, то с другой стороны пытались поймать его. Глеб Петрович стоял на своем: «Нет, ничего не давал...» Как и многие другие мои друзья, он, конечно, брал у меня эти книги, читал их. И я в свое время его предупреждал: «Читай, но, если это станет известно, неприятностей не оберешься».

Однако у КГБ были свои методы «обработки» человека. Глебу Петровичу всячески угрожали. Ему говорили: «Вот ваш зять оканчивает военное училище. Куда он получил назначение? Нет, туда он не поедет, поедет в глухомань, на Север... Вы квартиру собираетесь менять? Забудьте об этом... Где ваша дочь работает? Мы сделаем так, что ее уволят... То, что вы из партии «полетите», это уж само собой...» Вот такой мощный шел прессинг. Но Туровец все отрицал: «Нет, нет, нет!»

Потом у Туровца провели обыск дома и в гараже по несуществующему уголовному делу. Главной его целью было морально и психологически подавить человека. Конечно, ничего не нашли, зато соседи и окружающие узнали — за Туровцом что-то есть. Но это не помогло. Тогда с КГБ пригласили его жену. Она сказала, что не знает, не интересуется, какие книги читает ее муж. Ее попросили назвать фамилии нескольких лучших друзей мужа. Она назвала человек десять. Оставив ее в КГБ, следователи тут же поехали к названным людям. Из них все читали полученные от меня книги. Но ни один не сознался в этом. Тогда кагебисты из всех выбрали двоих — Козерука и Соломко — и привезли их в КГБ. В длинных коридорах здания — множество кабинетов. Если в кабинете подследственный или свидетель, дверь плотно закрыта и вывешена табличка: «Идет допрос». Однако когда Козерука и Соломко проводили по коридору, дверь в кабинет следователя, где сидел Туровец, была распахнута. Так вновь привезенным дали возможность увидеть, что Глеб Петрович что-то пишет, сидя за столом напротив следователя...

Затем их завели в другой кабинет и снова спросили:

— Давал вам Туровец читать антисоветскую литературу?

— Нет, не давал.

— Ах, вы отрицаете? А он сейчас сидит и пишет, что давал и именно вам. Вы же видели! Он дал правдивые показания и спокойно станет жить дальше. А вы, как думаете, будете завтра работать на своей работе?..

Люди растерялись, решили: «Ну что ж, если он говорит, что давал нам книги, зачем же нам отрицать».

С только что подписанными показаниями Козерука и Соломко следователь пошел в кабинет, где допрашивают Туровца: «Вот что показывают ваши товарищи...»

Глеб Петрович пришел ко мне: «Я сказал...» Что я мог ему ответить? Объяснил, что теперь на процессе в суде он и его показания будут главными как подтвержденный «факт умышленного распространения клеветнической литературы». Показания Зинченко, о которых я рассказывал ранее, давали повод для ареста. Показания Туровца ложились в обвинение.

Свидетельское выступление Туровца стало одним из самых тяжелых эпизодов суда надо мной. Вызванный обвинителем, он стоял перед судом бледный, говорил еле слышно. Ему нужно было подтвердить свои показания, сделанные на предварительном следствии. Или опровергнуть их. Когда судья задал вопрос: «Давал вам Алтунян читать запрещенные книги?» — повисла тягостная пауза минут на пятнадцать. В зале тишина, Туровец стоит, молчит, по лицу катится пот... Тогда я со своего места сказал ему: «Глеб, ну что ж теперь делать. Говори — «давал». И Туровец чуть слышно ответил: «Да...»

Те, кого тогда называли диссидентами, кто уже бывал «политзаключенным», знали цель, которой посвящали жизнь. И умели отстаивать свои идеалы в любом окружении, п том числе перед кагебистами. А вот те порядочные и честные люди, вина которых состояла лишь в том, что они были нашими друзьями или знакомыми, они могли и растеряться. И часто попадали в ловушки опытных кагебистов.

Может быть, так бывает всегда,
И конец — это чье-то начало.
А раз так, то и смерть не беда,
И печалиться нам не пристало.

Нам найти и понять, и простить
Всех, кто ведает страх и сомненье...

Чистополь. 1983 г.

На суде не было никаких неожиданностей: сценарий писался опытными «режиссерами» из КГБ. Я был признан виновным в антисоветской агитации и пропаганде, направленной на подрыв и ослабление Советской власти, и по статье 62, часть 1 УК УССР приговорен к семи годам лишения свободы в исправительно-трудовой колонии строгого режима с последующей ссылкой на пять лет. Никогда в жизни не забуду те несколько минут после зачтения приговора.

Я стоял в окружении вооруженной охраны. Зал был заполнен работниками областной прокуратуры, суда, студентами — будущими особистами, юристами. Там же было и несколько моих близких и друзей.

— Вам понятен приговор? — последний вопрос судьи.

— Понятен.

И в этот момент все мои друзья и родные достали из рукавов спрятанные там головки гвоздик и стали бросать в меня через головы конвоя. Ко мне попал лишь один цветок, остальные конвой переловил. Когда публика в спешном порядке была удалена, на столе секретарши лежала гора цветов, а на мою просьбу отдать их последовал традиционный ответ: «Не положено».

Ты бранила меня часто
Поделом.
Вот хвалила ты напрасно.
А потом?

Мы расстались, как в романе —
Был — и нет.
Ищет неисправность в кране
Мой сосед.

Суд. Конвойный. Заседанье.
Семь плюс пять.
Вдруг гвоздики.
Состоянье — Не понять

Никому, кто утром рядом
Не был там,
Или был, но взгляды прятал
По углам.

Ваши слезы и доверье
Как нести?
Донесу, по крайней мере,
До смерти.

Что потом случилось — больно.
Как во сне
Повстречались мы невольно
По весне.

Вот пишу и слава Богу —
Значит жив.
Собирайся, мать, в дорогу,
Не тужи.

Как найдешь на карте точку —
Приезжай.
Забирай с собою дочку,
Каравай,

Забирай улыбки, песни —
Есть где взять!
Хоть на миг, но будем вместе —
Благодать!

Харьков. Холодная Гора, СИЗО. 31 марта 1981 г.

Меня посадили в воронок, который необычно быстро рванул с места, и я едва успел уловить крики людей на улице. Это друзья и родные провожали меня на очередной этап. А тот цветок еще долго жил в моей кружке на Холодной Горе.

После суда, в начале апреля, я получил первое свидание с родными. Пришли отец, жена и сын. Когда друзья писали, что мои родители тяжело больны, они не преувеличивали. Отец выглядел очень плохо, дни его были сочтены. Мы смотрели друг на друга, разделенные толстым плексигласом и держали телефонные трубки для переговоров. Отец спросил: «Сколько тебе дали?» Он не был на суде, не знал приговора. И мой сын Саша, стоя за спиной у деда, показал мне три пальца. Я понял и ответил отцу: «Три года».

Я обманул его, чтоб не расстраивать еще больше. Это была наша последняя встреча ~ отец умер через несколько дней, 27 апреля. Мне в тюрьму об этом не разрешили сообщить. И лишь в середине мая, после кассации, которая, кстати, ничего не изменила, а признала приговор правильным, моя мать и жена пришли на свидание в черных платках. Так я узнал о смерти отца. В тот же день почти сразу после свидания, я пошел на этап. И всю долгую дорогу до Пермских лагерей я вспоминал последние слова отца. Несколько лет назад перед первым арестом он уговаривал меня: «Может быть, ты ошибаешься...» Теперь же сказал: «Я горжусь тобой!»

А за окном чирикал воробей
Неистово, самозабвенно.
Давай, приятель, не робей —
Когда молчишь — тогда мне скверно.

Склевал ли вкусную вечерю
Иль ворбьихой опьянен —
Мне все равно, ему я верю,
Смеюсь и я, раз весел он.

За птичьим беспокойным свистом,
По первому с утра лучу —
Уйду я вдаль, уйду за смыслом,
С Весною встретиться хочу.

Возьму с собой твою улыбку,
И ласку глаз, и нежность рук,
Разлуку страшную, как пытку,
Моя жена, мой милый друг.

Возьму тоску об отчем доме
И мамин взгляд, и боль отца, —
По чьей-то злой недоброй воле
Наполнит горе их сердца.

Возьму и то, что сердцу мило:
Черниговского воробья,
Да банку дачного повидла,
Да флягу грешного зелья.

На закусь — кильку и махорку.
В хурджин сложу: смолу для струг,
Да запах трав, что на пригорке
Перед Донцом, когда мы вдруг

Среди осок и белых лилий
Услышали элегий звук,
Да тост, который стоя пили,
Да горечь, что из чаши мук

Испили, может быть, до срока, —
Но перед совестью своей
Мы все чисты. И нет упрека
В глазах заплаканных детей.

Харьков. Холодная Гора, СИЗО. Апрель 1981 г.

Глава 13. СНОВА ЭТАП

Новый этап... Конечно, я не мог не думать о том, куда попаду. Вариантов было несколько. В то время в Советском Союзе существовало не так уж много мест, куда могли попасть политические заключенные: Пермские лагеря и лагеря Мордовские. А также Чистопольская тюрьма в Татарии, на Каме. Известное место: летом 1941 года в Чистополь были эвакуированы из Москвы писатели, здесь Марина Цветаева пыталась устроиться хоть на какую-нибудь работу, хоть судомойкой в Литфондовскую столовую (ее так и не взяли). У нее есть стихи, посвященные этому городку. И рядом, в Елабуге, она покончила с собой...

В Пермской области находились три политические зоны: 35-я, 36-я и 37-я. 35-я зона делилась на собственно зону и политическую «больничку», куда привозили больных заключенных. 36-я зона тоже делилась на две: собственно зону строгого режима и через дорогу — зону особого режима. Там находились те, кто попадал в заключение по второму или по третьему разу — «политические рецидивисты». Их и одевали особым образом, чтобы можно было сразу отличить в толпе зэков — в полосатую форму. И в 37-й была собственно зона и вторая, совсем карликовая. Ее сделали специально для Юрия Орлова. Я говорил о нем, когда рассказывал о Леониде Плюще. Власти настолько опасались влияния этого человека, что не хотели его общения с другими заключенными. Для него была устроена специальная маленькая зона на десять человек — идеальные условия для всяческих провокаций. Орлова окружали не друзья, а стукачи: провоцировали, несколько раз пытались избить.

Самой тяжелой считалась 36-я зона. А впрочем, все зоны Пермских лагерей были гораздо суровее по режиму, чем Мордовские политические зоны. Так, по крайней мере, было в восьмидесятые годы.

Мордовские лагеря печально знамениты. В Мордовии сразу после Потьмы целая железнодорожная ветка обслуживает только зоны. На каждой остановке налево, направо — одни зоны. Там и сейчас осталось огромное ко-личес1во бытовых зон для уголовников. В то же время, о котором я вспоминаю, там существовали две политические зоны — мужская и женская.

Я не был еще в этих лагерях, но хорошо знал о них понаслышке, от друзей. Потому я и предположил сразу, что повезут меня, скорее всего, в Пермскую область.

Подавляющее большинство из вас, дорогие читатели, никогда не ехали долгим путем в места лишения свободы. И слава БОГУ! Для вас слово «этап» звучит тревожно, но и несколько экзотично. И уж, конечно, никто не связывает с этим криминальным понятием имя убитого в 1911 году царского министра-реформатора. Ну, а я, когда вспоминаю свои «этапы», вспоминаю и «столыпинские вагоны», в которых везли нас со всех уголков огромной страны в глухие северные края. Не думаю, что эти вагоны изобрел сам Столыпин. Наверно, они появились во времена его реформаторской деятельности. Ведь до этого заключенных перевозили в вагонах для скота. Появление специальных вагонов было прогрессом, видимо, поэтому их с тех пор и зовут «столыпинскими».

Представьте себе обычный купейный вагон, только вся идущая вдоль вагона панель — стена с дверями в купе убрана. Вместо нее тянется по вагону решетка из десятимиллиметрового сварного прута, 5—7 сантиметров квадратная ячейка. Двери — такая же откатывающаяся вбок решетка, между купе непроницаемые перегородки. Окон, естественно, нет. Входишь в такой вагон и впечатление, словно попал в зверинец. Зарешечен, однако, не весь вагон, а две трети его. Остальная часть — обычные купе для караульного состава и проводника.

Караул несет обычную службу. Один человек на посту: гуляет вдоль коридора, наблюдая за порядком в камерах. Дважды в сутки, утром и вечером, заключенных водят в туалет. Тогда в коридоре караульных четверо: по одному в обоих концах и двое вас ведут. Ритуал этот четко отработан. Выводят по одному из каждой камеры. Заключенный уже знает: руки сразу за спину. Если этого не сделаешь, не выведут. Витя Некипелов однажды на нашем общем этапе сказал:

— Я не преступник, не буду держать руки за спиной!

— Хорошо, — сказали ему. — Не будешь оправляться. А у него были нездоровы почки. Когда боль стала невыносимой, пришлось и ему подчиниться.

Последняя камера-зверинец перед отсеком караульной службы, особая. Она узкая, с двумя лежаками друг над другом и с двумя металлическими дверями — решетчатой (как во всех «купе») и сплошной, полностью изолирующей от всех и вся. В ней перевозят «смертников» — приговоренных к высшей мере наказания. Но не только. Именно эти темные камеры были предназначены для политзаключенных, или, на языке администрации, «ООГП» — особо опасных государственных преступников.

Нас возили по этапу в такой камере. Мы имели свой собственный караул, который стоял именно у нашей камеры и менялся каждые два-три часа.

Если этап от одной пересыльной тюрьмы до другой короткий, заключенных быстро загоняют в вагоны, распихивают по камерам, не разбираясь особо, кто есть кто. Лишь потом в пути смотрят личные дела и тасуют. Потому мне приходилось попадать и в обычную камеру — для уголовников. Представьте себе: обычное по размеру купе и в нем до тридцати человек! Духота, смрад, стоны, мат... И когда потом тебя переводят в купе для «особо опасных» и ты оказываешься там вдвоем с товарищем, испытываешь просто блаженство!

На этап заключенному давался паек: буханка хлеба в день, 3-4 наперстка сахара и кусок селедки, изредка — кусочек старого ржавого сала. Понятно, такая пища требует обильного питья. Начинаешь сначала просить пить, потом пойти оправиться. Но этого нельзя, можно лишь строго по распорядку. Исключение делают только для инвалидов и женщин. Когда женщин ведут по коридору на оправку, в вагоне творится невообразимое — крики, визги, похабщина. Я всегда этому удивлялся, ведь по этапу, как правило, везут людей еще недавно вольных, еще не отвыкших от живого непосредственного общения с женщиной.

Путь моего второго этапа делился на несколько отрезков. Харьков — Казань. В Казани мощная пересыльная тюрьма, устроенная в старинном здании мусульманской школы-медресе. В Казани «столыпинский вагон» цепляют к поезду «Москва-Соликамск» и довозят до Чусовой. Из Чусовой воронком — до зоны.

Как перевозят заключенных в воронке я уже рассказывал, вспоминая первое заключение. И в этот раз мне тоже пришлось поездить в воронке — позже, когда из Пермских лагерей меня перевозили в Чистопольскую тюрьму. Ехали через широкую Каму на пароме. По правилам, если в машине находятся люди, дверцы должны быть открыты. Мало ли что, вдруг авария, паром тонет. Мы, заключенные, в воронке сидели не просто при закрытых дверях, а были терты! Паром качает, иногда сильно, раздаются какие-то крики. Мы сидим в полном неведении и в полной уверенности, что никто о нас и не вспомнит, если вдруг случится авария. Просто воронок станет нашим общим склепом... Ощущение не из приятных.

На протяжении всего этапа нас сопровождает особая категория людей — конвоиры. Молодые ребята, прослужившие в этой должности два-три года, почти теряют человеческий облик. Становятся омерзительными и наглыми, при обысках, не скрываясь, обворовывают заключенных, в открытую спекулируют, за деньги готовы достать все, что угодно — чай, курево, водку, наркотики, и даже пересадить девочку из соседнего купе.

Последнее долагерное впечатление. В воронке от Чусо-вой до поселка Половинка нас сопровождает сторожевая овчарка, которая в обычное время «служит» на периметре зоны. Стоит сильная жара. Воронок раскалился до предела. В ногах у конвоира лежит измученный жаждой и ухабами пес. Пасть открыта, дышать нечем, с вывалившегося длинного языка стекает слюна. Конвой пытается напоить собаку из помятого алюминиевого чайника, но у нее уже нет сил лакать горячую воду. Почему-то становится жалко несчастное животное, хотя овчарок не люблю...

Вот в таких условиях и с таким сопровождением я прибыл на место своего второго заключения — в 36-ю зону Пермского политического лагеря.

Глава 14. ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ ЗОНА

Собственно говоря, в Пермских лагерях я и мог попасть только в З6-ю зону. В 35-й сидел Зинченко, а кагебисты не допускали того, чтобы доносчик и оговоренный им человек сидели вместе. В 37-й зоне держали Юрия Орлова, а я был с ним знаком и дружен. А уж его «оберегали» от друзей особенно старательно. Так что приняла меня 36-я, одна из самых суровых.

Рассказывая о своих друзьях Мыколе Руденко и Викторе Некипелове, я уже упоминал о 36-й зоне. Мы все были там, и именно друзья, их твердая воля, участие, понимание и поддержка делали мое заключение не таким тягостным. Все вместе мы старались жить энергично, творчески, быть в курсе происходящих в стране событий, держаться твердо. Да, мы вынуждены были подчиняться навязанным нам правилам. Но взаимовыручка, дружба помогали отстаивать свои и общие интересы, и поэтому своих убеждений мы не предавали. И когда нужно было, шли в карцер, голодали, но не отступали. Так было в 36-й зоне, так было и в других зонах.

Ви пробачте, добр! люди,
За цей Bipui.
Мабуть, так воно i буде,
Або ripui.

Бо добро без забобошв
Не бува,
Зло ж минае Bci кордони,
Мов чума.

Як шукав co6i я дол!
Без чуми —
Опинився мимовол!
У тюрмi,

Бо добро, мов цнотна дiва, —
Все хова,
Зло ж нахабне, як не дивно,
Це бува.

Що ж робить? Байдуж! скажуть:
— Все одно.
А смшив! зауважать:
— Hi, не то,

— Та, не треба нам шчого,
Ви заждпъ,
Bci ми наймити у Бога
Назавжди.

Ми живем, мов той метелик, —
Без бутгя,
П'ем з отрутою свш келих
Вес житгя.

На похмшля перед смертю
Кожен з нас
Mpie розмовлять вздверто,
Як Тарас.

Раз у раз я присягаюсь
Сам co6i,
Та даремно, бо я маюсь
Увi снi

Концлагерь № 36. ШИЗО. Осень 1982 г.

В сентябре на Урале довольно холодно. Но на работы нас посылали еще без верхней одежды. Среди нас был Олесь Шевченко из Киева, позже, уже в наше время он стал народным депутатом Украины. Он был болен, его знобило, и Олесь надел бушлат и в нем пошел в рабочую зону. Дежурный офицер на вахте увидел это и приказал ему раздеться. Олесь Шевченко отказался:

— Мне холодно!

— Нет, снимай!

— Не буду!

Офицер с конвойными стали сдирать с него бушлат. При этом ему так вывернули руку, что она распухла. Олесь пришел в рабочую зону с опухшей рукой. Когда мы увидели это, потребовали, чтоб явился врач, поскольку рукоприкладствовать над собой мы не позволяли. Врач не пришел. Мы объявили: не будем работать, пока не придет врач и не засвидетельствует факт травмы. Пришел начальник колонии, но мы стояли на своем. И в тот же вечер человек десять «зачинщиков», в том числе и меня, посадили в ШИЗО. ШИЗО — штрафные изоляторы — бывают-, только в лагерях, но их назначение то же, что и карцеры в тюрьмах. В ШИЗО мы испытывали жестокий прессинг, по сути, пытку голодом. Под конец нас осталось четверо человек, которых продержали в ШИЗО четыре раза по пятнадцать дней, то есть два месяца на голодном пайке: Мирослав Маринович, Виктор Некипелов, Ишхан Мкртчян и я.

Поддерживая нас, забастовала вся зона. Потом зона вышла на работу. Мы решили, раз зона вышла, тоже станем работать. Когда в ШИЗО работаешь, кормят нормально. А по правилам, в ШИЗО и карцере бывают «сытый» день и «голодный» день. «Сытый» — это когда утром дают кусок хлеба весом 450 г, кусок селедки или несколько килек. В обед — баланда без жира, лишь пара картофелин плавает, на ужин — каша. В «голодный» день утром дается только хлеб и все. Кагебисты, наши тюремщики, на весь мир утверждали, что в советских лагерях нет пыток. Но как назвать подобный «рацион», если не пыткой голодом?

Итак, мы согласились выйти на работу. Утром нам принесли еду, но сказали, что работа нас ждет не та, что обычно. «Идите на «запретку», растягивайте колючую проволоку». Причем, тюремщики прекрасно знали, что эта работа для нас неприемлема. Ни один уважающий себя не только «политзэк», но и «бытовик» не станет сам себя опутывать колючей проволокой. Это немыслимо! Мы, конечно же, отказались.

Нет так нет, благодушно согласились наши охранники. Тогда другая работа — чистить туалет для охраны. Снова «нет»? Ну, а другой работы для нас нет. И миски с едой уносят ... Эта пытка продолжалась долго. А тут еще подошло 30 октября — День политзаключенных, отмечаемый во всем демократическом мире. В этот день, как правило, политзэки голодают. Мы, четыре человека, два месяца сидевшие в штрафном изоляторе, уже изнемогали, и вытерпеть еще одну дневную голодовку оказалось очень тяжело... А если к этому добавить, что конец октября на Урале — это уже зима, ни о каких + 18 градусов Цельсия в ШИЗО не могло быть и речи.

Интересно, что почти во всех ШИЗО в коридорах висят градусники. Но, во-первых, температура должна быть человеческой в камере, а не в коридоре, во-вторых, охранники ходят сонные и тепло одетые, для них пять-десять градусов туда-сюда неощутимы. И самое смешное, что, когда однажды стало совсем невмоготу, я устроил скандал и надзиратель вместе с ДПНК (Эта режущая слух абревиатура означает: дежурный помощник начальника колонии, ДПНСИ — дежурный помощник начальника следственного изолятора, ДПНТ — дежурный помощник начальника тюрьмы) вывели меня из камеры и подвели к градуснику, на котором столбик застыл на 18 градусах. Сняв термометр, увидел, что шарика со спиртом в нем вообще не было, градусник всегда показывал одну и ту же температуру.

Вот таким образом в политических лагерях пытались воздействовать, «перевоспитывать» инакомыслящих. Да разве только в лагерях?

Инакомыслие! Тоталитарная система советской империи ни в коем случае не могла этого позволить. КПСС и КГБ все средства пресечения направляли на искоренение инакомыслия. Любого инакомыслия! Дело даже не в том, антисоветское мышление у человека или просоветское. Ты думаешь иначе, ты читаешь не так и не то — этого уже достаточно для того, чтобы тебя преследовать. И даже конкретные дела тут не имели значения: главное — думать так, как того требуют партия и правительство, а точнее КГБ.

В 70-х годах был такой анекдот.

На собрании спрашивают:

— От линии партии уклонялись?

Звучит ответ:

— Только вместе с партией!

А когда это не удавалось, у властей оставался один выход — судебные и внесудебные репрессии. Вот почему поток «антисоветчиков» в лагеря и тюрьмы никогда не иссякал на протяжении всей семидесятилетней истории Советов. Конечно, в наше время этот поток был не таким бурным, как в сталинское лихолетье, и режим стал значительно мягче, и Запад о нас нет-нет, да и вспоминал, но все-таки главный упор в воспитании гомо-советикуса делался на устрашение, а если оно не помогало — лагерь, тюрьма, ссылка. Однако отношение к нам со стороны остальных зэков было уже не таким, как прежде. Уголовники, если не было специальной команды, относились с пониманием и поддержкой. Порой даже охранники проявляли удивительное сочувствие.

Хорошо помню один необычный случай — как раз из области общения с нашими тюремщиками. Однажды мы сидели в ПКТ — Виктор Некипелов, Саша Огородников, Мыкола Руденко и я. ПКТ — помещение камерного типа, о нем я уже рассказывал ранее, это — внутри лагерная тюрьма. 4 января 1982 года вечером открылась дверь, зашел молодой надзиратель Сергей Свиридов и попросил нас пройти в дежурное помещение. Мы пошли, рассуждая о том, что еще для нас придумали. Однако я подумал, что от Свиридова вряд ли следует ждать плохого. От него мы видели только уважительное отношение. Это он как то заглянул ко мне в рабочую камеру и спросил: «У вас есть кружка?» И когда я протянул кружку, налил мне туда крепчайшего чая с очень вкусным малиновым вареньем и дал домашнего печенья. Сказал: «Угощайтесь, это моя бабушка готовила...»

Когда надзиратель в тюрьме говорит такое слово — «бабушка», к нему возникает какое-то странное теплое чувство.

...Зашли мы вчетвером в «дежурку» и остолбенели. Окна зашторены и помещение залито ярким светом, на столе стоит огромная сковорода с жареной картошкой, кусок масла, огурцы и бутылка водки. Оказывается, Свиридов пригласил нас на свой день рождения. И мы славно посидели, не боясь, что там нас сможет кто-нибудь застать. Дело в том, что помещение ШИЗО полностью изолировано от зоны, запирается изнутри, снаружи самостоятельно никто зайти туда не может.

Интересна судьба этого человека — Сергея Свиридова. Он учился в Москве в знаменитом привилегированном училище имени Верховного Совета, был так называемым «кремлевским курсантом». Однажды он с девушкой пошел в ресторан, а к ней стал приставать какой-то тип. Произошла драка, во время которой Сергей оттолкнул обидчика, тот упал, ударился обо что-то головой и умер. И хотя погибший оказался сыном высокопоставленного чиновника, Свиридова не смогли засудить: он был совершенно трезв, а его противник абсолютно пьян, да и свидетелей оказалось много. От тюрьмы Свиридов был спасен, но из училища изгнан и отправлен служить надзирателем в Пермь. Так он оказался в нашей зоне.

Он всегда помогал нам, как мог. И доброта его подвела. Однажды по просьбе Александра Огородникова он принес ему англо-русский словарь — толстенный том Мюллера. В ШИЗО почти ежедневно проходят «шмоны» — обыски заключенных. Словарь обнаружили и заподозрили, что эта книга получена в обход цензора. Кто-то из охранников вспомнил, что видел этот словарь у Свиридова дома. С колоссальным трудом где-то в Чусовой или даже Перми он смог достать точно такой же словарь, но это его спасло только от трибунала. К нам Свиридова больше не пустили и вскоре отправили служить куда-то в другое место.

Но случай с днем рождения Свиридова произошел раньше, за 10 месяцев до того, как закончилось наше двухмесячное наказание голодом. А 1 ноября 1982 г. выездная сессия Чусовского районного суда приняла решение: мне и Некипелову на следующие три года изменить режим — со строгого перевести на тюремный. Одним из аргументов было: у Алтуняна и Некипелова огромное количество взысканий. Еще бы! Ведь каждый раз, когда мы отказывались от работы, нам давали какое-либо взыскание, например: лишить свидания, ларька, посылки, снова свидания, — всех мифических свиданий, посылок, ларьков, которых мы не могли видеть и во сне. Но нам все это записывали, а потом говорили: «Вот видите, вы не стали на путь исправления...»

Запомнился мне, кроме Сергея Свиридова, еще один надзиратель. Обычно на эту службу брали, видимо, специально людей ограниченных, злобных, сплошь и рядом просто неграмотных. Потому и запоминались те, кто составлял исключение. Таким был и прапорщик Николай Зебель, из поволжских немцев, которых Сталин выслал в 1941 году в Сибирь. Он рассказал нам, как однажды, поехав в отпуск, заговорил с матерью о положении в стране, и та стала сетовать:

— Что же такое происходит, неужели у нас в стране нет порядочных людей?

— Как нет, — ответил ей сын. — Есть, и много.

— Так где же они?

— А я их охраняю...

Вот такой веселый разговор.

И после этого началась чистопольская одиссея.

Глава 15. ЧИСТОПОЛЬСКАЯ ОДИССЕЯ

Второе мое заключение длилось шесть лет и два месяца. Из них ровно три года в Чистопольской тюрьме. А из этих трех лет — 120 суток карцера и два года строгого режима. Ведь и в тюрьме, как и в лагере, есть общий режим и строгий. Друг от друга они отличаются условиями существования — длительностью прогулки, денежной «отоваркой». В строгом режиме нам полагалось два рубля в месяц на ларек и разрешалось отправить всего одно письмо в два месяца. И, конечно, карцер, та необычайная легкость, с которой мы туда попадали.

Бывает часто: чуть короче
Становится глухая ночь —
Тотчас душа весну пророчит,
А сердце радость скрыть невмочь.

— А так ли он велик, ваш праздник? —
Рассудок сердцу говорит. —
Кругом зима, мороз-проказник
Еще безжалостно шалит.

Я в этом споре не участник,
А лишь сторонний верхогляд,
Но помню, как кипели страсти
И сто, и тыщу лет назад.

Давным давно во время оно
Затеяли софисты спор —
Про императора Нерона
Они вели свой разговор.

— Ну, братцы, хуже быть не может,
Устало кончил пессимист.
а может, очень даже может, —
Нашелся все же оптимист.

Чистополь. Тюрьма. Первый карцер. Декабрь 1982 г.

Тюремный режим суров. Все в нем работает на то, чтобы сломить дух заключенного. Но, как и в лагерной зоне, рядом со мной и здесь были друзья, единомышленники.

Это было главным, это поддерживало, давало силы. О Викторе Некипелове и Анатолии Щаранском я рассказывал уже. Были и другие.

Мыкола Матусевич — активный член Украинской Хельсинской группы, попав в Чистополь, поражал окружающих оптимизмом и юмором.

Это он маленькие кусочки сала, которые порой попадались в тюремной баланде, назвал «чебриками». Потом все привыкли и спокойно реагировали на вопрос: «командир, почему нет чебриков?»

Вырезав однажды заголовок газеты «Аргументы и факты» и слегка видоизменив, приклеил на стену камеры вывеску: «менты и акты». А в это время в камеру зашли менты и стали составлять акты на нарушителей режима.

Анатолий Корягин, как и я, был харьковчанином. Врач-психиатр, кандидат наук, он работал в психиатрическом диспансере на Черноглазовской улице. У нас с Анатолием Ивановичем были теплые, дружеские отношения еще до моего ареста. А когда судьба свела нас в Чистопольской тюрьме, мы сблизились еще больше.

Из всех правозащитников, с которыми мне приходилось встречаться, именно Анатолий Корягин был человеком несгибаемой воли, самым непримиримым. Если он говорил «нет», то уже не шел ни на какие компромиссы. В тюрьме он дважды находился на длительных голодовках. Одна продолжалась более семи месяцев, вторая — год и четыре месяца. Удивительный человек!

В период голодовки, когда сам Анатолий уже, видимо, смирился с тем, что он погибает, мы, его товарищи, решили хоть как-то облегчить его участь. Обращаться с просьбой к начальству было не в правилах политических заключенных. Но тут пошли на это. Встречались по своей инициативе с начальником тюрьмы и даже с кагебистом, курировавшим нас. Просили, чтобы меня посадили в камеру к Анатолию: человеку легче встретить смерть, если рядом друг. Тюремное начальство долго раздумывало, но все же согласилось.

Когда я вошел в камеру, увидел тягостную картину. Я ведь знал Анатолия: рост под два метра, косая сажень в плечах! Теперь же он был похож на свою тень, в баню его носили на носилках, я сам легко поднимал его на руки. Но держался он твердо, ни на минуту не терял сознания.

Люди себе выбирают дорогу,
Только горбатых ведут на костры.
Боги, вы видите, добрые боги,
Мир уже катится в тартарары.

Но боги молчат.
Быть может, их нету?
Пепел Клааса давно не стучит —
Ветром развеян по белому свету,
Празднуют праздник его палачи.

Есть еще время, лишь надо упорно
Крест спой нести, расчищая межу,
Чтобы спасти от погибели черной
Все, чем живу я и чем дорожу.

Чистополь. Тюрьма. Карцер. 1982 г.

Придя в камеру к Анатолию, я тоже «сел» на голодовку. Не мог же я есть на глазах у голодающего! Тюремшики, однако, не хотели смерти заключенного от голодовки протеста, это сразу стало бы известно западной прессе, вызвало бы волну негодования. Корягина кормили насильно. Я расскажу, как это делалось. На Корягина надевали наручники, а специальным устройством — «роторасширителем» — раскрывали рот. Представьте себе приспособление для аккуратного снятия крышек с банок. «Роторасширитель» похож на него. Вот его вставляют в щель рта, а потом крутят винтик: как ни сжимай, ничего не поможет! Этот своеобразный домкрат часто ломает зубы, но на это внимания не обращают. И насильно вливают пишу через воронку и резиновый зонд. Я это тоже испытал. Так кормили и Анатолия. Да еще из этой «кормежки» устраивали дополнительную пытку: давали пишу не в одно и то же время. Организм, независимо от сознания, реагировал на это мучительной болью.

Непримиримость Анатолия Корягина была такова, что он отказывался брать из рук своих тюремщиков, что бы то ни было. Даже письма от жены. Когда я пришел к нему в камеру, стопочка писем лежала нетронутой, на столике. А требовал-то он своей голодовкой всего лишь, чтобы к нему пришел прокурор и чтобы ему разрешили послать письмо Андропову. Когда я узнал об этом и увидел самого Корягина, вновь обратился к начальству и сумел-таки доказать, насколько глупо их упрямство. Сначала Анатолия посетил прокурор, а позже ему разрешили послать письмо Андропову, принесли квитанцию. Анатолий снял голодовку и потом еще долго, постепенно выходил из нее. Он был врачом и знал, как это делается.

Ни на йоту не поступился мой друг своими правами. Он сумел отвоевать у тюремного начальства свое право получить в ларьке продукты за все время голодовки. Помню, мы тогда купили много белого хлеба, сушили его, делали сухари.

Это я рассказал о первой голодовке Корягина. Вторую, более длительную, он объявил примерно за год до окончания тюремного заключения. Голодая, закончил он свой тюремный срок, и, голодающего, его на носилках перевезли в зону. Это было уже перед самым его освобождением. Он вышел на волю за месяц до меня и встречал меня из тюрьмы на Холодной Горе.

После освобождения Корягин сразу категорически отказался остаться в Советском Союзе. Вместе с женой и тремя сыновьями он уехал в Швейцарию. Недавно я узнал, что он вернулся в Россию, но я его больше не видел.

...Голодовки протеста политических заключенных были явлением привычным. Мы все прошли через них. И уж кто-кто, а тюремные врачи лучше других знают, что нужно делать в таких случаях, чтобы не позволить человеку умереть. Обязаны были знать...

На следующий день после того, как я был отправлен из Чистопольской тюрьмы, туда поступил известный диссидент и правозащитник Анатолий Марченко. Шел 1986 год, как будто бы полным ходом шла по стране «перестройка». А Марченко в тюрьме держал голодовку и, уже выходя из этой длительной голодовки, умер. Я считаю, что в этой смерти виновны исключительно врачи. В Чистопольской тюрьме их было два — зав.отделением Никитин и наш лечащий врач Альмиев. Оба — полные бездарности в медицине. Судите сами. У заключенного Юрия Шухевича была прободная язва. Это сын Романа Шухевича — одного из руководителей УПА, он отбывал длительный срок, причем не первый, главным образом за то, что не отказался от отца. С тяжелым приступом он долго лежал на полу в камере, на него не обращали внимания. Потом его повезли в воронке в больницу в Чистополь, это при том, что каждое движение могло оказаться смертельным! После этого он, по всем законам, должен был умереть. Не умер Шухевич просто чудом, вопреки подобному «лечению» тюремных врачей. Врач по фамилии Петров из Пермской зоны сказал однажды нам, заключенным, «крылатые» слова: «Мы сначала чекисты, а потом врачи». Этим объясняется все.

Постепенно приходится думать о том,
Что пора собираться в дорогу,
По которой, увы, мы приходим не в дом,
А навеки уходим из дому.

Может, рано об этом заводится речь,
И пора еще не подоспела,
Но кто знает, когда у натруженных плеч
Силы кончатся? Нету предела

Лишь мечтам, да надеждам, да славе людской,
Но и подлость-то тоже бездонна,
Потому каждый раз, собираясь домой,
Не спеши — вдруг придется из дома.

Чистополь. Тюрьма. Карцер. Голодовка. 1984 г.

Для нас голодовка никогда не была позой. Почти всегда это оказывался единственный способ чего-то добиться, показать, что ты с тюремщиками ни в какие игры не играешь. Я говорил уже, что отсидел в Чистопольской тюрьме 120 суток в карцере. Так вот, почти все эти 120 суток я голодал. Это правило мы завели с Анатолием Корягиным: если нас сажают в карцер, мы объявляем голодовку.

Был однажды такой случай. 21 мая — день рождения Андрея Дмитриевича Сахарова. И в этот день в газете «Известия» появляется гнуснейшая статья о Сахарове и Елене Георгиевне Боннэр. Все мы, друзья Андрея Дмитриевича, были возмущены. Написали протест Генеральному прокурору и объявили голодовку. Тут же всех, кто это сделал, бросили в «трюм»-карцер. Это Андропов приказал голодовку считать грубым нарушением режима содержания, кроме того, по этому же приказу вводились особые, тюремные нормы для искусственного кормления, тогда как раньше они были общепринятыми. У политических заключенных в тюрьме свой особый карцер — темная, сырая, угрюмая камера, голые, пристегнутые к стене нары. Постельное белье в карцере не положено, не положена и теплая одежда, только фланель на голом теле. От холода и сырости защититься нечем, особенно зимой, когда стены карцера покрываются инеем.

От бед охрипший голос мой
«Пора! — зовет, — пора!»
Придется нынешней зимой
Податься со двора.

Лошадки. Снег. Полозьев скрип.
Затерянный погост,
Лопаты стон.Вороний крик...
Проснись! — чтоб Бог пронес.

Гони, ямщик! Взойди, луна!
Дорога, заблести!
Смятенье грешного ума
Развеется в пути.

Душа — ликуй! А кровь — бурли!
Покуда жив — вперед!
Покуда в призрачной дали
Надежда не умрет!

Чистополь. Тюрьма. Карцер. Голодовка. 1983 г.

Так вот, Корягин, Анцупов, Владимир Пореш и я должны были быть посажены в такой карцер. Но там уже находился известный эстонский правозащитник Март Никлус — тоже держал голодовку. Поэтому нас поместили в карцер для уголовников — несколько маленьких камер, в одной из которых отбывал наказание какой-то уголовник. Через вентиляционные отверстия мы могли свободно переговариваться.

По утрам нары в карцере положено поднимать и пристегивать к стене, чтобы днем невозможно было ни лечь, ни сесть. Утром охранник заглядывает в камеру, приказывает:

— Пристегнуть нары!

— Ну что вы, начальник! — отвечаю вежливо, не поднимаясь. Зачем же я буду сам себе плохо делать.

Двое охранников заходят, аккуратно поднимают меня, кладут на пол к пристегивают нары. Подобная история повторяется и с тремя другими моими товарищами. Уголовник услышал об этом и решил последовать нашему примеру. Да не тут-то было! В этой ситуации во всей красе проявилась разница в отношении к политическим заключенным и уголовным. Несчастного парня просто увели подальше от наших глаз и жестоко избили. Когда мы узнали об этом, то написали письма-протесты с требованием суда над истязателями. Однако самое грустное во всей этой истории то, что уголовник обвинил нас в оговоре: ничего, мол, подобного не было, мы все придумали.

В 36-ой зоне и Чистопольской тюрьме мне довелось узнать людей, которые были осуждены и отбывали срок за шпионаж. Они. конечно же, относились к категории политических заключенных, потому мы и сидели вместе. Но вот были ли они все настоящими шпионами?

Валентин Зосимов служил в Аэрофлоте. Однажды он сел на АН-2, маленький «кукурузник», и перелетел в Турцию. Турки выдали его СССР, и он получил срок — 12 лет.

Норик Григорян, бывший лейтенант КГБ. По ложному обвинению в Ереване был осужден на длительный срок его отец — работник какого-то треста. Куда только Норик не писал, кого только не просил пересмотреть дело отца. Ответы были одинаковые — оснований для пересмотра нет, осужден правильно.

И Норик пошел на отчаянный шаг — он выдал американцам все оперативные данные, с которыми был знаком, системы подслушивания и подглядывания.

Очень скоро был разоблачен и получил 9 лет строгого режима.

Годы общения в лагере (36-я зона) с такими людьми, как Ковалев, Маринович, Руденко сделали его настоящим диссидентом и антисоветчиком. Он был одним из немногих, осужденных не по 70 статье, кто всегда поддерживал наши акции, спокойно шел на голодовки протеста, в ШИЗО, в ПКТ.

Был еще некий Смирнов — в прошлом комендант одного из наших посольств в Африке. Однажды он застал свою жену в объятиях то ли секретаря, то ли самого посла. И в знак протеста ушел, а через некоторое время объявился в США. А еще через недолгое время сам же явился в Советское посольство и попросился на родину. Ему разрешили вернуться для того, чтобы осудить.

Однако были среди этих людей и настоящие шпионы. Один из них Александр Иванов. В семидесятые годы дипломат, помощник военного атташе в Болгарии. По сути, он был резидентом советской разведки в Софии, ему подчинялись все агенты. Не знаю, по какой причине, но он, Иванов, вступил в контакт с военным атташе США, передавал информацию, получал задания и выполнял их, получая за это деньги. Правда, советская разведка его быстро вычислила, он был осужден на 15 лет «за измену родине». Это был человек интеллигентный, хорошо образованный. В свое время он блестяще закончил институт военных переводчиков, прекрасно разбирался в музыке, живописи. Но была в нем, я это чувствовал, но объяснить не мог, какая-то червоточина, что-то в его характере не позволяло сблизиться с ним, довериться ему.

Совсем иным был другой «шпион» — Михаил Казачков. С ним я по-настоящему дружил. Вместе мы сидели в Чистополе, вместе оказались в Мордовской зоне... У него и в самом деле была связь с американским консулом в Ленинграде, но никто не смог доказать, что он действительно передавал какую-то информацию. На следствии он проявил строптивость, не скрывал своего желания уехать из страны. За это Миша и очутился в заключении как «изменник Родины» с традиционным сроком 15 лет.

Пилигрим с котомкой на спине
Шел куда-то поклониться Богу.
Он издалека казался мне
Потерявшим верную дорогу.

Чистополь. 1983 г.

И именно здесь, в тюрьме, общаясь с политическими заключенными, он стал истинным диссидентом. Это не мои умозаключения, сам Казачков всегда это подчеркивал. Миша Казачков был человеком глубоко образованным, знал несколько иностранных языков, в тюрьме занимался французским, очень много читал. Когда мы с ним попали вместе в камеру, то установили правило: ни дня без жалобы или протеста. Этим мы надоели тюремному начальству неимоверно. Причем, мы повторяли свои жалобы до тех пор, пока не получали ответа. Однажды кагебист признался Мише, что 70 процентов наших жалоб были обоснованными. Освобождения это нам не приближало, но моральное удовлетворение давало.

Именно Михаил Казачков оказался последним политическим заключенным Советского Союза, вышедшим на волю. Это случилось уже в 1991 году, буквально за несколько месяцев до окончания его 15-летнего срока.

Иногда КГБ делало все, чтобы не пересекались пути отдельных зэков. Причем логику в их действиях найти было очень трудно. Не зря мой добрый знакомый, известный математик и еще более известный диссидент, отсидевший в ГУЛАГе огромный срок, Александр Сергеевич Есенин-Вольпин любил говорить: «Не ищите логику там, куда вы ее не клали!»

Так вот за долгие годы сидения в Чистопольской тюрьме я ни разу не пересекся с Сергеем Ивановичем Григорьянцем, известным московским журналистом. КГБ, кроме общепринятой 70-й статьи, «пришил» ему еще и спекуляцию картинами. Сергей был, да и сейчас остался, известным московским коллекционером. У него при обыске в Москве и у его матери в Киеве забрали десятки ценнейших картин, икон и документов. Большая часть коллекции до сих пор не возвращена, хотя он полностью реабилитирован по обеим статьям.

А в Чистополе однажды во время бани комендант тюрьмы Хайрутдинов сломал ему руку. Мы в это время были в предбаннике, ожидая своей очереди, и услышали крик Николая Ивлюшкина, который оповестил всю тюрьму об этом преступлении. Куда только ни писали протесты, реакция властей была одна — ничего серьезного, никто не виноват, Но Сергей до сих пор носит в своей руке стержень, который поставил хирург в вольной больнице.

Вспоминаю Аркадия Цуркова. Молодой интеллигентный парень. Очень слабое здоровье. Помню, как его посадили в карцер, но скоро, кажется через трое суток, выпустили. Он был почти слепой (—14 диоприй), глаза за толстыми стеклами были едва видны. Так вот врач Альмиев осмотрел его, а такая процедура осмотра предусматривается правилами, и написал, что по состоянию здоровья Аркадий может быть помещен в карцер.

На вторые сутки в темном карцере наш Аркадий совершенно ослеп и его близорукость еще долго восстанавливалась.

Это от Аркадия я впервые услышал замечательные стихи Ирины Ратушинской, которая в это время тянула свою антисоветскую лямку в Мордовской зоне для особо опасных государственных преступниц вместе с Таней Великановой, Раей Руденко (жена Мыколы Руденко) и Таней Осиповой (жена Ивана Ковалева).

Вазиф Мейланов. Несколько раз меня сводила судьба, а точнее КГБ с ним в одной камере.

Своеобразный это был человек. С одной стороны, грамотный, начитанный, кандидат математических наук, с другой — невыдержанный, злобный, не терпящий возражений. Он всерьез заявлял, что его слова, его мысли — истина в последней инстанции. Надо отдать ему должное, — он один вышел на демонстрацию протеста в Махачкале с плакатом, требуя прекратить преследования и шельмование Андрея Дмитриевича Сахарова. Вскоре после этого был арестован и после лагеря «за нарушение режима» попал в Чистопольскую тюрьму.

Навсегда запомню очень живописную историю, которая едва не закончилась потасовкой. Воскресенье, солнечное утро, у всех благодушное настроение. Вазиф с чувством начинает декламировать Пастернака: «Мело, мело по всей земле, во все пределы, Свеча горела на столе, свеча горела...» В этом месте перебиваю его по Галичу: «Нет, никакая не свеча, горела люстра ...» Реакция Мейланова была мгновенной: «Как вы смеете! Да вы знаете, чьи это стихи, как можно перебивать самого Бориса Пастернака?!» А я в ответ: «А вы знаете, кем я перебил? Это великий Галич!!» — Плевать я хотел на вашего Галича, — и т. д. Он едва не набросился на меня с кулаками.

В тюрьме вместе с нами, «первоходками», почти всегда находились политзэки из «полосатой» зоны. Мы никогда вместе не сидели, но часто перестукивались либо перекрикивались.

При мне там сидели Григорий Приходько, Юрий Шухевич. Март Никлус, Иван Сокульский, Азат Аршакян, Ашот Навосордян и др. Двое последних были руководителями армянского антикоммунистического движения. Благодаря им я получил возможность продолжать изучение армянского языка. Им удалось уговорить начальство передать мне огромный русско-армянский словарь. До сих пор я храню эту книгу как дорогую реликвию.

АРМЕНИЯ - МЕЧТА МОЯ

Сусанне Авакян

Зачем, скажите мне на милость,
Учить язык на старость лет?
Ведь ничего бы не случилось,
Когда б неизгладимый след

Истории земли армянской,
Эчмиадзина простота,
И холодок волны севанской,
И Арарата немота,

И кровь армянского младенца
На ятагане янычар,
И горькая судьба Чаренца,
И изумительный хачкар,

И мудрость Матенадарана,
И тень турецкой стороны —
Незаживающая рана
Моей разорванной страны,

И кисть волшебная Сарьяна,
И свободолюбивый дух
Стихов ашуга Туманяна,
И тяжесть пережитых мук,

И стоны сердца Комитаса
Над пламенем святой стены,
И церемониальность пляса
Седой сасунской старины,

И мужество Сардарапата,
И храм, построенный в скале,
И гор приятная прохлада —
По-русски бы достались мне?

Да, это так, как ни печально,
Ведь, доживя до седины,
Нам постигать первоначально
Язык и нравы той страны,

В которой ты, считай, что не был,
Не исходил ее пешком,
И не был вскормлен ее хлебом
И материнским молоком, —

Почти смешно, если не глупо.
Но что же это вновь и вновь,
Чей зов в душе подспудно, глухо
Волнует и торопит кровь?

Я знаю русское раздолье
И Украина мне мила,
И как своей болею болью
«Tii хатини, край села».

Но если я от нервной встряски
Умру или от бранных ран,
— Хотел бы я, чтоб по-армянски
Произнесли дамбанакан[1].
[1] Дамбанакан — по-армянски надгробное слово.

Пермь. Концлагерь № 36. 1982 г.

Я уже рассказывал о карцере Чистопольской тюрьмы, как отличались эти штрафные камеры для политических и уголовных заключенных. Было и еще одно отличие. У уголовников пол был деревянным, на него можно было в крайнем случае лечь. У политических — цементным. Мы с Казачковым долго пытались добиться положенного деревянного пола: писали жалобы, требовали прихода прокурора. Но ответы получали невнятные, ни к чему не обязывающие. Но вот однажды, как раз когда я сидел в карцере, ко мне пришел начальник отряда Чурбанов и сказал:

— Генрих Ованесович, здесь, в карцере, должны быть ремонтные работы. Вам придется до «обеда» посидеть в «стакане». Я проведу туда свет, дам стул, журналы...

Я согласился. В карцере ведь этого ничего не положено, так зачем отказываться. Начальник еще спросил:

— Может быть, вам еду дать?

Знал ведь, что в карцере я всегда голодаю.

Я отказался:

— Нет, только воды.

Во всех тюрьмах, во всех следственных изоляторах есть «стаканы». Это такое помещение, типа шкафа-пенала, где можно только стоять да еще в полной темноте. Мне же, как и было обещано, туда принесли стул, опустили в щель на проводе лампочку, принесли сверху из камеры мой журнал «Радио».

После обеда возвращаюсь в карцер, а там благоухает свежевыструганными досками деревянный пол! А немного позже Чурбанов приносит мне ответ от прокурора: «Прошу сообщить заключенному Алтуняну, что цементный пол в карцере заменен на деревянный».

Сейчас, по прошествии времени все больше вспоминаются мне из тех лет смешные, веселые случаи. Видимо, потому что они были вспышками света, яркой радугой среди однообразия тюремной жизни, где преобладал серый цвет, где уничтожалось все живое... На прогулочном дворике, куда нас выпускали подышать свежим воздухом, пробилась зеленая травинка. Какое это было для нас чудо! Как мы все ее лелеяли, ждали: вот она вырастет и мы увидим, что это. Злак? Или цветок? И как безжалостно растерли ее сапогами охранники, когда заметили наше к ней внимание и нежность! Ничто не должно было радовать наш глаз — такова была садистская установка.

И все же главной радости лишить нас не могли. Как травинка из земли, так с воли приходили к нам письма от родных и друзей. Можно сказать, что и жили-то мы в отсчете времени от письма к письму. И ответы писали, словно разговоры вели с дорогими для нас людьми.

Глава 16. ПИСЬМА В НЕВОЛЮ

По прошествии уже стольких лет после заключения, многие факты и события стерлись из памяти. Но никогда не забыть, как мы ждали писем, как придя после работы в жилую зону, не отрывали глаз от вахты, ожидая прихода цензора, как волновались, спорили и возмущались, когда письма конфисковывались, а нам предлагалось только расписаться в акте конфискации. Особенно болезненно это переживалось в тюрьме, где связь с внешним миром предельно ограничена.

И все же я был все эти годы счастливым человеком, потому что, во-первых, мне писало большое количество моих друзей и родных, а во-вторых, почти все они писали часто.

Всего я получил несколько сот писем только от жены, десятки, сотни писем от детей и друзей. Открытки и телеграммы к праздникам и дням рождения лились рекой. Не было дня, чтобы я не получал одно-два письма.

Следует отметить, что по существовавшим нормам я мог отправить строго ограниченное количество писем: из лагеря два письма в месяц, из тюрьмы одно на общем режиме и пол письма (!) (одно в два месяца) на строгом.

Когда сейчас задумываешься над этой иезуитской нормой, в голову не приходят сколь-нибудь разумные объяснения, кроме одного — причинить зэку дополнительные моральные страдания.

Когда я сидел в бытовой зоне на общем режиме, там не было никаких ограничений, вот это была вольница, — писал 2-3 письма в день и получал не меньше.

Для книги я отобрал крохотную часть из огромного числа писем, полученных мною. Пусть простят те, чьи письма не цитирую, я все их помню и очень ценю. От серьезных, наполненных стихами лучших российских поэтов писем Жени Захарова (всего он написал около сотни писем), до, увы, единственного еще в первую «ходку», письма Дефы Лифшица, который, прочитав, что в зоне показывают кино, с умным видом советовал, какие фильмы смотреть, а какие не стоит... В зоне тогда не было телевидения и нам раз в неделю, редко два, показывали старые-престарые копии.

Больше всех писем написала, конечно, жена. Значение этого невозможно переоценить. До сих пор удивляюсь, как у нее на это хватило сил.

В обычной жизни заставить ее что-либо написать было просто немыслимо, а тут приходилось практически ежедневно на протяжении многих лет писать и писать письма. Не считая огромного числа жалоб, заявлений и протестов.

А ведь кроме эпистолярного жанра надо было еще тянуть дом, воспитывать детей, ходить на работу и т. д. У скольких зэков, в том числе и политических, жены не выдерживали, сначала переставали писать, а потом расставались с супругами, тем более, что КГБ это всячески поощряло.

Письма от жены составляли главную часть моей корреспонденции и каждое позволяло мне как бы присутствовать, жить рядом без перерыва, с некоторым опозданием, связанным с почтой и расторопностью цензора.

Письма от детей помогали мне хоть ненадолго почувствовать себя родителем. Но дети мои сформировались не видя отца, получая лишь почтовые советы да указания.

С горькой улыбкой вспоминаю, как рассказывал Илкэша Бурмистрович 30 лет назад в Нижнем Ингаше, что его маленькая Яночка была уверена, будто папа живет в почтовом ящике.

Особое место занимают письма поэтов. Мне писали Юлий Ким, Марлена Рахлина и Борис Чичибабин. Иногда они присылали свои новые стихи, если письма не конфисковывала цензура, как случалось с письмами Бориса Алексеевича.

Большое впечатление производили на меня письма Людмилы Федоровны Шпеер. С этой семьей нас познакомил Ссня Подольский. Прекрасные, отзывчивые, интеллигентные, глубокопорядочные люди Семен Самойлович Скаблинский и Людмила Федоровна. Кроме того, мы познакомились с их дочерью Наташей и все они стали для нас падежными и верными друзьями.

Все письма храню как самую дорогую реликвию. Особенно последнее письмо от матери. Я еще долго писал ей, передавал приветы и пожелания здоровья, а ее уже не было...

Дорогой мой сыночек Генчик!

Еще раз, дорогой, поздравляю тебя с днем рождения. Желаю тебе самого хорошего, а главное — здоровья...

Вот уже семь месяцев, как нет папы. Если бы ты только знал, как мне плохо без него. Ведь мы прожили с папой 49 лет, а это немало. Это долгая и длинная жизнь. Папа был такой крепкий, энергичный и вот ушел от нас навсегда. Я никогда не думала, что переживу его... ведь у меня и инфаркты, и инсульт, да вот на тебе, осталась... Вчера у нас отмечали твой день рождения. Народу, как всегда, очень много. Вспомнили, что в прошлом году и папа был с нами, — и опять слезы...

В твою честь я испекла большой торт. Стали спорить — «заказной» или домашний. Шмера не могла себе представить, что это домашний. Павлик старался доказать, что это бабушка испекла, а я ему говорю: «Все, что тут на столе, испекла Римма». — «Нет, бабушка, ты честно скажи, ведь это ты пекла». — «Ты же знаешь, кто пек?» — «Знаю». — «Ну и молчи...»

Много и хорошо пела Шмера.

Тебе большой привет от соседей...

Целую тебя, дорогой мой, крепко.

Твоя мама.

Генчик, родной мой!

Что же все это значит? До вчерашнего дня не знала, где ты. И если бы не Анатолий Иванович, то и сегодня бы не знала. Нет ни от администрации извещения, ни от тебя...

Как ты, дорогой, себя чувствуешь? Как твоя язва и давление? Как ты перенес переезд, долго ли добирался до нового места жительства?

У нас все по-старому. Главное, живы и здоровы. Хожу опять в бассейн, но теперь уже не в «Спартак», а в «Динамо». Плаваем на открытом воздухе. Это гораздо приятнее, чем в закрытом... Плаваешь в теплой воде, а вокруг стоят ели в снегу и по ним прыгают белки. А когда появляется солнышко, то это восторг... Одно неприятно, что приходится подныривать, чтобы попасть в бассейн.

Вспомнила, как Сашуню, когда ему было пять лет, тренер в бассейн переносила на руках и опускала в воду, т. к. он боялся нырять.

У Алены эта неделя была очень напряженная: почти ежедневно у нее было по шесть уроков. Она очень устала, даже внешне осунулась. Злится на меня, что я ей все время делаю замечания и даю советы, заявляет, чтобы я тебе давала советы. А если не будешь слушаться, то вылетал бы в форточку, вытянув руки по швам, при этом она копирует, как ты должен это делать. Я бы не возражала тебя поучать и говорить: «Как дам, так и вылетишь в форточку»...

В октябре Сеня нас с мамой и Аленой вывел в кино. Мы смотрели «Доктор Фауст» по Генриху Манну. Фильм поставлен прекрасно. Но смотреть его было жутко. Потрясающие съемки сделаны в его общении с дьяволом...

Софа с Владиком поехали сейчас в Москву к Грише. Пробудут там до вторника: его отпустили в увольнительную и сегодня должны опять отпустить...

На праздники с Недоборами ходили к Боре с Аллочкой.

Мама последнее время себя неважно чувствует. Думаю, что это с изменением погоды, со снегом.

Очень хотелось бы тебя увидеть двадцать четвертого, но это может и не произойти, т. к. могу не успеть. Осталась неделя, и известий никаких.

Пиши, дорогой, очень скучаем и любим.

Твоя Римма.

Здравствуй, папочка!

...Последнее мое письмо из Харькова о летней поездке по Украине: Чернигов, Седнев, Новгород-Северский, Глухов, — все, кроме Путивля.

Закончу. Путивль оставил очень приятное впечатление. Стоит на высоком правом берегу Сейма. От «городка» детинца ничего не осталось, и, где плакала Ярославна, — что-то похожее на парк...

Мы посмотрели две церкви: Спасо-Преображенский собор XVII века и церковь Николы Козацкого — XVIII в. Собор действующий, но мне Никола Козацкий, несмотря на заброшенность, понравился боярыне. Мощное строгое здание с характерными заломами, простым неброским украшением стен.

В Путивле неплохой музей, на местном материале развертывается вся история земли и Руси — полезный музей для учителя истории. Выставлены отчеты полицейских о демонстрациях, воззвания Временного правительства, диплом закончившего путивльскую семинарию... В музее от экскурсовода мы узнали почему Ярославна, жена Новго-род-Северского князя, оказалась в Путивле: Игорь отвез ее перед походом в хорошо укрепленный Путивль, где княжил его сын Владимир.

Скоро начну бегать на лекции. Читаю сейчас мало: английские книги и хрестоматию с учебником по зарубежной литературе XVII в. У Бальтасори Грасиана, испанского философа, литератора, монаха есть книга из трехсот изречений «Обиходный оракул». Вот одно из них: «Человек в своем веке. Очень редкие люди зависят от времени. Не все жили в то время, которого были достойны, и многие, хотя и жили в нем, но не сумели его использовать. Некоторые заслуживали лучшего века, ибо не всегда торжествует благо. Есть своя череда у вещей, и даже наивысшие ценности зависят от моды. Но у мудрого то преимущество, что он бессмертен: и если этот век не его, зато многие другие будут ему принадлежать».

Дошли ли до тебя заказанные по книга-почтой Толковый словарь Хорнби в двух томах и Киплинг с Сэлинджером на английском?..

Обнимаю тебя.

Твой сын Саша.

Генчик, дорогой!

Пишу тебе и не знаю, когда и куда буду письмо тебе отправлять. У нас уже наступила осень во всей своей поре. Ночью и утром температура минусовая, а днем светит солнышко, да не греет.

У Алены в школе была фронтальная проверка. Комиссия была у нее в 6-м классе на ботанике и в 9-м — на этике. В 6-м классе урок прошел благополучно. Проверяющим очень понравилось, что она рассказала, почему колос у нас в гербе. Но было и замечание по поводу того, что нужно было бы сказать, какие сорта кукурузы сеют в Харьковской области и какие урожаи собирают.

На этике кроме трех проверяющих были директор и завуч. От урока они остались в восторге. Алена перед уроком всю доску исписала цитатами из книги «Симфония разума» Воронцова. Она сумела расшевелить детей и они были активны на уроке, рассказывали, как бы они поступили в той или иной ситуации, которые им ставила Алена.

Завуч заявила, что так провести урок из всей школы могла только Елена Генриховна, что даже с ней дети не были бы так откровенны в своих высказываниях, как с Еленой Генриховной. Старший инспектор Харьковского района заявила, что она была на уроке председателя метод-кабинета этики и ей ее урок понравился меньше, чем Аленин. Не знаю, была ли Алена довольна такой оценкой, но я в восторге. Наши лети все-таки умненькие и разумненькие Буратины. Мне просто жаль, что она так пессимистично настроена в отношении школы, а у нее, наверное, неплохо бы получалось.

Отметили мамино семидесятидевятилетие. Были Игорь с Людой и Андреем, т. Ран с д. Геной, Тома с Павликом и мы все. Хорошо посидели, поговорили. Мама — молодец, испекла торт и два пирога. Дай Бог и дальше ей так себя чувствовать.

Жду от тебя известия. Целую и обнимаю крепко.

Твоя Римма.

Дорогой Генрих!

Сколько времени Вам не писала, что извиняться за это просто уже не прилично...

Этой осенью я начала болеть. Мои трижды записывали меня к хирургу. А я пошла только на третий раз, когда поняла, что дело плохо. Сейчас мне страшно вспомнить то время, когда на подкашивающихся ногах я все делала по дому ухаживала за Наташей и т. п. Словом, прооперировали меня 6-го января, а 25 была уже дома. Первые 5—6 суток было очень тяжело. Но я все время вспоминала кольцо паря Соломона, на котором, как известно, было написано: «Все проходит». Все 16 суток у меня днем и ночью дежурили Наташа и Аня; очень много помогали друзья. Трудно передать, как мы все, и прежде всего я, были тронуты таким к нам отношением. Слава нашим дорогим друзьям!..

Хочу Вам еще написать о моих переживаниях перед операцией. То, о чем я сейчас напишу, я еще никому не рассказывала. В отделении был приличный телевизор. Но я его совершенно не смотрела, не было никакого желания. Много читала, ухаживала, как могла, за лежачими. Но за два дня до моей операции демонстрировался рязановский фильм «О бедном гусаре...» Я столько времени мечтала, чтоб его повторили. Решила, что попробую посмотреть. И, конечно, не могла оторваться от экрана.

Вернулась в палату, легла и стала думать. В одном из своих выступлений по телевизору Рязанов сказал: «Это фильм о проблеме выбора. Выбора между честью и совестью, с одной стороны, и выгодой, карьерой — с другой. Как-то почему-то редко удается сидеть сразу на этих двух стульях». И стала я думать. Мне 73-й год. Через день у меня тяжелая операция, и совершенно неизвестно, что будет потом. Вполне вероятно, что самое худшее. Как выбирала я? Конечно, я человек маленький и судьбами людей никогда не ворочала. Но свой выбор приходилось делать, как каждому из нас. Я выбирала совесть. И детей своих, и внучку мы воспитали с Семеном Семеновичем тоже делать выбор в пользу чести и совести. Значит, умирать не так уж страшно и, во всяком случае, все, что сулит мне будущее, даже самое плохое, встретить нужно достойно.

Думала я в это время и о Вас. Самое страшное — это, конечно, горе близких. Но что делать?.. Время смягчит остроту горя, останется печаль и воспоминания. С тем я и заснула и, поверьте, пошла на операцию достаточно спокойно...

Ну, хватит уже об этом тяжелом периоде моей, да и не только моей жизни. Будем все это забывать и не будем тревожить такими переживаниями своих друзей.

Недавно у нас были дорогие гости — Риммуля и Леночка, принесли Ваши последние письма. Вы удивительный молодец. Угнаться за Вами в смысле прочитанной литературы, причем самой разнообразной, просто невозможно.

Но за творчеством Распутина и Астафьева мы тоже следим. У нас есть и «Пожар», и статья Татьяны Ивановой, и рассуждения о нашем многострадальном черноземье. Римма и Леночка еще этого не читали. Мы, конечно, дали им журнал. Нелоборы стали на очередь.

Будьте здоровы и бодры. Ждем Ваших новых писем (помимо всего прочего и с указаниями, что читать). Целую Вас.

Ваша Л. Ф. (Шпейер)

Здравствуй, папочка!

Получили известие о твоем переводе и были ошарашены этим известием. Когда? За что? Почему? Из твоего письма узнали, что был суд, почему же нам о нем не сообщили? Что было на этом суде, кроме приговора? Кто был кроме судьи? Видимо, больше никого и не было. Ну что ж, если все по закону, то не привыкать, а если нет, то будем жаловаться. Надеюсь, ты в следующем письме напишешь подробно о всех обстоятельствах, если это возможно.

Наверное, появятся и первые впечатления о новом месте: быт, работа, еда, медобслуживание, окружение, книги. Что бы ни случилось, мы писать не переставали и не перестанем...

Это здорово, что ты получил посланные через книгу-почтой книги. Разобрался ли ты, как пользоваться толковым словарем Хорнби? Очень хорошее издание, но для продвинутого этапа обучения.

Ты спрашиваешь о московском Недоборенке. Гришуня бывает у нас редко. В училище у него все в порядке, в воскресенье он вместе с квартетом будет играть в Большом зале консерватории.

Очень хорошо, что ты занялся йогой... Сам я даже обычную гимнастику редко делаю — бегу двор убирать, а потом в университет. Много хожу на занятия, несколько ошарашен. Отвык. Времени свободного нет. С трудом урывками читаю обязательную художественную литературу, кроме этого — ничего. Хотя недавно попался английский Bestseller попытке убийства генерала де Голля... Любопытно.

В середине ноября умер отец Иры, тесть Юлика, Петр. Ходил на премирование. На Юлика страшно было смотреть. Юлик коротко и хорошо сказал об отце.

Помнишь, как ты поменял нам тройник в ванной, а потом стали дрожать трубы? Я разобрался почему — причина дребезжания труб — воздух, попадающий в систему из-за плохой изоляции...

Кончаю, начинаю новое...

Обнимаю тебя, дорогой наш.

Сын.

Милый Генчик!

Вот это цветы из нашего леса, о которых я писала в прошлом письме: звездчатка, лютики, герань, фиалочка и ландыши. К сожалению, я не мастер делать гербарии.

Когда-то такие письма я посылала отцу на фронт; после войны он привез их домой, они до сих пор у нас хранятся. И цветы не погибли в пути. Надеюсь, что и до Вас они дойдут невредимыми.

Я очень рада, что удалось выманить Римму с детьми в Ялту, даже если там идут дожди и море бушует....

Целую Вас, мой родной. Привет Вашим друзьям.

Марина. (Меликян).

Генчик, родной!

Вот уже неделю почти не знаю, где ты, и все без толку. Ни от тебя, ни от администрации нет известия. Через Анатолия Ивановича пытаюсь выяснить причину затяжки с известием о твоем местонахождении. Сижу как на раскаленных углях, жду момента отъезда.

Генчик, счастье, солнышко мое! Вот тебе и стукнет 52 года. Возраст не страшен, если душой молод, а я знаю тебя и надеюсь, что ты все такой же энергичный, веселый без уныния человек. Главное, будь здоров. От этого зависит все, береги себя, не волнуйся зря, на многие вещи смотри проще, не обращай внимания. Наберись терпения, надо еще два года прожить, чтобы было все нормально. А там уже мы будем вместе. Вдвоем, где бы мы ни были, хоть на краю света, все равно легче, чем одному в самых прекрасных условиях.

Осталось уже меньше одной третьей времени... Когда представляю и думаю, что прошло уже пять лет, даже жутко становится. Когда-то три года было нескончаемых, а теперь уже прошло пять лет и мы живы, дышим, чему-то радуемся, например, твоему письму...

Думала, что исполнится пятьдесят лет, я брошу работу и буду ждать пенсии. Но жизнь распорядилась иначе. До пенсии детей, наверное, придется работать, а может быть, и внуков.

Софа вернулась с Владиком. Гришуня втянулся, а если даже тяжело, все равно не жалуется.

Что-то долго от тебя нет писем. Случилось что-нибудь или долго пробыл в изоляторе?

Начались морозы. Ночью минус 20 и ниже. Душа болит за Алену. Ведь она каждый день ездит на работу и долго ждет автобус. Скорее бы уже зима проходила, летом все-таки легче и лучше.

Я уже приготовилась ехать к тебе не ожидая письма, а сегодня получили телеграмму, подтверждающую о свидании 3 декабря.

Жду письма, пиши подробно о состоянии здоровья, работе. Береги себя. Целую, обнимаю, крепко, крепко.

Твоя Римма.

Милый, родной наш Генчик!

Сегодня сыночек занес мне твое последнее письмо из Чистополя. Это он очень здорово сделал: письмо удивительное и стихи, в конце его, — совсем хорошие, совсем, без дураков. Вот мы со Шмерой попробуем их сделать песней.

Особенно я удовлетворена тем, что ты уже сейчас даешь многому пережитому за три последних года такую серьезную положительную оценку. Именно это и есть та материя, которая останется, когда нас не будет!

Еще больше я рада, что ты с таким удовольствием прочел поэтов тютчевской плеяды. Я тоже считаю, что «только верить» — этого мало (это я о тютчевских стихах). Именно этот момент составляет слабость славянофилов, особенно современных. Но я бы их так не презирала, как это делают современные «западники». Дело в том, что я их понимаю.

Читаю сейчас сборник прозы Бориса Пастернака «Воздушные пути». Это первоклассный поэт, который иногда писал прозу, доказывающую, опять же, что он первоклассный поэт. Но его воспоминания о Маяковском (и «Охранная грамота», которую ты, быть может, знаешь, и «Люди и положения», которые ты вряд ли успел прочесть, а может, и читал в «Новом мире») и о Цветаевой меня заставили волноваться и плакать. Кстати, почему ты считаешь (или знаешь), что муж предал Цветаеву?

Репродукция с картины Гойи гораздо больше напоминает твою Лену, чем Римму. У Риммы лицо мягче, она сейчас прелестно выглядит.

У меня есть настроение отложить все дела года на два и, «при условии дожития» — поехать к тебе в гости. Один раз Фима (мы оба очень заняты, но при этом у него все эмоции со знаком минус, а у меня, благодаря избирательной любви внука Митьки, — со знаком плюс) сказал, что можно бы уже и помирать, вот только с Генчиком бы повидаться. Короче, мечтаем мы о поездке к тебе, как о Празднике.

Видела на твоем дне рождения Сашку. Он отпустил бороду, но похож он все же на Римму. Римма женственная, она сейчас выглядит лучше, чем пять лет назад.

...Посылаю тебе стихи Кушнера о Вяземском. Это из моих любимейших стихов у Кушнера. Вообще, я люблю его очень. Есть ли у тебя его книги? Хочешь ли ты его прочесть?

Марлена (Рахлина). Фима (Захаров).

Здравствуй, дорогой папочка!

Сколько произошло всякого после моего последнего письма. Я все равно постараюсь ничего не упустить.

Во-первых, я была в Москве, хоть и давно это было правдой. Хотя, знаешь, до приезда Нины веселого было мало. Но все-таки, кроме нервотрепки я узнала много нового и чудесного.

В первый день приезда мы пошли с Сашенькой гулять по Москве — обошли весь Кремль, внутрь мы не попали — перед праздником туда вход закрывали рано. Это было в общем-то мое первое знакомство с древнерусской культурой.

Сейчас Третьяковку закрыли на ремонт и перенесли пока в Дом художника. Там когда-то выставляли Минаса, выставка Армянского изобразительного искусства, а теперь там же, кроме постоянной экспозиции, была выставка "Дары Третьяковке" — подаренные частные коллекции. Многое, конечно, не поняла — очень важный момент в нашем воспитании Вы, дорогие родители, упустили. Но как все-таки было чудесно. Впервые выставлялись картины Ларионова и Гончаровой — они уехали в Париж (выставка — русские художники конец XIX начало XX века). Особенно картина Гончаровой, написанная в стиле примитивизма, "Евреи на улице" — три женщины — девушка, зрелая и старуха на пороге своего дома. Ну а остальное не опишешь, выходи, вместе посмотрим. Была еще прекрасная картина ее же — "Лилии" — такое чудесное сочетание формы и цвета.

И еще об одной картине мне хочется тебе рассказать, я забыла фамилию художника (после концерта — я пишу тебе и слушаю Спивакова — "Виртуозы Москвы", позвоню Софе, она наверняка помнит), называется картина "Симфония Шостаковича". На полотне будто густо-густо разбросаны разноцветные стеклышки и на этом фоне — тени, лица людей — и это действительно музыка Шостоковича.

Потом было еще одно событие. Есть такой копиист, кажется, Гусев. Он делает копии фресок Дионисия, Рублева, Феофана Грека. Причем он их делает на особом пенопласте — под известку, и если фрески объемные — то копия тоже. Фрески Дионисия сохранились только в Ферапонтовом монастыре — это просто сказка цвета и линий. Мариночка говорит, что он был эстет — пусть будет непохоже на жизнь, главное, чтоб красиво.

Феофан Грек — это страшно красивый и белый цвет — один гнев. В церквях — восточная сторона символизировала Спасителя, и фрески были соответствующие, а западная — сатана, Страшный суд. Мне кажется, что в церквях, расписанных Феофаном Греком, не имело значение, куда смотреть, на запад или восток — везде охватывает ужас. Где искать поддержку человеку — Страшный суд — неизбежная кара, а Спаситель — испепеляет гневным взглядом.

Я все время думаю, что испытывает человек после этого, как он вел себя — вечное покаяние и старание замолить грехи или совсем наоборот — урвать от жизни все, пока есть возможность, а дальше все равно гореть в огне.

Если б я была верующей и жила в то время, то жить в согласии со своей совестью и душой не смогла бы, хотя самоубийство — это самый страшный грех.

А Андрей Рублев, наверно, людей любил, очень нежные краски, живые, добрые лица, люди, и много чувства: страсти, спокойствия и т.д.

В общем-то жизнь в Москве прошла очень бурно. Были — 220 вольт. Неделя после Москвы прошла тоже под таким же напряжением.

Буквально в последние десять минут пребывания в Москве я дозвонилась по коду Сусанне. Мне на протяжении всего моего отпуска хотелось позвонить и просто услышать ее голос. Но она бы наверняка стала бы спрашивать, как у нас дела, и что ей сказать? Все очень плохо, все очень страшно. А потом, когда относительно успокоилась, захотелось поделиться с ней радостью. Я решила, что если подойдет кто-нибудь другой, то положу трубку. Но, к счастью, у телефона была именно она и мы с ней поговорили.

Когда я вернулась домой, втягиваться в работу было, как с сентября. В среду у одной девочки был день рожденья и я задержалась в поселке, прихожу домой, мама говорит: «Звонил Ереван, но разговор не дали». Представляешь, как меня тряхонуло. Ну а когда в субботу получили наконец-то от тебя письмо, после такого перерыва, хотелось летать (кубатура квартиры не очень позволила — ведь у меня длинные руки). И тут вечером — звонок — Ара все-таки дозвонился. Оказывается в тот вечер он все время думал обо мне, о тебе, приходит домой, а Сусанна говорит, что я звонила, поэтому он решил позвонить и поговорить, но разговор у нас не то, что не получился, и не то, что сухой, а какой-то корявый, зато с Сусанночкой снова прекрасный.

Ты во многом, что касается школы, прав: надо делать добросовестно свое дело. Я стараюсь, но пока не согласна, что это дело "мое", я попала в школу силой и работать там не хочу! Рассчитывать на то, что человек, отработав 3 года, устанет и ничего не захочет менять, у меня есть перед глазами примеры, не потому, что увлекла работа, а потому, что «здесь плохо, а там, кто знает, может еще хуже». На мою зарплату, папочка, очень рассчитывать не приходится, на любой работе вне школы она будет мизерная, так что придется тебе все-таки взять на свои плечи материальное обеспечение семьи, но мне кажется, ты не очень будешь возражать.

Иду спать. Спокойной ночи, папочка!

Твоя дочка.

Генчик, родной мой!

Вот и прошел еще один твой день рождения. Почему-то тяжело было особенно в этот год. Возможно потому, что надеялась попасть к тебе, а не получилось. Слишком долго меня извещали о твоем местонахождении.

24-го пришли почти все. Собираться начали в пять часов вечера. Первый тост был произнесен, когда было человек пятнадцать, а последующие были с переменным составом.

Стол мне пришлось выставлять. Правда, когда пили чай, то сидели не только на спинке дивана, но и на головах друг у друга.

Приезжал на два дня Сашуня, помог мне в беготне по магазинам.

Надеюсь на встречу. Жду встречи. Обнимаю, целую, крепко люблю.

Твоя Римма.

Дорогой дядя Гена!

Я уже десять дней в Харькове. Сессию сдал неплохо, но родителей очень огорчила «4» по специальности. Меня она тоже огорчила, но не так, как папу и маму. К этой опенке я отнесся критически, анализировал ее причины. Готов я был прилично, но перенервничал и сыграл не все удачно. Когда я играл концерт (это концерт немецкого композитора Шпора), мне казалось, что звучало интересно и ярко, но мне потом сказали, что было не очень ярко. Это обидно, тем более, что технически это вышло неплохо.

Я ни в коей мере не хочу сказать, что я не занимался. Видит Бог — это не так. Да, я много ходил в театры. Но свои три часа ежедневно я занимался. Сейчас я каждый день до семи вечера занимаюсь, а затем — футбол.

В следующем году, наверное, буду жить на квартире. Здесь я буду питаться дома, а это намного выгоднее, научусь сам готовить, впрочем и в общежитии иногда готовил, а стирать и гладить я уже привык.

В этом году был у меня театральный запой. Думаю, Вам будет интересно, что я посмотрел почти за два года. Это «Отелло», «Бал-маскарад» и (эстонский театр — прекрасный, один из лучших в стране, если не лучший) Верди; «Итальянка в Алжире» Россини (Болгарский театр — средние исполнители); «Дочь полка» Доницетти (тоже Эстония); «Тоска» Пуччини, «Сельская честь» Масканьи и «Паяцы» Леонкавалло (концертное исполнение — изумительные певцы — Образцова, Атлантов, Соткилава); «Борис Годунов» (Нестеренко) и «Хованщина» Мусоргского; «Пиковая дама» (Атлантов) Чайковского; «Катерина Измайлова» Шостаковича; «Кармен» Бизе.

И самое огромное впечатление — гастроли Гамбургской оперы. Это самая первая в мире опера, ей больше 300 лет. Они привезли «Лоэнгрина» Вагнера, «Самсона и Далилу» Сен-Санса, «Женщину без тени» Рихарда Штрауса и «Воцуека» Берга. Со всеми четырьмя операми я знакомился впервые, они у нас не идут. Конечно, я получил массу наслаждения. Уровень у них очень высокий. Прекрасные постановки. «Воцуек» меня в этом смысле особенно потряс. Берг — представитель нововенской школы. Берг прежде всего гениальный психолог. Мелодию, как таковую, услышать очень трудно, а без спец. подготовки и просто невозможно. Но она есть. Оркестровыми красками (на первый, да и не на первый взгляд — элементарная какофония) он настолько тонко передает человеческие чувства, мысли, поступки, что посвященные в музыку (т. е. подготовленные с профессиональной точки зрения) не могут уйти равнодушными. У меня мороз по коже проходил, когда Воцуек убивал Марию (в этот момент зловещие ходы тромбонов). Это потрясающе.

Огромное впечатление — «Женщина без тени». Это, конечно, другая музыка. Здесь изумительные гармонии и на их фоне тончайшие мелодии. Здесь, в отличие от «Во-цуека», идиотский сюжет, но музыка оправдывает все огрехи либретто. Поразительно, Рихард Штраус — великий композитор, а я только знакомился с его творчеством. К сожалению, у нас еще консервативный репертуар. На афише Большого театра — «Борис Годунов», «Евгений Онегин», «Севильский цирюльник» (гениальная музыка) — и не более. На концертах можно услышать больше музыки XX в., но тоже мало. Я открыл для себя еще и Мессиана (французский композитор), наших замечательных Шнитке и Денисова. А сколько еще не слышанного. Впрочем, что я говорю, если я слышал лишь одну оперу Вагнера. Но не моя вина. Нигде они не идут.

Я уже прилично знаком с творчеством Прокофьева, Шостаковича, Мясковского, Бартока, Стравинского. Дядя Гена, если у вас будут вопросы о музыке — Вы задавайте, я отвечу...

Извините, дядя Гена, вчера не дописал. Вчера смотрели с папой и Калиновским великолепный футбол Бразилия—Аргентина. Мы с папой назвали его финалом чемпионата. А Миша в парке играет на шахматном турнире на балл кандидата в мастера.

В Москве идет конкурс Чайковского. Жаль, что я не там. Очень много хороших музыкантов, даже судя по телевизору. Я слушал далеко не всех. Здорово играл наш Сергей Стадлер. Это огромный талант. Хорошо играет и вторая наша участница — Мулова, ученица Когана...

Вы спрашиваете на каком я курсе? Я кончил П-й курс, осталось два года. В Москве я еще играю в футбол, сборная нашего струнного отделения — неофициальный чемпион училища. Наши победы над духовиками были сенсационными, но полностью закономерными... А еще сборная футбольная нашего училища играла с командой гнесинского — на настоящем поле с сеткой и судьей. Мы выиграли 5:2. Все наши пять голов были очень красивы, хоть на чемпионате мира такие забивай. Один из них — мой!.. Ушли с поля с побитыми ногами — еще бы, гнесинцы в бутсах, а мы — в кедах. У меня после игры так опухло колено, что я еле ходил. Нас поздравляло все училище, висела огромная «Молния», где был указан состав команды и забившие голы. Было очень приятно. В такой команде я бы еще играл...

...Никак не могу приступить к своим дальнейшим театральным похождениям. Это очень большой вопрос. Завтра попробую...

6 июля. Не дописал. Занимался. Слушал передачи с конкурса. Смотрел футбол. Вы, наверное, вчера смотрели Бразилия—Италия. До слез жаль бразильцев. Это великая команда. Не спорю, здорово играли итальянцы. И все же, наверное, в интересах футбола надо было, чтобы выиграли бразильцы... Жаль англичан, я им симпатизировал, очень хорошая команда.

Да, совсем забыл. От всей души поздравляю Вас с серебряной свадьбой. Вчера ее отмечали.

Теперь, как обещал, о театре. Самый мой любимый — театр «Моссовета». Мне кажется, это лучший театр в Москве, хотя попасть туда легче, чем на «Таганку» или в «Современник». Таких актеров, как здесь (имею в виду количество хороших актеров) нет, по-моему, нигде. Плятт, Раневская, Юрский, Терехова, Тараторкин, Марков, Жженов, Талызина, Бортников, Муравьева, Сошальская, Стеблов, Шапошникова, Львов, Баранцев и др. Пожалуй, самый популярный актер в театре (и в таком ансамбле!) Бортников. Он занят в четырех спектаклях.

В «Петербургских сновидениях» («Преступление и наказание») Бортников играет Раскольникова. Это постановка Завадского «классическая» и в то же время очень яркая. Если спектакль на Таганке сплошной сумбур, истерика — здесь этого нет, хотя надрыв, свойственный Достоевскому, есть. Интересно, что на Таганке весь упор сделан на образ Свидригайлова, что противоречит Достоевскому. Может, при жизни Высоцкого это было оправдано. В «Моссовете» Раскольников несет практически все мысли автора. Может быть, поэтому бледней выглядит Соня и совсем уже ничтожная роль отводится Свидригайлову. Кажется, каждый персонаж — ключ к открытию мыслей Раскольникова...

В «Братьях Карамазовых» Бортников играет Смердяко-ва. Представляете диапазон — от Раскольникова до Смердякова. Отца, Федора Павловича, играл Плятт, Дмитрия — актер МХАТа Киндяков, Ивана — Тараторкин, Алешу — Стеблов, Грушеньку — Муравьева, Катерину Ивановну— очень хорошая актриса Пшенная. Конечно, уместить в один вечер все перипетии романа очень трудно. Лично мне кажется, что роман двухплановый. Первый план — душевные муки Дмитрия и Ивана, второй — мысли и дела Алеши Карамазова. Вот второй план в спектакле практически отсутствует. Старец Зосима появляется на сцене лишь раз минуты на три. Отсутствует в спектакле Лиза, а ведь это очень важный персонаж для раскрытия Алешиной души.

Конечно, Стеблов играет прекрасно, ему полностью удается раскрыть характер Алеши, его мягкость, доброту. Великолепна сцена разговора Ивана и Алеши в трактире. Но характер — это не душа и не мысли. А ведь Алеша все-таки главный герои романа, любимый герой Достоевского.

Бортников играет не только Смердякова, он играет черта. Это центральная сцена спектакля. Бортников и Тараторкин проводят ее блестяще, у меня мороз шел по коже, когда начинают говорить в унисон о вседозволен и ости так называемого человекобога. Уверен, Достоевский был бы доволен...

Отменный спектакль «Царская охота» (Зорина). Может быть пьеса и не шедевр (впрочем, не может быть, а точно), но спектакль отменный. Сюжет — знаменитая история похищения князем Орловым княжны Таракановой. Княжна — Терехова, князь Орлов — Леонид Марков. Потрясающие актеры. Марков играет последнего подонка. Необыкновенно убедительно он обольщает княжну, невозможно поверить, что это неискренне. Баранцев здесь играет роль поэта, в принципе бездарного, товарища Орлова по кутежам. Как пробуждается совесть в нем при виде предательства Орлова — это важный момент спектакля...

Все. Спешу отослать письмо, чтоб оно не стало еще большим. В следующем еще многое Вам расскажу.

Целую и обнимаю.

Гриша. (Недобора)

Генчик, любимый!

С Новым годом тебя, родной! Хочется верить, что Новый год принесет нам больше приятных минут и надежд, чем предыдущий. А может быть, сбудутся и наши мечты. А вдруг? А пока желаю тебе здоровья, сил и бодрости духа, чтобы все перенести. Мы мысленно всегда с тобой. Любим и ждем встречи. Целую и обнимаю крепко, крепко твоя Римма.

Вот уже пять дней мы в Москве. Доехали после свидания с тобой нормально. Первые дни настроение было хорошее и даже голос по телефону был веселый. А теперь началась беспробудная тоска. После свидания стало не легче, а тяжелее.

Эти три дня пролетели как одно мгновение. Вспомнились былые времена, когда мы были вместе. Завтрак наш традиционный: вареная картошка с соленой рыбкой, и так стало муторно. Не было с нами Алены, но трое нас было. Боже мой, еще два года. Как мало по сравнению с общим сроком и как много еще до встречи.

Алена каждый день звонит, чтобы приезжала. Погостила у Саши и будя...

Прочла здесь «Пожар» Распутина. Очень тяжелое впечатление произвел. Во всех его произведениях какая-то безысходность. Хочется верить в лучшее, а не получается. Сейчас читаю Тендрякова «Расплата». Вещь как раз для моего настроения... Все понимают, что мальчишка не виноват, но существует факт преступления и от этого никуда не денешься, он должен понести наказание. Вот так, дорогой мой...

Пиши подробно о себе. Как здоровье, на лечении ты еще или уже работаешь?

Целую и обнимаю крепко тебя, твоя Римма.

Дорогой мой Генрих!

Еще не видел Сашу, но уже знаю, что от тебя есть весточка. И как-то сразу встрепенулся написать тебе...

15 числа намечен вечер по поводу 60-летия Булата, такой негромкий и непарадный, — впрочем разрешенный вполне для клуба любителей песни. Булат вообще отказался от всяких почестей, которые, надо сказать, ему обильно
предлагались, умотал куда-то под Калугу и там, в очень узком кругу, встретил свой юбилей...

Я ему специально песенку сочинил.

Когда ходит человек так легко и стройно,
Щиплет звонкую струну или гордый ус,
То считать его года просто непристойно,
Как хотите, господа, — а я не берусь.

Он и взором и стихом душу заморочит,
И врага насквозь пронзит и женщину проймет.
Он по прежним временам ездиит, как хочет,
И новейшим дуракам спуску не дает.

Вот поди и сосчитай — сорок или сотня,
Лучше рюмку с ним распей да песни распевай.
Он и завтра и вчера и всегда сегодня.
За таким, господа, — только поспевай.

Юбиляр остался доволен...

Юлик (Ким)

Генчик!

...Мама заканчивает через два дня облучение, сделает все анализы и пойдет к хирургу. Вроде бы дают пару недель на отдых, а потом операция. Операция тяжелая и самое тяжелое впереди... За что ей такие мучения? Но она молодец, держится хорошо.

Послала Сашуне яблоки, варенье и купила ему кроссовки. Он заходил к Андрею Дмитриевичу (Сахарову), Очень мило его приняли, дали пять руб. на такси, но он положил их в конверт и сохраняет как реликвию...

Целую, жду.

Римма.

Римма. Милый, родной Генчик!

Сегодня — 16 декабря. Вот и перевалило на вторую половину. Как мы все ждем того дня, когда можно будет приехать к тебе. Боже мой, ведь все это «при условии дожития» — нашего, твоего... И что же делать. Надо (надо!) терпеть и дожидаться.

У меня ничего нового, кроме целой новой книги стихов. Неохота посылать тебе извлечения; это ведь не книга. Мне надо увидеться с тобою!

Последний раз видела твоих в день твоего рождения... Выглядят неплохо. С удовольствием повидала твоих друзей. Приятно всегда встречать все тех же людей, без исключений, все тех же. Я хочу сказать о верности, о том, что еще неизвестно, счастливый или несчастливый ты человек, несмотря на то, что произошло такое крайнее несчастье. Конечно, лучше бы этого не было, но в экстремальных ситуациях только и узнаешь, кто твои друзья, кто — жена, кто — дети. Извини, что я пишу так в этой ситуации, может и кощунственно так говорить, но я все же это себе позволила. Извини, если что не так.

Самое интересное, что было за это время в Харькове, — это выступления Окуджавы. ДК ХТЗ был полнехонек, даже оркестровая яма, и так четыре дня. Конечно, все было не так идиллически, как выглядит, но человека, на которого я только что не молюсь, я, наконец-то, увидела. Песни у него новые — удивительные.

Генчик, надо бы тебе еще стихи. Ну, вот одно.

СОН

Мне приснилось, что я на каком-то вокзале,
Или, может, в каком-нибудь зрительном зале,
Или, может быть, все это чудится мне.
И то тут я, то там, как бывает во сне.

Эти стены меня берегут ненадежно;
И погибель в любую минуту возможна,
Но не это мне страшно, а то, что невесть
Где мои ненаглядные, только не здесь.

А кругом все чужие: кто пляшет, кто плачет,
И никак не пойму я, что все это значит...
И цыганка поет, бубенцами звеня.
Как же я-то без них? Как они — без меня?

Я проснулась и вдруг поняла безнадежно:
Это все неизбежно, не то что возможно —
Это должно — и чудится издалека —
Неустанно и слепо течет, как река Гераклите...

Целую тебя, мой Генчик.

Целуем мы оба.

Марлена, Фима.

 

Дорогой мой Ованесович!

С Новым годом тебя.

Коней прошедшего года, омраченный кончиной столь большого числа знакомых (сегодня мне сообщили о смерти Андрея Тарковского) — все-таки вселил и целый ряд надежд. Оснований желать и ждать лучшего стало явно больше, чем раньше. Поэтому я и желаю тебе и жду тебя вместе со всеми моими, твоими и общими...

Мой дорогой! Мы все тебя обнимаем. Авось-либо... Все-таки вроде светает... Потерпи еще немного.

Твой Юлик (Ким).

Генчик, родной!

Давно тебе не писала. Но житейские заботы много забирают сил и нервов. После работы прихожу домой и становлюсь к плите, готовить надо не только на вечер, но и на завтрашний день.

Мама неделю лежит в постели из-за руки. Облучением сожгли под мышкой кожу и она вся сошла, стала рана гноиться и вообще открытое мясо. Три раза в день меняем повязки из облспихового масла. Сейчас Исаак съездил к деду и привез баночку мази от ожога, при лучевом ожоге она также помогает. Она, кроме лечения, еще и обезболивает, поэтому кладем ее раз в сутки и мама немного повеселела. За какие грехи такие мучения на старости? По-моему, святее человека не бывает в жизни. Не только была хорошая жена, но и мать, и бабушка. Жила ради и для своей семьи.

Завариваю ей травки, каждый три дня разные, давлю соки, пытаюсь разнообразно кормить в меру доставаемых продуктов.

Несмотря на лечение, мое самочувствие неважное. Болит голова, сил нету. Такое впечатление, что не после отпуска, а перед отпуском, держусь на последнем дыхании.

Забота о маме меня, конечно, подстегивает, кручусь сколько есть сил...

Обнимаю и целую, не могу дождаться встречи.

Твоя Римма.

 

Здравствуй, дорогой Генчик!

Мы тебя любим и помним каждый день нашей жизни. Ты всегда с нами. Мы видим тебя во сне.

Борис (Чичибабин). Лиля (Карась).

Генриху Алтуняну

1

У нас, как будто так и надо
коли не раб ты,
платись семью кругами ада
за каплю правды.

Теперь не скоро в путь обратный
из нети круглой.
Прости, прости мне, лучший брат мой,
прости мне, друг мой.

Придется ль мне о днях ненастных
твой лоб взъерошить?
Где меч твой, рыцарь курам на смех,
гас твоя лошадь?

Уж ты-то, гордый, не промямлят,
что ты не молод.
А праведниками тремя лишь
спасется город!

2

А знать — не знаю ничего я,
беда незряча.
Возможно ли, чтоб дом героя
стал домом плача?

Отравы мерзостной и емкой
хлебнув до донца,
ужель мы чаяли, что как-то
все обойдется?

Пока живем, как при Батые,
при свежей крови,
как есть пророки и святые,
так есть герои.

3

Когда наш облик злом изломан
и ложь нас гложет,
на то и рыцарь, что рабом он
пребыть не может.

Вся горечь выпитой им чары
пойдет в добро нам.
Годны быть лагерные нары
Христовым троном!

Хоть там не больно покемаришь
без муз и граций,
но праведниками тремя лишь
спасется град сей!

Эти стихи Б.А.Чичибабина прочитаны мне по памяти женой на одном из свиданий с 28 января по 9 марта 1987 г. (примечание автора).

Дорогой Генрих!

Спасибо за открытку — это было тем более приятно, что неожиданно...

На фоне Иркиных недомоганий нахожусь в некотором простое (в смысле не сочиняю нового) и выкапываю из своих архивов все то, что годится вроде бы для печати. Не то чтобы сборник, а как бы, тем не менее, может быть, и он. Вить, как витиевато выражаюсь.

Не помню, писал ли тебе — у меня вышла личная пластинка «Рыба-кит» и даже с фото; под гитару сам пою 18 песен. Главным образом ранних, безоблачных.

Как тебе известно из газет и радио, А.Д.Сахаров вернулся и Москву. Его даже возили в Останкино, он там давал интервью каким-то американцам. Кто видел его, говорят, что еще сильней ссутулился, но крепок... Вот такие времена.

А мы тебя целуем. Еще раз с Новым годом! Хоть бы скорее вас всех выпустили — а к тому явно идет.

Целую тебя.

Юлик (Ким).

 

Генчик, радость моя!

Не хотела тебе писать, думала, что увижу тебя уже дома. Но видишь, как получается? Когда мы уже будем вместе?

Очень скучаю. Целую и обнимаю.

Твоя Римма.

Глава 17. ПИСЬМА ИЗ НЕВОЛИ

Однажды в Чистопольской тюрьме у нас с Анатолием Щаранским состоялся такой разговор. В январе у него день рождения. Накануне он спросил меня азбукой Морзе при очередном «сеансе» связи через стенку:

— Как ты думаешь, сколько я получу поздравительных телеграмм?

А мы уже знали — с воли сумели дойти вести, — что ему послали телеграммы с поздравлением все студенты Иерусалимского университета (более двух тысяч человек!). Вот Анатолий и загадал мне «загадку»: «Отгадай!» Я засмеялся: «Ты же играешь беспроигрышно. Знаешь наверняка, что ни одной не получишь! Так и вышло: ни одного поздравления Щаранский не получил. Цензура была нашей главной пыткой в заключении. И особенно — система конфискации. Изымали письма, обнаружив даже тень какого-то намека на «сведения, не подлежащие оглашению», как писали цензоры. А часто просто по команде КГБ без всяких причин.

Пишу свои послания
К тебе на бересте...
Как жаль, что все сифанм
Распяты на кресте.

Уходят в Лету праздники,
Стареет реквизит,
Но без работы стражникам
Остаться не грозит...

Каким испытанием было ждать письмо от родных и не получить его, потому что сын по наивности упомянул фамилию «сомнительного» писателя или жена задала какой-то не тот вопрос! Как обидно бывало узнать, что письмо, которое я писал многие дни, в которое вложил свои чувства, душу, любовь, не дошло до адресата. А ведь и без того нам позволяли писать лишь два письма в месяц, впрочем, это зависело от режима, так как на строгом режиме это было всего одно письмо в два месяца. Оттого они были объемными, многословными, в одном письме я отвечал сразу всем, от кого получил весточки: семье, родственникам, друзьям.

Бороться с цензурой было невозможно. Единственное, что мы могли ей противопоставить, это нумерацию своих писем. Письма с воли тоже приходили под номерами. Так, по крайней мере, мы узнавали, какие письма дошли по адресу, а какие — изъяты.

Из Пермской зоны. Чистопольской тюрьмы, из Мордовских лагерей я писал обширные письма. Обо всем. Ведь если наше физическое существование в заключении было ограничено, то духовная жизнь не угасала. Писал, конечно, о том, как мне живется там, где я пребываю, это особенно интересовало моих родных. Я бы покривил душой, если бы вслед за известными зэками-философами сказал, что нигде не был так свободен, как в тюрьме. Но в этом высказывании что-то есть. Особенно это справедливо для тех, кто не обременен большой семьей. Ибо сама мысль о страданиях близких из-за тебя делает жизнь иногда просто невыносимой.

«Написал «N I», и стало не по себе: сколько еще будет этих писем, даже если я не буду писать ежедневно, как раньше?! Все эти дни я много думал о том, что же вам писать в первом письме, а теперь и не знаю, с чего начать».

Тебе

Я буду писать тебе длинные письма,
И в них объясняться в любви.
И будут расти эти письма, как листья,
Приди, если любишь, и рви.

Чистополь. Тюрьма. 1985г.

«Удивительное дело — здесь около 23 часов как у нас в 7-8 часов, совершенно светло, вечером до отбоя свет никогда не включаем. Погода стоит замечательная — тепло, даже жарко днем, и ночи не холодные, но зима, говорят, ранняя и суровая. Неплохо будет, если вы привезете тапки с задниками или кеды, может быть, разрешат, так как мои шлепанцы уже на ладан дышат».

«Довольно долго добирался до места, но и эта поездка имеет свои прелести. Впервые увидел живописную Каму. Поезд долго идет вдоль этой могучей реки. Места попадаются красивейшие, правда, земля везде красная — не сравнить с украинским черноземом.

Чувствую я себя прилично, несколько устал после долгой поездки, но уже пришел в себя. Должен сразу сказать, что кормежка здесь вполне приличная — за полгода самая лучшая. Хороший суп, каша с мясом, на ужин вареная картошка с рыбой. Хлеб дается вволю... Вы же понимаете, что не бытовые тягости меня гнетут, это можно пережить легко. Чем я буду заниматься — еще не знаю, да это и не имеет особого значения — по работе я соскучился, лишь бы она не была тяжелой физически».

«Первые несколько дней (две недели) работал слесарем, теперь на сборке панелей для утюгов. Работа простая. Примерно месяц ушел на приобретение навыков, чтобы делать норму. За июль заработал 61 р., 25 из них — за еду, около 4-х — за одежду. Остальные 31 — на ларек. Так как до того я дважды по 5 рублей отоваривался в долг, осталось 20 р. В этом месяце, как и в прошлом, имею 2 руб. производственных. В ларьке выбор обычный: маргарин, консервы, в том числе и рисовая каша с мясом, конфеты, повидло (харьковское), халва, мед, печенье, пряники и чай. Иногда ассортимент бывает больше, иногда меньше. Словом, еще раз повторяю, в бытовом отношении у меня все в порядке. В ларьке есть конверты, бумага, тетради, ручки, чернила. На канцтовары можно отдельно тратить два рубля не заработанных.» (В лагерном ларьке продукты питания можно было приобретать только на заработанные деньги, а все остальное: подписку на газеты, журналы, заказы «Книга-почтой» и т. д. — на любые, в том числе и присланные с воли).

«С 8-го числа получаю диету — белый хлеб, масло, по утрам иногда рисовая каша или манная. Самочувствие в целом нормальное. Если бы не беспокойство о вас, если бы только знать все ваши беды и радости!..»

(Спасибо московскому врачу-рентгенологу Леонарду Терновскому, заключение которого о язве двенадцатиперстной кишки лежало в моем тюремном деле, это давало мне право дважды в год получать диету. Впрочем, если в это время человека наказывали карцером или ШИЗО, диета отменялась и после наказания не восстанавливалась.)

«Играли вечером в футбол. Я им честно сказал, что мои ноги касались мяча последний раз лет тридцать-тридцать пять назад, но это никого не смутило. Словом, наша команда выиграла не благодаря мне, а вопреки».

Это я еще не попал в ПКТ или по-старому БУР. Всего за 6 лет и 2 месяца второго ареста я провел в БУРе три срока: два по шесть и один раз четыре месяца. К этому следует добавить четыре месяца ШИЗО, причем два последних без выхода: 4 раза по 15 суток и отдельно три года в Чистопольской тюрьме. Из этих трех лет более половины — строгий режим и карцер.

Это были строки из писем периода Пермской зоны. У чистопольской переписки были свои мотивы, хотя и не слишком отличные от прежних.

«...Как ни старалась зима, как ни цеплялась морозами за землю, а ничего у нее не вышло! Удивительно устроен человек. Сколько раз в жизни испытывает приход весны, а привыкнуть никак не может. Каждая новая весна — новая радость, новое тепло, новая надежда. Вот почему и я, прошедший уже, казалось, все возможные на земле огни, воды и медные трубы, тоже радуюсь весне и теплу вместе с вами, для которых это не абстрактные, забытые понятия, а светлая реальность — зелень, солнце, дождик, море и многое, многое другое, чего не бывает в тюрьмах, ибо если бы сюда весна приходила так же, как на воле, зачем она нужна, такая тюрьма?»

Весна, похожая на осень,
Пришла на пашни и луга.
А сердце зэка света просит,
Чтобы развеялась пурга,

В душе уставшей и замерзшей
Чтобы блеснул надежды луч.
Но жизнь сложна, режим все тверже, —
Не видно солнца из-за туч.

Мордовия. ШИЗО. Весна 1986 г.

«Приход весны мы ощущаем по тому, что батареи не так сильно греют, да подъем с первого апреля на час раньше, остальное все по-старому.

Пошел второй месяц весенней профилактики и диеты. Это время точно совпало с половиной тюремного срока, а там, глядь, пройдет и общая половина. С одной стороны — как много еще сидеть, а с другой — целая половина прошла от того срока, который в 1980 году казался астрономически большим. Вот так и живу, словно путник на долгой дороге, иду от ориентира к ориентиру. Дойду до этого дерева, потом до того поворота, а там уже виден пригорок, за которым должен открываться вид на знакомые, родные места. А пока задача проста, как мычание, иди и не спотыкайся, смотри себе под ноги, но не теряй из виду главные ориентиры, ибо дорогу осилит идущий, как говорили древние мудрецы».

А наша жизнь идет, как прежде:
То — то, то — се, то — ничего.
Душа изверилась в надежде,
Но чувство правды глубоко.

Оно стучит, оно тревожит,
Оно волнует плоть и кровь,
Оно спасет нас и поможет
Познать и счастье, и любовь.

Мордовия. ШИЗО. Весна 1986 г.

«Уже год, как я здесь, и скоро три с момента расставания, а надо набраться терпения еще на много лет. Это в общем-то плодотворная тема для раздумий, но нет-нет, да и ловишь себя на том, что возвращаешься к этим невеселым думам».

Годы жизни, как вода —
Протекают через сито
И уходят навсегда.
Неужели все забыто?

Чистополь. Тюрьма. Карцер. Голодовка. 1984г.

То ждем весну, то лета, то этапа,
То перемен каких-то новых ждем,
А листья дней, ушедших без возврата,
Смывает время проливным дождем.

Зачем скрывать, конечно, здесь тоскливо,
Невесело живется без тебя,
И будни серые текут неторопливо,
Ночными призраками память теребя.

Но я живу и не ропщу на Бога,
Самим собой стараюсь быть всегда.
И хоть осталось ждать уже немного, —
Еще не раз глубокие снега

Покроют все, что пролегло меж нами,
Еще не раз весенние ручьи,
Оттаяв, молодыми голосами
Прервут наш сон. И теплые лучи,

Лучи надежд, любви и просветлений
Нам силу придадут для славных дел.
Душа моей судьбы, мой добрый гений,
Благодарю за сладкий свой удел.

Чистополь. Тюрьма. Май 1985г.

«Кометой Галлея промелькнуло свидание, такое же короткое и почти такое же реальное, «как сон, как утренний туман». А дальше все, как в «Фата Моргана»: «йдуть дощi...» Кстати, года полтора назад я прочитал томик Михаила

Коцюбинского, и несколько коротких ранних рассказов меня просто потрясли».

«Прочел недавно, что в Англии есть клуб любителей старины. Его члены не ходят в кино, не смотрят телевизор, не звонят по телефону. По-моему, меня смело можно записать в такой клуб... Впрочем, это не самое большое неудобство моего нынешнего бытия».

Скудость моего бытия определяется во многом тем, что в одном письме я вынужден писать и о несчастьях и о радостях, но надеюсь на милость родных читателей, которые поймут, что делается это не потому, что чувства не глубоки и проходящи, а потому, что следующее письмо смогу написать не скоро».

«Только что пришел из бани, испытав то, ни с чем не сравнимое удовольствие, какое только возможно здесь, и принялся за письмо. Вспоминаю, как много лет назад, еще в 1952 году, будучи зимой в Москве, пошел в Сандуны — захотелось посмотреть на это чудо из дореволюционных времен. Кабины из красного дерева, банщики, бассейн, пиво (а при желании и водочка из-под полы) — так когда-то развлекалась купеческая Москва. Не могу сказать, что я был в особом восторге, но сейчас вспомнить приятно. И хотя баня в тюремных условиях мало походит на санду-новские, она по своему значению для нас стоит на одном из первых мест. Ничего, что нет бассейна, ничего даже, что нет парной, все равно хорошо. Пиво заменил чай, который был заранее заварен и ждал нас, закутанный в телогрейку. Ну вот, а теперь, когда я выпил чай за ваше здоровье (не удивляйтесь, здесь чай всегда пьют, как на воле спиртное), отряхнув пыль и грязь со своего тела, почувствовав эдакую душевную чистоту и покой, я переношусь к вам, мои родные, пытаюсь мысленно оказаться среди вас».

Я скуп на краски и полутона:
Во-первых, потому, что я не мастер,
А во-вторых, как быть, если одна
Осталась только краска — серой масти?

Лишь только сон утеха для меня,
Лишь только в нем мой Лувр и Третьяковка,
И радость встреч, когда в расцвете дня
Мой поезд доползет до остановки.

А в жизни все давно наоборот,
И сон уже давным-давно не в руку
Не зря уж сотни лет из рода в род
Ярмо и бич в нас загоняют скуку.

А скука — серости любезная сестра.
Дай Бог мне смелости, и я дождусь утра.

Чистополь. Тюрьма. Карцер. Голодовка. 1984 г.

Да, я был далеко от своей семьи. Но мне так хотелось принимать участие в жизни своих родных. Я ждал и требовал от них подробно писать обо всем, до мелочей. И в своих письмах обсуждал их проблемы. А проблем, конечно же, было много. У дочери решалась личная судьба. У сына были неурядицы с учебой и здоровьем. Жена... На ее плечи легло столько тягот! Отсюда, конечно же, и болезни, и подавленное настроение, и тяжкие мысли. Все это мне хотелось рассеять, всем помочь, хотя бы теплым словом, советом, пониманием. И я издалека пытался это делать — через письма.

На этот раз под занавес июня
Спешу черкнуть хотя бы пару строк.
Прости меня, мечта моя, Риммуня, —
Мне при дележке выпал долгий срок.

Режим нормальный, строже не бывает,
Отбой, подъем, прогулка, то да се.
Все хорошо, тебя лишь не хватает,
Да иногда под ложечкой сосет.

Нет, ты не бойся, с язвой все в порядке.
И сердце тоже правильно стучит.
Спасибо йоге, утренней зарядке,
Отлично сплю, дай Боже аппетит.

Проходят даты, годы канут в Лету,
Уже детей неловко звать детьми,
А мы живем, разбросаны по свету, —
Но ведь живем же, черт меня возьми!

Чистополь. Июнь 1983 г.

«Нам еще предстоит чуть позже осмыслить происшедшее», — это я написал в первом письме из Харьковского следственного изолятора в мае 1981 года. «Сколько буду жить, столько буду протестовать, пока на очереди Верховный суд СССР. Мое положение сейчас можно сравнить с дельфином, выброшенным волной на берег. Если его поливать водой — он дышит. Вода — это ваши письма, чем больше, тем лучше. Если пойдет ливень, дельфину будет казаться, что он в море. Помните, что здесь нельзя переборщить. В то же время я могу писать только два письма в месяц. Меня интересует все, буквально все — от шахматных достижений Миши до Леночкиных сердечных дел. Как вам ни тяжело, все-таки вас много, поддерживайте друг друга и не отчаивайтесь, еще не все кончилось, рано петь отходную, ведь не этим бессмысленным сроком ограничивается жизнь во времени и пространстве, есть более вечные ценности. Так давайте не проходить мимо, выше голову!»

Тогда же, еще не зная, что отца нет в живых, я писал: «Дорогие мои папа и мама, не по своей вине я вдали от вас в самое нужное время, постарайтесь найти в себе силы выдержать и это тяжелое испытание. Знайте, что все мысли сейчас прежде всего о вас, и простите за боль, которую принес на старости лет».

Потом были письма уже из Зб-й зоны. «Я храбрюсь, уверяю себя, что письма будут, их будет много, но все время одергиваю себя, а вдруг все это не так, мало ли какие причины вашего молчания. Поэтому прошу об одном: давайте, родная моя семья, договоримся сразу — ничего от меня не скрывать, не делать никаких скидок на мое нынешнее положение, если вы считаете меня своим членом».

«Я незримо присутствую на всех днях рождения, праздниках. Ближайший — я снова с вами. Мне не плохо, поверьте, мне грустно бывает (когда нет писем), но я практически здоров, стараюсь быть бодрым, все время помню о вас, ваших прекрасных душах, ваших добрых сердцах. Я поэтому уверен — виктория, праздник придут на нашу улицу, мы еще «поднимем бокалы, содвинем их разом».

Настала летняя пора. Зима ушла
Земля прогрелась.
У вас там зной стоит.
Жара Уже, наверное, приелась?

А сколько зелени кругом!
Какая синь над головою!
Как хорошо бродить пешком
Дорогой, тропкой луговою!

Согласен даже на асфальт,
Пропитанный машинным потом.
Ты помнишь песню про Трансвааль,
Сгоревший в зареве далеком?

Немало радостей и здесь,
Хоть несколько иного толка.
Паук пророчит добру весть,
Щебечут птицы без умолка.

Иль неожиданно найду
В забытой книге откровенье —
Вот пища сердцу и уму,
Заслон надежный от смиренья.

Чистополь. Карцер.

Все главные слова я отложу до встречи,
До той поры, когда останемся вдвоем.
Отложим на потом торжественные речи,
Ты только, джанс, знай — мы славно заживем.

Чистополь. 12 мая 1985г.

«Больше всего я волнуюсь за вас, за ваше здоровье, и если уже мне не придется часто писать вам, то хоть вы не лишайте меня возможности все знать о вас. Поэтому же прошу тебя, дорогая моя, несмотря ни на что — крепиться, не расстраиваться, больше думать о себе. Гуляй больше, ходи в кино, на воздух, помни, что до пятидесяти (как ты говоришь) тебе в два раза больше, чем мне. Передай Владею с Софой, что я и в этом смысле целиком полагаюсь на них. Иногда можно привлекать и Пономарей, которые умеют ловко и весело проводить время. Я был бы рад, если бы в своих письмах ты чаще и подробнее писала о кинофильмах, которые смогла посмотреть. Очень бы хотелось при этом, чтобы и настроение у тебя было соответствующее — без хандры. Сегодня рано говорить об усталости и близкой смерти, а эти нотки нет-нет, да и проскакивают в твоих письмах. Мы с тобой и друзьями еще не раз докажем это своим жизнелюбием».

Блажен лишь тот, кто хоть однажды
Познал любовь и доброту,
Тот, кто страдал, и тот, кто страждет,
И чью заветную мечту

Не могут одолеть ни годы,
Ни расстоянья, ни тюрьма,
Кто, пока жив, пуще свободы
Хранит любовь. И только тьма

Да тишь последнего удела
Способны счастье оборвать.
Но нам до этого нет дела —
Живым. — Какая благодать!

Чистополь. Тюрьма. 4 января 1984 г.

К жене, конечно же, я обращался чаще, чем к другим: «Наступил тяжелый и в то же время радостный для нас месяц. Год, как нет папы, год, как не стало фактически большой семьи. Печаль не вырывается из сердца. Кажется, где там взяться месту для радости?

Но место нашлось. Ведь 20 лет нашей дорогой дочурке, 20 лет! Подумать только, она уже взрослая, наша дорогая Алена, наша Звездочка, которую мне иногда хочется назвать — наша Лисичка... Как бы мне хотелось хоть ненадолго пожить твоими хлопотами не на расстоянии, а рядом, хоть немного ослабить груз твоей ноши. Увы, увы, это произойдет еще не скоро. Мне остается только надеяться на то, что и тогда, когда мы встретимся, когда дети наши станут совсем взрослыми, я еще понадоблюсь и тебе, и им».

«Теперь, на склоне лет, довольно часто задумываюсь над смыслом жизни, над понятием счастья. Тысячу раз права Гита: знать, что вы есть и будете завтра — большое счастье. И самая сильная потеря, самый большой удар для меня в том, что я оторван от вас — моих друзей, близких и родных. Нормальные человеческие отношения заменены эрзацем — письмами, которые идут долго, в которых всего не скажешь».

«Вообще, все, что я читаю о семейной жизни, о женах и детях особенно остро задевает душу. Как я тоскую из-за того, что на меня никто не ворчит, как я хочу поменять свою нынешнюю свободу от семейных уз на полную несвободу. Это я не кисну, просто иногда для разнообразия мечтаю».

«Поздравляю тебя, радость моя, с днем рождения нашего первенца. Как будто только вчера я получил телеграмму в Узине, помчался на узел связи звонить, а потом к Юре Логвинову обмывать это потрясающее событие, благо, спирт всегда был рядом. А потом я полетел в Харьков и был у тебя в больнице, помнишь, где ты была после операции? Интересно, что через несколько дней после возвращения мне пришлось пережить сильнейшее потрясение. Да ты, по-моему, должна помнить. Тогда из-за неисправности лебедки на бетонку упала бомба из бомболюка. Я стоял рядом и ждал, когда кончат заправку бомбами, чтобы попасть в кабину. После удара все, кто был рядом, бросились врассыпную. Сейчас со смехом вспоминаю, как бежало приехавшее начальство, уверен, что были повержены спринтерские мировые рекорды. Я тоже побежал и спрятался за стоявшей автомашиной — подкосились ноги. (Как будто от этого можно было спрятаться: такая защита была менее эффективна, чем у страуса, когда он прячет голову в песок!). Явственно почувствовал запах гари, запах горящего пороха. Так вот, за несколько секунд, пока бежал, в мозгу прокрутилась вся жизнь. Я потом вспоминал и твердо знаю, что не было сколько-нибудь серьезного события в жизни, которое не промелькнуло перед глазами. Но, конечно, самым сильным было воспоминание о тебе, о том, как я оставил тебя в той залитой солнцем палате, в которой ты страдала вместе с другими женщинами... Ну, а теперь ему уже больше лет, чем мне было тогда».

Ну почему я слов не находил,
Когда глаза твои искрились рядом?
Весь белый свет теперь не мил,
Моя судьба, моя отрада.

Когда теперь с востока я спешу
Письмом замаливать свои грехи, —
На твой алтарь с раскаяньем несу
Беспомощные, слабые стихи.

Прости великодушно и поверь,
Что в суматохе мыслей многих
Средь многих достижений и потерь
Я ясно вижу, что итоги

Подбить пора, хоть старость не пришла,
Но старость — это дело наживное.
Как только жизнь испишется дотла —
Придет мечта о благостном покое.

Пока дышу — страдаю и люблю,
Надеюсь, мучаюсь и верю:
И в счастье, и в любовь твою
Наперекор несчастьям и потерям.

Чистополь. Тюрьма. Лето 1985 г.

«Жизнь все время нас с тобой испытывает — то горем, то радостью, то смертью родных, то предстоящим замужеством дочери. Остается только благодарить Бога за то, что в этот раз испытания предстоят хоть и трудные, зато приятные. Одно обидно до смерти: нет тебе от меня никакой фактической помощи, одни только советы да рассуждения, которые по большей части общие, ибо что можно присоветовать с закрытыми глазами за тридевять земель?! Но другого мужа, кроме почтово-тюремного у тебя нет, а у детей нет другого отца, поэтому, чем роптать на судьбу да приговаривать, давай-ка вместе подумаем, как и что делать».

«Сегодня ребята, узнав, что у тебя день рождения, предложили сделать торт. И в таких условиях оказывается можно позволить себе такую роскошь. Делается это так: крем — взбивается маргарин с сахаром (1:1). Если долго колотить, получается воздушная сладкая масса вполне приятного вида и вкуса. Тесто — хлеб, который сначала мелко-мелко ломается, смачивается сиропом (растворенные в кипятке конфеты) и тщательно перемешивается. Затем раскатывается слой теста, слой крема, снова слой теста, а слой крема сверху толстенький. Сверху я вместо свечек поставил спички. Я никогда не забуду этот пир, который устроили друзья по камере в твою честь».

«Годы, годы... Четыре года, как я оставил вас на произвол судьбы... Скажу тебе по секрету, что когда я показываю твои фотографии окружающим, никто не дает тебе твои настоящие «надцать лет», мало того, считают тебя очень красивой и привлекательной. Я, естественно, с удовольствием соглашаюсь, только где можно, вставляю: «Я, мол, тоже ничего», — то есть, пытаюсь дотянуться до твоего молодого уровня. Но это сделать очень трудно, особенно, когда смотришь в зеркало».

Мне кажется порою, грешен,
Что лет мне меньше, чем сейчас,
Не двадцать пять уже, конечно,
Но все же и не пятьдесят.

Я все хочу себя представить
Хотя бы через двадцать лет.
Хочу дожить (к чему лукавить?)
И посмотреть на свой портрет.

Я худ и лыс, вставная челюсть,
Морщины скрыты бородой,
Но если я тобой согреюсь, —
Тряхну, пожалуй, стариной.

Но не в застолье многолюдном,
Не на рыбалке у реки,
И не в беседах длинных, нудных,
Что чтут иные старики.

А в страсти пламенной и нежной,
В желаньи снова быть с тобой
С осуществленною надеждой
И успокоенной мечтой.

Чистополь. Тюрьма. Ноябрь 1983 г.

«Вы, мои родные, всегда были опорой и смыслом жизни, но сейчас, когда вас стало меньше, роль каждого оставшегося резко возросла, особенно твоя. Именно поэтому прошу еще и еще раз — береги себя, не обращай внимание на мелочи. Словом, тебе судьба определила на годы быть и мамой, и папой, быть оракулом и старейшим, быть тем, кем ты есть сейчас, а мне остается одно — благодарить небо за то, что 25 лет назад из многих знакомых я угадал именно тебя. Такие удачи — редкость. Это мне награда за все страдания и муки»,

Я блеском твоих глаз и голосом певучим,
И нежной ласкою, и запахом волос,
И доброй памятью, и мыслью о грядущем
До смерти б жил и жил, когда б не довелось

Отведать горькую, но праведную чашу:
Аресты, тюрьмы, суд, этапов череда...
И превратилась жизнь размеренная наша
В какой-то странный срок, разбитый на года.

И вот уже привык к потерям и утратам,
И душу измотал, и сердцем изнемог, —
Конец придет и мой патологоанатом
С усмешкой извлечет бесчувственный комок.

А чем сейчас живу и отчего теплится
В душе моей огонь под пеплом и золой?
И как же до сих пор последняя страница
Не перевернута в той книге роковой?

Ответ мой будет прост, и короток, и ясен,
И в этом вижу я знамение Творца:
Был в Бийске летний день поистине прекрасен
И различить черты прекрасного лица

Помог Господь, и все страданья мамы Гиты
Вознаградил стократ рождением твоим.
И с той поры живешь, идешь путем открытым,
Хоть труден этот путь и неисповедим.

Как я тебя нашел и кто меня сподобил
Не ведает никто, но если бы не ты, —
Как жил бы я тогда в тюрьме иль на свободе?
Какие бы в душе лелеял я мечты?

Чистополь. Июнь 1985 г.

Дети росли, справляли без меня дни рождения, влюблялись, учились, искали свой путь в жизни. Я старался им помочь, как мог. Словом, советом. Писал дочери и сыну: «Не могу согласиться с тобой, что мнением окружающих всегда надо пренебрегать, а к мнению близких надо прислушиваться. Бывают моменты, когда это правило нарушается. Главное — всегда и во всем опираться на собственные нравственные критерии, основы, на собственное понимание добра и зла, не изменять самой себе, не терять голову. А дальше хочу поспорить. Ты говоришь, что существует какой-то лимит счастья.

Думаю, прости за резкость, это чушь. Нет и не может быть лимита счастья. Это все равно, что говорить о лимите жизни. Я глубоко убежден, что слова «человек — кузнец своего счастья» верны по большому счету. У каждого свое понимание «счастья», свои точки отсчета. Единственное ограничение — нельзя строить свое счастье на несчастье других. Ты просто торопишься жить. Помнишь, у Пушкина: «И жить торопится, и чувствовать спешит». Тут есть опасность пресыщения, потери чувства реальности. Но, во-первых, и это проходит, а во-вторых, по-моему, это не в твоем характере».

«... Совершенно согласен, что счастливая и прочная семья возможна только при взаимных уступках, взаимном уважении, сопереживании. При этом неизбежно приходится менять, «реконструировать» характер, всегда быть готовым чем-то пожертвовать ради близкого человека. Это «чем-то» может быть достаточно большим. Каждый решает, какой частью своего «Я» он может поступиться без ущерба для этого «Я». По мне — нельзя поступаться только совестью и нельзя жертвовать кем-то».

«Не могу с тобой согласиться, когда ты говоришь, что ты глух к музыке и слеп к краскам. Если душа хоть раз способна была обрести слух и зрение, значит, все хорошо. Попробуй когда-нибудь просто так сходить в Третьяковку, постой подольше в каком-нибудь зале, даже у одной-двух картин, — и я не сомневаюсь, душа сразу откликнется. Что значит, не понял концерт для скрипки Мендельсона да еще в исполнении Третьякова? А что ты вообще хотел понять? Просто ты мало в детстве слушал классическую музыку (и в этом моя вина), но ведь она-то в доме все время звучала!»

«И уже совсем, брат мой лихой, смешно читать, когда ты рассказываешь, какой чай лучше, какой хуже. Нам дают только зеленый чай по 100 г в месяц, и мне он очень нравится».

«Да, сынок, как ни странно, не имея в роду русских, я все-таки скорее всего русский человек, а ты — тем более, ведь один твой дед чистокровный русский. Однако меня национальная проблема практически не интересует в общепринятом плане. Есть человек, люди. Они делятся на хороших и плохих, причем критерии для этого деления могут быть разные. Делить людей на русских и не русских,

- 216 -
семитов и антисемитов, турок и армян и т.д. не хочется, даже если при этом не преследуются людоедские цели. Однако это не значит, что национальное для меня не существенно. Просто, по этому признаку не могу делить людей».

Автоэпитафия

На всей земле имел он предков,
Средь немцев и среди славян, —
Хоть был он на Кавказе редко,
Своим считался средь армян.

Владел украинским свободно,
По-русски сносно говорил,
Английский (был в ту пору модным)
Беднягу вовсе уморил.

Он был друзьями почитаем,
Супругой нежно был любим, —
Ушел в поход за светлым раем, -
Рай оказался неземным.

Н. Ингаш. 31 марта 1970 г.

Вновь и вновь я повторял в письмах детям то, что волновало меня, когда я думал: какими они станут, как будут относиться к жизни?

«И главное, как мне кажется. Чем ни при каких обстоятельствах нельзя поступаться, это собственная совесть. Желаю вам никогда не вступать с нею в сделку. У каждого человека свои нравственные и Моральные критерии (надеюсь, что у вас они общие), которые он не должен преступать. Совесть — это нечто незаметное и неуловимое, нечто вовсе и не материальное. Как трудно бывает подчас с ней, но как невыносимо страшно без нее. Помните, как просто и мудро сказал Владимир Галактионович Короленко: «Совесть — это когда никто не увидит и не узнает, а я все-таки не сделаю».

В самом первом своем письме я обращался к родителям, просил у них прощения — не за вину, которой не было, а за то, что не могу поддержать их в старости и болезни. Подбадривал их. И потом почти в каждом письме, воспоминаниями ли, прямыми ли словами я вновь и вновь обращался к отцу и матери.

«Я вспоминаю, как год назад, через час после того, как узнал о смерти отца, я уже куда-то ехал. Эти внезапно наступившие перемены отодвинули на задний план, как бы отдалили то главное и страшное, что произошло. И только ночью, под стук колес, до сознания в полном объеме стала доходить вся тяжесть и безвозвратность потери».

А спустя некоторое время, вновь вспоминая печальную ату, писал:

«Сегодня третья годовщина смерти папы. Как быстро летит время. Уже стираются мелкие подробности, память, не обогащенная новыми впечатлениями, утрачивает детали, постепенно образ человека остается только в сердцах близких, а потом и у них он расплывается, становясь все более общим. Однако, как правило, хорошие, добрые дела ушедшего остаются жить долго, передаются из поколения в поколение. А если говорить о главной черте нашего дорогого Ованеса, которая, я уверен, не скоро будет забыта, — это доброта. Многие мои близкие, родные, просто знакомые будут помнить его доброту».

Не могу не вспомнить одно поразительное совпадение. Там, в Чистопольской тюрьме, во втором номере журнала «Советская Армения» за 84-й год я прочитал статью с названием «Ованес Алтунян — Жан Алтен». Я сам перевел ее с армянского и перевод послал семье. Перескажу ее коротко. В 18-м веке молодой армянин, спасаясь от турецкой неволи, добрался до Франции. Сделать это было необычайно трудно, но и добравшись до Марселя, Ованес Алтунян еще долго вел голодное существование. И все же он добился своей цели — попал на прием к французскому королю Людовику XY. И через два года юг Франции уже был засеян хлопком агронома Жана Алтена, а он сам награжден орденом Почета. В своей тростниковой палке, с которой он приехал во Францию, Алтен вывез тайком от турок, кроме семян хлопка, еще одну культуру — морену, хотя и знал, что, если попадется, будет казнен. Ее он тоже пытался привить на юге Франции, но потерпел неудачу. И только через двадцать лет этот его труд был оценен по достоинству. Впрочем, сам агроном умер в авиньонской больнице бедняком. Но Франция не забыла труды агронома-иностранца. Еще до второй мировой войны на одном из холмов Авиньона ему был поставлен бронзовый памятник. Однако в 1944 году этот памятник вместе с другими был отправлен в Германию на переплавку...

Вот такая встреча через века. Вряд ли Ованес Алтунян — полный тезка моего отца — был нам родственником. Но я читал о нем и думал об отце — таком же талантливом, трудолюбивом и самоотверженном человеке.

Отца уже не было в живых, утешить и поддержать мать я мог лишь письмами издалека.

«А еще передайте маме, что когда я одеваю папины носки, сразу ощущаю тепло родительского очага, тепло маминых рук и памяти об отце. Спасибо маме за это. Да, я очень многое хочу сказать маме, но разве скажешь все в письме, когда об этом и говорить нечего. Просто надо побыть рядом! Помочь, посмотреть в глаза. Как бы я хотел, чтобы в них было поменьше укора и побольше радости и надежды!»

«Мамочка, родная моя! Если бы можно было слезами поднять папу! Увы, это не в силах человеческих. Поэтому еще раз молю тебя — держись. Хорошо делаешь, что потихоньку выходишь из дома. Спасибо тебе за торт, я представляю это волшебство и надеюсь еще не раз его попробовать».

Это письмо я написал в декабре 1981 года. Накануне родные сообщили мне, что ко дню моего рождения, 24 ноября, мать испекла в мою честь торт... Нет, не суждено мне было больше попробовать того, что приготовили ее трудолюбивые руки. Через месяц ее не стало. Это произошло 20 января, ко мне же страшная весть пришла только в марте. Жена знала, что я сижу в злосчастном помещении камерного типа, что мне и без того трудно. Но вот пришло письмо от Саши Калиновского, который считал, что я уже знаю о смерти матери...

«Вот уже несколько дней нестерпимо болит голова. Пытался было закурить, да почему-то не тянет, вернее — не помогает... Сразу эта новость как-то не дошла до меня, но постепенно я стал вспоминать твои перерывы по переписке, то страшное письмо, которое ты писала много дней... Что же случилось? Сердце? Что она думала, что говорила в последние часы, кто был рядом с ней? Чувствую свою вину перед ней, безотчетную. Все время в голове звучит чичибабинское: «Как мало я был добрым хоть с мамой, хоть с любимой, за то и бит по ребрам судьбою, как дубиной». Вспоминаю с мукой, как в 1969 году я буквально переступил через стоящую на коленях мать. Поняла ли она меня до конца, простила ли ?..»

«Несмотря на всю философскую объективность: жизнь кончается смертью, а смерть, отрицая себя, утверждает новую жизнь, каждый раз сердце отказывается мириться с неизбежностью... Конечно, я живу сейчас только воспоминаниями о прошлом, конечно, все эти воспоминания в основном грустные. Но уже несколько раз ловил себя на мысли, что улыбаюсь, реагирую на шутки. Пусть простит меня мама, что траур по ней был недолог, но он глубок. Я часто разговариваю с ней мысленно или во сне. Как много осталось невысказанным, о многом я сейчас жалею, но что делать, как изменить? Хорошо, если есть загробная жизнь, тогда не все потеряно, еще успеем сказать родителям все слова перед тем, как станут «жарить черти после смерти скоморохов на сковородах» (Чичибабин).

«Очень трудно себе представить, как вы там обходитесь без меня. Ведь тогда дома мне казалось, что все держится на мне, но вот уже целых полтора года все держится на ваших нервах и страданиях», — писал я в одном письме. И имел в виду не только моральное состояние своей семьи, но и самое что ни на есть бытовое тоже. Ведь я всю технику домашнюю всегда ремонтировал сам. Трудно было отказаться от этой привычки. И часто в письмах на многих страницах я подробно рассказывал: как отремонтировать стол, положить линолеум, исправить бачок. Хотелось помочь своим даже в мелочах. Писал дочери:

«Если у тебя будут трудности с билетами в кино, то найди в «Украине» в аппаратной инженера Николая Коровина, в «1-ом Комсомольском» администратора Кузнецову Лидию Ефимовну, в «Москве» — инженера Нину Михайловну, у нас в «Довженко» — Раису Васильевну. Уверен, что никто из них тебе не откажет». Недаром же я столько лет ремонтировал по всем этим кинотеатрам киноаппаратуру! Я упоминал уже раньше, что в заключении увлекся украинской и армянской историей и культурой, и в этом сыграли роль мои друзья Мыкола Руденко и Ишхан Мкртчян, а потом уже в Мордовии прекрасный человек Рафик Папаян. Стал изучать эти языки. И если украинский давался легко, да я уже и знал его в какой-то степени, то армянский надо было начинать с азов. Я писал родным:

«И еще просьба. Попроси Сусанну или Каринэ выслать через «Книга-почтой» армяно-русский и русско-армянский словари и две-три армянские книги для чтения. Здесь есть один том Раффи, но мне он пока не по силам».

«Сегодня 27 августа. Скоро отбой. А надо еще повторить перед сном армянский».

«Мои успехи в армянском пока еще скромные. Но есть мечта прочесть книгу Раффи, которая есть в здешней библиотеке».

Азату Аршакяну и Ашоту Новосардяну

На стенах крепости армянские слова.
Я их прочел и выучил на память.
Их перед смертью говорил Саят-Нова[1]
— Вот почему они легли на камень...
[1] Саят-Нова — великий армянский поэт позднего средневековья. По преданию, когда турки-сельджуки ворвались в храм, где он молился, они потребовали у него отречься от веры. На это Саят-Нова ответил: «Мы, армяне, мы в вере тверды». Попав в тот день в карцер, я увидел наца­рапанные на стене армянские слова: «Мы, армяне, мы здесь пленники».

Хачкары[2] древности, мы перед вами тлен,
Не спарапеты[3] и не нахарары[4],
Но если дети Хайка[5] попадали в плен, —
Они творили на стенах хачкары.
[2] Хачкар — крест-камень.
[3] Спарапет — воевода.
[4] Нахарар — князь.
[5] Хайк. — прародитель всех армян.

Там на кресте соцветья ярких слов.
В них сладость жизни капелькой сиропа,
Как памятник творцу и претворенья снов
Великого учителя Месропа.

На стенах крепости армянские слова —
Со мною говорит мой древний предок.
От духа слов-цветов кружится голова,
А губы их сцеловывают с веток.

Позволь, Армения, и мне тебя считать
Прародиной, давно в крови носимой.
Благослови меня, благослови, как мать
Благословляет и прощает сына.

На стенах крепости армянские слова.
Их пронесу через мороз и пламя.
Когда ж усталая поникнет голова,
Пусть выбьют их на камне в мою память.

Чистополь. Тюрьма. Карцер. 1982 г.

Расскажу еще о том, что приносило большое облегчение, разнообразие и радость в мою тюремно-лагерную жизнь. Еще в первом письме из Харьковского следственного изолятора я написал:

«В моей нынешней жизни, какой бы прискорбной она ни была, тоже есть положительные стороны. Прежде всего — это книги. Прочел очень много, несколько десятков книг. Это большой и серьезный разговор. Восемь томов одного Толстого! «Война и мир» произвела совершенно потрясающее впечатление. Какая глупость, что ее «учат» в 8 классе! Самое раннее — перед защитой диплома надо обязательно изучить эту великую книгу. Половина прочитанных книг на украинском языке. Ловлю себя на мысли, что иногда сейчас и думаю по-украински».

Я привык делиться прочитанным со своими родными. Не хотел отказываться от этой привычки, и находясь от них вдалеке.

«Прочел «И дольше века длится день» Айтматова. Вещь хорошая, но все-таки «Белый пароход» лучше. На мой взгляд, космос с его тупиковой ситуацией не усиливает, не
оттеняет главную мысль, а затуманивает. Для решения человеческих проблем не стоит обращаться к инопланетному разуму. Человек сам в общении с себе подобными и природой может и должен понять свою сущность, в которой есть место для всего — для прошлого, настоящего и будущего, для веры в будущее, для добра и зла».

«Лесков, Горький, Куприн, Чехов, Щедрин, а до этого Толстой, Тургенев — это те, которых я прочитал по несколько томов. А поэзия! Впервые, да простят меня друзья, прочитал серьезно Тараса Григорьевича. Это действительно великан. Разве мог бы я себе это позволить в нормальной обстановке? Конечно же, нет. И армянским занимаюсь потихоньку. Жаль только, что мой технический уровень падает, и мне уже никогда не быть инженером, а становиться гуманитарием слишком поздно. Впрочем, надеюсь, что ремонтировать телевизоры я всегда смогу».

«Я очарован, буквально ошеломлен поэмой Лины Костенко "Маруся Чурай»! Точнее, это не поэма, а «исторический роман в стихах». Хотя он назван историческим, история здесь ни при чем».

«Прочел, наконец, Булата Шалвовича «Свидание с Наполеоном». Вещь действительно прекрасная. Такую книгу хорошо всегда иметь под рукой и периодически к ней возвращаться. Много там разбросано мыслей как бы специально для того, чтобы предложить читателю думать, задумываться, а порой, оторвавшись от чтения, оглянуться окрест себя».

«...И еще одна книга, которая почти всегда со мной во всех тюрьмах (спасибо библиотекам!) «Лирика» Пушкина! Тут лучше помолчать, как тот Бровко, что не мог сколотить воду, говорить нечего, ведь Пушкин всегда с нами. Вот теперь вы знаете, где я черпаю силы, чтобы выжить, чтобы остаться самим собой, возможно, в чем-то ошибающимся, но самим собой».

«Интересно, что, читая Пушкина, я подумал: если «Евгений Онегин» — энциклопедия русской жизни, то сам Пушкин — энциклопедия человека. За свою короткую жизнь он словно прожил жизнь всего человечества. Возможно, это гипербола для индуса, китайца, американца, но для русского человека (а ведь мы все русские по культуре) — это так. Буквально все мои чувства можно описывать пушкинской строкой, и почти каждая строка отзывается в сердце. Конечно, я здесь Америки не открыл, Марина Ивановна Цветаева и другие об этом почти все сказали, но почувствовать это самому и радостно, и волнительно».

Там, «за гратами», чтение книг стало одной из главных радостей для меня. Да, в какой-то степени оно давало возможность уйти от реальности «в мир иной». Но и позволяло глубже познать природу человека, себя. И просто отдохнуть душою. Отдых душе давало еще одно, и об этом я тоже писал родным.

«Ты смотришь и слушаешь живых артистов, а я довольствуюсь голосом из динамика. Но порой бывают ну просто прекрасные передачи. Вот, например, недавно был концерт академического хора, посвященный памяти народного артиста Клавдия Птицы. Зураб Соткилава в сопровождении хора пел «Однозвучно гремит колокольчик», «Ты. постой, постой...», «Вечерний звон». Или две передачи по страницам опер Верди и Россини.

... Конечно, абонементы, как советуют некоторые, приобрести было бы лучше, а еще лучше, если бы можно было заказывать музыку самому. Но отсюда заявки на концерты, увы, не принимают...»

«Сейчас идет прекрасный «субботний концерт». Вообще это одна из самых лучших передач. Я ее слушаю всегда. Вы там, на воле, наверное, редко когда включаете радио, но и вам рекомендую. Начинается передача музыкой Свиридова (вальс из музыки к «Метели»). Между прочим, впервые этот вальс я услышал в конце декабря 1980 года, и это было одним из самых сильных впечатлений (если не самое сильное) тех дней».

Музыка и в самом деле имеет особенность, как ничто другое, навевать воспоминания.

«Приходилось ли вам слушать оперу «Евгений Онегин» в тюрьме? Нет? Я так и знал. Так знайте же, что это тоже очень интересно. Что же именно интересно? Да все. Надо только открыть уши, закрыть глаза, точнее — устремить взгляд вглубь души, где уже бурлит целое море воспоминаний... Я вспоминаю, когда впервые услышал об этой опере и увидел ее на сцене. Было это в 1945 или 1946 году. В нашем классе учился Юра Канзбург, хороший парень, с которым я дружил. Его отец был солистом Харьковской оперы. Однажды я пришел в их коммунальную квартиру на Рымарской (большой дом рядом с оперой). Вся комната, квартира, весь мир был заполнен огромным, неслыханным звуком — Юрин папа пел гаммы. Я тогда вообще не знал, что можно так петь. А потом мы с Юрой ходили в оперу по контрамаркам. Помню, я старался узнать старшего Канзбурга (он пел Ленского), но так и не узнал, так как Ленский был молодой, а отцу Юры было столько лет, сколько мне сейчас. На всю жизнь осталось в памяти — яркая сцена, музыка, действие, оркестр, спрятанный в яму, зал и фойе со старинной лепкой — все, все было красиво, необычно, особенно если вспомнить, что за время было тогда».

Как часто в письмах к родным, размышляя о жизни, о судьбах, я старался подбодрить их, вселить надежду. Одновременно я поддерживал надежду на лучшее и в себе.

«Дело в том, что я по природе оптимист. Скажем, если стакан налит до половины или зал театральный имеет половину занятых мест, я говорю: стакан наполовину полон, или — зал наполовину полон, а не пуст. Но это имеет смысл только в том случае, если на вопрос надо ответить однозначно, как в референдуме. Жизнь-то значительно сложнее, ведь нам вовсе не безынтересно, что именно налито в стакан или что за публика в зале, или что за пьеса идет на сцене. Но это уже другой вопрос. Мне кажется, что такой подход более эвристичный, что ли, не такой тупиковый. Дело в том, что, если стоять на позитивной позиции, небольшие изменения к лучшему как-то укрепляют веру и надежду, а если на позиции «полупустого стакана», то добавление нескольких капель вряд ли изменит вашу точку зрения, вы будете ждать до тех пор, пока стакан не станет полным. Но в таком ожидании может пройти вся жизнь, а стакан никогда не наполнится».

«Многих людей раньше и сейчас спасала и спасает вера. Нам, увы, безбожникам, остается надежда да любовь, хоть каждый из нас в душе понимает, что эта троица неразделима. Но даже если «только» надежда и любовь, разве это мало?»

«Мы тоже, брат, здесь, да и не только здесь, живем надеждой, хоть давно уже вышли из юношеского возраста. И именно это позволяет не только «казаться», как ты пишешь, но и действительно «быть» оптимистом. А надежды эти, как мне кажется, не такие уж беспочвенные, хотя жизнь может принести любые сюрпризы. Но у нас нет другого выхода, эвристический путь в данном случае — это путь надежды и путь веры в неистребимость правды и торжество справедливости. Не исключено, конечно, что «жить в эту пору прекрасную уж не придется ни мне, ни тебе», но и это не основание для глубинных расстройств. Даст Бог, детям достанется».

Спасибо за тепло и ласку,
За ваши добрые сердца!
Давайте вместе верить в сказку,
Где до счастливого конца

Осталось ждать совсем немного,
Еще совсем-совсем чуть-чуть,
Уже вдали видна дорога,
Лишь стоит холмик обогнуть

Иль по тропинке вверх забраться,
Как развернутся чудеса!
Захватит дух, поверьте, братцы —
На горы, нивы и леса

В разливы неба голубого
Рванется солнце из-за туч,
И на штыке у часового
Блеснет надежды яркий луч.

Чистополь. Май 1985 г.

Вера, надежда, воображение — да, они спасали и поддерживали. И все же...

Листочки писем реже все и реже, —
То язва виновата, то зима,
Но нам с тобой нельзя терять надежды,
Иначе бал свой будет править тьма.

Иначе на земле для нас с тобою
Жизнь потеряет смысл и красоту,
Как море без челна и без прибоя,
Как дерево, увядшее в саду.

Нас так трепала буря в океане,
Мы столько горя пережили в нем,
Что верю я: в грядущем урагане
Мы свой девятый вал переживем.

Доверимся судьбе, моя родная,
Ведь все счета оплачены сполна.
Дорога впереди у нас прямая,
Корабль несет попутная волна.

Курс выверен по совести и чести,
И правда твердо стала у руля,
И нет для нас прелестней вести,
Чем крик впередсмотрящего: «Земля!».

Чистополь. Тюрьма. Карцер. Зима 1984 г.

«Новый год тем и прекрасен, что вносит сказочное разнообразие в нашу серую будничность. Языческие ритуалы вокруг зеленой елки, «пунша пламень голубой» — как хорошо закрыть глаза и представить себе, что добро наконец-то одолело зло или хотя бы начинает одолевать, что все больные здоровы и счастливы, что нет ненавистных тюремных стен и решеток... Но я стараюсь очень высоко не взлетать в своих фантазиях. Чем выше взлетишь, тем больнее падать, когда откроешь глаза и глянешь окрест себя».

ТОСТ

Глоток любви, глоток мечты, глоток свободы!
Как много я отдал за эти три глотка! —
Один счастливый миг — за прожитые годы,
Но как бы без него казалась жизнь горька.

Свой кубок осушив, друзьям желаю милым,
Чтоб каждому из них все сразу удалось —
Свободным быть, мечтать, любить и быть любимым —
Отныне это мой главнейший в жизни тост.

Чистополь. Тюрьма. Карцер. Голодовка 19.6 — 2.7 1984 г.

Глава 18. СВЯЗЬ В ТЮРЬМЕ

Письма из заключения уходили на волю, и, как ни лютовала цензура, кое-какая информация о нашей жизни просачивалась в свет. Но это были крупицы. Однако у тюрем и иных мест изоляции человека от общества — история многовековая. А значит, столько же времени насчитывает- и история способов передачи информации на волю. Причем, воля — это не обязательно действительно воля, как таковая. Часто речь идет о передаче сообщений, скажем, из ШИЗО в зону или о связи между камерами в тюрьме и в ПКТ.

Заключенные семидесятых-восьмидесятых годов пользовались уже давно изобретенными способами, кое-что изобретали и свое.

В зонах и тюрьмах мы вели записи — хронику нашей жизни. На папиросной бумаге писали невероятно мелким, убористым почерком. Я, например, однажды на одном листочке уместил одиннадцать страниц своего приговора... Хранили эти записи в специальных тайниках. Причем, об этих тайниках знали далеко не все, а лишь избранные. В Пермской зоне одно время мы с Мирославом Мариновичем были хранителями такого тайника. На случай внезапного отъезда, что, собственно, и случилось, когда я был этапирован в Чистополь, еще два-три человека знали о тайнике. Записи эти мы делали не столько для себя, сколько для того, чтобы передать их на волю. На Западе диссидентские круги и организации, помогавшие нам, издавали «Хронику-пресс». В ней всегда была свежая информация о нас: в таком-то лагере такого-то числа в карцер посадили такого-то... Это невероятно бесило наших тюремщиков и их кагебистское начальство. Как ни старались они не допустить утечки информации, в «Хронике-пресс» обязательно появлялись сообщения о том, кого перевели в тюрьму, кто объявил голодовку, кого лишили свидания...

В Советском Союзе подпольно, на машинописных листах издавалась «Хроника текущих событий». Одним из ее организаторов был Петр Ионович Якир. Ее издателей нещадно отлавливали, но они ничего не боялись, и каждый раз под «Хроникой» стояла подпись тех, кто отвечал за выпуск. КГБ арестует и сажает одну редакцию — появляется новая. Но «Хроника текущих событий» выходила всегда. И питали ее мы, заключенные из лагерей и тюрем, своей информацией.

Для того, чтобы передать сообщение на волю, приходилось идти на самые разные ухищрения. Но иного пути, зачастую не было...

Вот что мне рассказала Зинаида Григоренко. Однажды к заключенному Андрею Амальрику — известному диссиденту, сейчас уже покойному, приехала жена Гюзель. На свидании Андрей передал ей записи — несколько листиков, свернутых в ампулу размером с треть сигареты, запаянную в целлофан. Ей нужно было вынести записи из зоны. Понимая, что после свидания ее могут тщательно обыскать, Гюзель спрятала ампулу в самое интимное место, куда только может это спрятать женщина... Ее и вправду обыскали и, ничего не найдя, решили провести еще и гинекологический обыск. Гюзель заявила, что этого она не позволит сделать без санкции прокурора. Прокурора на месте не было. Целый день ее продержали, не выпуская, но на самочинный обыск не решились, боясь огласки. Когда она попросилась в туалет, ее не пустили:

— Вот таз, мочитесь здесь.

— Вы что, не люди? — спросила она тюремщиков. А потом, разозлившись, решила: раз они сами себя людьми не считают, я тоже не стану их стесняться!.. Хорошо, что ампула была надежно «упакована» и осталась на месте...

Вот так Андрей Амальрик и его жена доставили записи в «Хронику текущих событий».

Впрочем, иногда случались необъяснимые вещи. КГБ словно сам создавал условия для того, чтобы некая информация ушла в свет. Был однажды подобный случай в Чистопольской тюрьме. Я уже рассказывал, как сидел в одной камере с голодающим Анатолием Корягиным.

Это была его первая длительная голодовка, которая, если не ошибаюсь, длилась девять месяцев.

Второй раз Анатолий проголодал год и четыре месяца. Через несколько месяцев после начала этой, второй, голодовки, меня посадили в соседнюю с ним камеру и вскоре я установил с ним связь с помощью азбуки Морзе. Слабеющей рукой, медленно он в течение нескольких часов передавал мне свои требования, обращение к родным и друзьям. Фактически мы прощались, ибо снимать голодовку он не собирался.

И вот, когда я узнал все это, меня перевели в камеру по соседству с той, где досиживал свои последние дни Володя Балахонов. А мы все уже знали, что Балахонов со дня на день должен быть освобожден. Я по батарее передаю ему все сведения о Корягине. Выйдя из тюрьмы. Балахонов едет в Москву, в Тарусу, все там рассказывает... Таким образом, получилось, что КГБ сам оказался заинтересованным в том, чтобы сведения о Корягине ушли на волю. Мне трудно объяснить, зачем это было нужно. Для того, чтобы мне и Балахонову инкриминировать распространение клеветы о советских лагерях? Может быть. Ведь такие попытки в дальнейшем делались. Но тогда эти попытки уже были больше похожи на «дружеские» упреки — время настало другое. Возможно, в этом и было все дело: время, изменившаяся политическая ситуация помешали «пришить» мне новое дело. А вот Владимира Балахонова успели еще раз арестовать и посадить.

Попадая в тюрьму, мы в первые дни осваивали связь между собой: перестукивание, общение по трубе, по параше, азбукой Морзе. Азбука Морзе самый, конечно, надежный способ. Выучиваешься ее выстукивать очень быстро. Сначала смотришь по бумажке, а через три дня рука сама выбивает нужные точки-тире. Выстучишь одну букву по стене — сосед должен стукнуть в ответ один раз. Еще одну букву — опять ответ: «Понял» Если не понял — особый стук, и ты повторяешь... Это долго рассказывается, но перестук идет быстро.

Второй вариант связи — по трубе и кружке. Если две камеры соединены системой отопления, можно общаться именно так. Дно кружки прикладывается к трубе, охватываешь ладонями плотно рот и кружку и говоришь. А в соседней камере человек, наоборот, прислоняется ухом ко дну кружки, приложенной ребром к трубе. Потом собеседники меняют положение кружек, и говорит другой. Все хорошо слышно, диалог идет отлично.

Но самый экзотический способ — по параше. В соседних камерах два туалета связаны общим стояком. Если откачать воду в обоих унитазах половой тряпкой, выжать ее в стоящий рядом рукомойник, то, наклонившись к дыре, можно переговариваться, даже не повышая голоса. Неприятные запахи? Да, конечно, но это уже детали. Можно не только разговаривать: мы умудрялись передавать по параше друг другу сигареты, спички, открытки, свои записи. Мы в камерах вязали сетки из капроновых ниток. Нитки были всегда. Найдешь на прогулке на улице камешек или гайку, привяжешь к нитке и опускаешь в унитаз. Обильно смываешь водой. Тоже самое делает сосед. Две нитки с грузилами, оказавшись в одном стояке, обязательно переплетутся. Кто-то один вытягивает на себя, и нитка таким образом соединяет две камеры. А потом по этой ниточке туда-сюда перетаскивали посылочки, тщательно упакованные в полиэтиленовые мешки.

Я уже рассказывал о том, что в Пермском лагере, в 36-й зоне, было отделение для «особо опасных» политических заключенных — «полосатых». Вот такие «полосатые» сидели рядом с нами и в Чистопольской тюрьме — те, кто был осужден по политической статье второй и третий раз. Среди них были Юрий Шухевич, сын известного ОУНовца Романа Шухевича, армяне Навосардян и Аршакян, ставшие в наши дни депутатами Верховного Совета Армении, украинский деятель Калиниченко, Григорий Приходько, поэт из Днепропетровска Иван Сокульский, эстонец Март Никлус. Нас, «простых» политзэков, никогда не смешивали, не соединяли с «особняками». Но мы сидели рядом и поэтому связь с ними держали теми самыми способами, о которых я рассказал.

Глава 19. ПРОФИЛАКТИКА

В конце 1983 года я сидел в больничной камере с Анатолием Щаранским и еще одним человеком, о котором знали — он «стукач». Странный это был человек, странно- туманный приговор, по которому он сидел. Например, среди прочего ему инкриминировали передачу на Запад конструкции автомата «Калашникова». Полный абсурд! Какая могла быть тайна конструкции, если этими автоматами были вооружены палестинцы, кубинцы, афганцы. В общем, этот наш сокамерник «постукивал» — доносил на нас тюремному начальству. Мы догадывались об этом, но точное подтверждение этому я получил неожиданно. В 1984 году меня привезли из Чистополя в Харьков на так называемую «профилактику». "И полковник КГБ Дротенко, ведя со мной душеспасительные беседы, сказал однажды сквозь зубы, презрительно:

— Как вы могли так унижаться, Генрих Ованесович! Щаранскому пели еврейский гимн.

Я рассмеялся и ответил:

— У вас никуда не годный осведомитель: это был не гимн, а позывные радио Израиля...

Что должен испытывать узник (крытой тюрьмы, или «крытки»), когда монотонный быт, не меняющийся изо дня в день, из года в год резко ломается короткой командой: «Алтунян, с вещами на выход!»?

Ожидание перемен, пусть даже призрачное, пусть несбыточное и есть то главное, чем мы жили в Чистопольском централе.

И когда такая команда прозвучала сентябрьским утром 84 года, сердце забилось шустрее — будут перемены!

И действительно, едва собрав нехитрые пожитки, я попал во власть специального конвоя, а это значит этап.

Очень быстро догадался, что везут меня на так называемую «профилактику».

КГБ не оставляет своих «питомцев» без внимания на протяжении всего срока заключения, а точнее говоря, на протяжении всей оставшейся жизни, до смерти, до похорон, до поминок. Ни на минуту их не покидала мысль о возможной победе над человеком, над его назависимостью, свободомыслием. Вот для реализации этих целей и была придумана «профилактика» — это когда вызывают тебя из ставшей привычной серой тюремной жизни, помещают в абсолютно новые условия и начинают интенсивную обработку с единственной целью — перевоспитать, вернуть в стойло, исковеркать душу.

У меня нет данных, насколько эти чрезвычайно дорогие, и, что очень важно, не предусмотренные никакими доступными законами мероприятия достигали намеченных целей.

Возможно будущий историк КГБ найдет эти данные и поведает о них миру.

А пока... Пока что я, ведомый спецконвоем, в закрытом воронке, паромом переправляюсь через широкую и красивую Каму.

На пароме несколько десятков грузовых и легковых машин.

И на этот раз все обошлось — все машины целы и воронок везет дальше в Казань, на вокзал.

Интересно, что в Казани нет возможности воронку подъехать прямо к «Столыпину» и заключенных через несколько путей ведут на глазах изумленной публики в сопровождении овчарок и вооруженного конвоя.

Однажды Володя Балахонов успел провести быстротечный митинг, пытаясь объяснить жителям Казани, что такое политзэки и как к ним относятся тюремщики, за что был нещадно бит этим самым конвоем.

А тем временем, поезд Казань-Харьков, набирая ход, вез меня к родным очагам.

И каждый раз, когда везут ООГП, т.е. особо опасного государственного преступника, т. е. человека по их классификации совершившего преступление против государственного устройства, его сопровождает специальный конвой.

Таким образом, в одном коридоре «Столыпина» несут службу два, а не один конвой. Причем, один конвой «обслуживает», так сказать, несколько десятков (порою более сотни) человек, а второй — всего одного.

И в трех купе для конвоя уже размещается не один, а два состава караула.

И естественно, что нам выделялась одиночная камера-купе, в то время как за стенкой — как сельди в бочке. Это выражение следует понимать буквально.

А спецконвою не надо следить за десятками человек, непрерывно мотаясь по коридору, стой себе у одной камеры и смотри на одного человека.

Иногда, особенно когда это солдат срочной службы, да еще первогодок, он не выдерживает и спрашивает: «За что сидишь?»

И я начинаю рассказывать о своих друзьях, об условиях жизни в политзонах и политтюрьмах. Соседние камеры замолкают, прислушиваются и просят говорить громче. Простые советские люди-заключенные или конвоиры никак не могли понять, что за ТАКОЕ можно получать ТАКИЕ сроки.

Однако, как правило, конвойные войска — это удивительно циничная, развращенная и наглая публика. Общаясь с преступным миром, они, как губка, впитывают все его пороки и быстро становятся еще более омерзительными и циничными.

Впрочем, мои спецконвоиры были сдержанны, очевидно, знали кого везут.

В Харькове после недолгой стоянки на вокзале — «Столыпин» загоняют в специальный тупик, куда «воронки» подают прямо к открытым дверям вагона. Иногда даже не надо ступать на землю.

А через несколько минут — знакомая, почти родная, Холодногорская тюрьма. После недолгой обработки — регистрация, баня — приводят в «тройник».

Последний раз я был здесь в мае 81 года. В глаза бросаются серьезные перемены: в камерах нет параши — вместо них солдатский туалет («очко»), кран и раковина.

«Разнузданный разгул демократии», как любил говорить в таких случаях незабвенный Петр Григорьевич Григоренко.

Но, как говорится, недолго музыка играла. Кому-то наверху показалось, что раковина для умывания — это «слишком» и ее убрали, а кран поставили над «очком». Очень «удобно»: сидишь на таком туалете на корточках, а вода тихонько капает из вечно неисправного крана прямо за шиворот. А про умывание над дыркой я и не говорю — очень удобно!

Через пару дней, во время обеда неожиданно дежурный по коридору открывает кормушку и говорит: «Алтуняна на выход без вещей».

Вообще говоря, обед для зэка — дело святое, не поел вовремя, опоздал по любой причине — и голодай до ужина. Но интересно все-таки, может быть, свидание! Спускаемся вниз, а там меня ждут два гебиста — следователь Яковенко и опер Березовский. — «Здрасьте». — «Здрасьте, в чем дело, чем обязан?». И говорит мне следователь:

— Генрих Ованесович, а ведь вы не все нам рассказали во время следствия, кое-что утаили, у нас к вам есть много вопросов! — У меня аж дыхание сперло. — Во-первых, — говорю, — я от от вас ничего не утаивал, потому что на следствии не сказал вам ни единого слова, на все ваши вопросы я отказывался отвечать. Во-вторых, я дал вам отвод на следствии, видеть и слышать вас тогда не желал и не желаю сейчас. И, наконец, в-третьих, кто вам дал право прерывать обед, мы что отсюда поедем в ресторан?! Старшина, — говорю конвойному, — ведите меня, там уже каша остыла.

Поднялся наверх, доел свою кашу, вновь старшина: «Вы готовы?» «Готов». Внизу уже разговор был спокойный. Яковенко молчал, а я на него не обращал внимания. Березовский стал говорить, что они мне, сделали большое одолжение, привезли в родные места и я должен это ценить. Расстались мы беззлобно, но я думал, что меня вернут после этого разговора в Чистополь.

Но нет, на другой день меня повезли «воронком» в центр города, в здание КГБ. Там меня приветливо встретили и объяснили, что хотят помочь, облегчить участь. Бабусенко прямо в свой кабинет приказывает принести обед и вскоре на подносе — роскошный обед, даже с пивом. Интересно, что вилку и ложку дали, а нож — ни-ни. Зэк он и есть зэк, мало ли что... Я все съел, но позже, когда мне дали свидание с женой, настоял на том, чтобы за этот обед нами были уплачены деньги. И все остальные обеды, подаваемые мне в здании КГБ, я с помощью жены оплачивал сам. А потом вообще стал есть лишь то, что приносила она. Ночевать меня увозили в тюрьму на Холодную Гору. Но все дни я проводил у кагебистов, встречаясь с женой, или в «общении» с ними. А однажды весь день разъезжал по городу. Мои тюремщики хорошо знали, что я не смог похоронить отца и мать. И мне предложили поехать на кладбище на могилы родителей. А я ведь даже не знал, как пройти к родным могилам. «Ничего, — пообещали мне. — Найдем».

Меня переодели из тюремной одежды в обычную — какие-то брюки, рубашку, пиджачишко, — посадили в «Волгу». В машине на переднем сидении расположились шофер и полковник Дротенко, на заднее сидение сели: в середине я, а по бокам старшина-начальник конвоя и кагебистский капитан Березовский. Все вооружены. Меня предупредили: «Будете выходить в город. Если встретятся вам знакомые, не обращать внимания, не здороваться, не заговаривать...»

Поехали. И не просто, а с эскортом. Впереди машина, потом наша и сзади еще одна. Мы поездили немного по городу, я жадно смотрел по сторонам. Стояла прекрасная погода — бабье лето, золотой листопад. Солнечно, тепло, люди шли легко одетые, казались спокойными и приветливыми. Конечно, я не мог с еще большей остротой не почувствовать свою изолированность от них. На это и рассчитывали кагебисты, для того и везли меня из Чистополя, для того и возили по городу!..

Потом машина остановилась на углу у гостиницы «Харьков». И через площадь Дзержинского, которая нынче, слава Богу, переименована в площадь Свободы, я в сопровождении своих конвоиров вошел в метро. Я этой новой станции еще не видел, оглядывался вокруг с интересом. Вдруг вспомнил: «Но у меня же нет пяти копеек». Полковник Дротенко картинно стал сокрушаться: «Ах, как же мы этого не предусмотрели? Какая жалость!» Тут же со всех сторон к нам протянулись услужливые руки с «пятачками». И я понял, что гуляю не только с тремя сопровождающими, а хожу, как бы окруженный облаком из кагебистов. Вот в таком окружении я проехал одну станцию до «Пушкинской», вышел наверх, а там уже ждали наши «Волги».

От станции метро «Пушкинская» до кладбища и пешком можно дойти за несколько минут. Меня же провезли с эдаким эскортом. Прохожие оглядывались и, наверное, думали, что едет какая-то делегация.

Я понимал, что меня тщательно охраняют. Но то, что увидел на кладбище, меня просто поразило. Оно было забито милиционерами. У каждой могилы, у каждого куста! Когда мы вошли в ворота, все, сидящие в «засаде», поднялись и проявились сплошные красные околышки на фуражках. Сотни человек! Что предполагали кагебисты? Что я попытаюсь бежать? Или совершу тер акт? Или начну выкрикивать лозунги, собирая людей на демонстрацию? Это на кладбище-то... Не знаю, до сих пор теряюсь в догадках.

Могилы моих родителей, видимо, разыскали заранее. Меня уверенно повели одной из тропок. Сел я у холмиков отца и матери, помолчал. И вдруг услышал: «Генрих Ованесович, давайте по обычаю помянем». Оглядываюсь, капитан Березовский достает из «дипломата» бутылку коньяка, две рюмочки, наливает мне и полковнику. Не хотел я с ними пить, но так горько было на душе, что взял рюмку. Не успел поднести ее к губам, как из-за кустов поднялся человек с фотоаппаратом и несколько раз щелкнул нас в такой «дружественной обстановке». Я пожал плечами, сказал полковнику: «Вы же знаете, я шантажа не боюсь».

И ведь прислали мне потом они эту фотографию: на кладбище, у могилы моих родителей, с кагебистским полковником и рюмками в руках.

Потом вновь сели в машину, поехали по кольцевой дороге вокруг Харькова, где-то по пути в рощице остановились, допили эту бутылку. И во время всей поездки шла непрерывная беседа: о жизни, о том, что я не прав, что, конечно же, недостатки есть, кто же их не видит, но зачем же так резко. «Смотрите, какая жизнь, — говорили мне. — Разве вам с вашим интеллектом сидеть в тюрьме? Работайте, кто же будет возражать! У вас жена, дети...» Вот эта беседа, уговоры и были основной работой, тем, для чего и устроили мне «профилактику».

То ли от хорошей погоды, то ли от выпивки раздобрев, меня спросили: «Куда бы вы хотели еще съездить?»

У нашей семьи в черте города, в районе Павлова Поля был сад. Мой отец любил там работать. Вот я и попросил повезти меня туда. Подъехали. Капитан побежал посмотреть, нет ли в округе людей. День был будний, осенний, в садах пусто. Мы долго шли по аллеям к нашему участку. Там тоже никого не было, дом заперт. Я огляделся — все так знакомо! Деревья, за которыми ухаживал, дом, который не раз ремонтировал... Я снял пиджак, связал рукава и насобирал в него яблок, груш, слив. Написал родным коротенькую записку: «Был здесь, жаль, что не застал...» Напоследок кагебистская «Волга» подвезла меня по улице Космонавтов к моему дому. Остановились напротив: «Выходить нельзя». Постояли, я посмотрел на свой подъезд...

Мне ничего не надо в этом мире,
Я всем доволен и всему я рад.
Вот только б день иль два в своей квартире
Побыть. Ну, а потом — давай назад.

Чистополь. Тюрьма. 1984 г.

В один из последних дней «профилактики» я встретился с генералом Шрамко, начальником КГБ. Увидев у меня «подметные» книжонки против Солженицына, Сахарова, которыми меня пытались напитать кагебисты, он махнул рукой своим сотрудникам: «Этого не надо. Генрих Ованесович не тот человек. Як кажуть, не трать, куме, сылы...»

Надо сказать, что эмоциональное воздействие «профилактики» настолько велико, что часто-густо КГБ достигал своей цели и добивался от политического заключенного прошения о помиловании. Мне известно, например, что с одним поэтом провели такую же «профилактику» на этапе, разжалобили его, он написал покаянное письмо. Он искренне поверил всем заверениям кагебистов и тому, в частности, что, прежде чем напечатать в прессе, ему дадут прочесть и выправить свой материал, но жестоко обманулся. Его отправили этапом в Чистополь, а в это время вышла газета со статьей, где он не только каялся, но и нехорошо говорил о Сахарове, и о своих близких. Естественно, что поэт отрицал приписываемые ему слова — он сам разговаривал со мной «по параше» — и очень страдал. Сокамерники — «полосатые» — советовали ему, в знак протеста объявить голодовку, которую они готовы поддержать.

Недавно он умер, и я думаю, что перенесенные им моральные страдания до сих пор требуют отмщения.

Особенно гнусно каялся известный украинский писатель-фантаст Олесь Бердник. Если предыдущий случай — результат беспечной доверчивости, то Бердник знал, что делал. Он написал разоблачительные статьи против диссидентов в «Литературную Украину», снялся в обличительном фильме. А ведь Бердник был членом Украинской Хельсинкской группы, все знал, все понимал, достойно вел себя на суде Мыколы Даниловича, а потом в газете писал, что такие, как Руденко, объективно вредят, льют воду на мельницу врага...

Где Татария с Чистополем, а где Киев! Но газеты с подобными «покаянными» материалами мгновенно попадали к нам, раздавались по камерам, шли в лагеря. И бердниковский фильм нам тоже показывали. У меня по поводу этих публикаций был очень резкий разговор с тюремным кагебистом. В статье умершему поэту приписывали слова о том, будто Сахаров чуть ли не насильно втянул его в Хельсинкскую группу, организатором которой он был. Я в разговоре сказал:

— Знаете, за каждой строчкой торчат ослиные уши КГБ! Ведь Сахаров никогда не был организатором Хельсинкской группы и даже не был ее членом. Автор это хорошо знал и написать такого не мог...

Я многое готов понять и простить. Но когда уже в наши дни Олесь Бердник заявил, что собирается стать кандидатом в президенты Украины, тут я не выдержал, выступил и на телевидении, и в печати...

После нескольких дней «профилактики» меня увезли обратно в Чистопольскую тюрьму досиживать свой срок.

И опять пошло-поехало,
Завертелось колесом,
С покосившимися вехами,
Неприветливым лицом.

Ждет меня дорога дальняя,
Пересылки,воронки,
Сторона многострадальная,
Непутевые деньки.

Все ушло, что было — не было,
Но огонь я не тушу.
Час придет — быть, может, набело
Черновик перепишу.

Чистополь-Харьков. Этап. 1984 г.

Жене позволили собрать мне в дорогу хорошую посылку. Я привез ее в Чистополь, чтобы поделиться с друзьями. И только шоколад не разрешили там, в тюрьме, взять с собой в камеру. Я оставил его в камере хранения. Через год, отправляясь досиживать свои сроки, мы с Витей Некипеловым съели этот шоколад.

 

Глава 20. ТРАНСФОРМАЦИЯ ВЗГЛЯДОВ

Когда я думаю о годах, проведенных в советских лагерях, в тюрьме, а это в общей сложности более девяти лет, я испытываю чувство, которое может кому-то показаться странным, — благодарность судьбе. Да, я был там счастлив. Счастлив и теперь. Лишь чувство вины перед семьей омрачало мою жизнь. Но люди, с которыми я был рядом в зоне, и те, кто беспокоился и хлопотал обо мне на воле, — это были прекрасные, необыкновенные люди. Общение с ними дало моим мыслям иное направление, позволило увидеть все, что окружает нас, в истинном свете.

В 1968 году, когда для меня все только начиналось, я был убежден в том, что социализм и коммунизм — это тот путь, по которому мы должны идти. Именно тогда Александр Дубчек говорил о «социализме с человеческим лицом», и эти слова казались нам откровением: да, так и должно быть! Мы были детьми Пражской весны, но гусеницы танков, вошедших в Чехословакию, раздавили наши надежды.

... рука — к перу, перо — к бумаге
Но нет пера и нет бумаги,
Есть только голый каземат,
Да мысли, полные отваги,
Что буйны головы томят.

Зачем обрек ты нас, Создатель,
Страдать от собственных идей?
Ах, если б мог Ты выключатель
Поставить в головы людей!

Чтоб необузданные мысли,
Презрев сомнения и страх,
В зубах не вязли и не висли
Лапшой на девственных ушах, —

Есть два пути. Один известен,
Изучен, прост и немудрен.
О нем хоть не слагают песен,
Но с незапамятных времен

Бьют по зубам и «чистят» уши —
Не страшно, если кто оглох,
И губят души, губят души...
Надежный путь, но стал он плох.

Уже настала перестройка,
Уже все флаги в гости к нам,
Уже народ кричит «Постой-ка»,
Мы не позволим «по зубам»!

А как иначе мы не знаем,
Хоть ларчик вовсе не мудрен, —
Но мы гадаем и гадаем
Идти ль наверх иль под уклон.

Навстречу солнцу и свободе,
Иль в царство подлости и тьмы —
Пора решать хоть на исходе
Тысячелетней кутерьмы.

Мордовия. ПКТ. Осень 1985 г.

И все же я верил: учение Ленина правильно, но отступники, преступные руководители партии извращают его. Да, я был убежденным коммунистом. На собрании, когда меня исключали из партии, я сказал, что 11 лет состою в партии и знаю, что мы без партии жить не можем. И не могу понять и принять того, что я теперь вне партии. И, как крик души, вырвалось у меня: «Когда же вы, коммунисты, будете думать сами, а не действовать по указке сверху!» И на первом своем суде я защищался как убежденный ленинец. Говорил судьям и обвинителям: «Это вы не марксисты, вы отступники!»

Попав первый раз в заключение, я стал усиленно читать Ленина и Маркса. Маркса не успел одолеть до конца, а вот Ленина — четвертое издание, то, что в красной обложке, — прочел все. Но для того, чтобы этого добиться, приходилось обращаться с жалобой даже к Генпрокурору. Я писал, что это моя законная просьба, что областное управление КГБ несомненно имеет богатую библиотеку и может предоставить мне труды Ленина, что просьба эта — не самоцель, она продиктована характером предъявленного мне обвинения... Да, я хотел разобраться, утвердиться в том, что я мыслю и действую по-ленински, а преступление совершают мои гонители.

Никогда до этого я так систематически и много Ленина не читал, хотя кончил и вуз, и Институт марксизма-ленинизма. Но там по указке преподавателей мы читали выборочно отдельные места, указанные труды и слушали их толкование. А тут впервые я был предоставлен сам себе, передо мной — почти полное собрание сочинений, почти без купюр — читай, анализируй, делай свои выводы. И я делал, с удивлением узнавая, как создавались различные мифы и легенды о победах Красной Армии, о залпе «Авроры», о геройстве военачальников. Развеялся привычный с детства образ доброго «дедушки Ленина», «мудрого вождя», передо мной вставал человек властолюбивый, жесткий и жестокий, не стеснявшийся грубых слов и оскорблений как по отношению к врагам, так и по отношению к соратникам. От некоторых цитат дрожь пробирала: «Для острастки расстрелять несколько сот человек...» Именно «для острастки». Тогда для меня впервые наступил момент переоценки ценностей. Но это было только начало.

Надо сказать, что в диссидентском движении были люди очень разные. Всех объединяло одно: понимание того, что страна живет не по праведным, человеческим законам и их надо менять. Но пути к этому многие видели по-разному. Например, Петр Григорьевич Григоренко и Леонид Иванович Плющ вначале стояли на твердых марксистских позициях. Они выступали не против самой партии и идей 1 социализма, а против партократов, олицетворявших партию, и против того государственного строя, который, по их мнению, профанировал истинный социализм. И именно эти люди, именно марксисты пошли не обычным путем суда и лагерей, а были брошены в психушку. Я рассказывал уже о том, что пришлось пережить Григоренко и Плющу — честным, стойким и преданным людям.

Да, все мы были детьми XX съезда и Пражской весны. Однако уже после первой, так сказать, «посадки», я вышел на волю человеком других взглядов. Я открыл для себя мир, мне помогли его открыть. Ведь как мы все жили? С зашоренным взглядом. Что читали? То, что нам разрешали: классиков марксизма-ленинизма. Огромный пласт мировой философской мысли оставался недоступным для нас, хотя изучение самых разнообразных философов, воззрений и течений входит в курс обучения европейских высших учебных заведений. В стране победившего социализма никто никогда не читал, не знал и знать не хотел того, что накопила человеческая мысль за века![1] Если мы и узнавали о каком-либо философе, то только через критику его марксистами. Да разве только о философии речь! То же творилось и в литературе, науке...
[1] И при этом фарисейски звучали слова Ленина о том, что «комму­нистом можно стать лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всех тех богатств, которые выработало человечество».

К 1981 году, ко времени второго ареста, я уже понимал, что главный порок нашего государства коренится в его общественном «социалистическом» строе. Это была очень болезненная эволюция моего сознания. Ведь еще в 1968 году на первых допросах я с полным убеждением говорил:

«В нашей стране нет классов, групп или лиц, заинтересованных в реставрации капитализма. А если и есть, я никогда бы не смог быть в их числе». В годы заключения я узнал, что очень ошибался: оппозиция была разнообразна и многочисленна. В том числе были и такие организации, как Нижегородская, Саратовская, Воронежская, — все они очень серьезно выступали именно против советского строя.

Я не хочу задним числом казаться умным и не скрываю, что взгляды мои менялись постепенно. Но ко времени своего второго ареста я уже понимал, что перемены близки. Это витало в воздухе. Все руководство КПСС было старым. А дряхлость руководства говорит об агонии строя, его упадке.

Как только я перестал принимать на веру такие лозунги, как «Марксистское учение всесильно, потому что оно верно», для меня открылась настоящая правда. Ведь повсюду, где побеждало это «марксистское учение», оно порождало море крови: наша страна, Китай, Кампучия, революционные движения в Южной Америке... Революции уносили миллионы жизней, а жизнь людей не становилась лучше. Как развивалась Россия в начале века, как она шла! Нет, я не хочу идеализировать царизм. Но вот Солженицын пишет, что за всю историю династии Романовых, за все триста лет были казнены по политическим мотивам всего несколько человек. А за годы Советской власти? Мы ужасаемся этим миллионам. Куда ни кинь, какой слой общества ни возьми, всех убивали. Не только социально-чуждых, но и своих, вчерашних соратников.

Когда над всем этим начинаешь задумываться, невольно приходишь к мысли: не зря американская Конституция так долго существует в своем первозданном виде. Да, там в Америке была масса своих проблем: рабство, Гражданская война, экономические кризисы... Но записали в Конституции, что человек рожден свободным, что частная собственность священна и неприкосновенна — и все! Этого было достаточно для победы демократии, поскольку именно эти положения оказались главными жизненными законами.

Понимание всего, о чем я сейчас говорю, далось мне не так просто, как кое-кому из наших вновь испеченных лжедемократов, столь легко сменивших свою политическую окраску. Я к своим убеждениям пришел через испытания, переживания, ломку старых понятий, боль. Но сейчас у меня сомнений нет: строй, основанный на классовом принципе, на борьбе классов, обречен. Попытка сделать всех одинаково бедными, чего мы и добились за 70 лет, антигуманна. Особенно сильно ощутил я это уже в наши дни, впервые попав за границу.

Не изобилие товаров больше всего поразило меня, а то, что там меньше всего ведется разговоров о социальной защите. Там это делается. Поражают даже обычные бытовые мелочи, которые иногда красноречивее демонстрируют разницу наших систем. Я три раза был за границей. Представьте себе утренний Брюссель. Тщательно моющими средствами мытая каменная мостовая. По ней идет женщина: коротенькая юбочка, точеные ножки, стучат каблучки. Но вот она оглядывается, и я вижу ее лицо. Даме далеко за шестьдесят... Ведь здесь женщинам не нужно таскать тяжелые хозяйственные сумки, часами стоять в очередях. Они имеют возможность сохранить здоровье, внешний вид, фигуру, настроение.

Леонид Плющ, живущий сейчас в Париже, узнал, что я в Бельгии, и приехал с другом ко мне на машине. Просто приехал, хотя это и другое государство. И повезли они меня за город, на ферму... Надо сказать, что обилие молочных продуктов в бельгийских магазинах необыкновенное. Множество сортов кефира, сметаны, разное количество калорий, процентов жирности. Вот мы и решили посмотреть, где это все начинается.

Ферма была небольшой — пятьдесят коров, столько же телят, пять быков. Когда мы приехали, как раз шла дойка. Фермер весело и охотно все нам показывал, объяснял. Корова стояла в специальном, очень удобном стойле для дойки, жевала. Вот он окончил доить, шлепнул ее слегка, она повернула голову. И эти с поволокой, счастливые глаза коровы просто поразили меня! Может быть это кощунство, но я тогда с болью подумал: как редко я видел в своей стране такие счастливые глаза у людей...

В Нью-Йорке нет ни одного перекрестка ни в центре города, ни на окраине, где бы не было специального пандуса для инвалидов и инвалидных колясок. Нет общественного автобуса без специальной площадки для инвалидной коляски. Если в автобус хочет войти старик и ему трудно ступить на высокую ступеньку, она опустится к нему, так она устроена.

Мы все читали, что города Америки отравлены газами, промышленность загрязняет и травит реки. Лет десять-пятнадцать назад так оно и было. Соединенные Штаты прошли через это с трудностями и борьбой. Теперь же на Бродвее в Нью-Йорке и на всех этих стритах и авеню, где огромное количество машин, можно спокойно стоять на перекрестке и совершенно не ощущать вредных запахов. Правительство США провело специальную экологическую программу: «Долой свинец из бензина!» Производителям автомобилей предложили: хотите выпускать и дальше свою продукцию, ищите безвредные заменители. Нашли. Машинный выхлоп теперь безвреден и для детей, и для собак. Вдоль оживленных трасс, надев наушники плейеров, бегают старики, укрепляют здоровье... Такие живые бытовые картинки лучше любых агитационных статей. Практика — критерий истины.

Я не считаю себя политиком и, к сожалению, не знаю, как быстро, легко, без потерь и страданий добиться прекрасной жизни для своей страны, своего народа, своих близких. Но мы, бывшие политзаключенные, вынесли из лагерей на свободу убеждение, что добиться этого можно и что общество наше сделало правильно, уйдя с порочного пути. Убеждения эти настолько сильны в наших душах, что мы готовы отстаивать их до конца.

Глава 21. ВОЗВРАЩЕНИЕ НА ВОЛЮ

Приезд мой и Виктора Некипелова в Чистопольскую тюрьму ознаменовался одним памятным событием. В первые дни мы еще только осваивались, не работали. И тут утром замолчало радио. Я начал стучать в «кормушку»:

— Командир, в чем дело? Почему не работает радио? Но тут оно само собой включилось, и зазвучал такой знакомый траурный марш.

— Так! — воскликнул я. — Есть кто-то.

Гадать долго не пришлось. Это был ноябрь 1982 года. Наши радостные вопли заставили примчаться начальника отряда.

— Чему вы так радуетесь? — спросил он.

— Начальник, — сказал я. — Нам радостно, что не стало человека, который один во всем мире знал, за что мы сидим.

Уже в те первые минуты мы понимали, что смерть Брежнева означает начало больших перемен. Так и случилось. Правда, до того, как началась перестройка, нам в Чистопольской тюрьме довелось услышать еще несколько траурных маршей — по Андропову, Черненко. Ну, а потом начались реформы Горбачева. Мало кто больше, чем мы, политические заключенные, так ждал перемен в нашей стране.

Весной 1981 года я отправлялся по этапу к местам своего второго заключения в полной уверенности: грядут скорые перемены. Но в 1985 году, когда уже была объявлена перестройка и гласность, я и мои товарищи все еще находились в лагерях. А Горбачев на вопросы иностранных журналистов с таким искренним удивлением отвечал: какие, мол, политзаключенные? Ну, может, есть два-три человека, и то с ними надо разбираться...

И все же в 1985 году наши лагеря уже были не те. Вежливее стало начальство, посвободнее режим. И в карцер, ШИЗО, ПКТ нас уже не сажали так часто и густо. Я в это время уже покинул Чистопольскую тюрьму. После Чистополя меня повезли по старым этапным «тропам» через Потьму в Мордовию.

Это огромный «Архипелаг», если говорить по-солженицынски. Бесконечное количество лагерей! От Потьмы вся железнодорожная ветка целиком принадлежит Министерству внутренних дел. На каждом небольшом перегоне, у каждого столба новый лагерь. Там содержатся уголовники. Они заняты в деревообрабатывающей промышленности, делают и различные сувенирные поделки — расписные ложки, шкатулки... Женщины в лагерях шьют простыни и наволочки для железной дороги, других лагерей. В этих гнилых болотистых и комариных местах, среди «моря» лагерей остались от старых времен два лагеря для политических заключенных — мужской и женский. У мальчишек из окрестных деревень самая популярная игра в зэков и охранников. Однажды, когда в лагере для политзаключенных погас свет, что-то случилось с электричеством, вдоль заборов бегали мальчишки, колотили палками по железу и кричали: «Фашисты, фашисты, вы не убежите, мы вас охраняем!..»

Вот туда, в Мордовский политический лагерь меня привезли в ноябре 1985 года. И хотя, как я уже сказал, в это время ясно чувствовалось послабление режима и нас, заключенных, не наказывали, я все же угодил в ПКТ. В феврале 1986 года во второй день очередного партийного съезда.

Я поругался с женщиной-цензором, которая, изучая наши письма, решала, что можно, что нельзя писать, какое письмо посылать, а какое нет. У нас с цензорами были вечные проблемы. И вот после одного такого спора я был посажен в ПКТ на несколько месяцев.

Шесть шагов от стены к рукомойнику,
Два шага от толчка до стены.
По решетке, стеклу, подоконнику
Бьют упругие волны весны.

Вновь, Весна, мы с тобою не встретились —
Словно два разнополых зэка,
Словно мы друг у друга свидетели
По делам, заведенным в ЧК.

Столько лет только зимы да осени,
Столько лет только серость и смрад,
Что не веришь и даже не рад,
Когда видишь весенние просини,

Когда солнце смеется в окно —
Ведь былое забыто давно.

Мордовия. ПКТ. 25 апреля 1986 г.

Я был последним узником ПКТ в Мордовской зоне. Находясь там, узнал о трагедии Чернобыля...

Я рассказывал уже, как был освобожден и какую роль в этом сыграл академик Андрей Дмитриевич Сахаров. Шла весна 1987 года. Многие вышедшие из заключения друзья уезжали за границу. Звали и меня. Но у меня и на секунду не возникало такой мысли, хотя очень скоро вновь начались осложнения с властями и очередное противостояние КГБ. Я вновь пошел работать в свой «Кинотехпром» ремонтировать киноаппаратуру, снова сел за руль «УАЗи-ка». В общем, начал почти с того места, откуда был взят в 1980 году.

Я не профессиональный политик и не предполагал заниматься политической деятельностью. Но мое поколение политзаключенных не было оторвано от событий, происходящих в стране. Мы читали практически все центральные газеты, слушали радио, получали журналы, были очень активны политически и готовы к той жизни, которой нас должна была встретить воля.

Брату Владею

Как хорошо, что время не стоит!
Как хороша его неукротимость!
Как хорошо, когда оно бурлит
В поступках и умах, как Божья милость!

Но почему так медленен твой ход?
Мы отстаем на целые столетья!
И срок ползет, как постаревший крот,
И начинаю взаперти дряхлеть я.

Но как ты быстро мчишься, время, стой!
Как тяжело угнаться за тобою.
Быть может, пусть трубач трубит отбой?
Страшусь остаться за твоей спиною.

Как хорошо, что время нас не ждет,
Вперед летит во след мечте крылатой,
Которую и мы за годом год
Лелеяли с моим любимым братом.

Мордовия. Лето 1986 г.

Все прочитанное мы живо обсуждали, было, с кем это делать. Все помнят, наверное, какими интересными стали в середине восьмидесятых центральные журналы, какие шли публикации — неожиданные, откровенные, смелые. Мы восхищались публицистикой Юрия Черниченко (запомнился его «Работающий американец»), были возмущены рассказом Виктора Астафьева «Ловля карасей в Грузии». Огромное впечатление произвела история гениального фильма Абуладзе «Покаяние». Наши друзья Леван Бердзанишвили и Константин Лашкарашвили получали все грузинские газеты, и мы узнавали многие новости из них.

Сегодня мало кто знает, насколько драматической была история создания «Покаяния». Фильм снимался тайком, по крайней мере насколько это было возможно, в обход грузинского КГБ, под непосредственным патронажем Эдуарда Шеварднадзе. И вот, когда фильм уже был готов, случилась трагедия. Один из главных актеров, игравших внука диктатора Торнике, был арестован за попытку захвата самолета. Этот террористический акт имел тяжелые последствия. В результате перестрелки погибло несколько человек, а молодой актер в числе других был приговорен к расстрелу. Все были уверены, что после этого фильм никогда не увидит зрителя, но Абуладзе совершил невероятное — были пересняты все кадры с участием Торнике, благодаря чему мы все имели счастье познакомиться с этим шедевром.

Вообще, о Мордовской зоне можно много рассказывать интересного, например, что в ней сидело 11 кандидатов наук из разных республик, специалистов разных отраслей — эдакая маленькая академия наук. Практически все были с высшим образованием. Особенно я сдружился с кавказцами. Это были Леван Бердзанишвили, Константин Лашкарашвили ( в шутку его звали Джони), Георгий Хомизури, Рафаэл Папаян.

Георгию Хомизури

Среди напрасно осужденных
Один из «около двухсот»
Наследник горцев благородных,
Спустясь с заоблачных высот,

Нашел в Мордовии убогой
Все, что искал. Но видит Бог,
Из испытаний жизни строгой,
Из многих праведных дорог

Ты выбрал самую крутую,
Где нет удобной колеи,
Но годы не прошли впустую, —
Ты совесть взял в поводыри.

Очередное восхожденье
В кругу друзей ты совершил —
44-й день рожденья —
Простор для мыслей и души.

Шагай, мой друг, все так же смело
Туда, где дышится легко
И где родная Сакартвело
Обнимет сына своего.

Лети туда, где вместо чая
Пьют кахетинское вино,
Где ждет, надежды не теряя,
Тебя прекрасная Нино.

Мордовия. 9 февраля 1986 г.

Мы часто собирались, называя себя «Закавказской федерацией». Ближе других мне был Рафик Папаян, который учил меня армянскому языку. Человек чрезвычайно одаренный — поэт, переводчик, музыкант.

Леван Бердзанишвили — кандидат наук, филолог. Энциклопедически образован, тонкий знаток грузинской и русской литературы.

С моими грузинскими друзьями мы много говорили о событиях на Кавказе вообще и в Грузии в частности.

На меня, и я думаю на всех, тяжелое впечатление произвело выступление Звиада Гамсахурдия по телевизору. Вместе с Мерабом Коставой он входил в наиболее активную часть грузинских диссидентов. Однако сразу после ареста он не выдержал и стал сотрудничать со следствием. Потом покаялся и суд уже был простой формальностью, он по статье получил только ссылку, но не в Якутию или Магадан, а в свое родовое имение.

Что касается Мераба Коставы, то, на мой взгляд, это был один из самых мужественных и порядочных грузин, с кем мне пришлось тесно общаться и который, увы, трагически погиб.

Грузия в последнее десятилетие дала миру двух великих Мерабов — Мераба Коставу и Мераба Мамардашвили — выдающегося философа. Это он сказал (трудно себе представить, как ему было тяжело такое сказать): «Если мой народ проголосует на выборах Президента Грузии за Гамсахурдия, — я выступлю против своего народа».

Запомнился мне также Григорий Куценко, военный строитель из Подмосковья. Он по собственной инициативе поехал в Горький в надежде встретиться с Андреем Дмитриевичем. Надежды не сбылись, но в поле зрения КГБ попал.

Обыск, нашли какую-то самиздатовскую литературу и пожалуйте под трибунал. Статья 70-ая, срок 5 лет.

Парень он был надежный и сегодня с ним встречаться приятно.

Да все разве вспомнишь! В общем, мы жили активной культурно-политической жизнью. И когда мы вышли на свободу, как-то сразу включились в такую же активную, наполненную новыми веяниями жизнь.

Мне так и не пришлось пересечься на лагерно-тюремных дорогах с Паруйром Айрикяном — безусловным лидером армянского правозащитного и демократического движения. Забегая вперед, скажу, что потом мы стали и друзьями и единомышленниками. Он с юных лет пошел по лагерям и тюрьмам и общий срок исчисляется почти двадцатью годами, был одним из организаторов и лидеров Армянского движения.

Уже после освобождения, в самый разгар перестройки в 1988 году, власти попросту не знали, что с ним делать. Почти все бывшие политзэки активно включились в общественную жизнь, проводили общие встречи, создавали всесоюзные общества, встречались с иностранными лидерами и корреспондентами. Вспоминаю, например встречу во Французском посольстве в Москве с Жаком Шираком, где собирались только что вышедшие из тюрем и лагерей.

Подобное власти терпеть не могли. И если меня просто (ведь Харьков — провинция) дважды в 1988 году снимали с поезда и силой приводили в районную милицию, то Паруйра решили арестовать. Продержали несколько месяцев без всяких санкций в СИЗО, вызвав невиданную волну протеста во всем мире. А дальше... в это трудно поверить, посадили в самолет и выпустили в столице Эфиопии Аддис-Абебе! Но Паруйр быстро нашел контакт с местной армянской общиной, полетел в Америку и вскоре вернулся в уже совсем другую страну.

Армения стала независимой, Айрикян вместе с Азатом Аршакяном, Ашотом Новосардяном, Рафиком Папаяном стал депутатом Верховного Совета Армении, а потом дважды баллотировался на пост Президента своей страны.

А по-настоящему политическая работа началась с общества «Мемориал». В «Мемориал» я не мог не пойти. Но на первом собрании общества в Харькове две женщины из руководства — не хочу называть их фамилии — возмущенно говорили мне: «Зачем вы пришли? Как вы не понимаете, если вы будете в «Мемориале», КГБ вообще не разрешит это общество!..» А я и в самом деле не понимал: кому же быть в «Мемориале», если не таким, как я, недавним политическим заключенным? Уже позже в кулуарах собрания я понял, кого имели в виду в качестве участников этого движения упомянутые дамы. Здесь находился доцент Харьковского юридического института. Я узнал в нем человека, который в составе кагебистской команды приезжал к нам в лагерь и проводил профилактические беседы, убеждая нас в том, что Советская власть хорошая, а диссиденты плохие... Я ему прямо и сказал: «Выступите и расскажите, что вы делали в Чистопольской тюрьме и Пермском лагере».

На одном из заседаний Харьковского «Мемориала» я познакомился с прокурором Московского района нашего города Юрием Александровичем Гайсинским. Думаю, что это был единственный в своем роде случай, когда вся районная прокуратура стала коллективным членом «Мемориала».

С Юрием Гайсинским меня связывает многолетняя дружба и общие взгляды на многие события. Мы вместе баллотировались в народные депутаты Украины, вместе были депутатами, вместе отстаивали демократические принципы, боролись с подонками.

Это он рассказал мне одну потрясающую историю, которая, возможно, больше говорит о той системе, которую мы изживали, чем многое другое.

Юрий Гайсинский, будучи первым заместителем Генерального прокурора Украины, однажды подписал документы о реабилитации одного репрессированного гражданина Украины. К сожалению, фамилия его стерлась в нашей памяти, а приговор запомнился навсегда:

«... имя рек... с целью подрыва колхозно-кооперативного строя, имея новые сапоги, носил старые» (!!!) — пять лет лагерей. Срок, можно сказать, детский, а приговор — вполне советский.

Когда внутри «Мемориала» образовали общество репрессированных, я стал председателем его харьковской организации. Ездил в Москву, встречался с друзьями, с Андреем Дмитриевичем.

Как жаль, что до этого не дожили мои друзья — Петр Григоренко, Александр Калиновский, Самуил Берман, которые ушли из жизни в год моего освобождения.

Самуил Давидович Берман, которого мы все любили и уважали, был выдающимся алгебраистом. Сейчас в США регулярно проходят бермановские математические чтения. Он заведовал кафедрой в Харьковском институте радиоэлектроники, когда на него донесли, что он читает «Архипелаг ГУЛАГ». Берман сразу же был исключен из партии. Не посчитались и с тем, что вручали ему партбилет на фронте. Впрочем, удивительное дело, ЦК КПСС это исключение не утвердил. Но от студентов профессора отлучили. Выдающийся математик, прекрасный лектор, он не имел права читать лекции. Берман пытался протестовать, и тогда ему заявили: «Хорошо. Вы будете читать лекции, но первая из них должна быть о вреде сионизма». Он отказался от этого унизительного предложения, сказав просто, что он математик, а не политик... Этот человек был одним из тех, кто подписал письмо-протест, требуя моего освобождения.

Стоял я и у истоков движения, которое мы называем сегодня РУХ. Был на первом его съезде. Его возникновение — следствие естественного течения событий. Это была первая, массовая, в полном смысле слова национально-демократическая организация, поставившая перед собой цель — самоопределение Украины. РУХ сплотил вокруг себя интеллигенцию, армию, все национальности. Он провозгласил не только национальные, но и общедемократические ценности. И я убежден, что это сыграло необыкновенно благотворную роль. Украина, одна из немногих бывших советских республик, избежала социальных потрясений, кровопролития, братоубийства.

Глава 22.  ПАРЛАМЕНТ ВЧЕРА И СЕГОДНЯ

Первые альтернативные выборы в Верховный Совет Украины памятны нам всем. Начавшаяся в 1989 году предвыборная кампания шла бурно, со множеством митингов, горячих критических выступлений. Я тогда не был выдвиженцем какой-либо партии, вообще был беспартийным, хотя и стоял на платформе РУХа. Избрать меня в Верховный Совет предложило собрание жителей 522 микрорайона Харькова и Товарищество украинского языка.

Я много общался с людьми, выступал на митингах. И тогда же узнал: для того, чтобы опорочить меня в глазах людей, был пущен слух: Алтунян сидел в тюрьме за изнасилование. Не знаю, кто был его «автором», КГБ или обком партии, который тогда был еще у власти. Но отголоски этой клеветы проявлялись еще долго.

Тогда по моему избирательному округу проходило четыре кандидата: летчик-испытатель авиационного завода, декан одного из факультетов авиаинститута, техник-конструктор объединения «Коммунар» и я. В первом туре я набрал 40 процентов голосов, летчик — 30, остальные — совсем немного. Мы двое вышли в следующий тур. Честно говоря, я не сомневался в победе, поскольку у меня большое преимущество — 40 процентов. Кроме того, проигравшие в первом туре обратились к своим избирателям с призывом отдать голоса за меня. Но, как оказалось, я очень ошибался. Против меня выступил весь партийный аппарат района и его функционеры на местах. Была проделана колоссальная работа, чтобы на выборах меня завалить. Кроме слухов об уголовном прошлом, пытались обыграть и мою национальность. Говорили, что я житель Армении, приехал недавно в Харьков, чтобы спровоцировать, организовать здесь новый Нагорный Карабах...

И все же я победил, хотя и с разницей всего лишь в 200 голосов! Но и тогда соперники потребовали пересчитать голоса в нескольких избирательных участках — там, где особенно сильна была позиция моего конкурента. Пересчитали, но результат оказался в мою пользу. Вот так я победил. И сразу включился в работу.

Депутатские обязанности — понятие весьма широкое. Вначале я был членом комиссии по защите прав ветеранов, инвалидов, малообеспеченных, репрессированных и воинов-интернационалистов. Работал в подкомиссии по делам репрессированных и горжусь тем, что принимал участие в подготовке Закона о реабилитации жертв политических репрессий на Украине. Это был первый в истории СНГ подобный закон. Мы впервые поставили вопрос об ответственности государства за всю его историю — от 1917 года до наших дней.

К сожалению, под этот закон попали не все политические осужденные. Он не коснулся тех людей, кто воевал с оружием в руках за независимость Украины, то есть тех, кого у нас привыкли называть «бандеровцами». Не спорю, вопрос этот сложный. Но в лагерях я встречал заключенных, которые «тянули» 25-летний срок за участие в этой борьбе. В то же время я уверен, что предвзятое отношение к этим людям базируется в основном на старых идеологических штампах. Оно внедрялось в наше сознание партийной пропагандой и до сих пор не изжито. Не хочу защищать тех, кто действительно зверствовал, убивал женщин и детей, да, такие были. Но многое тайное сейчас становится явным. Открылись многие архивы КГБ, и мы узнали жуткие вещи. Например, о том, что существовали специальные отряды НКВД, бойцы которых были переодеты в форму Украинской повстанческой армии. Эти люди разбойничали по селам, чтобы дискредитировать саму идею национального освобождения Украины. Для этого использовались все средства.

Да, и сегодня еще я с болью понимаю, что у нас на Украине сохраняется состояние гражданской «холодной» войны. Они ведь живы еще, те, кто с оружием в руках воевал против сталинской системы: оуновцы, бойцы УПА... По-разному можно относиться к этим людям, но нельзя отрицать, что они боролись за то, к чему мы фактически пришли сейчас. Но раз была вооруженная борьба, значит, лилась кровь, были жертвы. Как сегодня к этому относиться?

Я—за цивилизованный подход к этой сложной проблеме. Пришло время раз и навсегда подвести черту. И с той и с другой стороны правда об ОУН/УПА, как и правда о роли Советской Армии в освобождении Западной | Украины, — далеко не вся правда. Ведь известны случаи, j когда немцы расстреливали бойцов ОУН и УПА, а гестапо их жестоко преследовало. Когда я думаю обо всем этом, мне очень хочется, чтобы мы последовали примеру сегодняшней Испании. Там ведь тоже в тридцатые годы страна раскололась на франкистов и республиканцев. А сейчас там можно увидеть, как в одном кафе за одним столиком сидят два фронтовика и вместе пьют пиво, вспоминая свою жизнь. Один из них бывший франкист, другой — коммунист, и когда-то они воевали друг против друга. Но сейчас они получают одинаковую пенсию, поскольку оба они граждане Испании.

У нас этого нет. Десятки, сотни людей влачат жалкое существование — те самые «бандеровцы», которым уже далеко за семьдесят. В это же время бывшие энкаведисты, которые стояли на вышках лагерей, следователи, пытавшие политических заключенных, обеспечены большими пенсиями. Их всех приравняли в правах к участникам войны, хотя они вовсе не были на фронте... Нет, я не призываю к ненависти. Ни тех, ни других стариков я не хочу сажать по тюрьмам, наказывать. Пусть они получают свои пенсии. Но пусть будет осуждена сама система, поднимавшая людей друг против друга. Пора создавать у себя на Украине Общество взаимного согласия. Это очень сложная проблема. И я боюсь, что мы не доросли еще до истинной демократии, до всепрощения, до социального согласия, ибо этому должно предшествовать покаяние. Мы все должны покаяться, так как в том, что наша страна стала империей зла, виноваты все. Конечно, виноваты по-разному. Не все коммунисты были палачами, но все мы терпели зло, все мы боялись, были равнодушными, раз столько лет вокруг нас торжествовали зло и неправда.

Как депутат, я являлся также заместителем председателя комиссии по помилованию при Президенте Украины. Убежденный противник смертной казни, я не поставил своей подписи ни под одним решением о расстреле. Есть дикие, ужасные убийства, истязания, насилия над детьми Все это проходит через мое сердце. Но все же я убежден, что цивилизация и смертная казнь — вещи несовместимые. Уверен, что необходимо и в Украине ввести как альтернативу пожизненное заключение.

В своем родном Харькове я вел регулярные депутатские приемы. Выслушивал буквально всех, кто ко мне приходил, а это были далеко не только мои избиратели, люди шли отовсюду. К сожалению, коэффициент полезного действия этой моей работы был невысок. Я постоянно натыкался на равнодушие со стороны административной власти, и пробить эту стену бывало очень трудно. Но все же есть люди, которым я помог и квартиру получить, и на работу устроиться, и в больницу попасть на лечение, и таких людей немало.

Когда мы говорим о первом нашем Парламенте, чаще всего вспоминаем его недостатки и просчеты. А их и не могло не быть. Да, выборы 1990 года были уникальны для нашей странь!. И все же в Верховный Совет Украины было избрано 80 процентов коммунистов. Дело в том, что это были не рядовые коммунисты, а секретари ЦК, все члены Политбюро, большинство зав. отделами ЦК КПУ, очень многие секретари горкомов, обкомов, райкомов. То есть те, кого мы называем «партократией». А если к ним добавить наших «красных» директоров, высший генералитет, руководителей колхозов и совхозов, вот и получится основной состав Парламента. И почти все его недостатки объясняются именно этим.

Демократы хоть и создали Народную Раду — оппозиционную часть Верховного Совета, но потом разъединились, разбежались по группам. В Верховном Совете работали десять депутатов, которые прошли через лагеря: Левко Лукьяненко, Вячеслав Чорновол, братья Михаил и Богдан Горыни, Ирина Калинец, Левко Горохивский, Олесь Шевченко, Богдан Ребрик, Степан Хмара и я. Зачастую именно мы задавали тон многих обсуждений, были возмутителями спокойствия. Но этого оказалось мало. Большинство депутатов блокировало принятие многих демократических законов. Парламент так и не принял один из основополагающих законов жизни — о частной собственности на землю с правом ее продажи. Нашей демократической разболтанности и разъединенно противостояло железное колхозное лобби и партийная дисциплина социалистов и коммунистов. Как тут не вспомнить афоризм Егора Гайдара о том, что демократы обладают удивительной способностью объединяться за два часа до расстрела...

За годы существования первого Парламента наше общество пережило несколько потрясений: ГКЧП, распад Советского Союза, появление независимого государства Украина... А Верховный Совет Украины оставался таким, каким был. И все же именно этот Верховный Совет принял Декларацию Независимости Украины. И это навсегда останется в истории.

... Уже ушел в историю первый Парламент. А я все не могу не думать, каким же должен быть настоящий Парламент, чтобы его название с большой буквы было оправдано. Просто необходимо, чтобы он был профессиональным, чтобы там трудились грамотные люди. Порядочность и профессионализм. Мы должны быть уверены, что если это комиссия по экономическим вопросам, там работают экономисты, если по законодательным — юристы. Парламент должен добиться четкого разделения властей. Это очень важно. Сам он должен заниматься только законодательной деятельностью и ничем другим. Это его главное преимущество и задача. Должны быть созданы и такие законы, чтобы три ветви власти — законодательная, исполнительная и судебная — нигде не пересекались, не противоречили друг другу, а только дополняли друг друга.

Здесь я отдельно хочу остановиться на законах. Вопрос этот очень важный. Одной из удивительных особенностей нашей сегодняшней системы является то, что до сих пор совершенно не разработаны процессуальные нормы. В законах записано, например, что человек имеет право на свободу слова, свободу печати. Закон написан — и все. И нигде дальше не указано, каким образом это мое право может быть реализовано. Почти в любой другой стране, если такой закон написан и принят, юристы тут же разрабатывают соответствующую процедуру, как это реализовать. Существуют сотни процессуальных актов, имеющих силу закона. Вся американская Конституция изложена на двух страницах. А сколько к ней процедурных актов! И если там написано о частной собственности, то до тонкостей разработано, каким образом ее реализовать, как добиться своего права в различных ситуациях. А мы здесь можем сотни раз повторять: «Я имею право...» — и ничего не добиться, поскольку не знаем, как, каким образом это свое право осуществить. И так во всем. Так было вчера, так есть и сегодня. Я уверен, что от уровня развития процессуальных норм зависит и уровень развития культуры, законности, демократии.

Самой массовой оппозиционной политической партией Украины сегодня является РУХ. В свое время мне понравились первые лозунги РУХа, его претензии на лидерство в возрождении украинской национальной культуры. Я стал членом РУХа — того истинно народного движения, которое возглавлял Вячеслав Чорновол. Я возглавлял Харьковскую краевую организацию.

Неправильно будет представлять себе РУХ как партию старого образца с суровой дисциплиной, строгой отчетностью, демократическим централизмом, подчинением меньшинства большинству, иерархической лестницей. У нас такого нет. Структура организации достаточно рыхлая, и я считаю, что это нормально. Это партия западного типа. Конечно, надо признавать Устав, но жесткой подчиненности, требования полного единомыслия по всем вопросам — нет. Но именно РУХ сегодня на Украине самая массовая, самая последовательная демократическая партия.

К сожалению, в моей родной Слобожанской Украине РУХ не пользуется такой поддержкой, как в западных областях. Это естественно. В Харькове очень сильна была коммунистическая партия, отголоски ощущаются и сегодня. В Харькове очень сильно тяготение к России, сильный военно-промышленный комплекс, а значит, все экономические связи тянутся в Россию. В этом нет ничего плохого, еще раз говорю, они естественны. Нам с Россией нужно восстанавливать братские, уважительные и взаимовыгодные отношения — в этом наша будущность. Но порочны и неосуществимы мечты некоторых о возрождении Советского Союза.

Раскол РУХа тоже очень навредил нашему движению и идеям. Та его часть, которая называется «Всенародный РУХ Украины», своими действиями сильно затормозила возрождение и украинской культуры, и украинского самосознания именно на Слобожанщине. Я глубоко убежден, что большевизм как явление нетерпимости к инакомыслию, как уверенность в своей собственной абсолютной правоте вовсе не обязательно выступает под красными знаменами. А под любыми. Такого рода большевизм (трагический пример Германии — тому подтверждение) может прекрасно произрастать и на национальной почве. И то, что в Харькове часть отколовшегося РУХа стоит на нациалистических красных позициях — нанесло большой вред всему движению. Взять хотя бы один из их лозунгов: «Украина для украинцев!» Какие тут могут быть комментарии?

Позиция истинного РУХа всегда была самой демократической. Россияне на Украине должны жить лучше, чем в России, а евреи — лучше, чем в Израиле. Это не лозунг, это наша цель, мы хотим, чтобы так было. И знаем, как этого добиться. У нас есть разработанные крупными специалистами программы политического, экономического, социального развития. Но для того, чтобы они воплотились в жизнь, нам нужен истинно народный Парламент. И чтобы в нем было побольше людей, выстрадавших идеи демократии и свободной Украины. Тогда они смогут, наконец, принять фундаментальные законы о частной собственности на землю, о настоящей народной приватизации. Это должны быть люди, которые любят не себя в Украине и демократии, а Украину и демократию в себе.

Глава 23. ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНАЯ

На дворе новые времена. Очень непростые. Наше молодое государство — свободная Украина — только начинает по-настоящему ощущать самое себя и в национальном, и в политическом, и в экономическом состоянии. Нам всем предстоит пережить еще немало трудностей. Я уверен, что переживем, потому что гарантией этому являются сброшенные цепи тоталитаризма и те ростки демократии, которые пробиваются уже сегодня. Людям, вкусившим свободу, никогда не захочется назад, в имперскую тоталитарную клетку.

Однако наше прошлое еще не ушло в забвение, оно совсем близко, рядом. И когда я перечитываю некоторые материалы своих «уголовных дел», поражаюсь: неужели это все выдавалось за истину? И люди верили? Вдумайтесь в текст «рецензии» на литературные произведения, написанной по поручению КГБ.

«Эти произведения, особенно рассказы Солженицына, в большинстве своем пессимистически-тенденциозны. Рассказы Солженицына написаны так плохо, что трудно поверить, что они созданы действительно писателем. Это какие-то ремесленнические поделки. Символика их убога, художественный уровень — на грани примитива, отношение к жизни — не только нашей, а и к жизни вообще — резко отрицательное. Автор рассказов видит только темень и мрак во всем. Он не в состоянии объяснить увиденное. Отсюда вместо художественного обобщения — ворчливое брюзжание, недовольство всем и всеми, идеализация старины.

Стихотворение О. Мандельштама «Мы живем, под собою не чуя страны» весьма посредственное в художественном отношении, характеризует Сталина как тирана и душегуба, поработившего народ, удушившего страну».

Нелепо, грустно, смешно... А ведь Солженицын уже в те годы («рецензия» писалась в ноябре 1968 года) был писателем, признанным в мире. Сейчас, когда Александр Исаевич вернулся на родину, когда повсеместно выходят его книги и каждый из нас может читать их и видеть могучий талант писателя, эта «рецензия» может вызвать лишь смех. Но смех горький. Ведь ее писал не дилетант, а специалист, доцент Харьковского университета. Или дальше, из того же «документа» для прокуратуры:

«И наконец стихотворение «Наивность». Это откровенно антисоветский пасквиль, стремление показать всех, кто создавал советскую власть, этакими бездушными наивняками, не способными самостоятельно мыслить и жить. Во имя иллюзорной идеи эти люди — а ведь речь идет о большевиках 20-30-х годов — утопили в крови и слезах свою страну. Поэт считает, что нынешние поколения должны отрешиться от позорного прошлого, ибо до тех пор, пока они молчат и бездействуют, и они в ответе за безвинно пролитую кровь».

А вот еще одно интересное «заключение» еще большего специалиста — теперь уже профессора университета. Сначала он поучает нас:

«Каждый советский гражданин имеет право лично или письменно изложить свои мысли и убеждения в адрес партийных и советских органов. Честный советский гражданин не потребует, чтобы его мысли и убеждения были опубликованы, и более того, он не станет на путь нелегального распространения своих рукописей, которые противоречат классовым интересам трудящихся нашей страны, которые в той или иной степени направлены на подрыв доверия к партии, советской власти и их органов».

Вот так-то: «имеет право письменно изложить», но «не потребует опубликовать!» И далее — очень коряво, но конкретно: «Л.Чуковская — письмо в редакцию газеты "Известия" "Не казнь, но мысль, но слово".

В этом письме открыто изложены убеждения автора, а эти убеждения пронизаны неприязнью к Сталину и его делам, а под заглавием изложена настоящая цель — опорочить героические дела нашей партии, Советов и народа. Для этого подобраны ряд фактов и размышлений, как бы в доказательство того, что автор и ее единомышленники — честные люди, борцы за правду, а все остальные — немые рабы. К свободе автор подходит с буржуазной позиции, а значит против контроля и руководства партии идеологическим фронтом».

«А.Сахаров. "Размышление о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе".

Этот автор сознательно и откровенно пишет о своих антисоциалистических взглядах на жизнь и деятельность партии и советского народа, не жалея бумаги. Излагает эти свои взгляды в двух тезисах — о том, что грозит гибелью человечеству, и о том, что человечеству необходима интеллектуальная свобода — "свобода получения и распространения информации, свобода непредвзятого и бесстрашного обсуждения, свобода от давления авторитета и предрассудков" — это главный тезис автора. Если присмотреться к содержанию второго тезиса, то станет ясно, что автор ратует за свободу от партийного руководства на идеологическом фронте».

Имена людей, которых заказные рецензенты в суде поминают злым словом, ныне для нас священны. И сейчас, когда за плечами осталось столько прожитого и пережитого, а впереди — так много дел, которые, я надеюсь, мне достанет сил сделать, сейчас мне тепло от мысли, что все тяжелые годы я был с этими прекрасными и талантливыми людьми и был их единомышленником.

ЭПИЛОГ

Эта книга писалась с перерывами долгих 5 лет. Точнее, она в основном была написана пять лет назад.

За это время «отслужил» свой срок второй в независимой Украине парламент и избран третий, у нас новый Президент. Украина все решительнее и тверже заявляет о себе на международной арене.

Думаю, что на картах в штабах НАТО для Украины уже нашелся свой символ, оттенок, чего не было, когда мы как наблюдатели побывали в Брюсселе, и одна шестая суши включала в себя и Киев, и Тбилиси, и Ташкент с Ереваном.

И посольство наше в странах Бенилюкса уже не ютится в двухкомнатной арендованной квартире.

Все это так, однако экономика страны, ее внутреннее положение все еще тяжелые.

Нет очень многих законов, стоящих на страже новых экономических отношений, законов о земле, о налогах и др.

Экономические программы не решают главной задачи: улучшения благосостояния людей, создания сколь-нибудь влиятельного среднего класса. По-прежнему военно-промышленный монстр, доставшийся Украине, никак не научится работать по-новому. По-прежнему земельные отношения не могут прорвать колхозно-совхозную колючую проволоку, а фермерство душится на корню.

И как следствие всего этого, вновь поднимают голову вчерашние, вновь «майорять червони прапоры» под огромными портретами Ленина и Сталина. И многие начинают уверять, что раньше жить было лучше, чем сейчас, что не нужна такая независимость.

Это понятно и объяснимо.

И все-таки, итожа годы независимости, объективно оценивая все «pro» и «contra», я убежденно говорю: какое счастье для народа, что Украина все эти годы была независима. Ведь ни один украинский солдат не погиб ни в одной горячей точке — ни в Чечне, ни в Таджикистане.

Разве этого мало?

Сегодня ни один человек не отправляется в психушку по политическим мотивам.

Разве этого мало?

Сегодня не только в Украине, но и в России, нет политических лагерей.

Разве этого мало?

Сегодня практически любой желающий может выехать за границу хоть в отпуск, хоть навсегда.

Разве этого мало?

Конечно, это огромные достижения, переоценить их невозможно.

Но правда и то, что очень многим людям, особенно тем, чьи возможности ограничены, кто уже не в силах приобретать новый опыт быстротекущей жизни, живется чрезвычайно тяжело и неуютно.

А это значит, что для новых реформаторов, для новых депутатов, для нового Президента работы — непочатый край. Не сделать ее мы не имеем права, это обязанность всех здравомыслящих людей. Каждый на своем месте профессионально, а главное, честно должен делать свое дело.

HAPPY END

Для нашей жизни все возможно,
Вот только трудно с happy end,
Не потому, что это сложно,
Нет, «happy» следует за «end».

Вот иногда как будто happy,
А пригляделся — вот те раз!
Кругом колючка или цепи
Не веселят, не манят глаз.

А для других на этом свете
Друзья, застолье — пир горой,
Жена ревнует, любят дети,
Ворчат родители порой.

И на работе все в порядке,
И сам как будто молодцом...
Я много лет жил без оглядки
И вот теперь перед концом

Есть время, чтобы оглядеться
И поразмыслить не спеша
Над смыслом старости и детства,
Над тем, что если есть душа,

То в чем ее предназначенье
На этом свете, не на том,
Над силой тьмы и над значеньем
Ее сражения с добром.

Над тем, что если Бога нету,
То кто все это закрутил —
Не только матушку-планету,
А все созвездия светил?

А если есть, то как он терпит
Весь дьявольский эксперимент?
Когда пойму — настанет happy,
Пусть раньше не приходит end!

Чистополь. Тюрьма. 15 камера. 1985 г.

И если нам удастся, продолжив прекрасную традицию — бескровного развития, сделать Украину пусть не самой передовой державой мира, а хотя бы вставшей твердо на ноги, — значит, не пустыми были жертвы, не зря отдали свои жизни Василь Стус и Валерий Марченко, Олекса Тихий и Юрий Литвин, Иван Светличный и многие, многие безымянные герои, чьи кости истлевают в бескрайней Сибири, и не зря всю свою жизнь боролся великий сын народа Украины Вячеслав Чорновол.

ПРИЛОЖЕНИЕ


ПРИГОВОР

ИМЕНЕМ УКРАИНСКОЙ СОВЕТСКОЙ СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ РЕСПУБЛИКИ*

* В документе полностью сохранены стилистика и орфография оригинала.

1969 года ноября 26 дня Судебная коллегия по уголовным делам Харьковского областного суда в составе:

председательствующего — зам. председателя Харьковского

областного суда Ключко Г. С.

народных заседателей — т. Дмитренко В.М.

т. Гринченко В.И.

при секретаре — т. Синицкой А.Д.

с участием заместителя прокурора

Харьковской области — т. Трухина П.Д.

и защиты в лице адвоката т. Ария С.Л.

рассмотрела в открытом судебном заседании в г. Харькове дело по обвинению —

АЛТУНЯНА Генриха Ованесовича, родившегося 24 ноября 1933 года в гор. Тбилиси, гражданина СССР, армянина, женатого, имеющего двух детей, с высшим образованием, по специальности — инженер-радист, исключенного из членов КПСС в сентябре 1968 г. за антипартийное поведение, ранее не судимого, имеющего награды: медали «20 лет победы в Великой Отечественной войне», в честь 40 и 50-летия Советской Армии, «За безупречную службу» — 2 и 3 степени, работавшего до ареста старшим инженером Харьковского участка «Оргэнергоавтоматика», проживавшего в г. Харькове, ул. Космонавтов, 4, кв. 84, —

— по статье 187-1УК УССР, — и в результате судебного разбирательства

УСТАНОВИЛА:

В течение 1967-1969г. г. Алтунян систематически распространял в устной и письменной форме заведомо ложные измышления, порочащие советский государственный и общественный строй, а также изготовлял в письменной форме документы такого же содержания.

Преступные действия, в совершении которых установлена вина подсудимого Алтуняна, конкретно выражались в следующем.

С середины 60-х годов в распоряжение Алтуняна по различным каналам, в том числе и от лиц, входивших в его окружение, начала поступать неофициальная информация, содержащая клеветнические измышления, представляющие в извращенном свете многие стороны советской действительности.

Будучи к этому времени военным инженером высокой квалификации, обучаясь в заочной адъюнктуре, (лд 3 т.З) Алтунян имел все возможности к тому, чтобы убедиться в заведомо клеветническом характере этой информации.

Несмотря на это, он начал распространять клеветнические измышления и свои комментарии указанного выше содержания среди своих сослуживцев по училищу, где он работал. Эти преступные действия совершались Алтуняном в присутствии свидетелей Картавых, Терехова, Толкишевского, Демченко, Ирха, Лебедева и других, в аудиториях и других помещениях училища в 1967-1968г.г. Распространяемые Алтуняном измышления порочили внутреннюю и внешнюю политику Советского правительства, советское правосудие, печать и нашу действительность (том 1, лд 228, 233, 247, 256) протокол судебного заседания / — /.

Получив через указанные выше каналы распространявшуюся среди его окружения и сфальсифицированную неустановленными следствием лицами стенограмму беседы академика Аганбегяна А.Г., названную «Современное состояние советской экономики», — Алтунян летом 1968 г. собственноручно изготовил текст последней страницы этой «стенограммы» (том 2, лд 14) по имевшемуся у него ранее образцу, изложив ее по памяти.

В записях этой так называемой стенограммы, содержится клевета по поводу якобы «сорванного семилетнего плана», «инфляционного характера» роста цен в СССР, «тенденции к упадку экономики, постоянного невыполнения планов строительства «дутых» цифр публикуемых ЦСУ СССР, и другие заведомо ложные, клеветнические измышления.

В ноябре 1968г., будучи уже уволенным в запас Советской Армии (том 3, лд 2-а), Алтунян встретился со своим бывшим сослуживцем Демченко Н.М. в магазине «Юный техник» на ул. Кооперативной г. Харькова и по пути к площади им. Тевелева вел с ним разговор, в котором клеветнически извращал отдельные внешнеполитические акции Советского правительства, опорочил законные меры, предпринятые в отношении лиц, осужденных за организацию и активное участие в групповых действиях, грубо нарушивших общественный порядок на Красной площади в Москве (т. II, лд 223-227), излагал клеветнические измышления о характере советской печати, политической деятельности ЦК КПСС.

Несмотря на ряд мер, принятых для предупреждения и пресечения преступной деятельности Алтуняна (т. 3, лд-19, 21-34), он ее продолжал, привнося в нее новые формы и методы.

Так, в течение мая-июня 1969 г. Алтунян совместно с другими лицами, материалы о которых выделены в отдельное производство (т. Ш, лд 59, 60, 61, 62, 63), —участвовал в изготовлении писем и обращений, содержащих клевету на Советский государственный и общественный строй.

К числу таких документов относятся :

1. Обращение к гражданам СССР, начинающееся словом:

«Граждане ...» изготовленное в связи с правомерной деятельностью советских государственных органов в отношении отдельных лиц, задержанных и осужденных за совершенные ими преступления.

В этом «обращении» приведены измышления, порочащие законную деятельность органов следствия и правосудия, вымысел о проведении в нашей стране «политики неприкрытого шовинизма», — и очерняющая Советскую действительность клевета. (т. 1, лд217, т. 2, лд 17-21).

2. Письмо в Комитет защиты прав человека при Организации Объединенных Наций, близкое по характеру и содержанию указанному выше обращению, но с клеветническими измышлениями еще более злобными по форме и содержанию.

В этом письме заведомо ложно упоминается о том, что в СССР якобы попираются человеческие права, имеют место произвол и незаконные преследования людей, среди которых упоминаются осужденные по вступившим в законную силу приговорам (т.2, лд 259).

На основании таких заведомо клеветнических измышлений, выводов и обобщений Алтунян и другие лица, подписавшие это письмо, выдвинули провокационное требование поставить на обсуждение в ООН вопрос о нарушении якобы «человеческих прав в СССР», (т.2, лд 25-29).

3. Письмо Международному совещанию коммунистических и рабочих партий, проводившемуся в июне 1969г. в Москве, в котором его авторы, в том числе и Алтунян, также злобно клеветали на деятельность КПСС, одобренную в целом документами, принятыми этим же совещанием, извращали сущность внешнеполитических акций Советского правительства, советского правосудия и ряда сторон нашей советской действительности, и др.

Обобщая всю эту клевету, авторы письма сделали такой же клеветнический вывод, объявив все эти надуманные и несуществующие в действительности явления «позорным пятном», которое ложится на все международное коммунистическое движение (т.2, лд 30-32).

Все эти документы подписаны Алтуняном, причем письмо в ООН он подписал в числе лиц, назвавших себя инициативной группой (т.2, лд 29).

Два последних письма по каналам, назвать которые Алтунян и другие лица-авторы этих писем, отказались, были направлены за рубеж, и там привлекли к себе внимание реакционных органов буржуазной пропаганды, которые приняли меры к широкой публикации этих писем в газетах и передачах радио с целью дальнейшего распространения изложенных в них клеветнических измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй.

С изложением полного текста писем и комментариев к ним, такого же клеветнического характера, выступили такие враждебно настроенные по отношению к СССР издания, как газета «Гомш Украгни» (14 июня 1969 г.), газеты: «Укрiнскi вicтi» (22 июня 1969г.), «Новое русское слово» (31 мая 1969г.), «Свобода», издающаяся в Нью-Йорке (24 мая 1969г.) и ряд других газет реакционных направлений, издающихся в ФРГ, Норвегии и др. странах (т. 2, лд 40-124, 260-261).

Выступления всех этих газет сразу же были продублированы в передачах, ведущихся на Советский Союз и другие страны радиостанциями «Голос Америки», «Би-би-си», которые также являются рупором реакционных пропагандистских органов за рубежом.

Используя такую широкую огласку и распространение содержания подписанных им клеветнических документов, Алтунян в июне 1969 г. подготовил еще одно письмо, адресованное ряду советских органов и тому же Международному совещанию коммунистических и рабочих партий, в котором также возводилась клевета на советскую действительность. Приводились несуществующие факты увольнения в Харькове ряда лиц, подписавших опубликованные за рубежом письма, связывая их с выводом о том, что сами по себе эти факты якобы свидетельствуют о достоверности всех явлений советской действительности, на которые авторы этих писем ссылались, клевеща на деле на свою Родину. Рукопись этого письма была изъята при обыске у одного из лиц, также подписавших обращение в ООН, и проживавшего в г. Харькове (т. 1 лд 267, т.2, лд 33,34).

Несмотря на то, что Алтунян отрицал факт распространения этого письма, в Канадской газете «Глоб энд Мейл» от 19 июня 1969 г. появилось сообщение о якобы имевшем месте увольнения с работы 5 лиц, подписавших обращение в ООН, из числа проживавших в гор. Харькове. Это свидетельствует о том, что информация об этих ложных сведениях также по неустановленным пока каналам проникла за рубеж.

Подсудимый Алтунян виновным себя в предъявленном ему обвинении не признал, объяснял, что его высказывания и подписанные им документы, письма не являются доказательством его вины в совершении преступления, предусмотренного ст. 187-1 УК УССР, ибо не содержат заведомо клеветнических измышлений, которые бы порочили советский государственный и общественный строй.

Судебная коллегия считает, что возражения подсудимого против предъявленного обвинения необоснованны и опровергаются изученными в судебном заседании доказательствами, а действия Алтуняна по своему характеру и направленности умысла действительно образуют состав преступления, предусмотренный ст. 187-1 У К УССР.

Свидетели Картавых, Терехов, Толкишевский, Демченко, Ир-ха, Лебедев в судебном заседании подтвердили свои показания, данные в ходе предварительного следствия, в том числе и на очных ставках с Алтуняном, подробно рассказав о последовательном и настойчивом распространении им среди узкого круга своих сослуживцев сведений, выводов и произвольных оценок различных сторон государственного и общественного строя, которые были и заведомо клеветническими и порочащими наш строй.

Алтунян в судебном заседании по существу признал факты, о которых рассказали эти свидетели. Он также подтвердил, что, приводя эти факты, давая им оценку, не соответствующую официальным источникам и сложившимся в советском обществе представлениям, он пользовался поступавшими к нему нелегальным путем рукописями и копиями произведений, авторство которых не установлено. Он также признал, что самостоятельно никаких исследований социологического или экономического характера не проводил, на «слово» веря «авторам» поступающих документов.

Указанные обстоятельства, с учетом достаточно высокого уровня образования и общего развития Алтуняна, свидетельствуют о том, что он не мог не понимать клеветнического характера распространявшихся им измышлений.

Свидетели, которых допросил суд, указали, что такого рода измышления Алтунян распространял в течение 1967г., в первой половине и в августе 1968г., встречаясь с ними в аудиториях, в служебных помещениях училища, в стационаре медсанчасти, где он находился на излечении. Этот период времени и место совершения этих действий подтвердил и подсудимый. За давностью этих событий ни свидетели, ни подсудимый не смогли уточнить более конкретно эти сведения.

Таким же образом суд считает доказанным и факт аналогичных действий Алтуняна в ноябре 1968г. при встрече с Демченко. Содержание их разговора довольно подробно изложено в неоднократных показаниях свидетеля Демченко, которые в общем и соответствуют и показаниям Алтуняна, который только оспаривает клеветнический характер фактов и сведений, который он сообщал Демченко.

Ознакомившись с содержанием всех высказываний Алтуняна, которые он допускал в беседах, на семинарах, в разговорах с указанными выше свидетелями, суд считает, что они действительно носят клеветнический характер, и поскольку они в извращенной форме представляют такие стороны государственного и общественного строя в СССР, как деятельность партийного аппарата, внешнеполитические акции правительства, судебную деятельность, национальную политику и др., — преступные действия Алтунян посягали на авторитет советского строя, порочили его. Такие действия предусмотрены как признаки состава преступления статьей 187-1 УК УССР.

Суд также считает доказанным обвинение Алтуняна в части изготовления им 5-й страницы сфальсифицированной записи беседы академика Аганбегяна.

Подсудимый признал в судебном заседании, что он является автором этой страницы, дополняющей и завершающей текст этой записи в целом. Это же подтверждено материалами криминалистической экспертизы (т. II, лд 157, 158). Он также подтвердил, что ему известно содержание показаний Аганбегяна, в которых последний считает все это «произведение» в целом клеветническим.

Изготовив часть этого произведения, как Алтунян пояснил, — по памяти, и придав ему завершенный вид, подсудимый явился по сути соавтором произведения, носящего по своему содержанию клеветнический характер, ибо оно соответствует признакам, предусмотренным ст. 187-1 УК УССР, являясь в то же время автором последней его страницы.

Этот материал, находившийся у Алтуняна, был им сдан командованию училища 09.08.1968 г., а изготовил 5 страницу к нему, по его показаниям, летом, в июле 1968 г.

В своих показаниях, данных как в ходе предварительного расследования, так и в судебном заседании, подсудимый Алтунян признал свое соавторство в изготовлении 2-х писем и обращения, адресованных гражданам СССР, Комитету защиты прав человека ООН и Международному совещанию коммунистических и рабочих партий в Москве. Он категорически утверждал, что эти произведения он подписал, но где находятся оригиналы этих писем — не знает.

В деле имеются копии этих документов (лд 22-32, т. 2, лд 214 т. 1), которые были предъявлены подсудимому, свидетелям Корнилову, Подольскому, Лифшиц, Пономареву, которые также были причастны к их составлению, подписанию, либо «поддержанию» в различной степени. Все они подтвердили соответствие содержания этих копий оригиналу и тот факт, что Алтунян подписал эти документы.

Алтунян, Левин, Пономарев подтвердили также, что некоторые из этих документов были подписаны во время их совместного пребывания в Москве, пояснив, что в настоящее время не помнят обстоятельств, при которых это происходило. По показаниям этих лиц и других свидетелей некоторые из них подписывали, или сообщали авторам этих писем о своей поддержке. Это же подтверждали Карасик и Недобора. Подсудимый признал, что он принимал непосредственное участие в редактировании обращения к гражданам СССР в средине мая 1969г., а в конце мая— начале июня 1969г. подписал готовый текст остальных писем. При этом Алтунян утверждал, что оригиналы этих писем отличались более мягкими формулировками, но по существу — текст соответствует оригиналу. Он также признал, что некоторые обобщения и выводы, содержащиеся в этих произведениях, действительно преувеличены и не основаны на конкретных фактах, которые бы давали основания к таким обобщениям.

Ознакомление с текстом указанных материалов приводит суд к выводу, что в них содержатся злобные клеветнические измышления, порочащие советский государственный и общественный строй, а приведенные выше обстоятельства и показания свидетельствуют о том, что такой характер этих писем был заведомо понятен и подсудимому.

Подсудимый Алтунян также подтвердил суду, что он лично подготовил в июне 1969г. текст письма, адресованного высшим органам власти СССР и Международному совещанию коммунистических и рабочих партий, который был обнаружен и изъят у свидетеля Недобора (т. 2, лд 33-34, т. 1, лд 267).

Этого не отрицал и свидетель Недобора.

Содержание этого текста, с которым ознакомился суд, свидетельствует также о его клеветническом характере, соответствующим признакам ст. 187-1 У К УССР.

Тот факт, что это письмо не оформлено подписями и по сути является проектом, не исключает ответственности за его изготовление в силу требований ст. 17 У К УССР. Однако дополнительной квалификации по ст. 17 УК УССР эта часть обвинения не требует, ибо является одним из эпизодов продолжаемого преступления.

Подсудимый, как это видно из обстоятельств обнаружения этого текста у другого лица, совершил преступные действия, пересеченные в ходе расследования дела, помимо воли самого подсудимого.

Из текста газеты «Глоб энд Майл» от 19.06.1969 г. (т. 2, лд 88, 93) видно, что некоторые данные, содержащиеся в указанном выше тексте письма попали за рубеж.

Из материалов, извлеченных органами следствия из зарубежных, реакционного направления газет, приобщенными к делу, видно, что клеветнические измышления всех произведений, изготовленных и подписанных при участии Алтуняна, были подхвачены враждебно настроенной к СССР зарубежной прессой и радио (т. 2, лд 40-131).

Все преступные действия, которые суд признал совершенными подсудимым Алтунян, по указанным выше мотивам полностью соответствуют составу преступления, предусмотренного ст. 187-1 УК УССР, по которой он и должен быть осужден.

При определении наказания подсудимому суд учитывает особую общественную опасность содеянного, продолжительность, систематичность и последовательность его преступных действий, посягающих на авторитет советского государственного и общественного строя, а также наступившие последствия, сделавшие эти посягательства реальными.

В связи с этим, даже с учетом положительных данных о прошлой служебной деятельности Алтуняна, его семейного положения и состояния здоровья, которое осложнено имеющимся у него заболеванием, суд считает необходимым избрать в отношении подсудимого строгое наказание, связанное с лишением свободы.

В соответствии со ст. 23 Основ уголовного законодательства Союза ССР и союзных республик (ред. 1969 г.) для отбывания наказания Алтунян следует определить ИТК общего режима.

На основании изложенного, а также руководствуясь ст. 323, 324 УПК УССР, судебная коллегия

ПРИГОВОРИЛА:

Признать АЛТУНЯН Генриха Ованесовича виновным в совершении преступления, предусмотренного ст. 187-1 УК УССР, и подвергнуть его лишению свободы сроком на 3 (три) года с отбыванием в исправительно-трудовой колонии общего режима.

Зачесть в срок отбывания наказания время предварительного заключения, исчисляя его с 11 июля 1969г.

Меру пресечения в виде содержания под стражей до вступления приговора в силу не изменять.

Все вещественные и письменные доказательства, приобщенные к делу в период расследования, оставить в деле. Взыскать с осужденного в доход государства судебные издержки, состоящие из стоимости проведения криминалистических экспертиз, в сумме 12 рублей.

Приговор может быть обжалован в Верховный Суд УССР в 1 течение 7 суток с момента его провозглашения, а осужденным — с момента вручения ему копии приговора.

Председательствующий — подпись

народные заседатели — подпись


 

ПРИГОВОР

ИМЕНЕМ УКРАИНСКОЙ СОВЕТСКОЙ

СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ РЕСПУБЛИКИ*

* В документе полностью сохранены стилистика и орфография ори­гинала.

1981 года марта 31 дня судебная коллегия по уголовным делам Харьковского областного суда в составе:

председательствующего — Чернухина В.Г. народных заседателей — Бабенко А.И. Гарькавец В.Л. При секретаре — Чикалиной Н.А. С участием прокурора — Ахтямовой М.А. адвоката — Кораблева В.П.

рассмотрела в открытом судебном заседании в зале суда в г. Харькове дело по обвинению

АЛТУНЯНА Генриха Ованесовича, 24 ноября 1933 года рождения, уроженца г. Тбилиси, армянина, гражданина СССР, беспартийного, имеющего высшее образование, женатого, имеет двоих взрослых детей, военнообязанного, работавшего слесарем-наладчиком киноаппаратуры в Харьковском предприятии «Кинотехпром», ранее, 26 ноября 1969 года судим по ст. 187-1 УК УССР к 3-годам лишения свободы, освобожден по отбытию назначенного срока наказания 10 июля 1972 года, проживал в г. Харькове, ул. Космонавтов, 4, кв.84 — в преступлении, предусмотренном ст.62 ч. 1 УК УССР

УСТАНОВИЛА: (см. Обвинительное заключение стр. 278-293)

На основании изложенного, руководствуясь ст.ст.323, 324 УПК УССР, судебная коллегия.

ПРИГОВОРИЛА:

Признать виновным Алтуняна Генриха Ованесовича в преступлении, предусмотренном ст.62 ч, УК УССР и подвергнуть к 7 годам лишения свободы в исправительно-трудовой колонии строгого режима, со ссылкой сроком на 5 лет, с лишением в силу ст. 37 УК УССР воинского звания майор.

Начало срока отбывания наказания, с зачетом предварительного заключения, исчислять Алтуняну Г.О. с 16 декабря 1980 года

Взыскать с Алтуняна Г.О. судебные издержки в доход государства за проведение на предварительном следствии почерковедческой и криминалистической экспертиз и вызов свидетеля /лд 111,135,277 т.2 и лд 79 т.5/ в сумме 457руб.40коп.

Вещественные доказательства, имеющиеся в т.т.З и 4 оставить при деле.

Меру пресечения Алтуняну Г.О. до вступления приговора в законную силу оставить — содержание в следственном изоляторе УВД Харьковского облисполкома.

Приговор может быть обжалован в Верховный Суд УССР через Харьковский областной суд в течение 7 суток, для осужденного с момента вручения ему копии приговора, для остальных участников судебного разбирательства — с момента его провозглашения.

Председательствующий — подпись

Народные заседатели — подписи

Верно:

Председательствующий

секретарь


 

ВЕРХОВНЫЙ СУД

УКРАИНСКОЙ СОВЕТСКОЙ

СОЦИАЛИСТИЧЕСКОЙ РЕСПУБЛИКИ

252601, Киев—24, ГСП, ул. Чекистов, 4

5 февраля 90 г. <185> 456 н 90

Гр. Алтуняну Г. О.

г, Харьков, ул. Космонавтов, 4, кв. 84

СПРАВКА

ПОСТАНОВЛЕНИЕМ Пленума Верховного Суда УССР от 26 января 1990 года приговор Харьковского областного суда от 31 марта 1981 г. и определение Верховного Суда УССР от 5 мая 1981 г. в отношении Алтуняна Генриха Ованесовича, 1933 года рождения, работавшего слесарем-наладчиком Харьковского предприятия «Кинотехпром», отменены, а уголовное дело производством прекращено на основании п. 2 ст. 6 УПК УССР за отсутствием состава преступления.

Гр. Алтунян Г. О. по данному делу реабилитирован.

Заместитель председателя судебной коллегии

по уголовным делам Верховного суда УССР

Е. И. Овчинников


В КОМИТЕТ ПРАВ ЧЕЛОВЕКА

ОРГАНИЗАЦИИ ОБЪЕДИНЕННЫХ НАЦИЙ.

25 мая 1969г.

Мы, подписавшие это письмо, глубоко возмущены непрекращающимися политическими преследованиями в Советском Союзе, усматривая в этом возвращение к сталинским временам, когда вся наша страна находилась в тисках террора, обращаемся в Комитет прав человека ООН с просьбой защитить попираемые в нашей стране человеческие права.

Мы обращаемся в ООН потому, что на наши протесты и жалобы, направляемые в течение ряда лет в высшие государственные и судебные инстанции в Советском Союзе, мы не получили никакого ответа. Надежда на то, что наш голос может быть услышан, что власти прекратят беззакония, на которые мы постоянно указывали, надежда эта истощилась.

Поэтому мы обращаемся в ООН, полагая, что защита человеческих прав является святой обязанностью этой организации.

В этом документе мы будем говорить о нарушении одного из самых основных прав человека - праве иметь независимые убеждения и распространять их любыми законными средствами.

На политических процессах в Советском Союзе часто можно услышать фразу: «Вас судят не за убеждения». Это глубоко неверно. Нас судят именно за убеждения. Когда нам говорят, что нас судят не за убеждения, то на самом деле хотят сказать следующее: можете иметь какие угодно убеждения, но если они противоречат официальной политической доктрине, не смейте их распространять. И действительно, аресты и суды, о которых мы будем говорить, происходят всякий раз, когда люди, имеющие оппозиционные взгляды, начинают их распространять.

Но распространение убеждений является естественным продолжением самих убеждений. Поэтому в статье 19 Всеобщей декларации прав человека сказано: «Каждый человек имеет право на свободу убеждений и на свободное выражение их; это право включает свободу беспрепятственно придерживаться своих убеждений и свободу искать, получать и распространять информацию и идеи любыми средствами и независимо от государственных границ».

Таким образом, хотя формальным моментом для преследования является распространение убеждений, на самом деле людей судят за сами убеждения.

Судят их по обвинению в клевете на советский государственный и общественный строй, с умыслом (ст. 70 УК РСФСР), или без умысла (ст. 190-1 УК РСФСР) подрыва советского строя. Никто из людей, осужденных на известных нам политических процессах, не задавался целью оклеветать советский строй или, тем более, действовать в целях его подрыва. Таким образом, на всех этих процессах людей судили по вымышленным обвинениям. Мы сошлемся по несколько примеров, которые стали предметом широкой гласности, как в Советском Союзе, так и за его пределами.

Процесс СИНЯВСКОГО и ДАНИЭЛЯ, которых осудили за опубликование за границей художественных произведений, критикующих советскую действительность.

Процесс ГИНЗБУРГА и ГАЛАНСКОВА, осужденных за опубликование литературного журнала «Феникс-67» и «Белой книги» о процессе СИНЯВСКОГО и ДАНИЭЛЯ.

Процесс ХАУСТОВА и БУКОВСКОГО, организовавших демонстрацию протеста против ареста ГИНЗБУРГА и ГАЛАНСКОВА.

Процесс ЛИТВИНОВА, Ларисы ДАНИЭЛЬ и др., за демонстрацию против ввода советских войск в Чехословакию; важным моментом этих двух последних процессов является то обстоятельство, что их участникам вменили в вину содержание лозунгов.

Суд над МАРЧЕНКО, формально осужденным за нарушение паспортного режима, что, кстати, не было доказано на суде; фактически же осужден за книгу «Мои показания» о положении заключенных в послесталинские годы.

Суд над И.БЕЛОГОРОДСКОЙ за попытку распространения письма в защиту МАРЧЕНКО.

Процесс ГЕНДЛЕРА, КВАЧЕВСКОГО и др. в Ленинграде, которых осудили за распространение книг зарубежных изданий.

Процессы над людьми, выступающими за национальное равноправие и за сохранение национальной культуры: на Украине — процесс в Киеве в 1966 году, на котором было осуждено более 10 человек; процесс ЧЕРНОВОЛА во Львове, осужденного за книгу о политических процессах, и многие другие процессы.

Процессы над крымскими татарами, борющимися за возвращение на родину, в Крым; за последние годы прошло около 20-ти политических процессов, на которых осуждено более 100 человек; на днях в Ташкенте состоится новый и самый большой политический процесс, на котором предстанут 10 представителей крымских татар.

Процессы в прибалтийских республиках, в частности, процесс КАЛНИНЬША и др.

Процессы над советскими евреями, требующими права на выезд в Израиль; на последнем процессе в Киеве инж. Б.КОЧУБИЕВСКИЙ был осужден на 3 года.

Процессы над верующими, требующими право на свободу вероисповедания.

Все эти политические процессы в силу их незаконности происходили с грубейшими нарушениями процессуальных норм, прежде всего, гласности, а также беспристрастности судебного разбирательства.

Мы хотим также обратить ваше внимание на особенно бесчеловечную форму преследований, помещение в психиатрические больницы нормальных людей за политические убеждения.

В последнее время произведен ряд новых арестов. В конце апреля этого года арестован художник В.КУЗНЕЦОВ из гор. Пушкино Московской области, которого обвиняют в распространении «самиздата», то есть литературы, не публикуемой советскими издательствами.

В эти же дни в гор. Риге арестован И.ЯХИМОВИЧ, бывший председатель колхоза в Латвии, обвиняемый в написании писем, протестующих против политических преследований в Советском Союзе. В начале мая арестован бывший генерал-майор П.Г.ГРИГОРЕНКО один из наиболее известных участников движения за гражданские права в Советском Союзе, выехавший в Ташкент по просьбе 2000 крымских татар в качестве общественного защитника на предстоящий процесс над 10-ю крымскими татарами.

И, наконец, 19 мая этого года в Москве арестован Илья ГА-БАЙ, преподаватель русской литературы, через несколько дней после того, как у него на обыске были изъяты документы, содержащие протесты советских граждан против политических репрессий в Советском Союзе.

(Весной 1967 года И.ГАБАЙ отсидел 4 месяца под следствием за участие в демонстрации ХАУСТОВА и БУКОВСКОГО).

Эти последние аресты заставляют нас думать, что советские карательные органы решили окончательно пресечь деятельность людей, протестующих против произвола в нашей стране.

Мы считаем, что свобода иметь и распространять независимые убеждения окончательно поставлена под угрозу.

Мы надеемся, что все сказанное в нашем письме, дает основание Комитету защиты прав человека поставить на рассмотрение вопрос о нарушении основных гражданских прав в Советском Союзе.

Подписи инициативной группы:

Г.АЛТУНЯН, инженер (Харьков);

В. БОРИСОВ, рабочий (Ленинград);

Т. ВЕЛИКАНОВА, математик;

Н. ГОРБАНЕВСКАЯ, поэтесса;

М. ДЖЕМИЛЕВ, рабочий (Ташкент);

В. КРАСИН, экономист;

С. КОВАЛЕВ, биологр;

А. ЛАВУТ, математик;

А. ЛЕВИТИН-КРАСНОВ, церковный писатель;

Ю. МАЛЬЦЕВ, переводчик;

Л. ПЛЮЩ, математик (Киев);

Г. ПОДЬЯПОЛЬСКИЙ, научный сотрудник;

Т. ХОДОРОВИЧ, лингвист;

П. ЯКИР, историк;

А. ЯКОБСОН, переводчик;

Обращение поддерживают:

3. Асанова, врач (Бекобат Уз. ССР);

Т. Баева, служащая;

С. Берштейн, литератор;

Л. Васильев, юрист;

Ю. Вишневская, поэтесса;

А. Вольпин, математик;

О. Воробьев, рабочий (Пермь);

И. Габай, педагог;

Е. Гайдуков, математик;

В. Гершуни, каменщик;

3. Григоренко, пенсионер;

А. Григоренко, ст. техник;

Р. Джемилев, рабочий (Краснодарский край);

Н. Емелькина, служащая;

Л. Жугиков, рабочий;

А. Калиновский, инженер (Харьков);

А. Каплан, физик;

С. Карасик, инженер (Харьков);

Л. Кац, служащая;

Ю, Ким, учитель;

Ю. Киселев, художник;

В, Кожаринов, рабочий;

Л. Корнилов, инженер (Харьков);

. В. Лапин, литератор;

А Левин, инженер (Харьков);

Т. Левина, инженер (Харьков);

Д. Лифщиц, инженер (Харьков);

С. Мюге, биолог;

В. Недобора, инженер (Харьков);

Л. Петровский, историк;

С. Подольский, инженер (Харьков);

В. Пономарев, инженер (Харьков);

В. Рокитянский, физик;

И. Рудаков, рабочий;

Л.Терновский, врач;

Ю.Штейн, кинорежиссер;

В.Черновол, журналист (Львов);

И. Якир, служащая;

С. Витковский, студент


МЕЖДУНАРОДНОМУ СОВЕЩАНИЮ

КОММУНИСТИЧЕСКИХ И РАБОЧИХ ПАРТИЙ

30 мая 1969г.

Мы обращаемся к Международному совещанию коммунистических и рабочих партий по поводу возрождения сталинских методов в нашей стране.

XX и XXII съезды разоблачили и осудили Сталина и его тяжкие преступления против народа и партии.

Были осуждены сталинская единовластная диктатура, произвол органов безопасности, десятки лет державших общество в атмосфере постоянного страха и террора; концентрационные лагеря, в которых погибли миллионы невинных людей; преступная национальная политика, при которой репрессировались целые нации; тупик, в который зашло народное хозяйство; застой науки и культуры; низкий уровень зарплаты, низкий уровень потребления; катастрофический жилищный кризис и многие другие уродливые проявления сталинской диктатуры.

Партия торжественно обещала советскому народу, что культ личности и его последствия никогда больше не повторятся в нашей жизни. Было сказано, что будут восстановлены ленинские нормы демократии.

Советская общественность поверила этим сообщениям, и действительно, многое было сделано для оздоровления жизни нашего народа.

Некоторую тревогу вызывал замедленный и не вполне последовательный характер процесса десталинизации. Об этом писал в своем политическом завещании ТОЛЬЯТТИ.

Но еще большая тревога появилась, когда после смещения ХРУЩЕВА процесс демократизации стал постепенно и исподволь сменяться реставрацией сталинских методов.

Тогда в Советском Союзе возникло движение за гражданские права. Вехи этого движения известны всему миру. Они датируются процессами СИНЯВСКОГО - ДАНИЭЛЯ, ГИНЗБУРГА и ГАЛАНСКОВА, ХАУСТОВА и БУКОВСКОГО, ЛИТВИНОВА и Ларисы ДАНИЭЛЬ; процессами над крымскими татарами, участниками народного движения за возвращение в Крым; процессами на Украине, судами над МАРЧЕНКО и БЕЛОГОРОДСКОЙ и недавними арестами ЯХИМОВИЧА, генерала ГРИГОРЕНКО и ГАБАЯ. Этот список можно увеличить во много раз.

В этой связи нужно сказать о незаконных арестах и неправосудных приговорах, об отсутствии гласности и о пристрастии судов, о многочисленных нарушениях процессуальных норм, об обысках и слежке, о подслушивании телефонных разговоров и перлюстрации писем (в связи с этим не осужденные, находящиеся на свободе граждане СССР, если они не угодили КГБ, могут быть поставлены в положение изгоев — им не передают писем, их лишают возможности свободно пользоваться телефонами; все, кто с ними общаются, немедленно попадают под надзор КГБ).

Все граждане, которые осмеливаются выступить с критикой каких бьгто ни было постановлений правительства (независимо от того, являются коммунистами или беспартийными), подвергаются издевательствам, травле, незаконным увольнениям с работы. Коммунисты за малейшую попытку критики подвергаются немедленному исключению из КПСС.

Последнее время все более частым стало помещение в психиатрические больницы вполне здоровых людей.

Мы просим представителей международного коммунистического движения помочь в ликвидации подобных явлений, которые так же, как и извращения сталинизма, ложатся позорным пятном на все международное коммунистическое движение.

Все эти судебные и внесудебные репрессии направлены на подавление независимых убеждений. Снова, как и при Сталине, альтернативой является молчание. Опять, как и в то страшное время, нас лишают возможности выражать свои убеждения. Но несмотря на преследования, люди не молчат, они протестуют. После полувековой истории социализма в нашей стране советские люди не согласны отождествлять социализм со сталинизмом.

В то же время в последние годы все чаще предпринимаются открытые попытки в художественной и исторической литературе и даже на страницах партийных журналов вернуть Сталину его былое величие и тем самым поставить под сомнение решение XXII съезда КПСС убрать Сталина из Мавзолея. Все больше становится заметным растущее влияние людей, стремящихся вернуть сталинское прошлое. Снова в государственном и партийном аппарате задают тон старые сталинские кадры. Как иначе можно расценить ввод советской войск в дружественную Чехословакию?

Мы спрашиваем у представителей коммунистических партий, чьим идеалом является построение самого справедливого общества: неужели столь видимая реставрация сталинизма в нашей стране, возглавляющей коммунистическое сообщество, не вызывает вашей тревоги? Неужели это развитие не может быть остановлено? Неужели нельзя предотвратить его катастрофические последствия?

Мы призываем вас рассмотреть всю серьезность положения и сделать все, что велит вам совесть и разум, все, что в ваших силах, чтобы не позволить зловещей тени Сталина омрачить наше будущее.

АЛТУНЯН Г., инженер, коммунист (Харьков)

ГРИГОРЕНКО 3., пенсионерка, коммунист

ГАБАЙ Илья, учитель (Ташкентский следственный изолятор КГБ); по его поручению — Галина ГАБАЙ

ДЖЕМИЛЕВ Р., рабочий (Краснодарский край)

КОСТЕРИНА И., служащая

КРАСНОВ-ЛЕВИТИН А., церковный писатель

ПЕТРОВСКИЙ Л, историк, коммунист

ПИСАРЕВ С., пенсионер, коммунист

ПЛЮЩ Л., математик (Киев)

ЯКИР П., историк


ОБРАЩЕНИЕ К СОГРАЖДАНАМ

С ТРЕБОВАНИЕМ ОСВОБОЖДЕНИЯ

П. Г. ГРИГОРЕНКО ИЗ-ПОД СТРАЖИ

ГРАЖДАНЕ!

7 мая 1969 г. в Ташкенте арестован Петр Григорьевич ГРИГОРЕНКО, прибывший на процесс 11-ти участников движения крымских татар за возвращение на родину, чтобы по просьбе двух тысяч представителей этого народа выступить общественным защитником.

Четверть века назад многие малые народы нашей страны подвергались жестоким репрессиям и были насильственно выселены с родных земель. В условиях полной немоты сталинских лет, в условиях вечного страха и смещенных нравственных представлений не нашлось ни одного человека, который взял бы на себя выполнение гражданского долга, предписанного гуманистическими традициями нашей культуры. Не нашлось ни одного ученого или писателя, который выступил бы против бесчеловечной расправы над целыми народами, против глумления над их национальными чувствами.

Сейчас, когда продолжается политика неприкрытого шовинизма, особенно по отношению к крымским татарам, нашлись люди, которые не мирятся с этим, как не мирятся с любым проявлением произвола и беззакония. Заслуженное уважение всех, кому дороги человечность и справедливость, снискало имя бывшего генерал-майора Петра Григорьевича ГРИГОРЕНКО.

Смелость, принципиальность, бескорыстие Петра Григорьевича всегда были предметом ненависти карательных органов. В течение нескольких лет он систематически подвергался гнуснейшим провокациям. Друзья и близкие ГРИГОРЕНКО находились в постоянной тревоге за него.

Сейчас шестидесятидвухлетний человек, прошедший Отечественную войну, человек, чей патриотизм и убежденность демократа выдержали самые серьезные испытания, брошен в ташкентскую тюрьму.

Мы требуем немедленного освобождения Петра Григорьевича ГРИГОРЕНКО из-под стражи! У него достанет мужества явиться на любое открытое заседание.

Мы обращаемся к своим согражданам.

В последние несколько лет в нашей стране все больше людей преследуется за открытые выступления в защиту демократических свобод, гарантированных Конституцией СССР. Арест П.Г. ГРИГОРЕНКО, которому предъявлено обвинение в клевете на общественный строй (ст. 191-4 УК Уз. ССР), на самом деле — проявление страха перед его правдивым словом. Какую бы версию ни сочинило следствие, факт остается фактом: П.Г.ГРИГОРЕНКО арестован за попытку законными средствами помочь крымско-татарскому народу восстановить свои конституционные права.

Пикеты крымских татар у ворот ташкентской тюрьмы требуют: «Свободу ГРИГОРЕНКО». Это должно стать требованием честных людей всех национальностей нашей страны.

Если вам дороги свободы, права и достоинство наших сограждан, если вы не миритесь с несправедливостью, защитите Петра Григорьевича ГРИГОРЕНКО! Этого требует честь нашей страны, законы человечности и справедливости.

Алексеева Л., историк

Алтунян Г., инженер (Харьков)

Баева Т., служащая

Берштейн С., литератор

Васильев Л., юрист

Великанова Т., математик

Вишневская Ю., поэтесса

Вольпин А., математик

Воробьев О., рабочий (Пермь)

Габай И., педагог

Габай Г., учительница

Гайдуков Е., математик

Гершуни В., каменщик

Григоренко З.М. — жена П.Г. Григоренко

Григоренко А., ст. техник

Гусаров В., актер

Джемилев М., рабочий (Ташкент)

Емелькина Н., служащая

Ефимов Б., служащий

Зюзиков А., рабочий

Калиновский А., инженер (Харьков)

Каплан А., физик

Карасик С., инженер (Харьков)

Кердимун Б., филолог

Ким Ю., преподаватель

Ковалев С., биолог

Кожаринов В., рабочий

Корнилов Л., инженер (Харьков)

Костерина Е., служащая

Красин В., экономист

Лавут А., математик

Лапин В., литератор

Левин А., инженер (Харьков)

Левитин-Краснов А., церковный писатель

Мальцев Ю., переводчик

Мельвинская К., служащая

Мюге С., биолог

Недобора В., инженер (Харьков)

Петренко М., научн.сотрудник

Петрова Г., пенсионерка

Петровский Л., историк, член КПСС

Писарев С., пенсионер

Подольский С., инженер (Харьков)

Подъямпольский Г., научн. сотрудник

Плющ Л. математик (Киев)

Пономарев В., инженер (Харьков)

Рокитянский В., физик

Рудаков И., рабочий

Сергиевская Н., редактор

Телесин Ю., математик

Терновский Л., врач

Штейн Ю., кинорежиссер

Якир И., служащая

Якир П., историк

Якобсон А., переводчик

Копии настоящего обращения посланы в редакции газет «Правда» и «Известия».


 

Г. С. Померанц

НРАВСТВЕННЫЙ ОБЛИК ИСТОРИЧЕСКОЙ ЛИЧНОСТИ

Дискуссионное выступление

в Институте философии

3 декабря 1965г.*

* Копия выступления Г. С. Померанца, инкриминированная Г. О. Алтуняну в качестве обвинения в антисоветской пропаганде, при­водится не по рукописи, ходившей тогда в списках, а по фотокопии из журнала «Грани», № 67, 1968 г. (с разрешения).

Я хотел бы сказать о роли нравственного облика личности в жизни исторического коллектива. Чтобы сразу стало ясно, против чего я буду говорить, начну со стихов Коржавина:

Мы сегодня поем тебе Славу,
И поем ее неспроста,
Основатель могучей державы,
Князь московский Иван Калита.

Был ты видом довольно противен,
Сердцем подл, но не в этом суть:
Исторически прогрессивен
Оказался твой творческий путь...

Дальше читать не буду — важна, прежде всего, вторая строфа. Эту модель можно применить к кому угодно — хотя бы к Чингизхану. Был он видом довольно противен, сердцем подл, но не в этом суть: он приобщил отсталые народы, в том числе русский, к благам передовой китайской культуры. Поэтому поставим памятник Чингизхану. И такой памятник сооружен — в КНР.

Попробуем посмотреть, как работает модель, опародированная Коржавиным, на двух академических примерах. Жили-были два императора, один в Индии, другой в Китае — Ашока и Цинь Ши Хуаньди. Оба имели перед собой прогрессивную задачу — объединение страны. Ашока с этой прогрессивной задачей не справился. Он поддался ложной жалости, неправильному гуманизму. Я хотел бы дать более точную характеристику этому гуманизму. Но не могу, потому что в те давние времена еще не было мелкой буржуазии. Иначе я бы, конечно, назвал этот гуманизм мелкобуржуазным. Итак, Ашока поддался неправильному гуманизму, не сумел отличить прогрессивных войн от реакционных. Едва завоевав одно царство, он вложил меч в ножны, отказался от всякой войны и, вместо того чтобы посылать за границы свои армии, стал рассылать буддийских монахов, которые несли трудящимся соседних стран реакционный религиозный дурман: «не отымай чужой жизни, не бери того, что тебе не принадлежит, не лги» и т. д.

Зато Цинь Ши Хуан (ди — вроде августа) был правильный гуманист. Если враг не сдавался, он его уничтожал; если сдавался — тоже уничтожал. Правда, слова «гуманизм» (по-китайски это звучит «жень») Цинь Ши Хуан не любил, и книги, в которых толковалось про «жень», велел сжечь, а заодно и все другие книги, кроме трудов по сельскому хозяйству, военному делу и гадательных книг. И книгочеев-интеллигентов, толковавших насчет «жень», собрали и перетопили в нужниках или подвергли другим позорным казням. Всех таких интеллигентов оказалось 400 человек. Прослойка еще не успела разрастись, и задача Цинь Ши Хуана оказалась сравнительно простой.

Очистив страну от неправильного гуманизма, Цинь Ши Хуан объединил Китай и основал единое китайское государство на твердых принципах: за недоносительство — казнь, за донос — повышение по службе или другое поощрение. Были построены великие стройки древнего Китая, в том числе Великая китайская стена, которая стоит и поныне (ее достраивали и перестраивали, но основа заложена Цинь Ши Хуаном).

Это великолепное государство обладало только одним недостатком: жить в нем было нельзя. Даже Цинь Ши Хуан, создатель системы, не выдержал ее: он заболел профессиональной болезнью прогрессивных деятелей такого типа — манией преследования. Народ тоже не выдержал. Едва Цинь Ши Хуаньди умер, китайцы вышли из состояния столбняка, в который их поверг циньский прогресс, и Эр Ши Хуанди (сын Цинь Ши Хуана) был свергнут с престола, как после короткой смуты воцарилась династия Хань, реабилитировавшая интеллигенцию и интеллигентность. С тех пор китайцы называют себя ханьцами, а китайские императоры в течение 2100 лет стеснялись надевать военный мундир. Только недавно снова вернулась мода на полувоенные куртки. Цинь Ши Хуан вовсе не был безграмотным самодуром. Он действовал на основе строго разработанной научной теории. Истоки этой теории восходят, по-видимому, к Мо Ди, выдвинувшему принцип «все для народа» (на этом основании модисты отвергали искусство и науку как непонятные народу). Шан Ян придал теории более строгий характер, заменив расплывчатый термин «народ» более точным — государство. Во имя государства предполагалось разрушить все другие архаические институты, например, семью, чтобы семейные связи не препятствовали верности государю. Хань Фэй написал блестящий трактат, в котором человек в руках правительства приравнивался к куску дерева в руках ремесленника. Этот трактат сохранился, переведен на английский и французский языки в серии «Классики Востока» ЮНЕСКО, отрывки можно прочесть в любой хрестоматии. Хань Фэй не сравнивал человека с машиной только потому, что тогда еще не было машин. По существу, его можно считать предшественником кибернетики.

Итак, оба императора были утопистами. Ашока — потому, что видел в человеке только духовное существо, а Цинь Ши Хуан потому, что видел в человеке машину, которую можно программировать с помощью наград и казней. Первую утопию в рамках предложенной схемы надо, по-видимому, назвать реакционной, а вторую — прогрессивной, потому что Ашока опирался на религию (как известно, всегда и везде реакционную силу), а Цинь Ши Хуан — на передовую научную теорию.

Но вот оба они умерли, истлели, и осталось от Цинь Ши Хуана Великая китайская стена, а от Ашоки — надписи, выбитые на скалах: «Я, царь Ашока, завоевал царство Калингу, и убедился, что для этого надо было убить 100000 человек, и сердце мое содрогнулось».

Я не утверждаю, что не надо строить стен. Но я утверждаю, и совершенно серьезно, что память о сокрушенном сердце Ашоки — такая вещь, без которой ни один народ не может прожить.

Теоретическая модель, спародированная Коржавиным, основана на двух предпосылках: 1) нравственный облик человека не имеет большого значения, важны только дела; 2) прогресс все спишет.

Оба эти предположения можно опровергнуть. Существует не только преемственность дел, но и преемственность нравственной информации, без которой не обходится ни одна традиция. Есть преемственность заколотых, обезглавленных, расстрелянных, ничего не совершивших и оставивших потомкам только свой облик. Заколотые Гракхи воскресли через 2 тысячи лет во Франции, и их облик, овладев умами, стал силой, когда началась революция. Ни жирондисты, ни якобинцы не установили на земле справедливости. Но обезглавленные тени воскресли в коммунарах 71 года, и тени коммунаров снова поднялись на штурм Зимнего Дворца. Признав эту преемственность, советское правительство назвало линейный корабль Балтийского флота «Марат».

Есть такое изречение: «Девушка может петь о потерянной любви, скряга может петь о потерянных деньгах». Я позволю себе сказать, что ни один народ не может сохраниться, если ему не о чем петь. Народы, которым было о чем петь, переносили века угнетения и рассеяния, снова подымались и собирались. А великая Ассирийская держава не смогла подняться после первого поражения и рассыпалась в прах, потому что у ассирийцев не было за душой ничего, кроме культов воинских доблестей, грубой силы солдата. Обо всех этих солдатских державах сказано в летописи: «погибоша аки обре, их же несть ни племени ни наследка».

Перехожу ко второму пункту. Что такое прогресс? Если отбросить оценки, то реальное содержание прогресса — дифференциация. Была амеба, дифференцировалась, возник многоклеточный организм, но вместе с дифференциацией пришла смерть. Амеба, в известном смысле, бессмертна: она делится на две половинки, и обе половинки продолжают жить (если их не убить), а соматические клетки, отдалившиеся от половых, сохранивших бессмертие за счет всего остального, смертны с момента рождения, не могут не умереть. Таким образом, прогресс связан с некоторыми утратами.

То же самое в обществе. Примитивные коллективы удивительно устойчивы, а цивилизация развивалась одна за другой. Поэтому не всякая дифференциация хороша, а только такая, которая не ведет к распаду, к «совместной гибели борющихся классов». Хороша только дифференциация, в ходе которой перестраиваются и обновляются интеграторы (объединяющие воспоминания, идеи, образы, учреждения). Всякая дифференциация, всякий прогресс расшатывает старые интеграторы. Если их не обновлять, происходит то, что в древности называли «падением нравов», и это развитие заслуживает названия прогрессивного не больше, чем прогрессивный паралич.

Монтень сказал: «простые крестьяне — прекрасные люди, и прекрасные люди — философы, но все злое — от полуобразованности». Он имел в виду, конечно, нравственную полуобразованность. Крестьянин связан системой табу, мало отличающейся от племенной. Эта система табу — нравственный опыт коллектива — сохраняет отдельного человека, неспособного к полной свободе, как нравственное существо. Философ — интеллектуально и нравственно развитый человек. В древности говорили: «Мудрому не нужен закон, у него есть разум», или в древневековых терминах: «Полюби Бога и делай, что хочешь», а полуобразованность — это то, что в Библии названо словом «хам». «Хам» — человек, несколько хвативший просвещения, настолько, чтобы не бояться нарушить табу, но не настолько, чтобы своим умом и опытом дойти до нравственных истин. В двадцатом веке хамство стало очень острой проблемой, и этим оно обязано прогрессу.

Массы крестьян были вырваны из патриархальных условий, в которых держались патриархальные табу, урбанизированы. Там, где развитие происходило особенно быстро, в странах центральной Европы, поздно вступивших на путь прогресса и торопившихся догнать и перегнать, рост хамства был особенно грозным. Он поставил под вопрос само существование европейской цивилизации.

В какой мере это было неизбежно? Чтобы подойти к ответу, сравним две соседние страны — Германию и Данию. В обеих формально сохранилась одна и та же знаковая система, в которой высшие моральные ценности были связаны со знаками «Христос», «бессмертие души» и т. д. и т. п. В обеих странах происходило развитие капитализма, но Дания не имела дополнительной нагрузки в виде задачи объединения страны и т. п. Внимание датской интеллигенции было направлено только на то, чтобы просветить народ, а не «воспитывать солдат, способных сражаться с наследственным врагом». Еще во времена Андерсена пастор Грундвик учредил первые зимние университеты культуры, в которых крестьян знакомили со всеми богатствами, созданными человеческим умом, и датский крестьянин, перестав быть патриархальным, становился интеллигентным, а в Германии возникло явление, которое описывалось в тридцатые годы, как взбесившийся мелкий буржуа.

Когда эти взбесившиеся мелкие буржуа оккупировали Данию, фашистская комендатура издала обыкновенный фашистский приказ: «Всем евреям зарегистрироваться и надеть желтые звезды». Обыкновенный приказ. Но дальше началась сказка. Король и королева Дании вышли на прогулку, нацепив желтые звезды. Через полчаса их нацепил весь Копенгаген, через несколько часов вся страна. И пока гитлеровцы соображали, что в этой обстановке делать, всех законных носителей желтых звезд на лодках переправили в Швецию.

Я думаю, что эта сказка со счастливым концом не случайно произошла на родине величайшего сказочника Ганса Христиана Андерсена. Быть может, именно он подсказал королю и королеве поступить так, как ведут себя короли только в сказках, а народу — поступить так, как ведет себя народ в пьесах и сказках Евгения Шварца, но, к сожалению, далеко не всегда в жизни. В Германии, по-видимому, детей воспитывали немного иначе, чем в Дании. Это — та бабочка Бредбери, на которую второпях наступили.

Я надеюсь, что убедил вас, и вы вместе со мной пришли к выводу, что не всякий прогресс хорош и не всякий прогресс «прогрессивен». И теперь, опираясь на сказанное, постараемся подойти к оценке исторической фигуры, личности, которую все сегодня описывали фигурой умолчания и которую я хочу назвать по имени и фамилии: Иосиф Виссарионович Сталин.

Я хочу поставить два вопроса. Во-первых, был ли Сталин прогрессивным деятелем, во-вторых, куда нас влечет его тень, его облик.

Чтобы ответить на первый вопрос, надо ясно различать мандат, который деятель не может не выполнить, его личный вклад. Сталин получил власть на известных условиях, и пока он не превратил свою власть в абсолютную, не мог ими пренебрегать. Он не мог не проводить индустриализацию, кооперацию сельского хозяйства, не мог не заботиться об обороне страны; любой другой деятель, избранный генеральным секретарем, решал бы те же задачи. Поэтому важно не то, что Сталин делал, а как он это делал. Позволю себе сказать — довольно плохо. В актив Сталина можно поставить только индустриализацию, все остальное — в пассив. Коллективизация проведена так, что до сих пор приходится ездить из Москвы убирать картошку. Международное рабочее движение Сталин, по мнению крупного международника Эрнста Генри, раскалывал и открывал этим Гитлеру дорогу к власти. Я думаю, мнение Э.Генри стоило бы обсудить. Наконец о том, как Сталин подготовил страну к войне, вы можете прочесть в недавно вышедшей книжке Некрича. Сталин буквально обезглавил армию накануне боев, но дело не только в этом. Кроме писаного мандата — программы партии — Сталин прислушивался к неписаным мандатам, носившимся в воздухе. И по мере того как он укреплял свою власть, эти неписаные мандаты играли все большую и большую роль в его деятельности. Прежде всего это мандат того, что Ленин называл «азиатчиной». Вы помните, наверное, статью «Памяти графа Гейдена»: «Раб не виноват, что находится в рабстве, но раб, который жить не может без хозяина — это холуй и хам», (поправка с места: «Холуй и холоп».) Можно, впрочем, привести другое изречение, любимое Лениным: «Жалкая нация рабов...» Века татарщины и крепостного права оставили довольно внушительную традицию холуйства и хамства; революция потрясла ее, но с другой стороны, революция выдернула с насиженных мест массы крестьян, превратила целые пласты патриархального народа в массы, потерявшие устои и не очень усвоившие новую идеологию. Эти массы вовсе не хотели углубления и упрочнения свободы, да и не понимали, к чему она, свобода личности. Они хотели хозяина и порядка. Таков сталинский мандат № 2.

Третий мандат — это мандат обезглавленной религии. Мужик верил в Бога, и в образах Спаса или Казанской Божьей Матери находил предмет любви и бескорыстного преклонения (корыстные мотивы религиозного чувства я склонен отнести к мандату № 2). Мужику объяснили, что Бога нет, но это не упразднило религиозного чувства. И Сталин дал трудящимся бога, земного бога, о котором невозможно сказать, что его нет. Он был, был в Кремле, изредка показывался на трибуне и помахивал рукой. Он заботился о том, чтобы волос не упал с трудящейся головы. Он был лучшим другом железнодорожников, физкультурников и балерин.

Чувство, давшее Сталину мандат № 3, само по себе было чистым. Лучше всего его высказали дети:

Я маленькая девочка,
Танцую и пою,
Я Сталина не видела,
Но я его люблю.

Слово «Сталин» здесь легко заменить символом всеблагого, всемогущего, всеведущего существа, источника всех совершенств или, как тогда говорили: «вдохновителя наших побед». Изменится только размер. Каким образом Сталин мог осуществлять три таких мандата одновременно? Не слишком ли сложна наша схема? Но у Сталина был особый талант к лицемерию и, по-видимому, даже к самообману. А история полна примерами исторических личностей, двойственных и двусмысленных.

И.В. Сталин любил себя сравнивать с коронованными особами—с Петром Великим и с Иваном Грозным. Поэтому сравним его в его же вкусе — с Наполеоном. Вот что писал о Наполеоне Тютчев.

Сын революции! Ты с матерью ужасной
Отважно в бой вступил и изнемог в борьбе:
……………………………………………
Бой невозможный, труд напрасный:
Ты всю ее носил в самом себе!

(Пожалуй, лучше всего было бы вспомнить лаконичную и блестящую характеристику Пушкина: «Мятежной вольности наследник и убийца»). Но это сравнение, конечно, не является ни исчерпывающим, ни точным. Я позволю себе привести еще одно сравнение, также не исчерпывающее и неточное. Снижающее сравнение — с некоронованным деятелем — с Азефом. Азеф был руководителем боевой организации эсеровской партии и агентом тайной полиции. В качестве эсера он организовал казнь своего прямого начальника по полицейской работе — министра внутренних дел фон Плеве. Под руководством Азефа успешно были проведены другие террористические акты.

Примитивный пример дает известный подход, модель подхода к бесконечно более сложному вопросу — об оценке личности Сталина. Азеф совершил дела, которые могли бы рассматриваться как заслуги перед революцией или по крайней мере перед эсеровской партией. Но у провокатора нет заслуг, поэтому вопрос применительно к Сталину можно сформулировать так: был ли Сталин не только идейно (то есть на словах), но и нравственно, всем своим существом, на уровне движения, к которому примкнул? Тогда и в этот период у него могли быть известные заслуги. Или верно то, что написал Ленин в своем завещании: «И. Сталин — нравственно чужеродное тело в руководстве партии». Тогда он просто занял и удерживал с помощью интриг и террора место, принадлежащее более достойному. Тогда в целом он приносил вред, хотя в отдельных частных случаях мог принимать верное решение.

Чтобы ответить на этот вопрос, можно собрать, записать и исследовать свидетельства современников о Сталине — о ссылке в 1917 году и т. д. Кое-что в этом направлении сделано, но слишком мало, и вопрос остается открытым.

Перехожу к следующему. Куда нас влечет тень Сталина. Некоторые товарищи находятся под впечатлением молодости, когда они вставали под кинжальным огнем пулеметов и со словами:

«За Родину, за Сталина!» — поднимали солдат. Им кажется, что лозунг «за Сталина» и сейчас значит то же, что он значил тогда, скажем, в 1943 году. В 1943 году я сам кричал: «За Родину, за Сталина — вперед!». В 1943 году «за Сталина» означало «против Гитлера». История не дала нам лучшего выбора. Она поставила целое поколение в положение Панглоса, которому офицер велел выбирать: повешение или пройти сквозь строй. Сколько Панглос ни возражал, что ни тот, ни другой вариант не отвечает его выбору, офицер оставался непреклонным. В жизни это было совсем не смешно. В 1937 году, рассказывает в своих мемуарах Эренбург, Николай Иванович Бухарин самовольно выехал в Париж, побродил несколько дней по улицам, подышал воздухом свободы, — ничего никому не сказав; вернулся в Москву; примерно понимая, что его ждет, он не мог остаться. Логика борьбы заставила бы его тогда обличать Сталина, а Сталин уже успел мертвой хваткой вцепиться во власть, и бить по Сталину значило бы бить по советской системе, а советская система была одним из самых мощных препятствий на пути фашизма. Не потому, что Сталин не любил Гитлера, он, может быть, любил его, но по логике системы, более сильной, чем воля Сталина. И нельзя было производить хирургические операции, бить по советской системе, хотя бы для того, чтобы вылечить ее перед лицом Гитлера. И Бухарин вынужден был молчать, а потом и говорить.

Так было четверть века назад, но сейчас «за Сталина!» вовсе не значит против Гитлера, против фашизма. Гитлер — капут, а Сталин умер и разоблачен. Хорошо ли это или плохо — разоблаченного кумира нельзя снова вознести. Можно издать какое-нибудь постановление, но оно будет не более действительным, чем резолюция Николая I по жалобе помещика, дочь которого самовольно вышла замуж: «Брак расторгнуть, урожденную такую-то считать девицей». Сталин, оказавшийся деспотом и убийцей, не может стать снова достойным уважения, не говоря уже о любви. Восстановить уважение к Сталину, зная, что он делал, значит установить нечто новое, установить уважение к доносам, пыткам, казням. Это даже Сталин не пытался делать, он предпочитал лицемерить.

Восстановить уважение к Сталину — значит установить около нашего знамени нравственное чудовище. Этого еще никогда не было. Делались мерзости, но знамя оставалось чистым. На нем было написано: «Ассоциация, в которой свободное развитие каждого является условием свободного развития всех». Около знамени стояли Маркс, Энгельс, Ленин — люди, у которых были человеческие слабости, но люди. О всех них можно сказать словами любимой поговорки Маркса: «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо». Сталина нельзя больше ставить рядом с ними. Это значит — испачкать грязью свое знамя. Надо уметь отделить знак антифашистской войны Сталина от ее значения. Подвиг народа в Отечественную войну 1812 года не стал менее значительным от того, что во главе государства стоял «плешивый щеголь, враг труда, нечаянно пригретый славой», и подвиг народов в великой антифашистской войне не станет менее значительным от того, что во главе государства оказался Сталин.

Некоторых пугает угроза нигилизма, идеологический вакуум. Но доморощенные культуры неспособны заполнить вакуум. Они распадаются, как карточный домик. Одна из важнейших причин вакуума — столкновение религиозного и научного мировоззрений. Тысячелетний нравственный багаж человечества был закодирован в форме, которая называется мировыми религиями. Научное мировоззрение расшатало мировые религии, но оно не могло сходу создать образы нравственной красоты, сравнимые с Буддой или Христом. Это вообще, по-видимому, задача не науки, а поэзии, и процесс, не поддающийся управлению, процесс очень длительный, вековой и даже, может быть, многовековой. Поэтому от красногвардейской атаки на религию мировое коммунистическое движение уже фактически перешло под влиянием событий к другой форме контактов с религией, к диалогу, о котором много пишут в «Проблемах мира и социализма». Мне кажется, что диалог с мировыми культурами, в активе которых искусство Баха Рублева, Данте, - более достойный путь, чем восстановление культа деспота и убийцы. По пути диалога мы можем соединить силы всей интеллигенции и принести народу подлинное просвещение, подлинный смысл (значение) культуры, который не нужно смешивать ни с какими знаками, атеистическими или религиозными. Это подлинная культура, подлинная интеллигентность - один из самых важных путей к выходу из современного «вакуума».


 

Эрнст Генри

ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО ПИСАТЕЛЮ ИЛЬЕ ЭРЕНБУРГУ В СВЯЗИ С ЕГО ОЦЕНКОЙ СТАЛИНА В ПОСЛЕДНЕЙ ЧАСТИ «ВОСПОМИНАНИЙ»1.

1 Публикуется по фотокопии из журнала «Грани», №63, 1967 г. (с разрешения)

Илья Григорьевич! Я принадлежу к тем кто считает Вас одним из самых умных и передовых писателей нашей страны. Как и другие, я особенно ценю Вас за то, что в трудные времена Вы стремились не гнуть спину и часто, когда другие молчали или лгали, вслух говорили правду.

Этим Вы завоевали себе место, которое у нас делят с Вами немногие, и этим, прежде всего, помянет Вас будущее. Каждый настоящий писатель или крупный публицист создает себе нерукотворный памятник, и Ваш построен на том, чтобы до конца не поддаваться неправде, даже в какой-то ее части. Я всегда думал, что Вы это чувствуете лучше многих других.

Тем более странно и непонятно было для меня прочесть некоторые Ваши высказывания о Сталине в заключительной главе Ваших воспоминаний в четвертом номере «Нового мира».

Вы откровенно пишете, что любили и боялись Сталина, хотя и добавляете, что «долго в него верили». Вы не скрываете, не умаляете его «несправедливых, злых дел», его коварства, отмечаете что при нем «мы не могли жить в ладу со своей совестью». Сказать это с Вашей стороны естественно. Но в то же время, когда Вы теперь подводите итог пережитому, в Ваших словах звучит нечто для меня неожиданное. Почти повсюду и, по-видимому, не случайно, Вы переплетаете с мыслью о злых делах Сталина другую мысль: о его величии. Я перечитывал такие места, и мне стало ясно, что Вы делаете это сознательно. Зачем Илья Григорьевич?

«Я хочу еще раз сказать читателям моей книги, — пишете Вы, — что нельзя перечеркнуть четверть века нашей истории. При Сталине наш народ превратил отсталую Россию в мощное современное государство... разбил армии Гитлера, победившие всю Европу... стал по праву героем XX века. Но как бы мы ни радовались нашим успехам, как бы ни ценили ум и волю Сталина, мы не могли жить в ладу со своей совестью и тщетно пытались о многом не думать».

Вот это сплетение «зла и добра» в отношении Сталина и бросается в глаза. Оно повторяется несколько раз.

Выходит, что героизм Советского народа как бы неотделим от несовместимых с совестью дел Сталина. Не он ли своим злым, но «государственным умом, своей редкостной волей» и побудил народ на героизм? И Вы подчеркиваете эту же возникшую в уме читателя мысль, говоря: «Я понимал, что Сталин по своей природе, по облюбованным им методам напоминает блистательных политиков эпохи итальянского Возрождения».

У Вас прямого вывода нет, но у многих он будет. Без Борджиа не было бы итальянского Возрождения, без Сталина не было бы превращения отсталой России в великое и героическое государство. Одно неотделимо от другого.

Это — политический оправдательный приговор Сталину. И то, что выносите его Вы, Эренбург, трудно понять. Не Вам бы это делать, Илья Григорьевич.

Я знаю, Вы не политик и не историк, Вы художник. Вы говорите, как чувствуете, сказали Вы недавно на одном собрании в ИМЛ. Но ведь Вы очень много думаете о политике, о современности; сила Ваша, как писателя, именно в этом. Из художников слова Вы один из наиболее политически знающих, опытных и образованных. Вам известно очень многое о том, что было — что было в действительности. Идти против совести Вы не хотите. Как же можете Вы, именно Вы, оправдать Сталина, превращая его в некоего советского Борджиа или Макиавелли?

Хотелось бы, чтобы Вы меня поняли правильно. Дело не в метафизическом споре о том, может ли «зло» быть прогрессивным фактором в истории. Нет, я имею в виду совсем другое.

Беру на себя смелость сказать, что Ваша оценка роли и ума Сталина именно как государственного деятеля, а не как моральной единицы, совершенно расходится с исторической действительностью, с фактами.

Не стану говорить о многом, что известно всем, а Вам, в частности, лучше, чем мне. Тысячи книг будут написаны об этом и изданы у нас же, еще в нашем веке, может быть даже скоро, скорее чем думают. Я уверен в этом не только потому, что я оптимист, но и потому, что знаю по истории, как быстро и резко она — не всегда, но часто — восстанавливает истину и стирает ложь. Но пусть об этой внутрисоветской стороне сталинских государственных дел напишут другие. Я коснусь только одного, того, что знакомо мне больше всего: «ума и воли» Сталина в областа международных и связанных с этим дел; того, какую роль он политически сыграл в судьбе нашей страны за ту четверть века, о которой Вы говорите.

Выделяю только шесть вопросов, которые кажутся мне особенно важными.

Вы помните, Илья Григорьевич, — все мы, из старшего поколения, не можем забыть об этом, — как за несколько лет до войны с самым страшным врагом, который когда-либо противостоял России, было внезапно уничтожено или выведено из строя почти все основное ядро высшего командного состава Красной Армии. По данным генерала Тодорского было репрессировано: из пяти маршалов Советского Союза — 3, из 2-х армейских комиссаров первого ранга — 2, из 4-х командармов первого ранга — 2, из 12 командармов второго ранга — 12, из 6 флагманов флота первого ранга — б, из 2-х флагманов флота второго ранга — 2, из 15 армейских комиссаров второго ранга — 15, из 67 комкоров — 60, из 28 корпусных комиссаров — 25, из 199 комдивов — 136, из 397 комбригов — 221, из 36 бригадных комиссаров — 34.

Это — неполные данные. Общее число репрессированных командиров Красной Армии не поддается учету.

Если сосчитать только самый высший состав, от маршалов до армейских комиссаров второго ранга включительно, то окажется, что из 46 человек было выведено из строя 42. Если сосчитать всех вместе и вывести средние цифры, то из каждых трех человек высшего командного состава Красной Армии жертвами стали двое.

Никакое поражение никогда не ведет к таким чудовищным потерям командного состава. Только полная капитуляция страны после проигранной войны может иметь следствием такой разгром. Как раз накануне решающей схватки в вермахтом, накануне величайшей из войн, Красная Армия была обезглавлена. Это сделал Сталин. Ум? или воля?

Глядим дальше. Советские вооруженные силы ослаблены как никогда. Гитлер знает об этом и ликует; как теперь известно, он даже непосредственно помог Сталину в этом деле, приказав главе гестапо Гейдриху подбросить в Москву подложные документы против так называемой группы Тухачевского, хотя подлинным инициатором подлога был сам Сталин, воспользовавшийся через Саблина услугами гестапо. Через два года после массового истребления советского генералитета Сталин заключает пакт с Гитлером.

Упоминая об этом, Вы пишете, что по словам, сказанным Вам нашими дипломатами, «пакт с Гитлером был необходим: Сталину удалось разрушить планы коалиции Запада, который продолжал мечтать об уничтожении Советского Союза». Зная о том, что произошло впоследствии, это спорно. Спорно хотя уже вот почему: если бы Гитлеру, восточный тыл которого был обеспечен благодаря пакту с нами, в 1940 году, сразу после разгрома французов и бегства англичан, удалось так или иначе покончить с Англией (а теперь ясно, что сразу же после Дюнкерка такой шанс у него действительно был), — если бы это произошло, то мы были бы обречены. Вместо «коалиции Запада» нам противостоял бы единый гитлеровский Запад — что несравненно хуже.

Америка в этом случае, потеряв английскую базу, окончательно отказалась бы от выступления против нацизма, отступнические и профашистские силы в США сразу возросли бы во сто крат, позиция Рузвельта пошатнулась бы, и даже германо-американская коалиция против нас стала бы возможна. Эффект, таким образом, был бы прямо противоположен тому, на что рассчитывал Сталин, заключив пакт с Гитлером. И дело было в том, что разгрома Франции и Англии он не предвидел. Он не разобрался в положении.

В результате, в 1940 году мы висели на волоске, и только поразительный просчет этого Макиавелли №2, Гитлера, позволил нам выбраться из ловушки. Про это все молчат по сей день.

Мы играли ва-банк, и тогда уже могли проиграть — уже раз навсегда в этом веке.

Но оставим предположения в стороне, останемся на почве того, что было фактически. Допустим, как очевидно, Вы верите сами, что пакт с Гитлером был необходим. Вы знаете, что после войны уже задним числом, Сталин выдвинул новый, по его мнению, решающий аргумент в пользу пакта. По его указанию Вышинский написал в известной «Справке Совинформбюро» «Фальсификаторы истории», что «Советскому Союзу удалось умело использовать советско-немецкий пакт в целях укрепления своей обороны... и преградить путь беспрепятственному продвижению немецкой агрессии на восток... Гитлеровским войскам пришлось начать свое наступление на восток не с линии Нарва—Минск—Киев, а с линии, проходящей сотни километров западнее».

Да, так и было. А было ли это хорошо для Советского Союза?

Гениальным ли оказался этот Сталинский военно-стратегический макиавеллизм?

Вы что-то знаете об этом Илья Григорьевич. «Однако, — пишете Вы, упоминая мимоходом о пакте с Гитлером, — Сталин не использовал два года передышки для укрепления обороны — об этом мне говорили военные и дипломаты». На этом Вы ставите точку.

Вот что произошло в действительности.

Перейдя старую границу, заняв Западную Белоруссию и Западную Украину, Советские войска, согласно той же «Справке» Сталина «развернули там строительство обороны вдоль западной линии украинских и белорусских земель». По сути дела это неправда. Советские войска получили от Сталина приказ не форсировать строительство укреплений вдоль новых рубежей, дабы не провоцировать немцев. За исключением отдельных участков, где командующие все же что-то делали, настоящих, мощных вооруженных укреплений построено не было. Как всем известно, линия нашей обороны в июне 1941 года была такова, что вермахт прорвался через нее без особых усилий и оттуда уже с огромным разгоном, скачками, бросился к старой советской линии Нарва— Минск—Киев. Что же он нашел там теперь? Выражаясь литературным слогом, — мерзость запустения.

Вам это, конечно, известно. Вы были военным корреспондентом. Известно, несомненно, и почему так получилось. По приказу Сталина, старая линия обороны после советско-германского пакта была ликвидирована. Говорят, что Шапошников протестовал. Вооружение и оборудование было демонтировано. Не успели только перепахать окопы. И, не найдя сильной укрепленной обороны, Гитлер покатился дальше, к Москве и Харькову. Там где его, возможно, действительно можно было бы остановить или хотя бы задержать на какой-то жизненно важный срок, — тогда время считалось буквально на часы и минуты, — там укреплений уже не было.

Где здесь «блистательная политика», Илья Григорьевич? Если принимать такое определение, то блистательной она оказалась для Гитлера, для Советского же Союза — катастрофической, гибельной, мягко выражаясь, — дилетантской.

По своему дилетантизму она живо напоминала злосчастную внешнюю и военную политику царских министров и генералов времен Николая II. Такое же непонимание обстановки, незнание врага, такая же неподготовленность, такие же грубые просчеты «по наитию». И если говорить о самом Сталине, то в 30-х годах в военно-политической области он оказался столь же преступно некомпетентным, как в 1920 году, когда именно по его вине (а не по вине Тухачевского и не из-за талантов Вейгана) было провалено блестящее наступление, начатое Красной Армией на Варшаву — то наступление, успех которого мог тогда изменить весь ход истории.

Разрешите еще один взгляд на сцену событий в 30-х годах, но теперь с другого фланга.

Накануне войны Сталин резко ослабил силу Красной Армии, разгромив ее командный состав и испортив ее стратегические позиции. Укрепил ли он ее положение, по крайней мере, в тылу вермахта — в политическом отношении? Нет, он испортил ее позиции и тут, и об этом Вы тоже должны знать лучше многих других, Илья Григорьевич.

Гитлер пришел к власти и удержался у власти прежде всего потому, что германский рабочий класс был расколот надвое. Это общеизвестно. Раскололи его реформисты. Это тоже общеизвестно, но это полправды. Другая половина правды заключается в том, что расколоть рабочий класс в Германии и по всей Западной Европе помог реформистам непосредственно сам Сталин.

Я полагаю. Вы угадываете, что я имею в виду: знаменитую сталинскую теорию о «социал-фашизме». Кое-что в этой связи, мне кажется. Вы наблюдали во Франции и в Испании.

Сталин публично называл социал-демократов «умеренным крылом фашизма». Еще в 1924 году он заявил: «Нужна не коалиция с социал-демократами, а смертельный бой с ними, как с опорой нынешней фашистской власти». Вы, может быть, забыли эти слова; Ваша область — искусство. Я не забыл, и не забыли миллионы старых коммунистов и социал-демократов на Западе. Но не Вам, Илья Григорьевич, не знать и не помнить, что происходило среди рабочих на Западе в 30-х годах.

Слова Сталина были таким же приказом Коминтерну, как его указания Красной Армии и НКВД. Они отделили рабочих друг от друга как бы баррикадой. Помните? Старые социал-демократические рабочие повсюду были не только оскорблены до глубины души, они были разъярены. Этого коммунистам они не простили. А коммунисты, стиснув зубы, выполняли приказ «о смертном бое». Приказ есть приказ, партийная дисциплина-дисциплина. Везде, как будто спятив с ума, социал-демократы и коммунисты неистовствовали друг против друга на глазах фашистов. Я хорошо это помню. Я жил в те годы в Германии и никогда не забуду, как сжимали кулаки старые лидеры, видя, как все шло прахом, как радовались национал-социалистические лидеры, как теория социал-фашизма месяц за месяцем прокладывала дорогу Гитлеру. Сжимали кулаки, подчиняясь «уму и воле», и шли навстречу смерти, уже поджидавшей их в эсэсовских застенках. Отказался Сталин от теории социал-фашизма только в 1935 году, когда уже было поздно — Гитлер смеялся тогда и над коммунистами, и над социал-демократами.

Когда же Сталин в 1939 году заключил пакт с Гитлером и приказал всем коммунистическим партиям в мире тут же, моментально, прекратить антифашистскую пропаганду и выступить за мирное соглашение с Гитлером, стало совсем скверно. Я не хочу останавливаться на этом, Вы это помните. Сталин в то время уже не ограничивался разобщением социал-демократов и коммунистов, теперь он начал дискредитировать и разоружать самих коммунистов на Западе! Еще два-три года, и коммунистические партии Запада были бы разрушены.

Да, «редкостная воля» была в наличии и тут. Она стоила нам — нам одним — свыше 20 миллионов жизней и едва не стоила всего — гибели страны и коммунизма.

Укрепив свой тыл в Германии и во всей Западной Европе, со злорадством наблюдая, как антифашисты грызли друг другу глотки, Гитлер мог начать войну. И он ее начал. Его фронт и его тыл были усилены политикой советского Макиавелли. Вместо того, чтобы накануне решающей исторической схватки объединять и собирать, Сталин разъединял, дробил, отпугивал. Никогда, ни при каких обстоятельствах, никому в мире Ленин не простил бы такой сумасшедшей политики, равносильной предательству. Предательства не было. Но разительное политическое банкротство было. Что хуже — не знаю. Как видите, Илья Григорьевич, я опять не о «зле», не об отсутствии совести. Я говорю как раз об уме и воле.

И говорить об этом нужно во что бы то ни стало. Если даже Вы, неизвестно почему, вплетаете свои нити в клубок легенды о злом, но великом, то возражать нужно и Вам.

Я хочу довести эту цепь свидетельских показаний истории о предвоенных годах до конца, до июня 1941 года. Показаний сотни. Упомяну только еще об одном, менее общеизвестном — о случае с Шуленбургом.

Вы, как и все мы, знаете, что Сталин до конца, до последней минуты слепо верил в слово Гитлера, данное в советско-германском пакте о ненападении. Вы пишите: «Сталин почему-то поверил в подпись Риббентропа», и, когда Германия напала, «вначале — растерялся». Да, Гитлеру и Риббентропу он верил. Не поверил Зорге, не поверил другим нашим разведчикам. Не поверил Черчиллю, предупреждавшему его через Майского и Крипса. И не поверил еще более осведомленному информатору.

Известно ли Вам, Илья Григорьевич, что за несколько недель до войны германский посол в СССР граф Шуленбург обратился к находившемуся тогда в Москве советскому послу в Германии Деканозову, другу Берия и доверенному человеку Сталина, и пригласил его к себе на обед для доверительной беседы. Беседа состоялась. Присутствовали четверо: граф Шуленбург, его ближайший сотрудник, советник германского посольства Хильгер (который впоследствии рассказал обо всем этом), Деканозов и переводчик Молотова и Сталина Павлов. В Берлине об этой встрече ничего не знали. Уже после войны Хильгер сообщил в своих воспоминаниях, что Шуленбург очень боялся пойти на этот «отчаянный шаг», считая, что дело может кончится судом в Германии за государственную измену. Тем не менее он себя пересилил. Предчувствуя, что война на два фронта в конце концов приведет Германию к разгрому, опытный немецкий дипломат старой школы, консерватор и националист, но не фашист, решился на все.

Он и Хильгер «открыли глаза» Деканозову. Они предложили ему передать Сталину, что Гитлер уже в ближайшее время может ударить по СССР. Это, безусловно, была государственная измена, и какая: посол сообщает правительству, при котором он аккредитован, что его страна вероломно нападет на их страну. Шуленбургу грозили за это смерть и несмываемый позор.

Но как реагировали Деканозов и Сталин? «Наши усилия, — пишет Хильгер, — закончились полным провалом». Сталин не поверил Шуленбургу, как не поверил Зорге и Черчиллю. Он счел, что сообщение германского посла всего лишь хитроумный ход со стороны самого Гитлера с целью вынудить его, Сталина, на новые уступки немцам.

«Чем дальше шло время, и чем больше я наблюдал за поведением русских, — пишет Хильгер о последних неделях перед войной, — тем больше я убеждался, что Сталин не сознавал, как близко было угрожавшее ему германское нападение. По-видимому, он думал, что сможет вести переговоры с Гитлером об его требованиях, когда они будут предъявлены». Хильгер добавляет, что Сталин был готов к новым уступкам Германии.

Три года спустя Шуленбург был повешен на железном крючке в берлинской тюрьме Плетцензее за участие в заговоре генералов против Гитлера. Известно, что до этого он намеревался перебраться через фронт к нам, чтобы от имени заговорщиков договориться о прекращении войны.

Гитлера и Сталина нет, Деканозов расстрелян, но Павлов жив. Если не хотите верить Хильгеру, спросите Павлова.

Сталин накануне войны ничего не понимал. Он совершенно запутался, никого не слушал, никому не верил, только себе. И в решающий момент он оказался полным банкротом. Оттого, как Вы пишете, он и «растерялся вначале».

Выяснилось, что его рукой водил Гитлер. Несмотря на гигантский информационный и агентурный аппарат в его распоряжении, аппарат, прекрасно сработавший в этот момент, несмотря на то, что его осведомителем оказался сам германский посол — неслыханный случай в дипломатической истории, — он был слеп, как крот. Почему? Ответ перед глазами. Сталин думал, что Гитлер ведет с ним игру, которая привычна ему самому, в которой он всегда видел подлинное содержание всей политики — игру в обман и шантажирование другого. Он хотел играть с Гитлером, как до этого играл со своими противниками в большевистский партии. А Гитлер уже двигал танки к советской границе. Для фюрера теперь уже шла речь не о том, чтобы обманывать и шантажировать, а о том, чтобы бить, бить, бить.

Илья Григорьевич, не бросается ли Вам опять в глаза удивительное сходство Сталина со злосчастными царскими политиками нашего далекого прошлого? Он был хитер, о да! Но он не был умен. Не был даже, как заметил Раскольников, по-настоящему образован.

Не могу и не хочу поверить, что Вы испытываете почтение к хитрости, Илья Григорьевич. Хитры были и многие царские министры (умен был, пожалуй, один лишь прогнанный царем Витте). Мало что дала их хитрость. Ведь как раз хитрость часто мешает быть умным. Человек, который видит вокруг себя только то, что в нем самом, только хитрость, очень часто слеп и в результате туп, каким оказался Сталин накануне войны. Не Макиавелли и не Борджиа он был, а потерявший голову политик, хитрец, которого перехитрили, игрок, которого переиграли. У этого человека под руками был невиданный репрессивный аппарат, в его абсолютном подчинении был 170-миллионный героический народ. Но Сталин был неспособен к настоящему, глубокому политическому анализу, в этом отношении он был второго сорта, и в критический момент он провалился.

К слову сказать, я не знаю, известно ли Вам, как оценивал Сталина Гитлер. Он ставил его очень высоко, но прежде всего как тирана. Один профессионал ценил другого. Об этом есть упоминание в стенографических записях бесед Гитлера с приближенными в годы войны. В ночь на 6 января 1942 г. он сказал: «Сталин хотел бы считаться глашатаем большевистской революции. В действительности он отождествляет себя с Россией царей... Большевизм для него только средство, прикрытие для обмана народов». 9 августа того же года Гитлер сказал, что «для Сталина социальная сторона жизни совершенно безразлична. Что касается его, то народ может сгнить». Он называл Сталина «хитрым кавказцем». В том же, однако, что он Сталина перехитрит, Гитлер не сомневался ни минуты. Июнь 1941 года показал, что он был прав. Спас Сталина только народ.

Это письмо выходит длиннее, чем я думал, и больше исторических свидетельств я приводить не буду. Но хочу подвести итог.

Вот, на мой взгляд, итог государственной мудрости Сталина к концу 30-х годов. Как сказано, я говорю только о его международной политике и о том, что имело к ней прямое отношение.

1. Разгром командного состава Красной Армии накануне войны.

2. Срыв антифашистского единства рабочего класса на Западе.

3. Предоставление Гитлеру шанса покончить с Францией, Англией и нейтрализовать Америку, прежде чем наброситься на Советский Союз.

4. Отказ от серьезного укрепления советской обороны на путях предстоящего наступления вермахта.

5. Дискредитация западных компартий приказом отказываться от антифашизма в 1939 году.

6. Предоставление Гитлеру возможности внезапного, ошеломляющего нападения на СССР, несмотря на наличие ряда достовернейших предостережений.

Это только за четыре года: 1937—1941.

Один из шести перечисленных пунктов был бы достаточен для того, чтобы совершивший подобный просчет политик, кто бы он ни был, где бы ни жил, навсегда потерял свою репутацию и с позором был изгнан со сцены, как непригодный к делу. Я вспоминаю ведущих капиталистических политиков того времени, i по сравнимым масштабам политического провала мне приходит на ум только один. И того Гитлер, — который отнюдь не был каким-нибудь Бисмарком и доказал это, бросив Германию в войну на два фронта, — и того Гитлер же обвел вокруг пальца.

Но Чемберлен провалился не только потому, что был слеп, а прежде всего потому, что им руководила ослепляющая классовая ненависть к нам. У Сталина такого парадоксального «оправдания» нет. Но слова «государственный ум» в применении к нему звучат как издевательство.

Если же взять все шесть пунктов вместе, в сумме, в связи друг с другом, как это и было, ведь, в жизни, то найти аналогию к такому счету в нашу эпоху вообще трудно. Вряд ли в истории было много прецедентов политического банкротства подобного масштаба. Еще раз: спас Сталина только народ.

Да, «перечеркнуть четверть века нашей истории» действительно «нельзя», как Вы говорите. Но нельзя и не видеть того, что было за эту четверть века на деле. Мне кажется, Вы чувствуете, что в Вашей двойственной оценке Сталина что-то не ладится, что где-то она сама себя отрицает. Вероятно поэтому, говоря о победах и подвигах советских людей в ту эпоху, Вы замечаете: может быть «правильнее сказать не «благодаря Сталину», а «несмотря на Сталина».

Да, вот с такой поправкой согласиться можно. Несмотря на Сталина, «наш народ превратил отсталую Россию в мощное современное государство». Несмотря на Сталина, он «учился, читал, духовно вырос, совершил столько подвигов, что стал по праву героем XX века».

Миллионы соглашаются с таким выводом. Но где же тогда положительная половина оценки Сталина, Илья Григорьевич?

Где же тогда его макиавеллистическое величие, его «государственный ум»?

Не было государственного ума. Не было величия. Была довольно ограниченная хитрость и сила, опиравшаяся на самодержавную власть над огромными человеческими ресурсами. Была авантюристическая, преступная по безрассудству игра ва-банк, объяснявшаяся не преданностью идее коммунизма, а невероятным самомнением и сладострастной похотью к личной власти за счет идеи. Сталин во чтобы то ни стало хотел перещеголять Ленина (которому завидовал всю свою жизнь) и еще перед смертью стать «социалистическим» властелином всей Европы и Азии. Америку, по-видимому, он был готов предоставить своим преемникам. Если Вы помните старую книгу Уэллса «Когда спящий проснется», Вы припомните такого же властелина, пробравшегося к власти на гребне революции. Его звали Острогом.

Мне казалось, что так смотрите на Сталина и на то, что было со всеми нами и Вы. Я ошибался. Но тогда то, что Вы теперь пишите о Сталине, Вы пишите против себя.

Зачем Вам помогать в создании легенды о творившем добро злом советском Макиавелли? Вы говорите о требованиях совести (я стал бы говорить еще о том, что требуется в интересах будущего коммунизма). Но если так, то надо разрушать, разоблачать эту легенду... Надо сказать правду. Ведь Вы знаете, что спрятать ее не сумеет никто. Нельзя противопоставлять совести историю, она всегда мстит за это.

Я кончаю. Многие, очень многие в нашей стране и за рубежом Вам верят, Илья Григорьевич.

Они были в душе с Вами, когда огонь направлялся на Вас, — зная, что Вы говорите правду. Они продолжают быть с Вами. Мне кажется, Ваша оценка Сталина — ошибка. Те из стариков, кто помнят, знают и еще думают, с Вами не согласятся. Молодые Вас не поймут, кое-кто перестанет верить... Не поймут иностранные коммунисты, которые всегда Вас ценили. Не поймут и те, кто будет жить после нас, будущее не со сталинщиной. А ведь главные рецензии о Вас напишут они.

Скажу еще раз: Вы пишете против себя.

Я ни на секунду не верю, что Вы делаете это ради каких-либо так называемых «тактических» соображений. Вы слишком умны для этого и не можете не знать, что такая тактика неизбежно бьет бумерангом по тому кто ее применяет. Простите за резкость, если она есть в этом письме. Если бы я не ценил Вас, я бы не писал.

Эрнст Генри.

30.05.1965г.


Лидия Чуковская

НЕ КАЗНЬ, НО МЫСЛЬ, НО СЛОВО

В редакцию газеты «Известия»
к пятнадцатилетию со дня смерти Сталина.
Февраль 1968г.

В наши дни один за другим следуют судебные процессы. Под разными предлогами — открыто, прикрыто, полуоткрыто — судят слово, устное и письменное. Судят книги, написанные дома и напечатанные за границей; судят журнал, напечатанный дома, но не в типографии; судят сборник документов, изобличающих беззаконие суда; судят выкрик на площади в защиту арестованных. Слово подвергают гонению как бы для того, чтобы еще раз подтвердить старую истину, полюбившуюся Льву Толстому: «Слово — это поступок».

Наверное, слово в самом деле поступок, и притом сокрушительный, если за него дают годы тюрьмы и лагерей, если целыми годами, а то и десятилетиями не в силах пробиться в свет, к читателю, великая поэзия и великая проза — романы, стихи, поэмы, повести — насущно необходимые народу. Я бы сказала: необходимые как хлеб, но на самом деле своей пронзительной правдой они нужнее, чем хлеб.

И, быть может, потому, что слово истины не в силах прозвучать, сделаться книгой, а через книгу и душой человеческой, что оно насильственно загнано внутрь, оставлено под спудом, быть может поэтому с такой остротой ощущаешь искусственность, фальшивость, натянутость наших напечатанных, легко достигающих читателя слов.

Попалось мне недавно в журнале одно маленькое стихотворение. Оно сильно задело меня. Незначительное само по себе, оно выражает строй мыслей и чувств, весьма распространенных сегодня и при этом глубоко ложных. Начинается оно тревожащим сердце вопросом:

Несчетный счет минувших дней
Неужто не оплачен? —

а кончается утешительным выводом:

А он с лихвой, тот длинный счет,
Оплачен и оплакан.

Утешительность вывода — она-то и задела меня. Меньше всего нам нужны сейчас утешения и больше всего — разбор прошлого, бередящий память и совесть. Если поверить автору, в нашем нравственном балансе после всего пережитого, все, слава богу, обстоит благополучно: концы сведены с концами, о чем еще говорить?

А говорить есть о чем. Отношение к сталинскому периоду нашей истории, вцепившемуся когтями в настоящее, определяет сейчас человеческое достоинство писателя и плодотворность его работы.

Бывают счета неотвратимые и — в то же время — неоплатные. Писать об оплаченном счете, когда речь идет о нашем недавнем прошлом — кощунство. По какому прейскуранту могут быть оплачены Норильск и Потьма, Караганда и Магадан, подвалы Лубянки и Шпалерной? Как и чем оплатить муки и гибель каждого из невиновных — а их миллионы — почем с головы? И кто имеет право сказать: счет оплачен? Пожалуй, лучше уж нам не браться за счеты? Оплатить такой счет — это вообще никому не под силу, по той простой причине, что человечество «не научилось воскрешать мертвых».

А кто оплатит обманутую веру людей в заветные слова: «У нас даром не посадят?» Веру: если Иваны Денисовичи сидят за решеткой — стало быть они в самом деле враги. Надо сознаться, великолепно работала в прошлом машина провокаций — радио, собрания, газеты, — столь легко и бесперебойно, что, случалось, даже честные люди становились ожесточенными гонителями невинных. Жена отрекалась от мужа и дети от отцов, друзья от лучших товарищей. Ведь они, эти обманутые, тоже в своем роде жертвы. Жертвы организованной лжи. Не применимы ли к ним слова, сказанные о других временах: «Что ж, мученики догмата, вы тоже жертвы века?»

Чем оплатить массовое организованное душевредительство, разврат пера, распутство слова? Казалось бы, если и можно, то только одним — полнотой, откровенностью правды. Но правда оборвана на полуслове, сталинские палачества вновь искусно прикрываются завесой тумана. Она плотнеет у нас на глазах.

Жажда самой простой, элементарной справедливости осталась неутоленной. Вдовам погибших выданы справки, что их мужья были арестованы понапрасну и посмертно реабилитированы за отсутствием состава преступления. Хорошо. Такие же справки — об отсутствии состава преступления — выданы тем из заключенных, кому посчастливилось уцелеть. Отлично.

Но где же те, кто был причиной всего пережитого? Те, кто изобретал составы преступления для миллионов людей? Те, кто фабриковал одну за другой фантастические повести под названием «следственное дело»? Те, кто давал приказ чернить осужденных в газетах? Кто эти люди, где они и чем заняты сегодня? Кто, когда, где подсчитал их преступления, совершавшиеся обеспеченно, спокойно, методически — изо дня в день, из года в год? И им, этим преступникам, какие выданы справки?

Видимо, никем, никакие, — иначе не случилось бы, что изданием стихов ведает человек, повинный в гибели поэтов, что на торжественном заседании в президиуме красуется писатель, который писал преимущественно доносы, что пенсию за труды праведные получает седовласый почтенный старец, в прошлом губитель Вавилова и Мейерхольда... Туман, туман!

Счет оплакан, говорится в стихотворении. Правда, пролились океаны слез. Но лились они украдкой, в подушку... День железнодорожника, день танкиста, — а где же день траура по невинно замученным? Где братские могилы, памятники с именами погибших, кладбища, куда родные и друзья могут в поминальный день приходить, открыто плакать с венками и букетами цветов? Где, наконец, списки тех, кто заказывал доносы, тех, кто выполнял эти заказы, тех, кто... Но довольно: над могилами уместны тишина и скорбь.

Нет, не об отмщении речь. Я не предлагаю зуб за зуб. Месть не прельщает меня. Я не об уголовном, а об общественном суде говорю. Потому что, хотя доносчики, палачи, провокаторы заслужили казнь, но народ наш не заслужил, чтобы его пытали казнями.

Пусть из гибели невинных вырастет не новая казнь, а ясная мысль, точное слово.

Я хочу, чтобы винтик за винтиком была исследована машина, которая превращала полного жизни, цветущего, деятельного человека в холодный труп. Чтобы ей был вынесен приговор, во весь голос. Не перечеркнуть надо счет, поставив на нем успокоительный штемпель «уплачено», а распутать клубок причин и следствий, серьезно и тщательно, петля за петлей его разобрать... Миллионы крестьянских семей, тружеников, выгнанных на гибель на Север под рубрикой «кулаки и подкулачники». Миллионы горожан, отправленных в тюрьмы, в лагеря, а иногда и прямо на тот свет под рубриками «шпионы», «диверсанты», «предатели». Целые народы, обвиненные в измене и выгнанные с родных мест на чужбину.

Что же привело нас к этой небывалой беде? К этой совершенной беззащитности людей перед набросившейся на них машиной? К этому невиданному в истории слиянию, сплаву, сращению органов государственной безопасности (ежеминутно, денно и нощно нарушающих закон) с органами прокуратуры, существующей, чтобы блюсти закон (и угодливо ослепшей на целые годы), и, наконец, газетами, призванными защищать справедливость, но вместо этого планомерно, механизировано, однообразно извергавшими клевету на гонимых — миллионы лживых слов о «ныне разоблаченных матерых, подлых врагах народа, продавшихся иностранным разведкам»? Когда и как совершилось это соединение, несомненно, самое опасное из всех химических соединений, ведомых ученым?

Почему это стало возможным? Тут огромная работа для историка, для философа, для социолога. А прежде всего для писателя. Это главная сегодняшняя работа и притом безотлагательная. Срочно надо звать людей старых и молодых, на смелый путь осознания прошлого, тогда и пути в будущее станут ясней. И нынешние суды над словом не состоялись бы, если бы эта работа оказалась бы проделанной вовремя.

Убийство правдивого слова — оно ведь тоже идет оттуда, из сталинских окаянных времен и было одним из самых черных злодейств, совершаемых десятилетиями. Утрата права самостоятельно мыслить затворила в сталинские времена дверь для сомнений, вопросов, вопля тревоги и отворила ее для самоуверенной, себя не стыдящейся многотиражной и многоупорной лжи. Ежечасно повторяемая ложь мешала людям узнать, что творится в родной стране с их согражданами, — одни не знали простодушно, по наивности, другие — оттого, что им не очень хотелось знать. Тот же кто знал и догадывался, тот обречен был молчать под страхом завтрашней гибели — не каких-то там неприятностей по службе, безработицы и нужды, а обыкновенного физического уничтожения.

Вот какой великий почет был в то время слову: за него убивали... На могилах погибших, сказала я, должна вырасти не новая жизнь их губителей, а ясная мысль. Какая? Может быть, эта?

Уж раз мы выжили... Ну что ж!
Судите, виноваты.
Все наше: истина и ложь,
Победы и утраты,
И срам, и горечь, и почет,
И мрак, и свет из мрака...

Нет, не эта. Рассуждение соблазнительное, но принять его нельзя. Оно служит запутыванию клубка, а не попытке его распутать. Истина и ложь не близнецы и никому еще не удавалось быть мраком и светом разом. В каждом конкретном жизненном положении кто-то светил а кто-то гасил свет. И хуже: кто-то был злодеем, а кто-то жертвой.

Мы были молоды, горды,
А молодость из стали,
И не было такой беды,
Чтоб мы не устояли,

И не было такой войны,
Чтоб мы не победили,
И нет теперь такой вины,
Чтоб нам не предъявили.

Здесь две неправды. Во-первых, такая беда, перед которой мы не устояли и от которой не спасли страну, была. Имя ей — сталинщина. Это раз. Что же касается вин, которые теперь будто бы кто-то кому-то предъявил, то хотелось бы знать: кто, где, кому? О винах, предъявляемых нашему вчера, что-то не слыхать... Приняли, подхватили: и глубже ни шагу.

А между тем, изо всего, «что с нами было», естественно растет ясная простая мысль, известная всем с изначальных времен, но нам придется воспринять и усвоить ее заново. Столетие назад Герцен изо дня в день повторял ее в «Колоколе»: «... без свободного слова нет свободных людей, без независимого слова нет могучей, способной к внутреннему преобразованию страны». «Громкая, открытая речь одна может удовлетворить человека», — писал Герцен. «Только выговоренное убеждение свято», — писал Огарев. Молчание же для них — синоним рабства, «склонение головы». Герцен писал о «сообщничестве молчанием» : «немота поддерживает деспотизм».

Судебные процессы последних лет и последних месяцев вызвали среди людей разных возрастов, разных профессий громкий отпор. В нетерпимости к сегодняшним нарушениям закона оказывается негодование людей против самих себя, какими они были вчера, и против вчерашних тисков. За молодыми плечами нынешних подсудимых нам, старшим видятся вереницы теней. За строчками рукописи, достойной печати и не идущей в печать, нам мерещатся лица писателей, не доживших до превращения своих рукописей в книги. А за сегодняшними статьями — те, вчерашние, улюлюкающие вестники казней.

«Освобождение слова от цензуры» — таков один из девизов «Колокола». В последний раз «Колокол» вышел сто лет назад — в 1868 году. Столетие! С тех пор цензура сделалась менее зримой, но всепроницающей. Она располагает десятками способов, не прибегая к красному карандашу, заживо схоронить неугодную рукопись.

Пусть же сбудется освобождение слова от кандалов, как бы они не назывались. Пусть сгинет немота — она всегда поддерживала деспотизм. А память пусть всегда останется вечной, неистребимой, вопреки будто бы оплаченному счету. Память — драгоценное сокровище человека. Без нее не может быть ни совести, ни чести, ни работы ума. Большой поэт — сам воплощение памяти. Приведу строки того поэта, который не пожелал расстаться с памятью не только при жизни, но и за порогом смерти:

Затем, что в смерти блаженной боюсь
Забыть громыхание черных «марусь»,
Забыть, как постылая хлопала дверь
И выла старуха, как раненый зверь.

Память о прошлом — надежный ключ к настоящему. Перечеркнуть счет, дать зарасти бурьяном путаницы, недомолвок, недомыслей? Никогда!

Впрочем, если бы нам изменила память, сегодняшние суды над словом и сухой треск газетных статей донесли бы до нас знакомый запах прошлого угара.

Но сегодня — это сегодня, не вчера. «Сообщничество молчания» кончилось.


 

Алтунян Г. О. Цена свободы : Воспоминания диссидента / Худож И. В. Осипов. – Харьков : Фолио : Радиокомпания+, 2000. – 350 с. : ил.

Компьютерная база данных "Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы" составлена Сахаровским центром.

Региональная общественная организация «Общественная комиссия по сохранению наследия академика Сахарова» (Сахаровский центр) решением Минюста РФ от 25.12.2014 года №1990-р внесена в реестр организаций, выполняющих функцию иностранного агента. Это решение обжалуется в суде


На главную страницу

Красноярское общество «Мемориал» НЕ включено в реестр общественных организаций «иностранных агентов». Однако, поскольку наша организация входит в структуру Международного общества «Мемориал», которое включено в данный реестр, то мы в соответствии с новыми требованиями российского законодательства вынуждены маркировать нашу продукцию текстом следующего содержания:
«Материалы (информация) произведены, распространены и (или) направлены учредителем, членом, участником, руководителем некоммерческой организации, выполняющей функции иностранного агента, или лицом, входящим в состав органа такой некоммерческой организации».
Отметим также, что Международный Мемориал не согласен с этим решением Минюста РФ, и оспаривает его в суде.