Новости
О сайте
Часто задавамые вопросы
Мартиролог
Аресты, осуждения
Лагеря Красноярского края
Ссылка
Документы
Реабилитация
Наша работа
Поиск
English  Deutsch

Сергей Бондаревский. Так было…


Глава II. На тернистом пути

Арест.
Произвол следователя при аресте и обыске квартиры.
В "чижовке" — начало страстей.
В "бутылках" внутренней тюрьмы.
Допросы

С.Бондаревский, студент Николаевского кораблестроительного института, направленный на учебу ЦК комсомола УкраиныСреда 21 июля 1937 года. Обычно я, начальник производственного отдела Дальзавода, засиживался на работе до девяти-десяти часов вечера. В этот день около шести часов вечера мне позвонили, чтобы я зашел в 1-й отдел завода для просмотра адресованных мне бумаг.

Во время этого занятия в отдел вошел оперуполномоченный НКВД по заводу Бугаев. Он показал мне ордер на арест. Я был ошеломлен, не рассмотрел, что в нем было написано и был ли арест санкционирован прокурором.

Впрочем, позднее стало ясно, что по требованию НКВД для ареста намеченных ими лиц немедленно давались санкции любыми партийными и советскими органами власти, в том числе прокурорами.

В присутствии начальника 1-го отдела Розина, Бугаев, обыскав меня, сразу забрал из моих карманов личные документы, деньги и ключи от квартиры. Затем, командуя мною, повел меня, как арестованного, в мою квартиру.

В ту пору жена с двумя детьми была в отъезде, гостила в Николаеве. У дверей квартиры нас ожидали начальник охраны завода Кравченко и неизвестные мне лица, приглашенные в свидетели при обыске. Открыв дверь квартиры, Бугаев сразу же направился к письменному столу и взял из него обойму пистолетных патронов, оставленную за день до этого Б.Е.Клопотовым, взял папку, в которой находились все мои документы об образовании, трудовой и общественной деятельности, о добровольной службе в Красной Армии, воинский и профсоюзный билеты, комсомольский (архивный) билет, мою и жены сберегательные книжки. Я все хранил в образцовом порядке, начиная с ученического билета гимназиста и справки о моей работе в мастерской в 1919 году — начало моей трудовой биографии. Все было взято просто так, без описи.

Бугаев взял с собой охотничье ружье, подаренное мне Уполномоченным ЦК ВКП(б) и Совнаркома СССР по Дальневосточному краю И.В.Косиором, за очень удачный спуск подводной лодки Щ-121, о чем в папке имелось свидетельство. Он также взял и унес наш новый патефон выпуска Коломенского завода. Кравченко увел с собой нашу собаку — овчарку (это логично, так как дома у нас никто не оставался).

На этом, собственно, закончился обыск квартиры. Все вышли из нее. Бугаев запер квартиру на замок и опечатал.

Инженер-механик Станислав Иустинович Нивинский. В 1918-19 гг. был связным в одесском подполье, возглавляемом Я.Гамарником. В 1932-37 гг. - строитель подводных лодок Тихоокеанского флота. Репрессирован. Фото после 1955 г.В это время, живший рядом мой сослуживец и друг С.И.Нивинский вышел в коридор и остолбенел, поняв, что происходит.

На все то, что унес Бугаев и на то, что оставалось в квартире, опись не составлялась, а в квартире находилось много ценных вещей, принадлежавших моей семье, в том числе, пианино № 1 марки "Москва" — награда мне от наркома оборонной промышленности Рухимовича за руководство ремонтом ледокола "Красин" и судов сквозного арктического плавания в 1936 году, мужской велосипед — подарок ВЦСПС за стахановские темпы постройки и сдачи судов на Дальзаводе и многие другие наградные подарки.

Моя жена была образцовой хозяйкой и обставила нашу трехкомнатную квартиру многими красивыми и практичными вещами для семейной жизни с двумя детьми.

Мог ли я, советский гражданин, подумать тогда, что это было началом наглого разграбления сотрудниками НКВД имущества моей семьи, приобретенного почти двадцатилетним моим и жены трудом.

Привез меня Бугаев к какой-то хатке-завалюшке, находившейся против выездных ворот, в краевое управление НКВД и втолкнул в низенькую дверь.

Конечно же я, гордившийся своим безупречным трудом, революционной сознательностью и преданностью, не допускал и мысли, что меня могут задержать надолго. Поэтому я приехал в том, в чем был на работе — в плаще, новом костюме, летней рубашке, туфлях и, конечно, с непокрытой головой.

Через низенькую дверь я очутился в узком коридорчике, откуда меня впихнули в какой-то чулан, заполненный "туманом" — испарениями — и невольно воскликнул: "Что это, где я?" Голос снизу, от пола: "Садись на пол, увидишь". Нагибаюсь, вижу несколько полуголых мужчин, сидящих на мокром полу. Лица, тела у них потные и грязные. Спрашиваю: "Кто вы, зачем здесь?" Присматриваюсь, это как будто бы командиры из военного порта или Убеко. Где-то их видел. Советуют мне раздеться, так как в чулане душно и жарко. Кто-то поясняет: "Это — «чижовка». Помнишь, в басне — «Чижа захлопнула злодейка западня...» Вот это и есть предварительная камера. Продержат в ней два, три дня".

В недоумении, ошарашенный происходящим, пробыл я в ней какое-то время. В приоткрывшуюся дверь кто-то поманил меня рукой, чтобы я вышел. Иду за позвавшим, а сзади меня идет стрелок с винтовкой. Вышли во двор и остановились у пролома деревянного забора. Выведший меня говорит: "Садись!" — на бугор земли, и стрелку: "При попытке к бегству стреляй в него" (значит в меня).

А на дворе темно. Уже глубокая ночь. В голове сумятица — зачем вывели, почему посадили у дыры в заборе. Не шевелясь, как истукан, просидел я почти до рассвета. Опять заводят меня в тот же чулан. Присел там на корточки, сижу в полузабытьи.

Под утро снова выводят, ведут во двор Управления, затем на чердак здания. Там, под самой крышей, находилась внутренняя тюрьма при Управлении. В самой высокой части чердака, под коньком крыши — коридор тюрьмы, а все пространство по обе стороны от него разгорожено на маленькие клетушки — камеры, в которых на голом полу находились арестованные. В некоторых камерах сохранились чердачные окна с решетками. А большинство камер были глухие, с деревянными вентиляционными трубами-каналами, проходящими через кровлю. Об этих камерах говорили "сидим в бутылках" — удачное сравнение.

В то лето во Владивостоке было жарко. Наружный воздух нагревался до 37 градусов. А в чердачных камерах было еще более жарко и душно. Арестанты валялись в них полуголые, разморенные. За что посадили — в тюрьмах того времени не спрашивали. Спрашивали, кем был до ареста. И по профессии безошибочно определяли, какой пункт или пункты 58-й статьи о контрреволюционных преступлениях по УК РСФСР и меру наказания определит следователь. Дальнейшее же "образовывалось" само собой по задуманному типовому сценарию.

Военнослужащему предъявят пункт 1 — измену Родине и соответственно расстрел. Инженеру — вредительство по пункту 7. Срок — десять лет. Учителю вменят агитацию — тоже десять лет.

Если фамилия оканчивалась на "ский", — его сочтут польским шпионом, если на "берг" или "ман" — это уж точно немецкий шпион и т.д.

Но солидные знания по этой "юриспруденции" приобретались по мере приобретения арестантского опыта.

Вероятно, такое предварительное определение делало следствие скорым, доступным пониманию невежественных следователей, обеспечивая выполнение и перевыполнение количества дел, планируемых "сверху" по времени и на территорию.

Машкин Семен Яковлевич, мастер-кораблестроитель. Один из первых (в январе 1922 г.) героев труда Украины, погибший во Владивостокской тюрьме, через три месяца после арестаК следователю вызывали в первую же ночь после поступления в тюрьму и допрашивали до утра, затем ночь за ночью до тех пор, пока подследственный не "расколется". Этого считалось достаточным, чтобы последующие инстанции — суды различных значений, вплоть до Верховного суда, и административные органы — до особого совещания при наркоме внутренних дел — определили возмездие: от многолетнего пребывания в высылке, в ссылке, в тюрьмах (обычных, специальных, строгого режима, каторжных, центральных), в лагерях и до расстрела, а также сопутствующие им конфискацию имущества, арест членов семьи, для направления в лагеря и ссылку. Я, как заводской работник, был "подведомственен" третьему отделу Управления — отделу экономической контрреволюции. Его возглавлял Варенберг, опекал завод Мочалов, оперативным исполнителем был Бугаев. Ему помогал Хренов и другие, кто "на подхвате", в том числе практиканты школ НКВД.

К полуночи меня привели в кабинет Бугаева.

Арестованных допрашивали по ночам, но спать днем в камерах запрещали. Коридорный надзиратель — "вертухай" — часто заглядывал в глазок двери камеры и независимо от того, спал кто или нет, стучал ключом в дверь, повторяя: "Не спли, не спли!"

Вскоре мы поняли, что "чижовка", ночные допросы, дневные бдения и многие различные "приемы" при аресте и на допросах, в том числе аресты родственников, были общесоюзной системой "дознания" для принуждения арестованных самолично сознаваться в любом преступлении, которое для тебя придумал следователь.

В кабинете Бугаева стоял полумрак. Настольная электролампа под глубоким абажуром освещала часть письменного стола следователя. Свет другой лампы направлялся в лицо допрашиваемого, стоящего у стены напротив окна. На мое появление Бугаев не обратил внимания и продолжал писать. Писал долго, а я стоял посреди комнаты, переминаясь с ноги на ногу. Наконец, он поднял глаза, показал мне на освещенное место для допрашиваемого и спросил: "Ну, будем работать", — и продолжал писать. Под утро опять обратился ко мне: "Ты все молчишь? Рассказывай! — и продолжал: — "Не прикидывайся, что не знаешь, о чем я спрашиваю. Рассказывай, в какой правотроцкистской организации ты состоял, кто тебя в нее завербовал, кто еще в ней есть. Все-все рассказывай чистосердечно. Мы все об этом знаем, но нам надо выяснить, раскаиваешься ли ты в этом или остаешься злобным врагом народа и Советской власти".

Моими словами — "Что вы говорите, что за чушь, кто это выдумал!" и напутствием Бугаева: "Иди в камеру и вспоминай, а завтра расскажешь", — закончился первый допрос.

В тюрьме с утра давали на сутки "пайку" хлеба (то ли 400 или 500 граммов), спичечный коробок сахара-песка и жидко заваренный, чуть теплый чай, разливаемый в миски. На обед давали черпак баланды (в кипяток клали отдельно сваренную гречневую кашу, подсаливали, добавляли 2-3 ложки растительного масла на бачок, разбалтывали и баланда готова). Наличие крупы в ней было, пожалуй, символическим. Вечером доедали хлеб, если его еще не съедали днем. До еды ли нам было, когда в твоей судьбе творилось что-то невероятно страшное.

Справок родственникам об арестованных, находящихся в тюрьме, УНКВД не давало, передач для них не принимали.

Так, моя свояченица, жившая во Владивостоке, пробовала узнать обо мне и передать съестное. Ей отказали и припугнули, что расспросы обо мне повредят ее мужу, служившему на флоте. Были и исключения для тех, чье поведение на допросах заслужило похвалу следователя. На втором допросе Бугаев требовал, чтобы я не отнимал у него времени и начал бы писать чистосердечное признание о своей преступной деятельности. Он конкретизировал то, что ему нужно: "М.А.Ратновский работал твоим помощником?" — Работал. Ты знал, что он состоит в правотроцкистской организации?" — "Нет, не знал". "Как ты не знал? Он же тебя завербовал в нее!" Я ему: "Бугаев! Что вы плетете чепуху?" Бугаев в ярости кричит и матерится: "Что ты, подлая тварь, притворяешься! По чьему заданию ты вредил на заводе? Ты же польский шпион! В кого ты собирался стрелять, пряча патроны?" В бешенстве он подскакивал ко мне, размахивая руками, стучал о пол стулом. Вызванному надзирателю он сказал: "Уведи ты эту сволочь в камеру".

В камерах мы делились между собой происходящим на допросах. Сослаться на фамилии не могу, многих я не знал, а если знал, то за прошедшие с тех пор полсотни лет — забыл, но помню то, что они рассказывали.

Так, начальник военторга, рослый представительный командир с холеной черной бородой, вернувшись с допроса, радостно сообщил: "А я обманул следователя. Он приказал мне присесть сто раз, а я присел восемьдесят, и он не заметил".

Директор Владивостокской электростанции, простоявший несколько суток "на конвейере", в японских затягивавшихся наручниках, показывал нам скрюченные от перенапряжения пальцы. Какое издевательство!

Стоянка "на конвейере" — это многодневное выстаивание на ногах допрашиваемого, находящегося в кабинете следователя под наблюдением "подхватных" — обычно практикантов школ НКВД, — криками, оскорблениями и побоями принуждающих арестованных стоять до изнеможения.

На третьем допросе Бугаев перешел в решительное наступление на меня. Усадив у стола с бумагой и пером он потребовал, чтобы я писал под его диктовку о чистосердечном признании "в участии и совершении" и т.д. и т.п.

В то время как я записывал длинные фразы, он ходил, подпрыгивая, по кабинету, напевая: "Чтобы тело и душа были молоды, были молоды, были молоды, ты не бойся ни жары и ни холода, закаляйся, как сталь" — любимую песню следователей того времени. Диктант Бугаев закончил словами: "Собственноручно подписал" — и приказал: "Распишитесь!" Мой отказ подписаться взорвал Бугаева. Заорав изо всей силы, он подскочил ко мне, замахнувшись в лицо. Я увернулся от удара и в сильном волнении, крича на него, схватил тяжелую чернильницу с намерением ответить на повторение нападения.

На возникший шум в кабинет вскочили "подхватной" и Мочалов — начальник Бугаева — для выяснения, что происходит (ну не спектакль ли со сценарием?)

На следующую ночь меня допрашивал Мочалов. Он предложил мне сесть и начал разговор со мной с того, что не все следователи и, в частности, Бугаев достаточно культурны, чтобы спокойно беседовать с подследственными, но их нужно понять — ежедневная напряженная работа делает их нервными, раздражительными (пожалейте их, посочувствуйте им).

Мочалов убеждал меня в том, что Бугаев, допрашивая меня, перестарался. В действительности же эти методы были рекомендованы "сверху". Он также внушал мне, что в Управлении знают меня как честного советского специалиста, арестованного лишь для того, чтобы они с моей помощью могли разоблачить врагов народа, орудовавших на Дальзаводе. Он напомнил мне, что еще год тому назад я в разговоре с ним, Мочаловым, обещал ему, что если узнаю о чем-нибудь враждебном, то обязательно сообщу.

А кто бы из людей, воспитанных в первые годы Советской власти революционными событиями, рабочей средой, комсомолом, отказался бы помогать ей, своей власти? Кто мог бы подумать, что предлагалось стать филером или провокатором, аналогичным помощникам царской полиции.

Упрекнув меня в том, что после того разговора я ни разу не пришел к нему поделиться впечатлениями о своих сослуживцах, он высказал надежду на мое благоразумие при нахождении в тюрьме (ловко закрутил Мочалов).

В последующие дни меня снова допрашивал Бугаев, разнообразя приемы давления и вымогательства. (Для чего разыгрывались эти драмы и комедии? Почему не фальсифицировали подписи арестованных? Как никто не читал писанину дознаний, так никто бы не сверял подписи с подлинниками).

На многочасовом "конвейере" меня "обеспечивал" некий плюгавый, с закисшими глазами и сюсюкающий практикант. Он любил философствовать. Вынув из кармана пистолет, спрашивал у меня: "Что это такое?" Я отвечал: "Пистолет системы Коровина для недоразвитых детей!" Не поняв ответа, он с усмешкой продолжал: "А знаешь ли ты, что вот этим трехкопеечным патроном я сделаю в твоей голове дырку и тебя уже не будет, а?"

В такой приятной беседе быстрее проходит время. Иногда во время допроса заходил Хренов, специализировавшийся на избиениях допрашиваемых. Он, как бы невзначай, говорил Бугаеву о своих успехах на допросах. Сказанное им следовало понимать мне как намек, как предупреждение о том, что может произойти со мной.

Свое отношение в прошлом к сослуживцам я определял своей меркой. Отрицательно относился к людям, опаздывавшим на работу и торопившимся уйти домой, к пьющим в рабочие дни и похмелявшимся на другой день после попойки, к болтунам, корыстолюбивым, чванливым своей должностью, образованностью, внешним видом.

В таком духе я высказал свое хорошее или плохое отношение к своему заместителю Н.Е.Лесникову, к главному бухгалтеру завода Филонову, к начальнику ОКС Дьяченко, к своему другу С.И.Нивинскому, но следователей интересовало другое. Они допытывались, кто из них вместе со мной состоял в троцкистской (не существовавшей, выдуманной ими же) организации.

С этой целью он устроил мне очную ставку с Нивинским. На ставке Нивинский что-то жалобно лопотал о моих домашних встречах со своим помощником М.А.Ратновским, год назад высланным из Владивостока в Караганду. И вот Станислав, состоявший в РСДРП(б) с 15 лет, красногвардеец, связной в большевистском подполье в 1919 году, этот мужественный человек расплакался (довели!) и очную ставку прекратили.

Как-то, по оплошности надзирателей, я в коридоре тюрьмы разминулся с бывшим начальником штаба Тихоокеанского флота, флагманом флота 1 ранга (т.е. полным адмиралом) Солонниковым. Он шел в измазанной грязью белой форме, со срезанными нашивками. На кителе, где прикреплялись ордена, были дырки — награды с груди срывались. На окружающих он смотрел невидящим взглядом, было похоже, что он возвращался с допроса.

После очной ставки меня перевели в другую камеру. В ней на полу валялись несколько человек, а один грузный мужчина лежал на кровати с матрацем и разглагольствовал о том, что эпоха требует от нас жертв для разоблачения всех притаившихся врагов, строящих козни против вождя партии и народа Сталина. Но понять это, дескать, могут только сознательные, преданные ему люди и поэтому к нему, Щербакову, парторгу завода "Дальвосток" во Владивостоке (не спутайте с Дальзаводом), следователи относятся хорошо и он скоро вернется домой.

Как скоро отпустили его домой и вернулся ли он — не знаю, но что следователи использовали его демагогию, чтобы внушать арестованным необходимость беспрекословного лжесвидетельствования на себя и на других по требуемым следствием сценариям — это не вызывало сомнений.

С каждым прожитым в тюрьме днем росла убежденность, что следствие создает "дутые" дела, принуждает арестованных лгать на себя и на других, но для чего это делалось, никто не знал.

И как протест против произвола, я вздумал объявить голодовку: то ли я читал, то ли слышал, что таким путем можно привлечь внимание к обращению с арестованными. Как же я был наивен!

При раздаче обеда я не взял миску с баландой заявив, что объявляю голодовку. Коридорный, раздававший пищу, к моему заявлению отнесся совершенно безразлично. То же повторилось на второй и на третий день. Мои взволнованные сокамерники, вызвав дежурного по тюрьме, пытались выяснить, как относится начальство к моей голодовке. "А никак! — пояснил дежурный. — Пусть голодает. Упрашивать его никто не будет". Стала очевидной бессмысленность голодной забастовки в нашей стране, и я ее прекратил. Через несколько дней меня из внутренней тюрьмы УНКВД передали во Владивостокскую городскую тюрьму.

В итоге двухнедельных допросов было запротоколировано, что мною в сводных отчетах о готовности отдельных частей строящихся судов, конечный итог округлялся до целого процента.

Впоследствии, в обвинительном заключении, это инкриминировалось мне как преднамеренное вредительство.


На оглавление Предыдущая Следующая