Новости
О сайте
Часто задавамые вопросы
Мартиролог
Аресты, осуждения
Лагеря Красноярского края
Ссылка
Документы
Реабилитация
Наша работа
Поиск
English  Deutsch

Альбина Гарбунова. Я родилась в Сибири. Повесть


1. На Другой улице

Всякий раз, когда узнают, что я родилась в Сибири, да еще и в семье репрессированных, мне говорят: «Пиши о своем детстве». А что о нем писать-то? Детство как детство. Такое же, какое было у всего первого послевоенного поколения детей. И не такая уж великая разница репрессированы были родители или нет. Ну, разве что те, которые, побывали в сталинских лагерях как враги народа, были несколько интеллигентнее местных сибиряков. Так ведь на этом, видимо и строилась вся политика тех времен: Сибирь (и не только ее), чтобы она успешно развивалась, нужно было заселить образованными и культурными людьми. Добровольно никто туда ехать не хотел: климат жуткий. Комсомольского энтузиазма хватало ненадолго, да и то только журналистам и писателям, претендующим на Сталинскую премию. Вот и стала формулировка «враг народа» чем-то вроде командировочного удостоверения на «вечное поселение» в Сибирь.

Многие там и в самом деле остались навечно, в могилах. К счастью моих родителей, они вовремя (имеется в виду не посмертно, как мои прадед и трое из четырех полагающихся каждому человеку бабушек-дедушек) были реабилитированы, и, устав поднимать культуру Сибири, уехали оттуда, забрав, разумеется, и нас, детей с собой.
Ну, а родилась я, как пела небезызвестная Маша Распутина, и в самом деле в Сибири: в Красноярском крае в селе Тасеево, воспетом Солженицыным в «Архипелаге ГУЛАГ».

Соседка, тетка Ефимия -- местная жительница, глядя на то, как моя беременная мама пытается раздобыть ткань на пеленки для меня, а потом еще и шьет их, да еще и ползунки, распашонки и чепчики в придачу, изрекла:

- Нешто стала б я всем своим двенадцати говнюкам пеленки шить… Разорву, бывало, старую рубаху свово Гаврилы, да и под ж… (да простят меня те, кто просит, чтобы я писала, но в сибирской деревне такая лексика и по сей день считается нормативной).

Однако толи у моего отца все рубахи были исключительно новые, толи моя матушка не ставила цели догнать и перегнать тетку Ефимию по количеству детей, но совета соседки она не послушала и изготовила мне мое личное «обмундирование». Как, впрочем, за четыре года до этого она поступила и по отношению к моему брату.

Бездействовала в ожидании ребенка только единственная уцелевшая из всего комплекта бабушка. Она ждала результата, от которого напрямую зависел цвет кружевного чепчика, в который и нарядят меня, забирая из роддома. Это сейчас уже на восьмой неделе беременности сделают УЗИ, и иди себе на здоровье в магазин за чепчиком нужного цвета, ибо никто их теперь уже не шьет для внуков собственными руками. А в то время тайна пола раскрывалась только в момент рождения. Вот моя бабушка и ждала раскрытия тайны, прикупив своевременно розовых и голубых кружев в одинаковом количестве.

Наконец, в конце мая 1957 года бабушка уверенно приступила к пошиву розового чепчика. Я родилась. Четыре с лишним кило весом и с какой-то замысловатой болезнью крови в нагрузку. Болезнь едва не стоила мне только что начинающейся жизни, но вовремя подоспела ссыльная латышка-врач и в условиях сельской больницы и глухой тайги сотворила чудо: сообразила в чем дело, нашла донора и сделала мне переливание крови.

В результате я получила от этой латышки не только жизнь, но и свои имя и судьбу.

Меня назвали Альбиной именно в честь нее. Позже, когда я прописывалась в общежитии небольшого городка Латвии, паспортистка долго вертела в руках мой паспорт, а потом попросила меня показать ей мое свидетельство о рождении. Прочитав там, что мама у меня немка, а отец поляк, сказала:

-- А имя-то у вас чисто латышское.
Потом уточнила:
--Старое латышское имя. Так мою бабушку звали.
-- Та ссыльная латышка-врач, благодаря которой я живу на свете, по возрасту тоже вполне могла быть и моей и вашей бабушкой, - ответила я.
И Латвия приняла меня без колебания.

Итак, родилась я в селе Тасеево только потому, что там находилась ближайшая от деревни Глинная больница с роддомом. А в деревне не было даже своего фельдшера и ее жители, когда в их хворобах не спасали даже растирания самогоном и прием его же внутрь, шли пять километров вдоль реки Усолка в Тасеевскую райбольницу за помощью. В больнице работали почти сплошь «враги народа», уровень их врачебной квалификации был очень высок и потому, имея из медицинского оборудования лишь свои уши, пальцы и глаза, они ставили диагнозы и успешно вылечивали достаточно сложные и застарелые болезни. Мою бабушку, например, эти врачи избавили от пиелонифрита. Правда, не питая любви к самогону, бабушка вынуждена была при первых же почечных коликах отправиться в больницу, и болезнь не была запущенной.

Ну, а деревня Глинная представляла собой две улицы: Забайкальскую, расположенную параллельно реке Усолка, вследствие чего она каждую весну во время разлива тонула в ее водах (отсюда, видимо и столь остроумное название улицы, дескать, по весне здесь «славное море священный Байкал»). Улица, расположенная перпендикулярно реке и никогда ею не заливаемая, явно не пользовалась уважением жителей деревни и презрительно называлась Другой.

Мы жили именно на Другой. Отец, женившись на моей матери, срубил избу сам. До лагерей он был подающим надежды скрипачом, и даже в лагере еще какое-то время играл на скрипке, а потом был отправлен на очередную комсомольскую стройку просеку делать, а, говоря попросту – лес валить. Там он и получил свое второе образование. Потому-то, будучи женихом, заготавливал он в лесу балки самостоятельно: валил деревья, обрубал сучья, шкурил, сушил, вырубал пазы. А уж после свадьбы привез балки из лесу и сложил их на мох. Деревенский умелец соорудил в избе печь. Из дранки сделали крышу. Под полом вырыли яму – подполье для картошки. В этом дом и принесли аисты, которые до этого в те края отродясь не залетали, сначала брата, а потом и меня.

Из своего раннего периода помню калитку в заборе между нашим и бабушкиным дворами. Вряд ли калитка обладала какими-то выдающимися качествами, она была просто тяжелой для трехлетнего ребенка, потому и запомнилась. Изо всей силы я толкала ее в сторону бабушкиного двора и оказывалась рядом с будкой лохматого черного пса по имени Салтан. За что он получил столь сказочное имя, мне выяснить так и не удалось. Предполагаю, что за свою невероятную толерантность. Пушкинский царь ведь тоже этим отличался, коль женился на сестре ткачихи с поварихой, да еще и терпел впоследствии все их выходки. Бабушкин Салтан был не менее терпимым, ибо без малейшего сопротивления служил мне верховой лошадью и был верным соратником в нашей с ним борьбе за независимость, в том смысле, что, независимо от запрета мамы и бабушки не ходить на огород, мы с Салтаном туда ходили и «пропалывали» морковь, после чего даже моя многоопытная в огородных делах бабушка не могла определить на какой именно грядке та росла. Пес был моим добровольным «сокамерником», когда я забиралась в его будку. И лишь однажды, когда мне взбрело в голову стать и его сотрапезником, он изменил своим принципам и укусил меня за руку. Рассказывают, что на мой рев сбежалась вся Другая улица. Судили, рядили, как же поступить с Салтаном: казнить или помиловать. Тем временем бабушка смыла кровь с моей руки и перевязала ее бинтом. Обновка мне показалась столь красивой, что я тут же отправилась показать ее только что отобедавшему Салтану. Увидев, сколь благодушен ко мне пес, народ пожал плечами и разошелся по домам. Я же из всего этого сделала два вывода. Первый – тогда же: есть нужно при помощи ложки и из своей тарелки, о чем, впрочем, не уставала повторять мне моя матушка. Второй, - когда сама стала мамой: во всех несчастьях детей виноваты взрослые. Смотреть за детьми надо. А с Салтаном мы оставались друзьями до самой его смерти, наступившей через несколько лет просто от старости.

Отца своего в этот период я вообще не помню. По рассказам матери дома он бывал или когда я еще спала, то есть рано утром, или когда я уже спала, то есть ближе к ночи. В колхозе нашли вполне достойное применение для скрипача, подающего надежды: он работал на лошадях. С одинаковой интенсивностью независимо от времени года. Осенью возил урожай с полей в сараи, зимой заготавливал лес и возил сено, весной пахал колхозные поля, летом заготавливал сено. Наступала осень, и все повторялось сначала без выходных и отпусков. И без денег. За каждый отработанный день учетчик в ведомости напротив фамилии колхозника рисовал палочку, которая называлась «трудодень». Предполагалось, что на каждый заработанный трудодень в конце года колхозник получит определенное количество зерна. Но когда этот день наступал, выяснялось, что «госзаготзерно» вывезло уже все, что было собрано, оставив в амбарах ровно столько, чтобы едва лишь можно было весной снова засеять поля. Председатель колхоза метался меж двух огней: скрывал от района собранный урожай и раздавал его колхозникам, за что запросто мог в любой момент угодить в тюрьму. Однако голодные люди не могли работать и выполнять наложенный на колхоз план по заготовкам, за что председатель опять-таки с той же неотвратимостью мог попасть туда же. Ссыльные работали в колхозах «не за страх» и не «за совесть», а также не за деньги, и не за хлеб, а за паспорт, чтобы, получив его, тут же бросить колхоз. Правда, правительство не спешило лишить колхозы подающих надежды и уже состоявшихся музыкантов, ученых, врачей и учителей. Свой паспорт мой отец получил только в 56 году. Вместе с паспортом за самоотверженный труд выдали ему… нет опять же не деньги и не зерно, а медаль «За освоение целинных земель». До этого он даже и не подозревал, что осваивал целину.

Несколько зим отец работал на лесозаготовке. Там платили не трудоднями, а деньгами. Родителям удалось накопить небольшую сумму на покупку дома в Тасееве. Кроме того, они продали за гроши свою избу в деревне и зимой 62 года переехали в село. Жить в Глинной дольше они уже не могли. Брат учился в третьем классе школы трехлетки. Дальше нужно было отдавать его в интернат, но родители, прочитав «Педагогическую поэму» Макаренко, побоялись доверить государству воспитание своих детей.

2. Тасеевский рай

Мы на новом месте. Отца взяли на работу в районный дом культуры на должность музыкального руководителя с зарплатой в 80 рублей. Сорок из них родители каждый месяц в течение трех лет отдавали за дом, который из-за нехватки денег все-таки пришлось купить в долг.

Тасеево в то время было огромным селом со всеми, причитающимися райцентру атрибутами: райкомом КПСС, райисполкомом, райбольницей… Сплошной «рай», основанный много веков назад тунгусским ханом Тасеем недалеко от соляных кочек. Потому и речка Усолкой называется. Разработкам соли (ближайшая – Троицкий солеваренный завод) уже не одна сотня лет. И всегда туда ссылали неугодных царям-батюшкам и советскому правительству людей. Там, на сельском кладбище покоится и мой прадед, депортированный в Сибирь со всеми чадами и домочадцами до четвертого колена в 41 году за принадлежность к «арийской расе». В Тасееве он прожил совсем недолго: умер в 1943 году, не перенеся «райской» жизни.

Национальный состав жителей села в 60-е был еще очень пестрым. Там кроме местных русских были ссыльные евреи, армяне, чехи, молдаване, поляки, немцы, латыши, литовцы, финны, эстонцы и даже китайцы. Чуть позже, когда я пошла в школу, то моими одноклассниками были Махатчан и Кузминскайте, Леметью и Кох, а учителями Нисневич и Шандер. А частенько и под, казалось бы, вполне русской фамилией скрывался вовсе не абориген. Скажем, Ваня Танфухов был китайцем по имени Тан Фу Хо. На фоне этого «Вани» чудесные превращения моей мамы Ирены в Ирину, тетушки Теи в Таисию, бабушки Эмилии в Люсю, и отчима моей мамы Фридриха в Федю, казались просто уменьшительно-ласкательными именами. Ну, что поделаешь, тамошнему населению так было удобнее их называть.

Если бы у коммунистов был призыв «Интеллигенция всех стран, соединяйтесь!», то его можно было бы смело поставить рядом со словом «Тасеево» в качестве лозунга. Но такого призыва не было, а пролетариев, как известно, не ссылали, потому и осталось село без собственного лозунга. Зато в Сибири все ссыльные сначала были колхозниками, потом рабочими, и только после этого, кому повезло дожить до лучших времен, снова вернулись в интеллигентскую прослойку пышного рабоче-крестьянского пирога.

Мой прадед со стороны матери был почтовым служащим. Все его восемь детей получили гимназическое образование и профессию, а четверо младших окончили техникумы, что для тридцатых годов было большой редкостью. Трое детей до войны и ссылки в Сибирь, правда, не дожили: расстреляли их в 38-ом. Остальные пятеро отправились на Восток и верой и правдой работали на победу в колхозах и на заводах. В 41-ом году моя ссыльная бабушка оказалась единственным грамотным человеком в деревне и в колхозе. Председатель, вопреки сталинским запретам был вынужден назначить ее учетчиком. Не зная русского языка, но зная свое дело (до ссылки работала учетчиком на заводе), она быстро привела в порядок всю бухгалтерию колхоза,чем и снискала уважение председателя. Особыми благами он семью, конечно, не осыпал, но хотя бы не позволил районному НКВД отправить бабушку с малолетками куда-то еще дальше на Север. Что ни говори, а образование – «страшная сила».

Вернемся, однако, в Тасеево шестидесятых. Жили мы на улице Большевистской. (Ну, а как еще ей называться в это время и в этом месте?) Причем на той стороне, на которой не было тротуара. Почему это так важно? Потому что, почти от самых ворот домов нашей стороны и до спасительного дощатого настила всю весну, пол-лета и осенью плоть до морозов простиралась, уходящая справа и слева за горизонт, лужа. А в 64-ом я пошла в школу и дважды в день мне приходилось эту водную преграду форсировать. Для этой цели мама купила мне доходящие почти до колена резиновые сапоги, в которых я выглядела почти как тот сообразительный сказочный кот, превративший своего безродного хозяина в маркиза де Карабаса. Моей родословной сапоги, правда, не изменили, зато помогли по утрам и после обеда выходить сухой из воды (в прямом смысле).

Школа, как мне тогда казалось, находилась очень далеко. После переправы через лужу нужно было дойти до «нашего» (потому что ближайшего к нам) магазина, потом спуститься с горы, пройти вдоль еще одной лужи, миновать мостик через Аниськин ручей, снова подняться в гору, посмотреть, как ежедневно вбивала мне в голову мама, сначала направо, потом налево и перейти улицу. Затем проследовать мимо «большого» (аж в два этажа!), магазина и, наконец, очутиться перед дверями начальной школы №4.

Читать и писать, а так же желанию вообще это делать меня научила Анна Исаевна Набока. (Чуете, кто она по национальности?) До этого мама, разумеется, честно пыталась «разучить» со мной буквы, мотивируя это тем, что я смогу читать книжки сама. Но я, заявив ей, что лелею мечту стать дояркой, а коровам во время дойки вовсе не обязательно читать высокохудожественную литературу, удалялась следом за недоласканной кошкой на забор. (Природная любовь к животным, как вы уже, наверняка, заметили). Мурка, призывно выгнув хвост буквой «зю», по ребру доски грациозно шествовала к следующему столбику забора, я же, пытаясь повторить сей эквилибристический трюк, обдирая локти и коленки падала на землю, за что насмотревшийся военных фильмов брат остроумно называл меня «летчицей». В этот момент, конечно же, жутко хотелось заплакать от боли, но я героически сдерживалась, т.к. если только мама слышала мой рев и догадывалась в чем дело, она тут же хваталась за «серьезный аргумент» -- полулитровую банку с зеленкой, из которой постоянно торчал «квач» -- карандаш, с намотанным на конце ватным тампоном. Вот этим-то орудием она и охаживала мои «боевые» (летчица как ни как) раны. А это выходило уже похлеще, чем просто боль от ссадины.

Короче, до встречи с Анной Исаевной в ряды интеллигенции я явно не рвалась. Но образование в Советском Союзе было всеобщим и обязательным, что и определило в дальнейшем мою профессиональную судьбу. Стоило только «аз» пристроить к «буки», потянуло узнать, а что же получится дальше. Научившись бегло читать, собирала копеечки, которые родители давали на пирожки и пончики, и раз в неделю после уроков ходила в книжный магазин и покупала на них сначала тоненькие книжечки, потом все толще и толще. В общем, доярки из меня не получилось, зато годам к 15-ти собрала приличную библиотеку. Тем более что родители очень скоро вычислили мои пирожковые "жертвоприношения" и помимо денег на школьный перекус стали давать деньги и на книги.

Кроме любви к чтению случилась у меня в начальной школе и другая любовь – к мальчику, с которым сидела за одной партой. Звали его Витей Лысенко, и был он сыном какого-то по счету секретаря райкома партии. Любовь была явно разделенной, потому что он подарил мне две красивые тетрадки с глянцевыми листочками. Обе были в косую линейку, т.е. для письма. Таких тетрадей ни у кого другого в классе не было. Я жутко гордилась этакой своею избранностью до тех пор, пока в одной из них не увидела жирную двойку за диктант. Оценка была совершенно справедливой, так как все до единого ЖИ и ШИ были написаны через Ы, но тетрадка была безнадежно испорчена, над чем я и отрыдала всю дорогу от школы до дома. Поскольку вырвать лист со злополучной двойкой у меня не хватило смекалки, пришлось засесть за грамматику. Так что, можно сказать, что филологом я стала только благодаря той первой детской любви. Уж очень не хотелось мне и вторую тетрадь столь же бездарно испортить.

Как-то так получилось, что пару лет мы все ходили в школу. Ну, со мной и братом все понятно. Отца директриса средней школы №2 уговорила идти работать учителем пения. А мама пошла в вечерку. В Поволжье она успела окончить только три класса немецкой школы. Потом одно полугодие училась в Глиннном в четвертом классе уже русской школы. После этого было не до образования: работала с 11-ти лет в колхозе. И вот мы вместе с ней отправились учиться: я в первый класс, мама – в пятый. С точными науками у нее всегда было все отлично. Порода такая. Математическая. Тут явно мои дедушка с бабушкой постарались. Счетовод да бухгалтер. В общем, задачки по алгебре и геометрии щелкала мама как семечки. Пока на доске всем классом над одной тужились, она успевала десяток на гора выдать. А вот с русским языком были казусы: писала почти абсолютно грамотно, а объяснить, почему – не могла. Видимо чувство языка тоже от природы было хорошим, да к тому же читала много, а вот правила орфографии начала изучать только в вечерней школе. Да уж лучше поздно, чем слишком поздно. За два года она одолела восьмилетку, блестяще сдала экзамены и стала работать, разумеется, бухгалтером в госбанке.

И стоит ли мне после этого удивляться, что старшая дочь, учась на первом курсе Технического университета, однажды, сидя, простите, на унитазе, дифференциальные уравнения решала. Сидела она на этом предмете, вовсе не потому, что на нем, как утверждает молва, думается лучше, а потому, что именно там застал ее телефонный зов о помощи. Однокурсник благополучно «проваливался» на экзамене по математике и не придумал ничего лучшего, чем позвонить башковитой девушке. В приоткрытую дверь я просунула ей мобильник и задала глупый вопрос:
- Блокнот и ручку принести?
- Зачем? – удивилась дочь и начала сыпать в трубку какими-то буквами-цифрами. Сдал тогда парень экзамен.

На моей же голове никак не могли прижиться математические лавры. Помнится, даже переписывая в чистовик решенную за меня соседом по парте контрольную, умудрялась навалять кучу ошибок. Видно именно на мне после бабушки, дедушки и мамы природа всласть отдохнула.

Однако назад в 66-ой год. Я к тому времени перешла в третий класс, началось лето, а в нашем доме – большой ремонт. Родители, наконец-то, расплатились с долгами и накопили небольшую сумму, чтобы утеплить дом. Решено было оштукатурить его изнутри и переложить печь. Теперь-то я представляю, чего это стоило взрослым. Для меня же все это было большим и незабываемым приключением с многочисленными бонусами. Во-первых, спала я все лето в бане на раскладушке, следовательно, ежеутренняя уборка постели автоматически отменялась. Во-вторых, все шкафы были сдвинуты в центр комнаты и прикрыты сверху старыми простынями. А это значит, что целое лето маме просто не могло прийти в голову заставить меня наводить в них порядок. В-третьих, можно с упоением перемешивать в старой ванне глину с водой и безнаказанно уляпаться во всем этом по самые глаза – издержки серьезнейшего процесса приготовления раствора для штукатурки. А какой восторг прибивать тонюсенькими гвоздиками дранку к стене. Чуть не лопнула, когда отец доверил мне это ответственное дело. Молоток с собой в постель брала, чтобы брат-диверсант его не выкрал.

Была, правда, на всю эту ремонтную бочку меда и обязательная ложка дегтя: уронила я кирпич на большой палец, не помню теперь уже какой, ноги. То, что в этот момент от боли выть хотелось, это пустяки. Дело приняло совсем нежелательный оборот, когда ноготь почернел, а палец раздулся, будто проглотивший кролика удав, и начал гноиться. Травма хоть и была почетной – производственной, но не позволяла мне после трудового дня вместе со всеми ходить на Усолку купаться. А когда еще в Сибири поплескаться в реке, если не в июле. Да и погода стояла на редкость жаркой. Вода даже в «яме», которая скрывала тогдашнюю меня с головой и поднятыми руками, была как парное молоко. «Яма» призывно бурлила и визжала, обещая райское наслаждение, а я сидела на горячем песке и все время чувствовала пробивавшийся из-под бинтов запах мази Вишневского. И до сих пор ассоциируется он у меня с чем-то очень желанным и близким, но недоступным, как рай.

3. Бабушкин сундук

Помните те давние-предавние времена, когда девушки задолго до того, как станут невестами, начинали готовить себе приданое? Они шили, вышивали, делали кружева и складывали все это в сундук, чтобы сразу же, как только случится подходящий жених, не мешкая выйти замуж. У моей бабушки Мили был именно такой сундук. Большой-пребольшой! Такой, что я лет до семи во весь рост на нем укладывалась. Высокий, с тяжеленной крышкой. Сундук, как и положено, был обит листовой жестью, а сверху еще украшен узкими полосками какого-то зеленоватого металла. Это был сундук-путешественник: сначала он из Марксштадта отправился вместе с бабушкой и четырьмя ее дочерьми в телячьих вагонах в Сибирь, потом, когда немцам разрешили покидать места ссылки – в контейнере на Кавказ. Говорят, что он и до сих пор еще жив. А бабушка вот уж двадцать лет, как умерла.

Однако это вовсе не значит, что ее нет с нами. Всякий раз, когда я открываю сезон охоты на одну-единственную, сдуру залетевшую в нашу квартиру через нагло открытое окно муху, муж мой тут же говорит: «Ну, что ты за ней носишься, как бабушка Миля?» Это он из моих рассказов знает, что бабушка терпеть не могла мух и боролась с ними всеми доступными средствами. И в Сибири, и на Кавказе по всему дому были развешаны серпантины липучек, на каждом столе стояло блюдце с раствором хлорофоса, и еще в каждой комнате на самом видном месте лежала мухобойка. На тот случай, если какой-нибудь резистентный к химии мутант залетит.

Я бы на месте мух тоже стремилась проникнуть в бабушкин дом, ведь там всегда так вкусно пахло ванилью, корицей, померанцем и ромовой эссенцией. Когда-то в юности училась бабушка у кондитера. Успешно, судя по всему. Ибо даже такая капризная вещь, как бисквит, который лично у меня все время так и норовит превратиться в банальную лепешку, напоминающую по вкусу гербарий из омлета, у нее выпекался пышным и гордым. Причем, пекла она его в русской печи, а не в наворочанной электродуховке, где температуру с точностью до градуса можно запрограммировать. Потом пропитывала бабушка бисквит малиновым сиропом, сворачивала его цилиндром, обмазывала белым кремом, специальным шприцом выдавливала коричневый и рисовала сучки и годовые кольца и обзывала всю эту вкусность и красивость «поленом». «Полено» просто таяло во рту и обычно растаивало с тарелки в считанные минуты. Особенно, если вместе собирались более чем двое внуков. А их было у нее целых девять штук: пять пацанов и четыре девочки. Я была старшей внучкой и всегда считала, что бабушка любит меня больше всех. Позже выяснилось, что каждый из нас думал точно так же. Это доказывает лишь то, как сильно бабушка всех нас любила и баловала.

В углу бабушкиного двора была песочница. В ней я играла с двумя двоюродными братьями. Оба были младше меня на полтора-два года. Любимым нашим занятием был запуск в «космос» кузнечика. Бедное насекомое запихивали в тюбик из-под губной помады, строили для старта «Байконур», голосом Гагарина докладывали о готовности к полету и кузнечик улетал. Потом, демонстративно не замечая лежащий рядом тюбик, долго разыскивали приземлившуюся «капсулу» где-нибудь в траве, устраивали торжественную встречу на «Байконуре», затем в «Москве». Короче, делали так, как подсказывало нам наше детское, не испорченное телевидением воображение. Огорчало нас только одно: кузнечик категорически отказывался чеканить строевым шагом по «Красной площади», а вместо этого, лишь только почуяв свободу от «космического корабля», удирал восвояси. Из-за такой идеологической расхлябанности «космонавтов», всякий раз для очередного полета приходилось отлавливать другого кузнечика. А производительность нашего космодрома была не хилой: иногда мы за один день запускали столько ракет, сколько СССР вместе с Соединенными Штатами запустили за первые десять лет космической эры. Поэтому дефицит летного состава у нас всегда ощущался.

Два старших брата со мной не играли. Я была для них, во-первых, девчонкой, во-вторых, козявкой. Это потому, что младше на четыре года. Они делали себе деревянные самосвалы и, несясь с деловым видом мимо «космодрома», заворачивали иногда в наш угол за песком. Это всегда заканчивалось «пограничным конфликтом» и«экономическим скандалом». Мы решительно не желали разбазаривать имущество «Байконура», старшие же, ничего не понимая в космонавтике, старались взять песок в самом стратегически важном месте. При этом ПУП (пульт управления полетом) каждый раз летел в свежевырытую яму. Поскольку до Москвы от «Байконура» было очень далеко, то мы шли к бабушке и рассказывали ей о происках диверсантов. Бабушка, недолго думая, брала ведро, шла через огород к берегу Усолки, и через пять минут приносила старшим их отдельный песок. И все были сыты и целы. И не только в переносном смысле, но и в прямом. Ни разу ни с одним из нас ничего у бабушки не произошло. Когда она успевала за нами присмотреть – загадка. На ее плечах были еще корова с обязательным теленком, пара поросят, куры с цыплятами, собака, кошка с котятами и, конечно же, огороды. Один большой, с картошкой, другой – маленький со всем остальным.

Об агрономических способностях бабушки легенды по селу ходили. Ни у кого лук не родится, а у нее каждая головка в кулак величиной. А помидоры? Где еще в Сибири можно было увидеть спеющие на корню помидоры? Только у моей бабушки. А все, Ватсон, элементарно просто: трудилась она в поте лица всю свою жизнь. А, как сказал один мудрец: «Нет ничего настолько невозможного, что не преодолевалось бы трудом». И даже суровый сибирский климат вынужден был сдаться перед упорством бабушки. Любые овощи вырастали у нее богатырскими, а в палисаднике до глубокой осени цвели диковинные цветы. И в доме все подоконники были уставлены примулами, колокольчиками, глоксиниями и геранями. А возле сундука стояла огромная кадка с аспарагусом, который она называла не иначе как Frauenhaar, то есть женский волос.

Ну, вот я и снова вернулась к сундуку. Только теперь в нем было уже не бабушкино приданое и не весь скарб, который способны были поместить в него, уезжая с Поволжья. Но я же забыла рассказать вам, как был устроен этот сундук. В нем было три отделения: одно большое посередине и два узеньких по краям. В одной боковушке бабушка хранила фотографии и документы, а в другой лежали шпульки с нитками, кружева, коробка с пуговицами, спицы, ножницы и крючки. В среднем отделе, кроме стопок накрахмаленного и отутюженного постельного белья, полотенец и занавесок, лежали всякие пестрые отрезы ситца и сатина, однотонные куски шерстяной ткани, клубки ниток и та вещь, которая меня бесконечно привлекала. Бабушка была заправской портнихой. Сначала она обшивала всю деревню Глинное. Потом, когда вслед за нами они с дедушкой Федей (который Фридрих) перебрались в Тасеево, в ею пошитых платьях щеголяла вся улица Спартака. Так за многие годы у нее накопился целый мешок обрезков, называемых тряпочками. Вот эти-то пестрые тряпочки всевозможных конфигураций и были моим Эльдорадо.

Дело в том, что я тоже шила. Ну, как и водится: прабабушка научила этому делу бабушку, бабушка приохотила к нему маму, а мама – меня. Нужно сказать, что кроме страстного увлечения космическими полетами и лазания за кошкой по заборам, играла я и с куклами. Их у меня было много, так как я грезила не только о поприще доярки, но и хотела стать многодетной матерью. И пример для подражания у меня был: соседка Анна Крузова, которая ежегодно рожала девочку или мальчика, а потом, когда они подрастали, отправляла их в детский дом. Хобби такое у человека было. Кукол своих я даже понарошку в детдом не отдавала, да вроде бы и будущих детей – тоже не планировала. Поэтому с младых ногтей постигала тонкости воспитания. Куклы были у меня своевременно привиты от кори и скарлатины, вылечены от ангины, старательно обучались в школе, ели, пили, гуляли и укладывались по режиму спать. От обязанности их обувать-одевать я тоже не увиливала. Шила им все от трусов до сапог. Вот для этого мне и нужны были тряпочки из бабушкиного сундука, потому что все обрезки после маминого рукоделия я уже пристроила. Бабушка, конечно же, подозревала о моих «материальных» (ткань в Сибири называли материалом) затруднениях и при случае выдавала очередную порцию лоскутков, которые у меня тут же расходились на обновки – семья-то большая. Вот потому и ходила я всегда вокруг сундука как кот вокруг банки со сметаной. И самым большим праздником считала, когда бабушка ставила на стол швейную машинку, доставала из сундука какой-нибудь отрез, потрепанные выкройки, сделанные из газеты, листочек с обмерами очередной «спартаковки» и начинала кроить. Главным в этот момент было скрутить себя в бараний рог, чтобы не спрашивать после каждого взмаха ножницами: «Баушка (я правильно написала), а эта тряпочка тебе еще будет нужна?» И тогда следовала награда за терпение: после того как были выкроены все обтачки, бабушка сгребала остатки в кучку и отдавала это богатство мне. Особенно везло, если первоначальный кусок ткани был большим, а «спартаковка» -- не очень. Тогда даже самая рослая моя кукла могла рассчитывать на новое бальное платье.

Сундук был поистине ящиком факира, только бабушка доставала из него не кроликов или голубей, а, скажем, клубок шерстяных ниток, который через день-другой превращался в пару теплых носков. Из гофрированной бумаги, рулоны которой тоже были припасены в сундуке, делались зимой цветы для вазы. А по вечерам из него же извлекался мешочек с бочонками от лото и стопка карточек, и все мы усаживались за стол играть. Выигравший называл номера, а все остальные закрывали картонными кружочками квадратики с выпавшими числами. Время пролетало незаметно, и уже пора было отправляться на соседнюю Большевистскую улицу домой. Но иногда можно было выпросить у мамы разрешения остаться ночевать у бабушки. И тогда бабушка расстилала на сундуке ватное одеяло, ставила сбоку пару стульев, чтобы я не свалилась ночью на пол и рассказывала на сон грядущий о той далекой и неизвестной мне жизни на Волге, о доме, в который ей уже никогда не суждено будет вернуться.

Жаль, что ушла в прошлое традиция таких вот волшебных сундуков. Но есть в моем сердце сундучок воспоминаний, и в нем кроме бабушкиных рассказов о прошлом хранится и пара ее ценнейших советов. Например, если у вас завелись тараканы (а также блохи, клопы или еще какие «домашние животные»), то нет лучшего средства от этой напасти, чем изловить и насыпать им соли на хвост. Или вот еще: затяжную обиду как рукой снимает свежий капустный лист, привязанный к голой попе. Вы уже представили себе всё и смеетесь? Бабушка тоже считала, что это безотказно помогает.

<...>

7. Дорогие мои учителя

Четвертый класс. Новая школа. Новая не только для меня, но и вообще. До этого на горе стояло только потемневшее от времени двухэтажное здание, а теперь рядом появился огромный п-образный пахнущий свежим деревом корпус. Все начальные классы, кроме четвертых, остались в старом. А нас решили приобщать к взрослой жизни и выделили пару помещений. Два четвертых с утра, два – после обеда. Все как у пятиклассников, только по кабинетам бегать не нужно, потому что наша Марь Ванна (Мария Ивановна Кузьмина) сама со всеми предметами прекрасно справлялась.

В классе за три года все уже друг к другу притерлись, и новенькая я одна. Но мне повезло: Марь Ванна – это как раз та женщина, что стащила меня почти год назад с неокрепшего льда и отвела к отцу в школу. Она прямо-таки нутром чуяла, что и в какой момент нужно сказать ребенку, чтобы достичь желаемого результата. Мое глубокое убеждение: научить человека быть педагогом – невозможно. Либо это есть внутри, либо нет. И никакие институты, курсы повышения квалификации и семинары тут не помогут. Бог дал или не дал. Мне все больше попадались учителя, которым Бог дал. Началось все, конечно, с Анны Исаевны. Следующей была Марь Ванна. Когда папа привел меня первого сентября в школу, она сразу же сказала:
-- Вы мне дайте эту девочку. Мы с ней уже немного знакомы.

И не дожидаясь папиного согласия, взяла меня за руку и подвела к классу с табличкой «4б». Потом открыла дверь и показала на вторую парту в среднем ряду:
-- Садись рядом с тем мальчиком. Там тебе будет все хорошо видно.

Бог милый, я ведь и в самом деле была близорука, но очки носить жутко стеснялась. Но как об этом догадалась Марь Ванна – до сих пор загадка. Хотя, когда я сама через много лет стала учителем, то тоже могла с первого же взгляда понять, что мой ученик не очень-то хорошо видит. Но бесполезно спрашивать у меня, как я это определяла. Понятия не имею!

Моим соседом оказался Сережа Толмачев – славный мальчик с обожженным лицом и всего одним глазом. Во второй глазнице был мертвый неподвижный протез. Ох уж эти дурные послевоенные времена! Все пацаны «воевали». Хорошо, если просто выстругивали себе деревянные пистолеты и носились с ними друг за другом, крича «бах-бах». А если делали поджиги и вместо «бах-бах» понарошку случался настоящий выстрел, а точнее взрыв начинки в том месте, где его меньше всего ждали. Сколько таких мальчишек осталось без глаз да без рук, а то и вовсе легли в могилы, разрывая души своих родителей, – не война, а дитя не уберегли. Так что Сереже еще в определенном смысле повезло: и жив, и наука на всю жизнь. Горькая наука. И еще одна девочка, опаленная неуемным мальчишеским желанием вооружаться, в классе была – Алла. У той, к счастью глаз был, правда, зрения в нем с гулькин нос осталось.

Вот с таким воинственным и уже пострадавшим от этого племенем работала наша Марь Ванна. Справлялась ли она? Еще как! Самые отпетые хулиганы смирнели перед ней, как ягнята, и старательно учились. Думаете, что была она грозной бой-бабой? Да в ней всего-то полтора метра роста было, и голоса она никогда в жизни ни на кого не повысила. Вот директора школы Любовь Федоровну – ту боялись. И не просто боялись, а трепетали перед ней. Каждый понедельник школа выстраивалась на общую линейку. Один старший класс сдавал дежурство другому. И не приведи Бог, если чья-то фамилия прозвучала с негативным оттенком в отчете дежурных. Сначала директриса выставляла их перед всей школой, а потом вела к себе в кабинет, из которого нарушители порядка, независимо от возраста и пола, выходили, размазывая слезы по щекам. Мне в тех кулуарах побывать не довелось, поэтому, что Любовь Федоровна говорила там, я не слышала, но порядок в школе был образцовый.

И коллектив учителей она подобрала очень работоспособный. Ей было глубоко наплевать на то, был ли у ее работника диплом пединститута. Мой отец и некоторые его коллеги вообще прошли ГУЛАГ и были сосланы в Сибирь «навечно», однако специалистами они были первоклассными. Одна Елена Ивановна Саулите чего стоила. Говорили, что в Латвии она была гувернанткой в богатой семье. Повезло же тем отрокам, которых она на своей родине воспитывала. Елена Ивановна свободно говорила по-французски, по-английски и по-немецки, великолепно играла на рояле, прекрасно пела и танцевала. С такими вот "униками"-учителями Любовь Федоровна создала школьный театр, ставивший Чехова, Островского, Горького. И зал РДК сидел затаив дыхание, рыдал и смеялся во время спектаклей не только потому, что не был избалован столичными (и никакими другими) гастролерами, но и оттого что самодеятельные актеры играли профессионально. И из затруднительных положений выходили c завидной ловкостью. Отец рассказывал, как один из актеров по случаю несварения желудка выбежал в туалет, ну и подзадержался там лишку. А тут его выход. Последняя реплика перед его предполагаемым появлением была: «И куда же она поставила эту опару? Сейчас я у ее мужа спрошу». А поскольку спросить оказалось не у кого, то актриса тут же сказала: « А чего тут спрашивать! Откуда мужику об этом знать! Я лучше сама ее поищу». И взялась искать. Она ее так искренне искала, что весь зал начал ей подсказывать, в каком месте, по житейской логике, может стоять та опара. Облегчившемуся за это время актеру, находчивые коллеги, наблюдавшие всю эту кутерьму из-за кулис, сунули в руки первую попавшуюся банку, и он вышел на сцену со словами: «Ну, что ты мечешься по дому? Нет там никакой опары. Я ее всегда с собой ношу… чтоб не остыла», -- и протянул актрисе двухлитровую посудину. Зал покатился со смеху.

Потом Любовь Федоровну перевели в Красноярск поднимать какую-то другую "целину", а у нас директором стал Евгений Миронович Нисневич. Он никого «на ковер» не вызывал, но школа при этом продолжала занимать первые места на смотрах, соревнованиях и олимпиадах. Для меня же совсем не это было важным, а то, что он преподавал русский язык и литературу. И то, что наш класс попал именно к нему. Учительницу, которая была у нас до этого, я даже не запомнила. Видимо, это был тот редкий для нашей школы случай, когда "Бог не дал". Зато с приходом Евгения Мироновича каждый день для меня превратился в праздник. Представляете, он всего «Евгения Онегина» наизусть знал и цитировал с любой строчки! Да одного ли «Онегина»? И это меня сразило наповал.

В дальний угол полетел любимый атлас мира. Был у меня такой: в пол квадратных метра величиной и сантиметров пять толщиной. Папа его где-то для меня выудил. С этим талмудом я дневала и ночевала, пытаясь разгадывать географические диктанты, которые задавала особо интересующимся географией наша Нина Александровна. Почему наша? А потому, что она у нас не только географию преподавала, но и классной руководительницей была. И гербарии с коллекциями дохлых стрекоз и бабочек, проткнутых булавками, будто шпагами, тоже больше не привлекали. Географию с биологией затмили русский язык и литература. Это было уже не увлечение и даже не влюбленность, а настоящая любовь. Причем, любовь с первой секунды взаимная. Кто только и как только не пытался потом отвратить филологию от меня или меня от филологии – безуспешно. По желанию родителей я даже в музыкальном училище поучилась, а потом все бросила и, не оглядываясь, пошла в университет на филфак.

Но все это было потом, а пока был седьмой класс и Евгений Миронович с его незабываемыми уроками. Учитель видел насквозь каждого из нас и каждому установил свою индивидуальную планку, до которой мы должны были дотянуться. Мне уже тогда стало понятно, что моя планка стоит очень высоко и учитель не без основания задал ей именно этот уровень. Евгений Миронович и родителям моим не однажды говорил, чтобы они обратили внимание на мои способности. (Они обратили, только, правда, на музыкальные).

Писать мне тогда совсем еще не хотелось. Зато хотелось прочитать все, что уже написано другими. И это тоже заслуга учителя. Потому что, трактуя произведения классиков, он никогда не рассказывал того, что стояло в наших учебниках. А ведь это было даже небезопасно. Страна только что отпраздновала столетие со дня рождения Ленина, и всем поголовно вменялось знать мнение вождя мирового пролетариата по поводу того или иного произведения. А вождь, как выяснилось, прочел всю русскую литературу, которая была до него и даже после, и везде что-то да сказал. Так вот, цитировать Ильича нас учитель не просил. Он вообще научился как-то ловко обходить все нелитературное в литературе, вознеся художественное слово на ту вершину, которую оно заслуживало. Благодаря учителю, Пушкин стал для нас, действительно, «солнцем русской поэзии», а не поэтом-революционером, каким его упорно делали учебники тех времен. А Гоголь – не обличителем российского самодержавия, а создателем бриллиантовой прозы, над которой мы то плакали, то смеялись, то дрожали от страха. Душа переполнялась восторгом, и мороз бежал по коже, когда Евгений Миронович читал нам вслух отрывки из «Мертвых душ», поэмы, которую многие мои ровесники вспоминают и теперь как нудную и малопонятную ерунду. Если бы ни учитель, я бы тоже так считала. Тяжела эта вещь для понимания подростка, если не растолковать ее доступно. Только вот это не каждому учителю дано. Потому и живут теперь люди, которые никогда больше после школы не взяли в руки Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Достоевского, Толстого… Как же много этим несчастным не открылось! А все потому, что не повезло им с учителем так, как повезло нам, ученикам Евгения Мироновича.

Как учил он нас писать сочинения? Во-первых, давал такие темы, к которым мы по определению не могли быть равнодушными. Например: «Печорин нашего класса» или «Как выжить Татьяне в наши дни?» Думаете, легко об этом написать? А вы попробуйте. У нас в классе прямо настоящие баталии по этому поводу разгорались. Во-вторых, даже если он и давал традиционную тему (ну, РОНО ведь требовало), то всегда говорил так: «Даже не пытайтесь «цитировать» учебник. Мнение авторов ваших книжек я и так давно знаю. А вот ваши соображения на сей счет мне пока неизвестны». Если мы, вдруг, начинали роптать (бывало и такое), учитель спрашивал: «Есть художественный текст и ваша голова полная мыслей. Чего же вам не хватает?» А не хватало умения излагать эти самые мысли. И вот тут он всегда приходил на помощь. У меня долго хранилось сочинение, которое было красным от исправлений. И при этом стояли две отличные оценки: за грамотность и за литературу. С орфографией и в самом деле было все в порядке. А вот свежие, но при этом корявенько изложенные мысли, учитель превратил в емкие, но вместе с тем изящные предложения. Так что, за те похвалы, которые я сейчас слышу в адрес своей прозы, я должна поклониться своему учителю. И я ему кланяюсь до самой земли. И не только за науку, но и за веру в мои способности и силы. Я знаю, что много раз предавала его надежды. И тогда, когда в другой школе стала писать не так, как просила душа, а так как было нужно партии, правительству и учительнице, от которой напрямую зависела моя оценка и средний балл аттестата. И когда поверила утверждывшим, что филология – это не мое и поступила в музыкальное училище. И потом, когда уже став учителем русского языка и литературы, годами успокаивала зуд письма в своих пальцах и откладывала это дело на светлое будущее, которое наступило вдруг после одного наркоза. Он был связан с операцией, но казалось, что вся жизнь моя до этого текла будто в наркотическом сне, и наконец, меня реанимировали. Теперь мне остается надеяться только на то, что Бог не отпустит меня отсюда до тех пор, пока я не выполню своего предназначения. Верьте и Вы в меня, дорогой мой Учитель!

<...>

Публикуется по Proza.ru Мы публикуем только главы имеющие отношение к теме репрессий. Полностью повесть читайте тут: HTTPS://www.proza.ru/avtor/albina57&book=1#1