Лак Гарри Цалелович. Во власти своей судьбы


Лак Гарри Цалелович (р.1925)
геолог

1925, 10 марта. — Родился в Риге. Отец – Цалел Екабович Лак (1890–1944), модельер женской обуви, владелец торговой фирмы в Риге. Мать – Ханна Лак (1886–1968), владелица торговой фирмы в Риге. Сестра – Дора (р.1917). Сводные брат Илья (р. 1910) и сестра Татьяна (р. 1906).

1925–1939. — Домашнее воспитание. Гувернантка Эльза. Увлечение чтением. Поступление во второй класс немецкой школы. Учение в Рижской общественной гимназии. Строительство отцом собственного дома в Палестине. Отъезд брата Ильи в Палестину (1936). Отъезд Эльзы в Германию.

1940, 17 июня. — Оккупация Риги советскими войсками. Национализация фирмы родителей. Работа отца модельером женской обуви в артели.

1941, 14 июня. — Объявление о высылке из Латвии. Доставка в грузовиках на товарную станцию. Этап в Сибирь. Условия этапирования ссыльных. Известие о начале Великой Отечественной войны.

1941, 15 июля. — Прибытие в Канск. Направление на жительство в село Анцырь. Работа в колхозе имени К. Ворошилова.

1941, осень. — Получение разрешение на посещение школы.

1941, 12 декабря. — Арест отца. Направление его в лагерь близ Красноярска.

1942, начало июня. — Арест сотрудниками НКВД. Доставка в Красноярск, далее на баржах по Енисею, Тунгуске до Туры. Размещение в бараке. Жизнь в комнате с семьей из Риги. Поступление в среднюю школу. Изгнание из школы при помощи милиционеров и направление на рытье котлована, затем на распилку дров, водовозную работу. Работа сестры в рыболовецкой бригаде. Овладение ремеслом бондаря.

1943, осень. — Назначение мотористом локомобиля на электростанции. Проведение электроэнергии в комнату барака с помощью главного механика электростанции Н. Шевцова. Разработка и осуществление водоснабжения поселковой бани.

1944, лето. — Мобилизация на фронт при содействии сына соседей, кавалера ордена Красного Знамени. Направление в распоряжение Красноярского военного комиссариата. Получение матерью и сестрой разрешения на выезд из Туры к брату матери на Урал. Прибытие в Красноярск. Получение свидетельства о смерти отца в лагере (умер 19 февраля 1944). Отъезд в 320-й запасной полк в Омск.

Трехмесячное обучение в полку. Назначение командиром отделения разведки. Направление в разведроту артиллерийского полка 70-й армии 2-го Белорусского фронта. Участие в боевых действиях в Польше, Германии. Перевод в штаб полка переводчиком. Тяжелое ранение. Возвращение переводчиком в полк. Участие в работе Особого отдела в качестве переводчика.

1945, октябрь. — Демобилизация из армии. Поездка к матери и сестре в Свердловск.

1945, декабрь. — Отъезд в Ригу к двоюродной сестре. Поступление в автошколу для обучения профессии водителя грузового транспорта. Работа в специализированном для дальних перевозок автобатальоне, в гараже спичечной фабрики. Встреча с одноклассницей Агнес Джемсовной Верт.
Отъезд в Ленинград для продолжения учебы. Поступление в индустриальный техникум легкой промышленности. Жизнь на частной квартире.

1947, 25 мая. — Устройство рабочим в геологическую экспедицию на Кольском полуострове. Начальник экспедиции Галина Сергеевна Бискэ.

1947, 1 ноября. — Поступление на работу в сектор геологии Карело-Финской научно-исследовательской базы Академии наук СССР в Петрозаводске. Жизнь в общежитии в Сайнаволоке. Самообразование. Изучение специализированной литературы. Перевод книги В. Таннера о геологии Феноскандии.

1949, осень. — Знакомство с В.С. Порецкой. Обучение диатомовому анализу. Жизнь в период обучения в Ленинграде в семье Г.С. Бискэ.

1950, весна. — Создание лаборатории диатомового анализа в Сайнаволоке. Знакомство и дружба с Михаилом Васильевичем Косюком.

1950, осень. — Женитьба на Агнес Джемсовне Верт.

1951. — Разрыв с женой. Знакомство с Надеждой Николаевной Горюновой.

1952. — Получение диплома о прохождении полного курса обучения по диатомовому анализу.

1954. — Выход первой книжки «Диатомовые четвертичных отложений Западной Карелии» в издательстве Ленинградского отделения Академии наук.

1954, февраль – март. — Женитьба на Н.Н. Горюновой.

1955, 1 мая. — Переход жены на работу в сектор геологии. Поездка с женой к матери и сестре в Ригу. Участие совместно с женой в драматическом кружке. Выпуск устного сатирического журнала «Крокодил».

1955, осень. — Отъезд матери в Израиль.

1956, ноябрь. — Решение президиума Академии наук СССР о переводе на должность младшего научного сотрудника в связи с персональным должностным окладом.

1957, 31 декабря. — Переезд семьи, включая тещу Елизавету Гавриловну, брата жены Василия и сына Сергея, в отдельную квартиру.

1958–1965. — Окончание Республиканской средней заочной школы. Поступление на географический факультет Московского университета при содействии профессора К.К. Маркова и министра просвещения Елютина. Сдача экзаменов в университете экстерном. Защита диплома.

1966–1970. — Учеба в аспирантуре. Защита кандидатской диссертации. Продолжение научной работы.

1968, февраль. — Известие о смерти матери в Израиле.

1978, сентябрь. — Поездка с женой в Германию.

1984, 1 октября. — Смерть сестры Доры в Израиле.

1987–1991. — Работа над медико-географическим атласом Карелии. Выход на пенсию. Окончание курсов экскурсоводов. Проведение экскурсий по историческим местам Петрозаводска.

1989. — Поездка с женой в Израиль.

1992. — Реабилитация. Получение справок о реабилитации отца, матери и сестры. Знакомство с делом отца в архиве МВД Латвии.

1992, август. — Смерть тещи Елизаветы Гавриловны.

1990-е гг. — Инсульт.
Работа над «Повестью, у которой нет названия», воспоминаниями «Дом на Зареке» и книгой «Во власти судьбы».

Благодарности

Благодарим Гарри Цалеловича Лака за предоставленные Музею фотографии.


СВОЙ ПУТЬ

«Гарри? Кто такой Гарри?

Это тот, который летал и все его любили?

Он, что, летчиком был?» —

«Да нет, он делал аэрофотосъемку...»

Из разговора

«Я жил в созданной мною легенде, которая в общих чертах соответствовала действительности...» - не раз скажет он в «повести о жизни». И тому были свои причины.

Первую свою сказку Гарри услышал на немецком языке. Ее рассказала маленькому еврейскому мальчику немка фрейлейн Эльза, которую родители Гарри, состоятельные рижские предприниматели, наняли в гувернантки. Шел 1927 год.

Потом будут «черная ночь» 14 июня 1941 года, Сибирь, война, жизнь «на волоске», чудесное спасение... Таких чудес в биографии Гарри немало. Как будто две силы боролись за него. Одна хотела уничтожить (например, в образе молодой немки во время войны), а другая отводила «руку» зла (как тот танкист, оказавшийся в нужный момент в нужном месте). Силы зла направляли его по оставшемуся от войны минному полю. А добрые духи выводили его с этого поля смерти невредимым...

«Моя жизнь только еще начиналась...» - скажет не раз Гарри. И это действительно так: (ситуация «с нуля» неоднократно повторялась для него. Взять хотя бы учебу. Разве не с «нуля» начал он свое образование в Петрозаводске (ведь рижская гимназия на немецком и латышском языках в стране советов не засчитывалась)? И добился того, что, будучи уже далеко не юношеского возраста, окончил не только среднюю школу, но также и университет (да не какой-нибудь, а самый престижный - Московский!), защитил кандидатскую.

Впрочем, что значит - «с нуля»? Когда каждый наш жест, говоря словами известного немецкого романиста Клауса Манна, повторяет «праотцовский ритуал». И во взрослом Гарри продолжали жить его отец, мать, сестра, «танте Эльза», определенные привычки... Его педантизм, его страсть к порядку и чистоте, стремление доводить начатое дело до конца, не пасовать перед жизненными невзгодами - от немецкой гувернантки (много позже он так и скажет: «Меня во многом создала Эльза»). От отца - романтизм, преклонение перед красотой, чувствительность. Мать наделила сына здоровым честолюбием, волей к жизни, родовым чувством памяти.

Гарри всегда знал, что самая большая драгоценность - это не бриллианты, не золото, а альбом с семейными фотографиями. Тот самый альбом, который мадам Лак сохранила в Сибири, на Урале, смогла увезти в Израиль... (после смерти мадам Лак ее душеприказчик передал альбом Гарри, когда тот впервые приехал в Израиль. Гарри в свою очередь оставит альбом детям и внукам).

Так случилось, что большая часть жизни Гарри, выходца из буржуазной Латвии, прошла в России. Но в его воспоминаниях фон страны, в которой он жил и живет, намечен пунктирно: вот праздничная первомайская демонстрация; а вот чем грозили мне отъезд мамы в Израиль и последующая переписка с ней... «Я - и время» - этого нет в повести Г. Лака. Как он воспринимал время Хрущева, Брежнева, мы не узнаем. По воспоминаниям чувствуется, что во время войны он ощущал прилив патриотизма (хотя ситуация была парадоксальная:

«чужестранец» воевал за государство, режим которого убил его отца. С другой стороны: воевал вместе с страной, восставшей против нацизма). После войны, когда мечты «о хорошей жизни» не исполнились, у Гарри, как и у многих (у Гарри в большей степени, ведь сформирован он не здесь, не в России), началось отчуждение от государства. Как и большинство, он конформистски приспосабливался: пусть идет, как идет, лишь бы не трогали... Развивалось своего рода внутреннее диссидентство: собирались по кухням, квартирам, жили своим миром...

Да, жизнь при коммунистическом режиме приучила к сдержанности, осторожности в оценках. Но дело не только в этом: мир для Гарри-автора и Гарри - основного действующего лица данных воспоминаний не имел окраски - капиталистический, коммунистический... Мир был един, и главное в этом мире - люди. Какими были встретившиеся на пути Гарри люди, таким был и мир. Больше хороших - значит, и мир хороший. Говоря словами карельского писателя В. Соловьева из повести «Страна чащоба» («врастал в охоту душой»), Гарри на протяжении всей своей жизни «врастал душой» в людей, в работу. Они поглощали все его помыслы, были его главной заботой.

Яркое тому подтверждение - почти полувековая дружба с летчиком Михаилом Косюком. Тем самым, который согласился «слетать» к Наде и сказал о ней - «Гарна дивчина». Тем самым, который, услышав по радио сообщение об аресте Берии, подарил в честь этого события Гарри командирские часы. Тем самым, что сказал однажды на своем южном «хохляцком» диалекте - «Харри, ты хений...»

Геология на долгие годы стала его страной, его второй после Надежды Николаевны большой любовью. В ней он нашел наилучшее сочетание всего того, что предпочитал и в жизни: общение с природой, физический труд плюс возможность интеллектуальной реализации.

Накануне 75-летия Гарри, незадолго до их с Надеждой Николаевной очередного отъезда на «каникулы» в Израиль, к Лакам пришли сотрудники института геологии. Они подарили красивый букет и открытку - поздравительный адрес с автографами. «Гарри, ты лучший мужчина нашего института...» «Гарри, мы тебя любим!»... И трогательная подпись: «Девочки и мальчики...» Многим из этих «девочек и мальчиков» уже за пятьдесят...

Эту открытку Гарри взял с собой в Израиль, чтобы показать знакомым: «Там такого нет, - сказал мне Гарри. - Там между людьми более формальные отношения...»

13 лет, как Гарри ушел из лаборатории, и 21 год, как на пенсии Надежда Николаевна. А их там до сих пор помнят, к ним идут, поздравляют... И это для Гарри, быть может, самый важный результат его работы. Хотя, разумеется, есть и другие, более осязаемые, что ли: звание кандидата геолого-минералогических наук, более 60 опубликованных работ в такой редкой области, как диатомовая флора четвертичных отложений Карелии.

В геологической науке приходится по крупицам собирать материал, подолгу наблюдать за происходящими в природе процессами, следовать интуиции, чтобы впоследствии получить хотя бы небольшое открытие.

Тем же самым образом делал Гарри и свои открытия в практике жизни, человеческих отношений. «Я никогда никому не завидовал, - говорит он, - напротив, всегда радовался успеху другого... Я знал одно - нужно работать с полной самоотдачей, труд сам за себя скажет... Как говорится, работай, а слава тебя найдет...»

«Ровно за ... дней...» - типичная для Лака-педанта фраза. Так же как другие - «Надя волновалась...» « Мы с Надей...», «У нас с Надей»... - типичные для Лака-семьянина. Труд, семья и любовь были основой его существования.

Как-то, еще в те годы, когда молодые супруги (хотя не такие уж и молодые, обоим за тридцать) жили в коммуналке, сосед спросил Надежду Николаевну: «Ты все еще с этим Лаком?» - « Да...» - ответила она. Сосед махнул рукой: «Да если бы ты и захотела уйти от него, он бы тебя не отпустил... Он бы из могилы тебя достал...» «Точно», - комментирует Гарри тридцать лет спустя давний разговор.

Отношения Гарри и Надежды Николаевны - это тот случай, когда через любовь двух конкретных людей можно понять гораздо больше о вечной тайне отношения народов (русских и евреев), нежели прочитать тома ученых мужей.

Вот как рассказывала мне о своей встрече (первой! самой ответственной!) с «мадам Лак», своей будущей свекровью, Надежда Николаевна: «До меня доходят слухи, что Гарри пьет...» - говорит она мне и так внимательно смотрит при этом. - «Да нет, мы вместе пьем...» - как ни в чем не бывало отвечаю я ей. Она улыбнулась: «О, если так, пусть пьет...»

«Иногда лежу целую ночь без сна и вспоминаю о том, что довелось пережить... Это так мучительно... Но посмотрю в сторону — Надя спит, слышу ее дыхание — и говорю себе: дай-то Бог, чтобы это дыхание слышать как можно дольше. Вот — единственная реальность...» Это уже Гарри.

Быть может, самое главное дело его жизни - создание семьи. То есть своего маленького государства, в котором хорошо жилось женщинам, детям и старикам (теща Гарри, «баба Лиза»). Конечно, они все участвовали в создании семьи - и Елизавета Гавриловна, и Сережа, и брат Надежды Николаевны Василий, их жены и дети... Семьи традиционной, в которой жили три поколения, что уже само по себе редкость по нынешним временам. Но Гарри приходилось еще и бороться за семью и завоевывать возможность быть ее полноправным членом. Он добился того, что ярославская крестьянка «баба Лиза» полюбила его как сына, а пасынок назвал «фати», то есть папочка. Я уж не говорю о Надежде Николаевне, для которой Гарри, конечно же, лучший муж.

Говоря о покупке новой стиральной машины-автомата, Гарри как-то заметил, что эта машина важна прежде всего для него, а не для Надежды Николаевны, поскольку в их семье стирает он. И готовит он. Он в своей семье и господин (в том смысле, что «не шумите, Гарри учится». Или - «Гарри работает»). И слуга. Слуга своей жены. Слуга своих детей. Слуга своей семьи.

«Если бы у меня не было Сибири, войны, моей геологии, встречи с Надей? Кем бы я был тогда?» - не раз задавался он вопросом. Да, такой биографией, как у Гарри, похвастаться может далеко не каждый. Она априори вызывает уважение, о чем упоминается и в повести: «Только тогда, когда секретарь совета зачитал мою биографию, высокочтимые ученые вышли из «транса задумчивости» и с удивлением взглянули на меня...»

Считается, что в жизни каждого настоящего мужчины должны быть война (армия). Дело, Женщина с большой буквы. У Гарри Лака все это есть. Плюс пережитый им ГУЛАГ.

После рассказов и воспоминаний В. Шаламова, Е. Гинзбург, О. Волкова и других литераторов и очевидцев, запечатлевших ужасы лагерной, ссыльной жизни, свидетельства Гарри Лака мало что откроют нового. Да и не ту цель преследовал автор «повести о жизни». Он просто хотел поделиться пережитым, рассказать о том, что формировало его как личность.

Испытания закалили Гарри, выработали в нем мужественность. Он с достоинством переживает тяготы возраста, несет свой крест - тяжелую форму астмы (такова плата за приобщение к диатомовым, за многолетний, напряженный труд в далеко не комфортных условиях). «Я провел чудовищную весну, можно сказать, «сел на иглу», принял изрядную дозу гормональных препаратов... - читаем в его воспоминаниях. - Зачем же эти муки? Не лучше ли жить там постоянно? Но я не хочу менять гражданство... Я люблю Карелию, свой родной город Петрозаводск... И потом... Я не хочу там получать пособие, я хочу получать пенсию, которую заработал здесь...»

О том же когда-то написала своему сыну и мадам Лак: «Живи в России... Это твоя судьба...» «Она знала, что я счастлив с Надей, и это было для нее главное... - скажет Гарри. - Она умерла вдали от нас. Ее последние слова - об одиночестве, об отрыве от любимых детей. И еще - смирение перед судьбой. «Такова судьба» - написала она».

И уже, закрывая книгу, снова думаешь: нет, не случайно судьба хранила ее автора. Быть может, во мраке веков уже было завещано: эти двое - внук раввина Гарри и дочь ярославской крестьянки Надежда - должны воссоединиться. Вечный спор между русскими и евреями должен завершиться через этих двоих - союзом.

О многом хотелось бы еще расспросить Гарри. Многое осталось «за семью печатями». Но я знаю одно: Гарри торопить нельзя. Придет время, и он сам все расскажет. И быть может, тогда родится еще одна книга.

Галина Скворцова, редактор

ДЕТСТВО И ОТРОЧЕСТВО В СТАРОЙ РИГЕ

Мои родители. Тайна «неравного брака». Портсигар. «Танте Эльза». Жестокий нокаут в парке. Одна, но пламенная страсть. Отдых у моря. Наш дом. Путь к достатку. Мои сводные брат и сестра. Отъезд Ильи. Попытка самоубийства Тани. Несчастная любовь Доры.

Я родился в Риге за четырнадцать лет до начала второй мировой войны. Отцу тогда исполнилось тридцать пять, а мама была на четыре года старше. О родителях, их жизни до моего рождения я знаю очень мало. Они поженились в 1916 году в Петрограде. У папы это был первый брак, у мамы — второй. К тому времени у нее уже было двое детей — девочка Таня и мальчик Илья, десяти и шести лет. По правилам жизни той эпохи такой «неравный брак» был явлением довольно редким. Сегодня приходится многое домысливать, ведь мама со мной на эту тему никогда не говорила. В нашей семье, как, впрочем, и в большинстве семей того времени, было не принято рассказывать детям о своем прошлом. А жаль! Сколько потеряно, недосказано, недоузнано! Я помню папу высоким, светловолосым, голубоглазым мужчиной. Он хорошо пел, любил импровизировать на рояле, сочинял слова к придуманным им же мелодиям. Когда ему удавалось прийти домой пораньше, он в ожидании ужина зажигал свечи, садился за рояль, отдаваясь во власть музыки. В такие мгновения я бочком пробирался в гостиную, заползал в кресло и зачарованно смотрел на мерцающие свечи, на отца, с волнением слушал его голос и игру. Он часто напевал мелодию песни «Мой маленький город Бельц». Это была песня из его детства.

Годам к десяти — двенадцати родители стали брать меня с собой на большие празднества, и тогда я увидел отца совсем в другом свете — не в слабом мерцании свечей, а в огнях сияющих многоцветьем хрустальных люстр, танцующего вальс, сперва с мамой, а затем и с другими женщинами. Я и сегодня вижу, как, сменяя своих партнерш, он все кружит и кружит по залу, изящно поддерживая свою даму и изредка бросая победно-влюбленный взгляд на маму.

Мама была прямой противоположностью отцу: ниже среднего роста, склонная к полноте, волосы темные, глаза большие, карие с зеленоватым оттенком. Отец — импульсивный, эмоциональный, вспыльчивый, мама — спокойная, строгая, очень выдержанная и удивительно рассудительная. Была она старше отца не только по годам, но и по всему жизненному опыту. И в то же время в ней наряду с добротой и мудростью присутствовала непреклонная, порою даже жестокая воля. Никто бы не подумал, что за мягкостью, женственностью внешнего облика кроется характер и воля стальной твердости, ведущая всех нас к той цели, которую мама перед собой поставила, считая себя правой «в последней инстанции».

Во мне до сих пор живет вопрос — почему молодой, красивый мужчина (холостяк!) женился на отнюдь не молоденькой, да еще с двумя детьми? И вспоминается одна фотография, увиденная в детстве. На снимке, датированном 1912 годом, запечатлена в полный рост молодая женщина. Она в красивом длинном платье, в небольшой, по моде того времени шляпке, на шее нитка жемчуга, мягкая, слегка ироничная улыбка на губах. Левой рукой мама опирается на тонкую дамскую трость, в правой держит длинную, тоже чисто дамскую, как тогда говорили, пахитоску. В целом помнится облик элегантной, артистической наружности женщины. Может, именно в этой фотографии и кроется разгадка мучающего меня вопроса?

В 1917 году родилась сестра Дора, через восемь лет появился на свет я. Изначально большая разница в возрасте с годами стала все ощутимей. Со стороны Доры возникла определенная ревность, так как родители возлагали на меня большие надежды, видя во мне наследника.

Сегодня, с высоты своих семидесяти пяти лет, я должен признать, что действительно сестра имела право на «ревность». Я жил и воспитывался в тот период, когда родители уже достигли определенного общественного положения, и вокруг маленького мальчика создавался, как сегодня говорят, «климат наибольшего благоприятствования».

Доре шел двадцатый год, она уже училась на первом курсе консерватории (класс фортепиано) и одновременно на первом курсе английского колледжа (она была удивительно способной!). Случилось так, что сестра и ее подруга, с которой она дружила с детских лет, пристрастились курить (естественно, тайком от родителей и, естественно, самые лучшие в то время сигареты «Эра"). Но с так называемыми карманными деньгами, видимо, было туго и их катастрофически не хватало: сестра, как и все молодые девушки ее круга, любила кино и сладости. Как-то, когда она сидела со своей подругой за занятиями и изнывала от желания покурить, ее вдруг осенила идея: она попросила меня «загнать» у букиниста учебники, на вырученные деньги купить сигареты, а вечером заявить родителям, что учебники украли в раздевалке школы. В свои двенадцать лет я очень хотел казаться взрослым в глазах сестры. И хотя мне стоило труда побороть свои колебания, но я все же пошел на этот обман.

История с курением сестры имела весьма неожиданное продолжение. Родители приходили домой довольно поздно, уже после восьми вечера. В нашу обязанность входило их встречать и подавать тапочки. И случилось то, что, наверно, и должно было случиться. Отец, как обычно, обнял Дору, чтобы ее поцеловать, и отпрянул, почуяв запах табака. Последовал грозный вопрос: «Дочка, ты куришь?» Сестра не растерялась и с невинным видом воскликнула:

«Что ты, папа, это мальчики у меня были, они курили», — и дала отцу понюхать свою блузку. Тот внешне был удовлетворен ответом, и мы с сестрой облегченно вздохнули — гроза миновала.

Надо сказать, что родители завели приятную для нас традицию: в дни рождения мы, просыпаясь, находили у изголовья подарок. Устное поздравление следовало вечером за праздничным столом. Так было всегда, но... в день своего совершеннолетия (двадцать один год) Дора подарка утром не обнаружила. Когда родители пришли на обед, они ее не поздравили. В доме воцарилась напряженная тишина. Даже я примолк и не играл в свои шумные игры. Вечером стали собираться родные и близкие друзья. Когда все уселись за празднично сервированный стол, произошло нечто неожиданное. Отец встал, поздравил Дору с совершеннолетием и со словами: «Дочка, впредь никогда больше меня не обманывай», — вручил сестре серебряный дамский портсигар. Мне вдруг стало очень стыдно, а каково было сестре? Об этом она никогда не говорила. За столом наступила тишина, но через несколько секунд все зааплодировали, зашумели, удивляясь; и радуясь щедрости и такту, с которыми отец смог и выразить свой укор, и, одновременно, отметить красивым подарком день рождения дочери.

Этот портсигар сегодня хранится у меня как реликвия, как память о тех далеких днях, о дорогих моему сердцу людях...

Однако вернусь к годам, когда появился я. Родители были занятыми людьми, и они решили, что моим воспитанием должен заняться специально обученный человек, профессионал в этой области.

Итак, в наш дом пришла женщина средних лет, и звали ее Эльзой. После предъявления диплома об окончании специальных курсов в Германии, после прочтения рекомендательных писем мама спросила Эльзу, как та собирается воспитывать ее сына (мне тогда еще и года не было). Ответ Эльзы, о чем впоследствии мне рассказала мама, был своеобразен: она взяла из стоявшей на столе вазы большое яблоко и стала ножом снимать кожицу в виде спирали и одновременно рассказывать сказку. Когда сказка кончилась, яблоко было очищено и нарезано одинаковыми тонкими дольками. «Так я собираюсь воспитывать Вашего сына, фрау Анна», — сказала Эльза. В этом «яблочном» действе сочетались точное распределение времени, прославленная немецкая аккуратность и определенный психологический расчет. «Вы останетесь», — сказала мама, и Эльза прожила у нас четырнадцать лет. Все эти годы у нее была только одна забота, и этой заботой был я.

Эльзу я помню примерно с пяти лет. Помню то удивительное ощущение душевного тепла, которое излучала эта одинокая, не имевшая ни своей семьи, ни своих детей женщина. Нерастраченные материнские чувства она отдала мне, а я все больше и больше привязывался к своей «танте Эльзе». Мы были неразлучны и днем, и ночью. Фрау Эльза охраняла мой сон, оберегала от болезней, играла со мной и учила разговаривать на чистейшем немецком, а позднее читать и писать на нем. Так этот язык вошел в мою жизнь, накрепко привязал к себе и уже более никогда не покидал меня. Кроме того, Эльза вложила в меня всеобъемлющий немецкий педантизм, в результате чего я до сих пор «страдаю» от необходимости ежевечерне перед сном складывать в определенном порядке свою одежду. Я не переношу, когда в мною же продуманном порядке и расположении личных вещей — книг, канцелярских предметов, одежды — вдруг обнаруживается какая-нибудь недостача, это может лишить меня спокойствия до тех пор, пока пропавший предмет не займет свое место. Порою это бывает очень утомительно, особенно для близких, поскольку в них в первую очередь видишь виновников беспорядка.

Эльза рано познакомила меня с героями сказок Андерсена, она умела увлекательно рассказывать о богах Древней Греции, в ее устах они оживали, представали добрыми и мужественными. Зло в историях «танте Эльзе» всегда наказывалось. Моя воспитательница великолепно знала мир живой природы, это по ее настоянию родители еще в дошкольные годы выписали из Германии «Детскую Энциклопедию». Так ненавязчиво Эльза приобщала меня к книгам, развивала любовь к чтению. Кроме того, она умела рисовать карандашами, акварелью и даже маслом; создавала на куске фанеры причудливые рисунки и учила меня лобзиком выпиливать сложные орнаменты, что требовало большого терпения и аккуратности. Эта черта — терпеливо доводить начатое дело до конца, а при необходимости начинать все сначала, — в дальнейшей моей жизни пригодилась не единожды.

Я научился читать, когда мне не было еще шести, но детские книги довольно скоро потеряли для меня свою привлекательность. Я многое уже знал из Эльзиных рассказов и стал стремиться к более «взрослому» чтению. Кажется, в шесть лет я прочел «Счастливого принца» Оскара Уайльда. Эта книга произвела на меня сильное впечатление,

Детство мое могло бы считаться вполне безоблачным, если бы не болезни, которые буквально преследовали меня. Зимой, когда я не болел ангиной, простудой или воспалением легких, мы с Эльзой ходили в парк, расположенный на довольно высоком холме в Старой Риге, где сохранились еще остатки крепостной стены. Холм служил любимым местом катания на санках как малышей, так и взрослых. Мы ложились на живот, разгонялись по накатанному склону и ногами управляли санками так, чтобы «слаломом» проскакивать между вековыми деревьями. При этом нужна была не только ловкость, но и определенное бесстрашие: казалось, что деревья летят прямо на тебя с огромной скоростью. Таким образом Эльза воспитывала во мне смелость, естественно, предварительно обучив искусству управления санками. Мне это нравилось, и я все чаще и чаще упрашивал Эльзу пойти покататься. Иногда мы с ней садились вдвоем — я спереди, она сзади, — и тогда скорость удваивалась, и я буквально визжал от восторга. Но однажды, когда я один был уже на середине трассы, на меня налетел какой-то рослый детина, сбил мои санки, и я со всего разгона лицом ударился о дерево. На какие-то мгновения я даже потерял сознание. Эльза долго оттирала меня снегом: кровь из носа так и хлестала. Посмотрев дома в зеркало, я ужаснулся: лицо успело приобрести лилово-желтый оттенок, нос распух, один глаз совсем затек; я был похож на боксера-тяжеловеса, потерпевшего нокаут. В каких тонах происходил последующий разговор родителей с Эльзой — я не слышал, это произошло без меня, но на горку мы больше не ходили, да мне уже и не хотелось.

Кажуся, к семи годам родители, наверное, не без совета Эльзы, решили меня «поставить» на коньки. К тому времени я переболел корью, скарлатиной, несколькими фолликулярными ангинами, воспалением легких. Меня нужно было «закалить». Купили коньки, и я уже был весь в нетерпении поскорее выйти на лед, только на мою беду (как потом выяснилось, беду в полном смысле этого слова) льда в ту зиму долго не было, погода стояла прибалтийская, слякотная. Как-то я остался вне надзора Эльзы: она увлеклась чем-то посторонним, скорее всего, пекла какие-то особые булочки по своему собственному рецепту. Что мне взбрело в голову — сегодня это понять трудно, но я решил испытать коньки. Надел ботинки, специальным ключом привинтил к ним коньки и, рискуя каждое мгновение упасть, пошел в гостиную, где паркет был натерт до зеркального блеска, в него смотреться можно было. Держась за стулья, сделал несколько скользящих движений ногами, повернул назад — и... о ужас! — на паркете остались глубокие борозды. Наказание не замедлило последовать, и в довольно изощренной форме: меня взяли... в гости.

Родители знали, что я терпеть этого не могу. Во-первых, вечер потерян, а во-вторых, я понимал, что меня «показывают», ведь я был на редкость воспитанным мальчиком. Подавая руку, обязательно делал «кратцфус», вставал, когда ко мне обращались взрослые, особенно женщины, и даже умел говорить им комплименты: «Вы сегодня прекрасно выглядите!» Нетрудно представить, какое умиление у присутствующих вызывал этот мальчик в строгом костюме и белой рубашке с «бабочкой». С особым любопытством гости наблюдали за мной, когда мы уже все сидели за столом. Перед каждым стоял столовый прибор из нескольких «разнокалиберных» тарелок, соответствующего количества ложек, вилок и ножей. Я знал, как ими пользоваться: Эльза провела со мной немало часов, вдалбливая уроки этикета. Но до чего же мне было скучно на этих светских раутах, на которые родители, и не только они, шли по обязанности. Иногда присутствовали и другие дети, и все мы были похожи, как близнецы-братья. Иногда родителей сопровождала сестра. В отличие от меня, ей было все же веселее: на таких вечерах всегда присутствовали молодые люди, и она с удовольствием играла для них на рояле, показывала «заморские» танцы.

В распорядке нашего дома было несколько авральных дней, когда появлялись временно нанятые помощники, все куда-то бегали, что-то переставляли, передвигали и жутко суетились. Это обычно случалось перед Пасхой, в дни, предшествующие отъезду на дачу, и по приезде с дачи. Кажется, в тот год я впервые должен был пойти в школу. В двадцатых числах августа мы переехали со взморья на городскую квартиру, и я решил преподнести родителям сюрприз — принять посильное участие в наведении порядка.

В столовой висела большая хрустальная люстра, занавешенная на лето марлей. Потолки были примерно около четырех метров высоты. Улучив момент, я поставил на стол стул, притащил из комнаты сестры нечто вроде тумбочки, с трудом взгромоздил ее на стул, после чего залез на данную конструкцию. До марли оставалось совсем немного, и, подпрыгнув, я ее зацепил, но вдруг моя пирамида «поехала», а вместе с ней и я. От неожиданности, не догадавшись отпустить марлю, я оказался на краю тумбочки. Она опрокинулась (больно неустойчивой была «девичья мебель»), и я грохнулся на стол. Приземлившись (а скорее — «пристолившись»), я почувствовал адскую боль в плече. Что было потом, вспоминать даже не хочется... Трещина в левой ключице — таков результат моей самодеятельности (могу лишь добавить, что правую ключицу со смещением я сломал в 1964 году, в геологической экспедиции, тоже в результате не очень продуманного поступка).

К учебе я тогда не приступил, чем, откровенно говоря, не очень огорчился. На следующий год родители меня определили сразу во второй класс немецкой школы. В Риге в то время было шесть классов так называемой основной школы и пять классов гимназии. Получалось, что из одиннадцати лет предстоящей учебы я один год сэкономил.

Я уже писал, что Эльза, будучи женщиной одинокой, всю силу своего неистраченного материнского чувства отдала мне, вызывая порою даже ревность у моих родителей. Она оберегала свою любовь ко мне от всякого постороннего вмешательства. Возможно, ее отношение ко мне в чем-то было эгоистичным, но в то же время и очень трезвым она держала меня в большой строгости. Думается, все это вместе взятое и позволило мне выжить в той нелегкой жизни, которая меня ожидала впереди.

Сегодня, на восьмом десятке лет, я понимаю, что отчасти мое детство было «недоразвитым». Я имел хороший и добрый дом, но «двор» был для меня «закрытым» обществом. Я не участвовал в играх дворовых команд и вне школы практически не общался со своими сверстниками. Мой день был строго регламентирован: подъем в одно и то же время (впрочем, как и отход ко сну), школа, приготовление уроков (что давалось мне довольно мучительно). Нет, я не относился к лентяям (да при таком воспитании я им и не мог стать). Просто мне было скучно! Из всех школьных предметов я бредил географией, любил историю (с легкостью запоминал даты, имена полководцев), химию (угадывая за составлением формул сложный процесс становления нового химического вещества), зато ботанику, зоологию я .едва терпел: мне представлялось верхом бессмысленности заучивать наизусть эти растения, позвоночных и беспозвоночных. Математику я просто не понимал, из физики воспринимал раздел «механика», но отторгал «оптику». Увлекался физкультурой, особенно баскетболом, а в футболе занимал место вратаря. И было у меня еще одно, уже «летнее» хобби — велосипед.

Вернувшись домой из школы и слушая, как сестра часами разыгрывает на рояле свои гаммы, я благодарил Бога, что мне «медведь на ухо наступил», иначе и мне не миновать было бы этой «печальной» участи. В детстве (впрочем, и в дальнейшей взрослой жизни) у меня была одна непреходящая страсть — книги. Несколько лет спустя, когда обстоятельства заставили меня покинуть детскую и переселиться в гостиную, я попросил отца купить мне маленькую лампочку, которая зажимами прикреплялась к книге (тогда они только появились). Он мою просьбу выполнил, но взял с меня слово позже одиннадцати не читать. Надо ли говорить, что я далеко не всегда держал обещание.

Разнообразнее и относительно свободнее жизнь становилась летом, когда мы выезжали на Рижское взморье (Юрмала). Сюда до войны ходили небольшие паровозики, которые тащили за собой десяток смешных дачных вагонов, где каждое купе имело свой отдельный вход. Вагоны также имели свою «классность» — первый, второй, третий — с соответствующей ценой. Родители приезжали к нам ежедневно около семи вечера, и я их всегда встречал на велосипеде.

До войны на пляже Рижского взморья было заведено в утренние часы — с восьми до десяти для мужчин и с десяти до двенадцати для женщин — купаться без лишней «атрибутики». Своеобразный «однополый нудизм». Отец любил утром поплавать, и, естественно, я с ним. Это были очень хорошие часы в нашей жизни, быть может, одни из самых лучших. По воскресеньям родители отдыхали на даче весь день, и я старался подольше быть рядом с отцом. Иногда мы перекидывались мячом, играли в «серсо», в «новус» (настольная игра, похожая на бильярд), иногда просто дурачились, бегая по лужайке. Ближе к вечеру совершали велосипедные прогулки: отец, сестра и я. У меня сохранилась старая фотография, где мы втроем с велосипедами стоим на берегу моря. Мама в этих прогулках не участвовала, у нее уже было больное сердце и начиналась астматическая одышка.

Двадцатого июля отец отмечал свой день рождения. Мы с сестрой помогали Эльзе клеить китайские фонарики, которые развешивались в саду; приходили гости, было всегда весело, красиво и радостно. Отец пел, шутил, а после ужина под трио приглашенных музыкантов танцевали на лужайке. Папа очень любил скрипку, ее чарующие и одновременно как бы стонущие звуки, мгновенно переходящие в зажигательный чардаш. Я не припомню, чтобы в папин день рождения хоть когда-нибудь шел дождь. Я всегда хотел, что у остальных членов нашей небольшой семьи дни рождения были зимой.

Увы, лето быстро кончалось, вода в море становилась холодной, купаться уже не хотелось, начиналась подготовка к переезду на городскую квартиру.

До сих пор я рассказывал только о себе, а как выглядел наш дом? Какова была обстановка в нем, чем он дышал, чем жил?

Квартира состояла из пяти комнат: столовая, гостиная, родительская спальня, комната для двух моих сестер и детская для нас с Эльзой. Здесь в пять часов утра 10 марта 1925 года (по библейскому летоисчислению в 5685 году) я и появился на свет. Здесь прошли мое детство и отрочество.

Самой красивой комнатой была спальня родителей с гарнитуром из карельской березы. Комната светлая, окно выходило на солнечную сторону. К ней примыкала детская, чуть побольше размером, обставленная только самым необходимым: две кровати, письменный стол, рабочий — для прикладных занятий, шкаф, книжная полка, небольшая «шведская стенка».

Напротив детской размещалась комната сестры. Пока Таня (дочь мамы от первого брака) и моя «настоящая» сестра Дора жили вместе, я очень редко заглядывал к ним. Но все же помнится, что убранство их жилища было довольно скромным. Это уже потом, когда Таня вышла замуж и стала жить своим домом, отец заказал мебель, выдержанную в светло-зеленых тонах, и комната приобрела элегантный вид. Столовая служила местом встречи всех членов семьи. Здесь стояла традиционно темная мебель из красного дерева: одну из стен занимал низкий буфет с тремя большими хрустальными вазами для фруктов; над ним гобелен с изображением Фауста и Мефистофеля в винном погребке. Угол между буфетом и окном занимали напольные часы с маятником и тремя бронзовыми гирями. Часы обладали «двухступенчатым» внушительным боем. В центре столовой находился массивный круглый стол, над которым ранее висел оранжевый абажур, а в последние годы — люстра с хрустальными подвесками. Стол был раздвижным, за ним свободно помещались двенадцать человек, при необходимости и того больше. К нему имелись дополнительные вставные секции. Вокруг стола стояли шесть обитых кожей тяжелых стульев, остальные шесть размещались в простенках. Я хорошо помню пятничные вечера, когда за этим столом собиралась вся наша семья, и мама зажигала две свечи, читая соответствующую молитву. (Мама не была ортодоксально верующей, но религиозные традиции она, дочь раввина, соблюдала свято.) По еврейской традиции этот обряд совершала женщина, старшая по званию и возрасту. Затем отец нараспев произносил слова псалма... Но я, кажется, отвлекся. Несколько слов о гостиной. Здесь стояли столик для игры в карты, радиоприемник «Телефункен» (в те годы еще большая редкость). Мне было разрешено им пользоваться самостоятельно во время Всемирных Олимпийских игр в 1936 году, проходивших в Берлине. Когда к нам приходили гости, мужчины собирались в гостиной играть в вист, женщины оставались в столовой и также играли в карты, но в более простую игру, так называемый «джокер». Уходя, гости всегда оставляли нашей поварихе Вере немалые «чаевые» за вкусно приготовленный ужин. Она действительно была мастеров своего дела, мама ей полностью доверяла и не вмешивалась в так называемые «кухонные дела». Только осенью, в пору приготовления варенья на зиму, наступал мамин «звездный» час. Тогда доставались большие, до блеска начищенные медные тазы с длинными ручками и кухня для всех становилась запретной зоной. В такие дни мама не отходила от плиты. Вера и Эльза были у нее, как говорится, на подхвате. В медных тазах все бурлило, кипело, варилось, издавая поистине божественные запахи. Я до сих пор ощущаю вкус пены вишневого варенья, в которую я ужасно любил макать куски белой мягкой булки. А какое было клубничное варение. Его аромат чувствовался уже в подъезде. И что самое замечательное, — ни одна ягодка не теряла своей формы. Но особое место в мамином искусстве как «варенщицы» занимало приготовление брусники с яблоками. Эту «приправу» подавали к мясу. Вкус непередаваемый!

Несколько слов о самой кухне. Это было просторное, вытянутое в длину помещение с огромной дровяной плитой и большим котлом под тяжелой чугунной крышкой для нагрева воды. Плита отапливалась березовыми поленьями, которые в связке, стянутой металлическим обручем, приносил из подвала дворник. Дровами на зиму не запасались, этим занимались специальные артели. Единственный в квартире балкон был при кухне, кроме того здесь размещался так называемый «холодный» шкаф (холодильников тогда еще не было). Рядом с кухней находилась небольшая комната для Веры. Жилые помещения с кухней соединялись длиннющим коридором, служившим мне в детстве своеобразным «велодромом» для гонок на трехколесном велосипеде. Вот где можно было проявить весь свой азарт и «выпустить пар» во время зимнего застоя (всю последующую жизнь велосипед оставался для меня видом транспорта номер один). В коридор выходили двери туалета и ванной. О последней надо рассказать особо.

В середине тридцатых годов, когда в Риге появился газ, отец приступил к переоборудованию ванной, в результате чего дровяную колонку заменили на газовую — в любую минуту можно было открыть кран и сколько угодно наслаждаться горячей водой. Тогда это воспринимали как чудо. Кроме того, был произведен “евроремонт": стены покрыли кафельной плиткой, встроили дополнительный унитаз, умывальник и биде. На вопрос, что это такое, отец ответил коротко: «Для мамы». Если для мамы, то никаких вопросов уже больше не возникало. Авторитет ее для нас был непререкаем. Впрочем, что я о ней знаю? Что я вообще знаю о жизни своих родителей, о сводных сестре и брате?

Из детей мамы от первого брака с нами жила только Таня, ее сын Илья жил самостоятельно, но бывал у нас часто. Я их воспринимал не как маминых детей, но как бы отдельных от нас взрослых людей: каждому из них было уже далеко за двадцать.

Своего сводного брата Илью я помню плохо, совсем не знаю, каким он был человеком, с какими качествами характера. Красивый мужчина, среднего роста, плотного телосложения, он во многом напоминал тот тип, что в русской литературе назывался «повеса». Написал слово и испугался, а вдруг я брата слишком круто обозвал? Заглянул в словарь С. Ожегова: «Повеса (разг. неодобр.). Молодой человек, проводящий время в легкомысленных затеях...» И не вольно, как сквозь туманную пелену, всплыли картинки из далекого детства...

...Летний воскресный день, мы отдыхаем на даче, по-семейному спокойно и уютно. Но вдруг врывается Илья на своем спортивном автомобиле немецкой фирмы «Ханомаг» (машину ему совсем недавно купила мама в ответ, как мне сегодня думается, на обещание сына взяться за ум и начать другую жизнь).

Илья приехал не один, следом за ним прикатил небольшой автобус с игроками рижского футбольного клуба «Маккаби», завоевавшего в минувшем сезоне призовое место в первенстве Латвии. У членов команды оказалось несколько свободных дней, и они решили отдохнуть, воспользовавшись любезным приглашением брата. Илья рассчитал все точно. Он знал, что родители при посторонних не станут устраивать «разборку». К тому же отец во взаимоотношениях мамы с Ильей занимал нейтральную позицию, не высказывал своего мнения, и только тогда, когда мама просила его сделать что-то определенное для ее сына, он выполнял ее просьбу, но сам инициативы не проявлял.

В то злополучное воскресенье мама весь день молчала, однако чувствовалось, что она в ярости. Ее сын не сдержал данное им слово. Зато я был счастлив, носился с футболистами-профессионалами по дачной лужайке, принимал мяч на голову, на грудь, учился финтам и дриблингу. Мне в тот год было около одиннадцати лет, и я испытывал настоящий восторг. Когда вечером футболисты собрались уезжать, Илья, который прежде не проявлял ко мне особых чувств, вдруг «расщедрился», посадил меня в машине на колени и дал порулить целых двести метров, до выезда на большую дорогу. Прошло уже более шестидесяти лет, но этот день почему-то ярко сохранился в памяти, как будто все было совсем недавно, только из участников того «пикника» уже никого нет в живых.

Еще эпизод. Вечер. Дождливая осень. Родители уехали дней на десять в Чехию, в Карлсбад (Карловы Вары), подлечиться. Мы с Эльзой в доме совсем одни: у Веры выходной, а сестра куда-то упорхнула (она была уже самостоятельной девицей). Я лег спать, но едва успел задремать, как раздался длинный требовательный звонок в дверь и следом в квартиру с шумом ввалилась большая компания. Я услышал женский смех, властный голос брата. Затем выстрел пробок и звон бокалов... Заснуть я уже не мог. Эльза, как тигрица, металась по комнате, в какой-то момент она попыталась прорваться в столовую, где развлекались брат с друзьями, но это ей не удалось, видимо, дверь была закрыта на ключ или чем-то подперта. Компания, между тем, разошлась не на шутку, кто-то заиграл на аккордеоне. Табачный дым ощущался даже в детской. Эльза снова предприняла попытку проникнуть в столовую, на этот раз более удачно — дверь распахнулась, но почти тотчас раздался звук пощечины, и Эльза буквально влетела в комнату и упала на пол. В столовой все умолкли, через некоторое время хлопнула входная дверь, затем в квартире наступила тишина. Эльза сидела на кровати, вся в слезах. Я выбрался из своей постели и, как был, в длинной ночной рубашке, прижался к ней, гладил ее по лицу, целовал, лишь бы унять слезы, которые текли и текли по ее щекам. Это сейчас я понимаю, что происходило в душе моей «танте Эльзе», а тогда мне было ее просто очень жаль...

Прошло немного времени, и брат исчез из нашей жизни. Случайно попавшая на мои глаза старая фотография из чудом уцелевшего семейного альбома с выцветшей надписью «Рига, 1936 год», сегодня говорит мне о многом. На карточке — Эльза, Илья и я. Мы стоим на перроне вокзала у спального вагона с табличкой Рига — Варшава. Нас только трое, ни родителей, ни сестры рядом нет. Помнится, я спросил маму, почему брат больше не приходит к нам. Мама, глядя куда-то вдаль, ответила: «Твой отец дал Илье денег, чтобы он уехал в Палестину и начал там новую жизнь».

Я так подробно обо всем этом пишу, потому что хочу понять, что же в действительности происходило в жизни нашей семьи, за пределами моей детской комнаты. И в памяти опять всплывают отдельные картинки из прошлого, о которых я сегодня думаю с тихой грустью и печалью, и касаются они опять мамы, точнее, ее отношений с близкими.

После отъезда брата в нашем доме снова наступил мир, но каким он был кратковременным! Его нарушил истошный крик из комнаты сестер. Прибежав на крик, я с ужасом увидел распростертое на полу тело Тани с обнаженной кровоточащей грудью, а рядом — окровавленный нож. Наш домашний доктор заверил, что рана неглубокая и сестра вне опасности. Меня, конечно же, поспешили сразу изолировать. И опять по крохам, по обрывкам разговоров, по тогдашним действиям мамы я стараюсь понять, что стояло за всем этим?

Причиной разыгравшейся драмы была любовь. Избранником сестры стал Михаил, мужчина примерно лет тридцати с небольшим, без образования, без определенного достатка, но очень красивый. К тому же он играл на пианино, имел от природы приятный баритон... «Салонный тигр на охоте за невестой с богатым приданым», — так выразилась Эльза об этом человеке, когда он впервые появился в нашем доме. Сестра тоже была хороша собой — стройная, высокая, типичная шатенка с огромными зелеными глазами. Нет ничего удивительного в том, что Михаил влюбился в нее, а она — в него. Но мама и слышать не хотела о Михаиле как о возможном женихе и согласия на брак не давала. Закрадывается крамольная мысль: а не была ли Таня к тому времени беременна?

Этот акт отчаяния на маму сильно подействовал, и она смирилась с неизбежным. В нашем доме, только этажом выше, была снята двухкомнатная квартира, сыграли скромную свадьбу, а в качестве приданого мама подарила Тане небольшой магазин с полным набором готовой мужской одежды, чтобы молодые супруги могли начать новую, самостоятельную жизнь. На открытии магазина, за банкетным столом мама сказала всего несколько слов: «Живите, как можете, я сделала все!"

Через некоторое время, это я уже хорошо помню, у Тани с Михаилом появился очаровательный мальчик — и было в кого! Его назвали Беньямином, и, доводясь ему дядей, я по праву держал малыша на руках во время церемонии обращения в иудейскую веру.

Недолго было отпущено Мише и Тане радоваться своему первенцу. В конце декабря 1941 года немцы повели их и еще десять тысяч евреев на смерть. Таня с Мишей шли в первых рядах (обо всем этом мне после войны рассказала женщина, чудом спасшаяся из расстрельного рва), один из фашистов вырвал из рук Тани маленького Веню и на глазах супругов убил. Затем расстреляли и всех остальных.

Моим родителями было, наверно, трудно с Таней и Ильей. Винить здесь некого, хотя... Только Бог знает, в чем каждый из них был прав или виноват!

Сегодня, раздумывая о прошлом, я понимаю: мамина власть в доме не имела предела. Отец, скорее всего, обладал правом только совещательного голоса. Все наши последующие беды явились следствием всевластия мамы, натуры жесткой и несгибаемой.

Летопись жизни в Риге будет неполной (полной она уже никогда не будет), если не расскажу о материальном достатке, создаваемом родителями годами, и о том, как они его добивались.

От привокзальной площади Риги в восточном направлении отходила длинная улица, насыщенная торговыми предприятиями различного назначения. Она называлась Мариинская, или на латышском языке «Мариясиела». Вот здесь в начале двадцатых годов (совсем скоро можно будет уже сказать — прошлого столетия) у мамы с папой был небольшой магазин с одной витриной, предназначенный для продажи женской готовой одежды — от зимнего пальто до летних юбок и кофточек. Дальнейшее превращение этой внешне неказистой маленькой торговой точки в большое фирменное предприятие с оптовой и розничной торговлей происходило уже на моих глазах, и я все очень хорошо помню. Заслуга мамы в том, что она сумела предугадать благоприятную конъюнктуру, связанную с ростом благосостояния латышей к середине тридцатых годов. Успеху способствовало также удачное расположение магазина (недалеко от вокзала) и, конечно же, удивительная работоспособность родителей (сегодня бы их назвали трудоголиками).

Клиентами магазина были в основном зажиточные крестьяне, провинциальные буржуа, чиновники и их жены из небольших городов Латвии. Им нравилась предлагаемая здесь одежда — относительно недорогая, но красивая и модная. Родители не гонялись за сверхприбылью, их девиз был: расширять круг клиентов, постоянно держать высокую марку обслуживания, претворяя в жизнь основной закон торговли: желание покупателя — закон для продавца.

Дела шли хорошо. Сначала присоединили к магазину витрину соседней часовой мастерской, затем заняли второй этаж, где разместился пошивочный отдел с закройщицами, работающими по личным заказам постоянных покупателей. Позднее переоборудовали подвальное помещение, превратив его в упаковочный цех. Заказы отправлялись во все концы Латвии.

Уже в наши дни на конференции геологов Латвии я познакомился с рижанином Яном Страуме, и он пригласил меня на уик-энд на отцовский хутор, расположенный недалеко от литовской границы. Услышав мою фамилию, отец Яна с удивлением спросил: «Как? Вы сын госпожи Лак? Я ее хорошо помню, такая полная симпатичная дама невысокого роста. Я у нее покупал одежду для своей жены в течение многих лет». Так неожиданно случайная встреча вновь вернула меня в далекое прошлое.

Жизнь в Риге шла своим чередом, и, казалось, ничто не предвещало беды. Зимой все были заняты своими делами. Летом, как обычно, наша семья выехала на Рижское взморье. По вечерам мы с сестрой встречали родителей, возвращавшихся из города, и за чаем, перебивая друг друга, старались рассказать о своих дневных «приключениях». Сестра умела преподнести обычный эпизод из дачной жизни так комично, что все смеялись до слез, особенно когда она свой рассказ сопровождала соответствующей мимикой и жестами.

Дора была разносторонне одаренной девушкой, как я уже писал, она училась одновременно в консерватории и в английском колледже, знала пять языков, пройдя языковую практику в Париже и Лондоне, артистично исполняла чечетку и чарльстон, сочиняла юморески, писала стихи и скетчи, и юноши в нее по очереди влюблялись. Мне в свои тринадцать лет было смешно наблюдать, как поклонники сестры ходили за ней «табунами». Она же оставалась к ним равнодушной и просто веселилась. Кроме того, сестра была богатой невестой, это все понимали, в том числе и она сама.

Родители на некоторое «буйство» дочери поглядывали сквозь пальцы, ведь развлечения для нее были вторичным. Она просиживала часами за роялем, доводя меня до исступления своими гаммами. Занятия музыкой и в колледже отнимали у нее не только много времени, но и сил. И все же в жизни любой девушки рано или поздно появляется принц. Появился он и у сестры. Звали его Николай. Он выгодно отличался от всех других ее ухажеров, и, видимо, поэтому я его так хорошо запомнил. Инженер, с высшим образованием, статен, умен... Мне он очень нравился еще и тем, что вел себя со мной как равный.

Родители снова уехали в Чехию на воды. Николай бывал у нас каждый день. Что творилось в душе моей сестры, я, конечно, представить себе не мог. Ей шел двадцать второй год, и она любила. Как-то вечером я ворвался без стука к ней в комнату в полной уверенности, что она одна, но это было не так. При погашенном свете, крепко обнявшись, Николай и Дора лежали на тахте. Почему-то мелькнула мысль, что когда родители вернутся, случится нехорошее. Так и произошло. В первый же день после их возвращения Дора объявила, что хочет выйти замуж за Николая. Родители, разумеется, его знали, без их одобрения нас никто не посещал. Но встречи в общепринятых пределах — это одно, а замужество...

Настали дни напряженной тишины. Мама резко и однозначно высказалась против этого брака, отец поддержал ее. Позиция мамы была предельно ясна — Николай беден. Другие соображения мне неизвестны.

Многим моим сверстникам-россиянам, воспитанным при советской власти, это может показаться диким, но ведь мы жили совсем в другом мире, с другими моральными и социальными устоями, где деньги значили очень много, если не все (сегодня подобную переориентацию мы наблюдаем и в новой, постперестроечной России). Маму можно понять, но сестра ни понять, ни простить не захотела или не смогла. Николай уехал в Америку, а сестра осталась со своей болью.

КАТАСТРОФА

1939 год. Признаки фашизма в Риге. Выкуп дяди. «Маше танте» уезжает в Германию. Оккупация. Наш постоялец — советский офицер. Тревога отца. Домик в Палестине. «Страусиная» психология. Ночь черных людей.

В сентябре 1939 года в нашей жизни впервые прозвучали тревожные позывные польского радио: «Увага! Ува-га!»[1]  ([1] Увага (польск.) — внимание.)

Над Варшавой — фашистские самолеты, немецкие танки вторглись на территорию Польши. Началась вторая мировая война!

Как я теперь могу предположить, отец, в отличие от многих миллионов евреев, живущих в благополучной Европе, приход к власти Гитлера с его идеологией национал-социализма принял не с благодушной верой в «культуру немецкой нации», а с обостренным чувством опасности. Не менее остро он ощущал и угрозу с Востока. Отец предвидел неотвратимость войны и понимал, что маленькой Латвии, как и всей Прибалтике, своей независимости не сохранить, что угроза фашизма возрастает, и доказательством тому в немалой степени служили все более частые проявления антисемитизма в обывательской среде Риги, в правительственных кругах Латвии во главе с ее президентом К. Улманисом. Далеко не случайно с 1939 года Рижская общественная гимназия, где я учился, получила приставку «жидас», а на моей гимназической фуражке в значке с аббревиатурой названия школы появилась буква «Z».

Заметно увеличилось на улицах города число «айсаргов», представителей военной, профашистского толка охранной организации, во главе которой стоял сам президент. Она защищала власть и была ближе к высшим правительственным кругам, чем латышская армия.

Вечерами в парках, особенно на эспланаде, появлялись молодчики в черной форме «гитлерюгенда», в портупеях и с закамуфлированными дубинками. Они открыто тренировались, маршировали, отрабатывали строем и в одиночку гитлеровское приветствие. (Именно эта картина всплывает передо мной всякий раз, когда я сегодня вижу марширующих баркашевцев.)

В то же самое время поступали сведения о страшном произволе, творимом ГПУ в Советской России. Эти слухи вскоре нашли свое подтверждение. Моего дядю, проживавшего в Витебске, откуда была родом и мама, арестовали по навету. Я не знаю «техники" его освобождения, но слышал, что маме удалось «выкупить» своего брата за большую сумму, причем золотом. И вот он прибыл вместе со своей женой (детей у них не было) к нам в Ригу. Они мне показались очень странными, как бы с другой планеты. Разговаривали только шепотом и постоянно оглядывались на дверь, удостоверяясь, закрыта ли она. Прошло полгода, и, уверовав в свою безопасность, они стали совсем другими людьми, более уверенными в себе, приятными в общении, хотя из-за незнания русского языка я с ними мало разговаривал, больше с дядей, немного владевшим немецким. Дядина жена была настоящая русская красавица и обладала сильным меццо-сопрано. Я помню, как в ее исполнении звучали русские и цыганские романсы, которые можно было понимать и без слов. «Стаканчики граненые упали со стола, упали и разбилися, разбита жизнь моя», — пела моя непонятная тетя из Витебска.

В 1941 году маминого брата немцы повели из гетто на расстрел. Тетя пошла с ним рядом!

Неумолимо приближались события, неподвластные нам, когда мы оказались безвольными «статистами» в жестокой драме, авторами которой были Сталин и Гитлер. В 1939 году, согласно «пакту Риббентропа — Молотова», Прибалтика отходит в сферу влияния Советского Союза. В трех городах Латвии — Риге, Вентспилсе и Лиепае — уже разместились отдельные части Красной Армии. Ключевые позиции на Балтике под контролем, пока только военным. И в своем доме мы уже ощущаем присутствие чужой враждебной силы: к нам вселили майора Красной Армии, летчика, молчаливого, угрюмого, избегающего какого-либо контакта с нами. Мне пришлось покинуть свою комнату (это был первый звонок к началу драмы), в которой я прожил четырнадцать счастливых лет. В ванной запахло тройным одеколоном, в прихожей — сапожной мазью. На приветствия с нашей стороны майор либо не реагировал, либо отвечал сквозь зубы. На приглашение попить чаю мы слышали резкое «нет». По всему было видно, что он воспитан в «правильном духе» и мы для него являлись презренными буржуями, априори уже «врагами народа».

Жизнь стала тревожной, город как будто притих. Толпы людей собирались только у небольшого кинотеатра «Лачплешис» на одноименной улице, недалеко от нашего дома. В нем впервые демонстрировались советские фильмы «Искатели счастья» и «Петр I». Вечерами на улице выстраивались вереницы машин, среди зрителей встречались и правительственные чиновники весьма высокого ранга.

Отец приходил домой взволнованным, подолгу беседовал с мамой, в чем-то ее убеждал. Они старались это делать втайне от нас, но, как говорится, шила в мешке не утаишь. В доме поселился страх, и этому в немалой степени способствовало присутствие нелюдимого майора. Хотя мы его мало видели — он рано уходил и поздно возвращался, — но он был, жил здесь, его присутствие нас тяготило. Уже годы спустя мама мне рассказала, как отец убеждал ее уехать. Он предупреждал, что скоро и, возможно, даже очень скоро, станет поздно. Но уехать за границу — означало все бросить, так как продать кому-либо фирму немедленно было практически невозможно. Ликвидация такого предприятия, которое снабжало половину женщин Латвии готовой одеждой, требовала времени, и мама испросила у отца год.

Здесь необходимо внести некоторые пояснения. Мой отец был приверженцем идеи сионизма (у многих это слово под воздействием советской пропаганды до сих пор вызывает неприятие, а между тем речь идет о вере в будущее еврейского народа). Отец верил, что когда-нибудь, пусть даже в отдаленном будущем, Палестина станет еврейским государством, в котором он сможет жить со своей семьей.

В середине тридцатых годов на окраине Тель-Авива он построил небольшой дом, в которой надеялся уберечь жену и детей от всех возможных потрясений. Это было незадолго до 1937 года, когда в Германии повсеместно начались погромы, когда появились первые концентрационные лагеря, куда отправляли ни в чем не повинных людей. Над входными воротами этих лагерей можно было прочитать печально известное словосочетание: «Jedem das Seine» ("Каждому свое"). Впоследствии здесь погибло одних только евреев шесть миллионов всех возрастов, от мала до велика.

Я часто задавался вопросом, а знали ли мои соплеменники в Риге о том, что творилось тогда в Германии? Теперь известно — знали. Знали, но не верили, что это может коснуться их самих. Ведь начиналось все совсем незаметно.

В пятидесятых годах в читательских кругах большим успехом пользовалась книга Б.Келлермана «Пляска смерти» (1948), посвященная первым годам становления нацизма в Германии. Я позволю себе привести полностью короткий отрывок из этой книги.

"— ...Папа будет страшно рад, что вы выбрались к нам! — воскликнула Марион, идя вместе с Фабианом к дому.

— Занятия еще, видимо, не начались? — вместо приветствия спросил Фабиан, не видавший Марион несколько месяцев. Она была студенткой медицинского факультета и в будущем собиралась работать рентгенологом в институте своего отца. Кровь пламенем озарила щеки девушки, и она стала еще больше походить на итальянку, опаленную лучами знойного солнца.

— Нет... — она запнулись. — Нет, на этот раз с занятиями ничего не получилось...

Фабиан понял, что совершил непростительную бестактность: ведь Марион еврейка. Какая отчаянная глупость — этот мой вопрос о начале учебного года! — пронеслось у него в голове. Фабиан покраснел, пристыженный, радуясь, что его никто не видит».

Герой романа Фабиан — немец, что называется, чистейший ариец. Ему не стыдно за то, что нацисты запретили евреям учиться в высших учебных заведениях, ему стыдно лишь за то, что он об этом забыл! Это было начало. Недавно я прочел в одном немецком современном произведении (D. Steel. Jenseits des Horizonts. 1985; Д.Стил. «По ту сторону горизонта") о трагедии двух молодых людей. Время повествования — Германия нацистских времен. Двое молодых людей. Он и Она, полюбили друг друга. Он — молодой талантливый юрист с большим будущим, Она — из старинной немецкой дворянской семьи с титулами и родовым поместьем недалеко от австрийской границы. Они поженились, были счастливы, как только могут быть счастливы в молодости, да еще в пору безумной влюбленности.

После бракосочетания они сразу поехали в свадебное путешествие по французской Ривьере, а затем в Италию, не зная, что за время их отсутствия в Германии был принят нечеловеческий закон о запрете браков между евреями и женщинами немецкой национальности и, соответственно, между мужчинами-арийцами и еврейками. За невыполнение закона — смертная казнь без суда и следствия. Этот закон не был двусторонним. Немецким мужчинам, женатым на еврейках, предписывался немедленный развод, при этом жены лишались права на раздел имущества.

Вернемся к нашей счастливой паре, которая, ничего не ведая, возвращалась из своего свадебного путешествия домой. На границе Австрии с Германией к ним в купе вошли штурмовики и потребовали паспорта. Узнав, что муж молодой женщины еврей, они вывели его из купе, и через четыре дня он был расстрелян. Не помогло заступничество высоких лиц, друзей родителей молодой жены. Такова правда о Германии середины тридцатых годов, затем наступил Холокост.

Знали ли евреи соседних стран — Франции, Австрии, Чехии, — что происходит в Германии? Сегодня можно с полным основанием утверждать: да, знали, но по извечной странности человеческой психологии были уверены, что с ними, гражданами независимых государств, суверенитет которых был признан Лигой наций, ничего плохого не произойдет. Кроме того, им представлялось, что все это только слухи и они сильно преувеличены. Немцы — культурная нация, разум возьмет верх, штурмовиков обуздают, а что может случиться война, так кто же в те годы всерьез об этом думал. Разве нечто похожее не происходило и у нас, в стране под названием Советский Союз? Сотни тысяч безвинных людей оказались в лагерях Карелии, Коми, Сибири, Дальнего Востока, Казахстана. Подавляющее большинство из них были глубоко убеждены в ошибочности случившегося с ними, считали это недоразумением. Оставшиеся на свободе были уверены, что этот ужас их не коснется, поскольку невинных в нашей стране не сажают. А в итоге? Миллионы погибших! Такова страусиная психология людей: ничего не видеть, ничего не слышать, тогда ничего и не случится. На это надеялись и европейские евреи. Они хорошо жили со своими семьями, им было спокойно. Абсурдом назвали бы они предположение, что нацисты в скором времени придут в Австрию, Чехию, Францию, Польшу... «Версальский мир» казался им гарантией безопасности. Какая наивность! Нет, история никогда никого ничему не учит!

17 июня 1940 года в три часа пополудни в Ригу вошли советские танки. Около пяти часов вечера они появились недалеко от нашего дома, на Мариинской улице, где находилась фирма родителей.

Тогда, в 1939 году, после сговора с Гитлера со Сталиным, в результате которого Прибалтика отошла к Советскому Союзу, фюрер призвал всех немцев, проживающих в странах Балтии, репатриироваться в Германию. Эльза прожила в нашем доме четырнадцать лет, ей было трудно покинуть нас. Она также понимала, что в Германии ее ждет полная неизвестность, но немецкое землячество было хорошо информировано о замыслах своего фюрера и о политической обстановке в самом Союзе. В составе нескольких десятков тысяч немцев Эльза поздней ночью покинула нас. Я о ней более никогда ничего не слышал.

На следующий день после захвата Риги советскими танками президент Латвии Карл Улманис, объезжая на открытой машине улицы города, с дрожью в голосе призывал народ к спокойствию. Через несколько дней поползли слухи, что правительство в полном составе арестовано, в том числе и президент. (В 1957 году в двух номерах «Известий» появилась статья министра иностранных дел Латвии того времени Мунтерса, который сообщил, что К. Улманис умер в 1941 году в тюрьме. Сам же Мунтерс пробыл в лагерях шестнадцать лет и единственный из довоенного кабинета министров Латвии остался жив.)

После 17 июня жизнь стала совсем другой, изменилась и школа. Если раньше она называлась гимназией, то отныне — просто средней школой. Строгую форму отменили. Вместо черного кителя, такого же цвета брюк и бархатной фуражки с золотым околышем дозволено было носить все что хочешь. Больше всего я жалел о фуражке, она приближала нас к студентам и делала взрослее.

В классе появились новые лица, как среди учеников, так и среди учителей. Когда я пришел в школу, в моем классе оказалось всего несколько свободных мест, одно из них — рядом с девушкой с огромными серыми глазами. Я немного поколебался, но затем любопытство взяло верх, и я сел рядом с ней. Звали ее Анцой. Она была очень прилежной ученицей, помогала мне решать задачи по алгебре, которая, как, впрочем, и вся математика, мне не давалась.

Пришла зима, и раз в неделю, если был снег, мы всем классом выезжали в ближайший пригород покататься на лыжах. В одной из таких вылазок я воспользовался небольшим естественным трамплином, увы, неудачно: лыжи поехали в разные стороны, и я совершил совсем не мягкую посадку. Тотчас в левой щиколотке почувствовал острую боль, но самолюбие не позволило в этом признаться. Я попросил ребят не обращать на меня внимания и уговорил их продолжать свой путь, пообещав их догнать, а в крайнем случае вернуться домой.

Нога стала распухать на глазах, боль усиливалась, спасало только то, что довоенные лыжные ботинки были довольно высокими и плотно сжимали щиколотку. Начался длинный и мучительный путь домой — двумя трамваями, с пересадкой. Сесть в трамвае я не посмел: во всех вагонах висели таблички на латышском языке: «Юноши, уступите место старшим». К концу пути силы почти оставили меня. Голова кружилась, подступала тошнота, хотелось плакать от боли, и я не был уверен, что сумею дойти до дома.

С трудом сошел со ступенек трамвая и... увидел отца. Пока я добирался, уже порядочно стемнело, и отец, предчувствуя что-то неладное, пошел меня встречать на трамвайную остановку (автобусы мимо нашего дома не ходили, а троллейбусов тогда в Риге еще не было). Он тут же остановил извозчика (до войны в Риге это был основной вид частного транспорта), и мы поехали домой. Был срочно вызван наш семейный врач, и, зная уже, о чем идет речь, он приехал с портативной рентгеновской установкой. Сделали снимок, и через некоторое время врач вернулся с помощницей-сестрой и с гипсом. В щиколотке оказалось две трещины. Ногу загипсовали, приделали к пятке железную скобу, чтобы я мог ходить на ней, и... неожиданно для себя я получил каникулы на целый месяц.

На следующий день меня навестил весь класс во главе с учителем физкультуры. Когда я показал им свою загипсованную ногу, все сначала неловко замолчали, а потом стали шумно высказывать восторг по поводу моего мужества.

Я вдруг почувствовал себя героем. Меня стала часто навещать Анца. В дневные часы дома редко кто бывал, и приход Анцы, этой девушки с красивыми серыми глазами, доставлял мне большую радость. Мы что-то друг другу рассказывали, смеялись, обсуждали школьные новости, нам было хорошо вдвоем.

Мы продолжали встречаться и весной, бродили по городу, катались на велосипеде, заходили в небольшие кафэшки, где всегда были вкусные недорогие булочки и пирожные. Мы радовались весне, юности, жизни... В декабре 1941 года Анцу расстреляли немцы...

Наша жизнь менялась быстро, круто и жестоко. После официального вхождения Латвии «по просьбе трудящихся» в Союз/Советских Социалистических Республик началась волна национализации крупных и средних предприятий. Мама и отец остались не у дел. В спальне родителей появился чертежный стол, оказывается, в молодые годы папа был модельером женской обуви. Я понятия не имел о том, что отец умел еще и так красиво рисовать, и теперь любовался его рисунками изящных женских туфелек. Вскоре он поступил в какую-то обувную артель и приобрел статус служащего. В то время необходимо было числиться на какой-то службе, иначе ты сразу попадал в разряд тунеядцев, что грозило многими неприятностями.

С установлением Советской власти ушла от нас и Вера. Она поступила поваром в Дом офицеров, так теперь называлось здание бывшего Офицерского собрания латвийской армии. Работать у «буржуев» стало непрестижно: раньше — да, а нынче — нет! У Веры до ее «бегства» от нас была своя комната, с согласия мамы она продолжала жить в ней и после. Впрочем, мы ее теперь видели так же редко, как и «нашего» майора. Вера рано уходила и поздно приходила. О ее присутствии напоминали лишь вкусные пирожные, которые она иногда приносила нам из Дома офицеров. Итак, от нас уехала Эльза, «сбежала» Вера, что же еще ожидало нас в этой странной жизни, ставшей такой враждебной?

Мама ходила подавленная, много времени проводила на кухне, где ей через день помогала приходящая женщина. Я продолжал учиться, сестра ушла из консерватории с четвертого курса, но колледж успела закончить и стала работать секретарем-машинисткой в прокатной фирме кинематографа. Она ведь окончила русскую гимназию, прекрасно владела этим языком, не говоря уже о латышском, немецком, английском и французском. Кроме того, она достигла высокой «скорострельности» на пишущей машинке (до 300 знаков в минуту!). Отец продолжал делать вид, что работает, а мы все продолжали делать вид, что спокойны и не унываем. Гости в доме не появлялись, а если кто-то и приходил, то говорили уже только шепотом, оглядываясь на дверь комнаты, в которой жил наш квартирант. В Европе вовсю бушевала война, все понимали, что близок день, когда она дойдет и до нас.

Новые власти предложили отцу альтернативный вариант: или он платит восемнадцать тысяч лат золотом в виде налога — за уже национализированную фирму! — и может чувствовать себя в безопасности, или... Таких огромных по тем временам наличных денег родители не имели. В ход пошли мамины драгоценности, которые охотно покупали. Деньги были уплачены. Знающие люди говорили, что это неприкрытое вымогательство, но отец не видел другого выхода: он думал о нас и надеялся, что есть еще шанс, он не хотел верить в плохое.

14 июня 1941 года в два часа ночи нас разбудили ударами в дверь, пять человек, вооруженных винтовками и наганами, велели нам, сонным и оглушенным, одеться, собрать носильные вещи, еду на сутки и покинуть квартиру. На все давалось двадцать минут. Родители, да и мы тоже, не понимали, чего же от нас хотят, и только когда прозвучали роковые слова: «Вы арестованы, вас высылают», — до нас дошел ужасный смысл происходящего.

Больное сердце мамы не выдержало, она потеряла сознание. Отец кинулся к телефону, чтобы позвонить нашему доктору, но ему преградили путь окриком: «Нельзя!» Тогда он отправил меня к старшей сестре, этажом выше — меня также не пустили. Дора на коленях стояла перед мамой, давала ей нюхать нашатырный спирт, совала в рот таблетку нитроглицерина, прикладывала к области сердца мокрое полотенце, а у самой безостановочно текли слезы. Отцу шагу не позволяли сделать, за ним неотступно следовал вооруженный человек. Я услышал, как майор и Вера, испросив разрешения, покинули дом. Мы остались одни со своей бедой и не знали, что делать.

Мама продолжала лежать с закрытыми глазами, и казалось, она не дышит. Конвоиры метались от мамы к телефону, докладывая обстановку, их торопили, отведенное на акцию время истекало, но мама не открывала глаз и не шевелилась. Сегодня, пятьдесят семь лет спустя, описывая события той роковой ночи, я уверен, что мама в сознание пришла раньше и, воспользовавшись моментом, продолжала лежать с закрытыми глазами, чтобы подумать, как быть дальше и что в первую очередь делать. Наконец она приподнялась и тихим голосом велела расстелить диванное покрывало. Затем по ее команде мы стали складывать туда вещи. Среди пяти латышей, карауливших нас, нашелся один, который шепнул маме, чтобы брали больше теплых вещей. «Далеко поедете», — сказал он. Мама глазами сделала мне знак. Я подошел, она, сделав вид, что целует меня, шепотом велела незаметно пробраться в спальню и из указанного ею ящика взять только золотые украшения. Мне это удалось, и вскоре отцовские золотые швейцарские часы с широким золотым браслетом, подарок мамы на серебряную свадьбу, несколько маминых колец и сережек лежали в моем кармане.

Между тем отец с сестрой увязывали тюк, а мама стала собирать еще какую-то мелочь. Терпение у стражников лопнуло, и они буквально силой стали выталкивать нас из родного дома.

Захлопнулась дверь, закончилось детство, и не только детство. Мне тогда казалось, что сама жизнь кончилась.

Х0ЖДЕНИЕ ПО МУКАМ

В «телятниках» на Голгофу. Мы познаем Сибирь. Учитель Иван Иванович. Арест отца. Переезд в Туру. На грани жизни и смерти. Я — водовоз и истопник. Прекрасный Иосиф. Мой наставник Николай Шевцов. Рвусь на фронт. Освобождение из эвенкийского плена. Смерть отца.

За одну ночь десять тысяч семей превратились в нищих, испуганных, бездомных и абсолютно бесправных людей. Нас насильственно посадили в грузовики и отправили на товарную станцию, где уже стояли целые составы так называемых «телятников», в которых обычно перевозят скот. Каждый вагон был оборудован двухъярусными нарами, печкой между ними и парашей в виде сливного лотка. Незнакомые люди с тюками, чемоданами, баулами оказались зажатыми в этом узком пространстве темного вагона с двумя маленькими оконцами, зарешеченными колючей проволокой. На станцию сбежались родственники в надежде найти своих. Весь день и вечер они метались от одного вагона к другому, а солдаты, охранявшие состав, разгоняли их прикладами. Люди бегали вдоль состава и выкрикивали наугад фамилии, а когда кто-то отзывался, стояли, плача, у вагона, задавали бессмысленные вопросы, ведь помочь они ничем не могли.

Ночью состав двинулся на восток. Люди принялись как-то обустраиваться. Кто-то соорудил подобие занавески вокруг параши, в вагоне ведь были женщины, мужчины, дети, старики. Никого не пощадили. Незнакомые друг с другом, разные по характеру, возрасту, вероисповеданию и социальному положению люди оказались в этом замкнутом пространстве неволи. А стук колес неотвратимо вел отсчет все новых и новых километров в полную неизвестность.

Ближе к Уралу стало ясно, что началась война. Об этом говорили частые остановки в пути: наш состав пропускал эшелоны, груженные тяжелой военной техникой, войсками. Об этом мы узнавали и от местных жителей, которым, как бы их ни отгоняли вохровцы, все же удавалось добраться до нас. Это были неведомые нам до этого колхозники, стремящиеся хоть что-то у нас выменять. Через десять дней, когда мы были уже за Уралом, режим охраны несколько ослаб, на длительных стоянках с лязгом открывались двери, и мы получали возможность подышать свежим воздухом, иногда даже умыться и по-человечески справить свои надобности. Этикет при этом не соблюдался, было не до него. Охрана понимала, что убежать некуда, Сибирь велика и необъятна. Проблема питания решалась в основном с помощью «бартера» с местными жителями, которые всеми правдами и неправдами прорывались к нашим вагонам. Чувствовалось, что у них уже накоплен опыт, ведь наш состав был не первым. В ход шло все: одежда, украшения, изделия из золота (на последние менялись охотнее всего). Иногда из тюков и баулов доставались самые невероятные вещи: кухонная утварь, одеяла из верблюжьей шерсти, шелковые комбинации, которые были в диковинку, ночные дамские рубашки шли как платья. За хлеб, за ведро картошки, за молоко для детей люди расставались даже с обручальными кольцами. Но голод подступал все сильнее. В эшелоне появились первые покойники.

Пересекли Обь, великую сибирскую реку. Настроение в «телятнике» катастрофически падало, случались нервные срывы, истерики, люди не выдерживали. Мы все отчетливее понимали, что впереди нас ждут нелегкие испытания, но как далеки мы были от ожидавший нас жестокой реальности!

Прошло тридцать два дня, и наш поезд прибыл на конечную станцию. Это был Канск, небольшой городишко, что в 170 километрах от Красноярска. (Если посмотреть на карту Сибири, то мы оказались на юго-западной окраине Среднесибирского плоскогорья, в степной области, примыкающей к северному склону Саян.) Раздалась команда: «Всем выходить с вещами!» Целый состав, двадцать с лишним вагонов, по сорок человек в каждом, расселись на запасных путях со своими пожитками в ожидании дальнейшей участи. Мы представляли собой сборище голодных, грязных, измученных и изможденных «невольников», в глазах которых были страх и чувство обреченности.

Только через несколько часов нашего сидения под палящим сибирским солнцем в окружении охраны пришли какие-то люди во главе с человеком в военной форме. В знаках различия мы, конечно, не разбирались, но то, что он обладал большой властью, это было и нам понятно. Стали появляться подводы, их было много. Что и как происходило дальше, я не помню. Родители куда-то ушли, а мы с сестрой остались охранять вещи. Какое-то время спустя отец с матерью чуть ли не бегом вернулись в сопровождении плохо одетого человека, хозяина одной из многочисленных повозок. Он помог нам перенести вещи, и мы поехали. Вместе с нами в том же направлении двинулись десять-двенадцать подвод.

Наш путь лежал в село Анцырь, что в тринадцати километрах от Канска. Там располагался колхоз имени К.Ворошилова. Через несколько часов пути мы прибыли на место, и началось распределение по «хатам». Нам достался старый, слегка покосившийся бревенчатый дом с крышей, обросшей мохом, и непонятного назначения пристройками (ведь никто из нас не знал, что «ватерклозеты» бывают на улице). Он состоял из одной довольно просторной комнаты, треть которой занимала огромная печь с зияющим отверстием, куда, оказывается, складывали дрова, долго их жгли и потом там же, в больших чугунах, варили на весь день еду.

Хозяйка, пожилая женщина, встретила нас угрюмо, молча указала на угол, где стояла широкая деревянная кровать, и в дальнейшем вела себя так, словно нашей семьи рядом с ней не существовало. Мы, как могли, приспосабливались в своем углу: кровать заняли родители, а я с сестрой расположились на полу. Сама хозяйка залезла на печку. Вся эта непонятная, чуждая обстановка не укладывалась в наши представления.

Поздно вечером пришел председатель колхоза и заявил, что дает нам на устройство день, а далее на работу, на какую, не сказал.

Ночь прошла в глубоком и спокойном сне. Не слышна была перекличка вохровцев, не мешали «сокамерники» по вагону. Наш поезд «остановился», мы уже знали — где, но не знали на сколько, как не могли до сих пор себе представить, зачем мы здесь.

На следующий день пошли знакомиться с селом и его жителями. У В. Даля я не нашел толкования слова «Анцырь», но по его звучанию можно предположить, что оно монгольского происхождения. Внешний облик села был беден и жалок. Одна пыльная ухабистая улица. В центре — сельский совет, контора колхоза и почта. Здесь же находилась и школа, о которой еще пойдет речь.

Точно не помню, но, кажется, из Риги насчитывалось семей десять — двенадцать, в основном, латышские, еврейских было три или четыре. Все находились в равной степени удрученности и психической подавленности. Нам еще повезло: мы жили пусть и с угрюмой, но только с одной хозяйкой, в то время как другие «спецпереселенцы» (отныне нас так называли) попали в большие многодетные семьи.

Выяснилось еще одно странное обстоятельство. Из глав семей и взрослых мужчин среди нас оказался только один, и это был наш отец, всех остальных еще в Риге вывели из вагонов и увезли в неизвестном направлении. Видимо, до нашего, последнего, вагона просто не успели дойти, а поезд следовало своевременно отправить, чтобы освободить путь для следующего состава обреченных. Так судьба подарила нам счастье быть вместе еще на несколько месяцев.

Отца определили в бригаду крепких мужиков, ставивших столбы для линии электропередачи. Было больно на него смотреть, когда он приходил вечером и в полнейшем изнеможении падал на кровать; За эту работу он каждый день получал восемьсот граммов хлеба. Бригада торопилась, чтобы до морозов все закончить, работали по двенадцать часов в сутки. Отец был на пределе своих сил и возможностей, руки его покрылись кровавыми мозолями, но он с упорством маньяка каждое утро отправлялся на работу, не зная, дотянет ли до вечера. Ежевечерне мама отмачивала бинты, чтобы осторожно их снять, как можно меньше причиняя боли. Отец не возмущался, не жаловался, будто предчувствуя, что самое страшное еще впереди.

Хозяйка имела корову, за которой она с любовью и нежностью ухаживала, куриц и несколько овец; кроме того, большой огород, где росла только картошка. Ее угрюмость по отношению к нам объяснилась со временем очень просто. Мы были для нее «врагами народа», теми буржуями, которых она ненавидела всей душой. Как вскоре выяснилось, двух ее сыновей и мужа расстреляли в гражданскую войну «белые» офицеры, но мне это тогда ничего не говорило. Мама в обмен на некоторые наши вещи стала брать у хозяйки молоко, картошку и прочие натурпродукты. Это было настоящее спасение, ведь нам приходилось так много работать.

Меня с сестрой определили на сенокос: я подвозил на волокушах сено к стогам, сестра утром ворошила его, а затем подавала на деревянных трехрожковых вилах вверх стогометалыцику. Я на удивление быстро усвоил «науку» запрягать коня (даже сегодня помню, как надеть хомут, чересседельник, в какой последовательности завершить комбинацию: хомут, оглобли, дуга). Одно было плохо: я не умел разговаривать с лошадью на понятном ей языке. Она понимала только определенный набор слов из так называемой «сибирской лексики», без которой ни один разговор просто не мог состояться. Случилось как-то, что я на латышском языке обратился к уже пожилой, но все еще очень красивой рослой латышке мадам Крумыньш с вопросом: «Скажите мне, пожалуйста, что такое «...кий род»?» Старая дородная латышка долго смеялась, от смеха у нее даже слезы выступили на глазах, а затем сказала: «Мальчик, это не род, это ругательство».

Настала осень, и мама упросила председателя колхоза разрешить мне посещать школу. Со мной вместе пошли еще две девочки. Я уже достиг одного метра шестидесяти двух сантиметров и возвышался в классе над четвероклассниками, как деревенская пожарная каланча. Директора школы звали исконно русским именем — Иваном Ивановичем. Даже сегодня не могу понять, почему он ко мне относился так тепло, с искренним желанием помочь. Я не был для него «спецпереселенцем», а просто обыкновенным мальчиком, которому в жизни почему-то не повезло. Он оставался со мной после школьных занятий, учил читать, сперва отдельные слова, а затем и целые предложения. Искренне радовался, когда я впервые прочитал самостоятельно рассказ «Каштанка» А.Чехова, не имея ни малейшего представления об известности и популярности этого русского писателя. А больше всего он обрадовался, когда я своими словами пересказал ему все злоключения Каштанки.

Я не буду останавливаться на бытовых условиях нашей жизни. Шла жестокая война, и этим все сказано. Это потом придет понимание и знание истории советского народа, но тогда мы взяли себе за правило «жить одним днем».

12 декабря для нас снова наступила страшная черная ночь. После полуночи к нашему дому подъехал «черный ворон», зашли трое вооруженных людей — командир и два охранника — и арестовали отца. Когда его уводили, я побежал за ним. Охранники меня отталкивали, прогоняли, но я упорно шел следом. Отец поднялся по лесенке, остановился в дверях, оглянулся и, как бы заклиная, крикнул: «Будь всегда честен, сын мой!» Дверь захлопнулась...

После ареста отца с нами почти никто не разговаривал. Если мы до этого были врагами народа, «как все», то теперь наша «буржуйская вражеская» сущность стала очевидной и перевела нас в разряд особых врагов. Только Иван Иванович продолжал заниматься со мной русским языком.

В начале июня 1942 года пришли уже за нами. Приказали собрать вещи и следовать за военным в зеленой фуражке с голубым околышем, мы уже знали, что он из НКВД. Нас охватила полнейшая апатия, уже было все равно — что, куда и почему. Мама посчитала нужным попрощаться с нашей угрюмой хозяйкой и подарила ей пижамную кофту из чистого хлопка, которая каким-то непонятным образом затесалась в наши пожитки.

Село мы покидали в одиночестве, больше никого не тронули. Помню, что, садясь на подводу, я спросил маму: «Куда нас?» — на что она ответила устало: «Сынок, один только Бог знает...»

Описывать путешествие до Красноярска не стану — плохо помню. Знаю, что рано утром мы оказались на территории грузового порта на берегу Енисея. Здесь мы провели день и ночь. Постепенно к нам присоединялись все новые группы людей. Была слышна немецкая и латышская речь. Первое нас несколько удивило. На следующий день подошел двухпалубный пассажирский пароход, и нас всех повели в его трюм. «Вот ваше место. Сортир в конце трюма. На палубу без разрешения не выходить!» — приказал конвоир. Поскольку мы вступили на борт корабля одними из первых, то нам улыбнулось счастье: мы заняли три места на трехъярусных нарах у иллюминатора и таким образом заимели свой «свет в окошке». Постепенно трюм заполнялся все новыми и новыми людьми. Продолжала звучать латышская и немецкая речь, причем немецкий отличался от того, к которому мы привыкли. Это были немцы с Поволжья. Мы и не знали, что в Советской России, на Волге, их проживало так много. За какие грехи они попали сюда, нам было также неизвестно. На все наши попытки заговорить немцы не откликались и даже отворачивались от нас. Латыши же, напротив, охотно вступали в разговор и рассказывали, что зиму они пережили в окрестностях Абакана, за что их снова сослали, затруднялись ответить.

Ближе к ночи пароход дал длинный гудок, и мы поплыли; куда — не знали, не ведали.

Если мама еще могла с кем-то завязать разговор, то сестра в основном молчала, изредка брала меня за плечи и прижимала к себе. Моих сверстников вокруг не было, только взрослые люди, женщины и старики. Трюм состоял из разных отсеков, где-то, возможно, демографический состав был иным.

Везли нас двадцать суток, чем мы питались, не помню. Иногда пароход приставал к какой-то пристани, тогда все приходило в движение: одни сходили, другие садились, но это не касалось трюмных жителей. Постепенно нас стали выпускать на нижнюю палубу, но не выше. Как упоительно дышалось свежим воздухом! Широкий Енисей был прекрасен, течение быстрое, берега высокие, лесистые.

На десятые или двенадцатые сутки пути по радио объявили, что мы подходим к Подкаменной Тунгуске, и почти сразу же с верхней палубы раздался крик: «Человек за бортом!» Поднялась невероятная суматоха, машина стала работать в режиме «заднего хода», все бросились к правому борту, корабль даже накренился, капитан что-то приказывал команде, слышно было, как спускали спасательную шлюпку. Я тоже выскочил и успел заметить вдали какую-то точку на поверхности воды. Потом ее не стало. Очевидцы утверждали, что падение человека за борт было не случайным: мужчина в одном нижнем белье выбежал на палубу и бросился в воду. Говорили также, что человек этот был из «наших», из подконвойных. Не выдержали нервы у бедняги... Либо он хотел доплыть до берега, который ему все равно ничего не сулил, либо... Как бы там ни было, человека не стало. Еще одно гнетущее впечатление...

Миновали Подкаменную Тунгуску, приток Енисея и одноименный поселок. Один матрос шепнул нам, что до Туруханска осталось восемьсот километров. Скорее всего, нас там и высадят. Спасибо матросу, он нас хотя бы немного подготовил, но к чему?

Сколько мы ни пытались установить контакт с немцами, они не допускали сближения и вели себя по отношению к нам отчужденно. Парадокс: хотя их соплеменники были брошены и отправлены той же властью в гулаги и в Сибирь, они считали себя советскими людьми, а нас — «врагами народа». Такая вот психопатология...

В Туруханске предстояла уже знакомая процедура: пересадка на баржу. На берегу нам передохнуть не дали — сразу в трюм баржи, с теми же советскими немцами, их человек сорок пять — пятьдесят, нас, рижан, — около пятнадцати. Условия обитания были таковы: удобства — «два очка» на палубе, вода забортная, еда — из личных запасов. На следующий день подошел буксир, и началось наше восьмисоткилометровое путешествие, уже по Нижней Тунгуске. Шли медленно, преодолевая пороги и перекаты, по пути разгружая различного рода товары и продукты в одиночно стоящие фактории, отдаленные друг от друга на многие десятки километров. Сегодня, изучив карту Сибири, я знаю, где протекает река Нижняя Тунгуска и какие селения встречались на нашем пути. Первая фактория была Ногинск, затем Тутоняна и другие. Весь свой путь, а это более двух тысяч километров, Нижняя Тунгуска проделывает по Среднесибирскому плоскогорью, а берет свое начало примерно в четырехстах километрах к северо-западу от Байкала. Любопытно, что в своем верховье Нижняя Тунгуска протекает рядом с Леной, и разделены они водоразделом шириной всего в сорок километров. Половину своего пути до левого притока под необычным названием Илимпея река течет строго на север, затем круто поворачивает на запад, достигает Туры, а там уже рукой подать до батюшки Енисея. Вот этот отрезок Тунгуски в ее нижнем течении и преодолевали мы на барже долгих две недели. С картой Сибири никто из нас тогда не был знаком, но мы отчетливо понимали, что попали в такую глухую даль, из которой вернуться к нормальной жизни, казалось, уже немыслимо.

Несколько раз наша баржа застревала на обмелевших перекатах реки, буксиру приходилось разворачиваться и, напрягая все свои силы, стаскивать нас с камней. Это были единственные мгновения, которые хотя бы ненадолго отвлекали от постоянных грустных мыслей. Моя попытка заговорить с близкими по возрасту советскими немцами не увенчалась успехом. Они делали вид, что меня не понимают. Наверное, это было действительно так!

Но все имеет свой конец: длинный, протяжный гудок нашего буксира оповестил, что мы достигли намеченной цели. Буксир подвел баржу вплотную к крутому левому берегу, и мы высадились на песчаную отмель реки. Не было уже конвоя и вообще какой-либо охраны. Да и зачем она? Отсюда не убежишь!

Мама и сестра, оставив меня охранять вещи, пошли выяснять, где нам предстоит жить. Их так долго не было, что у меня случилось, видимо, на нервной почве, сильнейшее расстройство желудка. Я озирался по сторонам, но везде были люди. Положение становилось критическим. Слава Богу, на меня никто не обратил ни малейшего внимания, а что это неприлично, так подумаешь, в вагонах эшелона и не такое доводилось видеть. Неприятно об этом вспоминать, еще неприятнее писать, но такова была правда жизни. Той жизни.

Вскоре вернулись мама и сестра, увы, подводы они не нашли. Пришлось разделить вещи так, чтобы в несколько ходок перенести их на новое место жительства.

Тура располагалась на плоской возвышенности в треугольнике, образуемом Нижней Тунгуской и дельтой ее притока Тембенчи. Сегодня об этом горестном для нас месте ежедневно напоминает синоптическая карта России, которую показывают по первому телевизионному каналу.

Из всей Туры я запомнил только здания электростанции, промкомбината и магазина, да еще дом, где располагалась местная власть: он находился в непосредственной близости от нашего барака. Барак — особый разговор. Строение это по возрасту было, наверное, ровесником Туры, возможно, в нем когда-то жили основатели поселка. Стены — насыпной конструкции: пространство между двумя рядами горбыля заполняли опилки, которые давным-давно осели и частично высыпались. Можете себе представить, насколько такие стены были «ветронепроницаемы». Внутри барак выглядел так: одна стена совсем глухая, вдоль нее длинный коридор, из него ведут двери в десять комнат, площадью около десяти-одиннадцати квадратных метров каждая. Удобства на улице, но к этому мы уже привыкли. Расселились следующим образом: несколько комнат заняли мы, то есть семьи из Риги, остальные — немцы с Поволжья. Самое любопытное — в одной комнате, как правило, размещали не одну семью: с нами, например, жили еще двое из Риги — мать и дочь. Общим было также то, что отцы наши находились в одном лагере, недалеко от Красноярска. Мама пожертвовала «историческую» диванную накидку, в которую были завернуты в ту роковую ночь в спешке собранные вещи. Накидка теперь превратилась в занавеску, хотя бы частично отделявшую нас от соседей. Ближе к выходу стояла железная печка — огонь зимой поддерживался почти круглосуточно, — но она не могла противостоять холоду, проникавшему отовсюду: от дощатых стен, пола, окна и дверей. И в таких условиях мы прожили два года.

Надо сказать, что отношение местной власти к нам и к немцам Поволжья было резко дифференцированным. К примеру, моя сестра знала пять языков, владела в совершенстве машинописью, не говоря уже о музыкальном образовании, но ни одно из ее умений не было востребовано. Ее уделом стала тяжелая неквалифицированная работа, и так со всеми нами. Немцы считались «советскими», их дети посещали школу, а одной немке с сельскохозяйственным образованием даже доверили руководить звероводческим колхозом. Они работали в отапливаемых зимой помещениях уборщицами, счетоводами и т.д. Над нами же висело классовое проклятие — мы были из «буржуев».

Мама решила, что я должен продолжить учебу. В Type была средняя школа, и я пошел в пятый класс, на более высокой уровень я пока рассчитывать не мог.

Через три дня во время занятий в класс вошли директор школы и два милиционера. Директор громогласно заявил, что таким, как я, в советской школе не место, и в сопровождении милиционеров я покинул единственное туринское учебное заведение. Прошло целых семнадцать лет, прежде чем я смог снова переступить порог школы, но это было уже совсем в других краях. А пока меня поставили, не без помощи все тех же милиционеров, долбить железным ломом не менее железную вечную мерзлоту под какой-то котлован.

Вечером, когда я вернулся домой, вернее, когда меня отпустили, мама от волнения не могла вымолвить ни слова. Я не пришел вовремя, и она побежала узнать, где я. В школе ей нехотя сказали, что меня увели — два милиционера! Мама была в панике, она поспешила в милицию, но и там ей ничего толком объяснить не захотели. Она вернулась домой в надежде застать меня, и я действительно через некоторое время появился. Мама плакала и радовалась одновременно, возмущалась и кляла все на свете. А что еще она могла в той нашей бесправной жизни?

Несколько слов о самой работе. Стоишь на краю большой квадратной выемки и ломом откалываешь куски кристаллической массы сверхтвердой породы. Глядя на такой отколотый кусок, ни за что не подумаешь, что это смерзшиеся глина или обыкновенный песок. Когда тебе еще нет и семнадцати и в тебе вес «мухи» (боксерская терминология), а в руках полупудовый железный лом, которым ты с постоянством механического молота долбишь и долбишь эту проклятую вечную мерзлоту, в голову могут прийти самые дурные мысли. Кто-то умный все же догадался через неделю снять меня с этой работы и поставить на распиловку дров. Еще бы дня два — и я, наверно, бросился бы в котлован вниз головой.

Зима в тот год выдалась на редкость суровой даже для Крайнего Севера. В поселке стала ощущаться нехватка дров. Были созданы бригады лесозаготовителей, одна из которых состояла из двух крепких мужиков и одной не менее сильной женщины. Вот в эту бригаду, исходя неизвестно из чего, включили и меня. Место заготовки дров располагалось недалеко от Туры, километрах в двенадцати, на берегу Нижней Тунгуски. Мама была сильно озабочена моей предстоящей «командировкой», и предчувствие не обмануло ее.

Добирались до делянки по замерзшей реке. Лошадь резво бежала по снежному насту, не ведая о том, что ей придется две недели, утопая в снегу по самое брюхо, таскать на волокушах тяжелые кряжи сухой лиственницы. Когда мы прибыли на место, короткий зимний день уже угас, стало темно. Начали обживать промерзшую насквозь землянку, встроенную в обрыв реки. Затопили железную печку, которая от длительного неупотребления дьявольски задымила. В отблесках огня стены землянки засверкали миллионами мелких бриллиантиков. Закипела вода в чайнике на печурке, каждый из нас развязал своей мешок с нехитрой снедью. Хлеб на морозе промерз насквозь, но ждать, пока он оттает, уже не было мочи. Я достал из кармана свое единственное богатство — перочинный нож, подарок отца, с которым никогда не расставался. Пытаясь отрезать ломоть хлеба, я не учел его твердости: нож соскользнул и всем своим лезвием врезался мне в левую ладонь. Я даже не вскрикнул, а тупо уставился на свою руку — в глубине зияющей раны виднелась желтая кость. Я не могу сказать, что мои напарники проявили большое сочувствие. Было много ругани, нелестных эпитетов и того больше. Оторвав лоскут от моей же рубахи и туго перевязав рану, спокойно сказали: «Ну, что же, иди домой!» И все!

Ночь, мороз около сорока. Сине-зеленые сполохи северного сияния, жуткое безмолвие — и полное одиночество. Я шел час, другой... Рукавица давно заполнилась кровью, которая капала и капала, оставляя точечный след на снегу. Сил и мужества оставалось все меньше, страх, напротив, возрастал. Я знал — нельзя останавливаться. Выброшенная на берег большая коряга манила к себе, я даже слышал, как она шепчет — ну иди же ко мне, отдохни немного. Начинались галлюцинации. Мороз тем временем крепчал, а может, это мне только казалось от потери крови. Вдали завыли волки, на какое-то мгновение мне стало очень жалко себя. Где отец? Почему мама не приходит на помощь? Ведь мне еще и семнадцати нет! ...Конец пути я помню плохо. Помню лишь, как увидел редкие огоньки поселка, помню, как трудно было подняться по косогору, потом — испуганные глаза мамы. Как мне накладывали швы в больнице — я уже не помню...

Печатая эти строки, я взглянул на свою руку. Там до сих пор виден рубец. Невольный свидетель невольничьих лет!

После моего «лесоповального» ранения я получил некоторую передышку в виде освобождения от работы, все же остальные продолжали жить своей обычной трудной жизнью, свойственной для Крайнего Севера, да еще в условиях войны с ее жестким диктатом во всех сферах человеческой деятельности. Особо это ощущали мы, носители загадочного определения «спецпереселенцы». В их число, кроме рижан и немцев, входили и представители другой «масти», из другого времени, как, к примеру, раскулаченные в тридцатых годах украинцы. Люди малоприятные, суровые и даже жестокие- Это они отправили меня одного с порезанной рукой, ночью, в жуткий мороз, совершенно не задумываясь о возможных последствиях. А ведь у них была лошадь, и им ничего не стоило отвезти меня прямо в больницу.

Сами жители Туры относились к нам не то чтобы плохо, а скорее подчеркнуто отчужденно, словно мы были для них людьми более низкой расы. Слово «буржуй» произносилось ими как-то по-особому, с чувством огромного превосходства. Украинские переселенцы в этом смысле отличались еще большей нетерпимостью. Они успели стать здесь «своими» и не чувствовали себя изгоями, ибо появились мы, настоящие «враги народа». Ведь наши отцы и старшие братья находились в лагерях, куда помещали только очень «виновных» перед советским народом- Это они, три здоровых мужика, как-то обступили мок мать я кричали ей в лицо: «Мы тебя поставим сейчас вниз головой и все трое плевать туда будем» Я изо всех сил бил кулаками в их ватные спины. Кто-то дал мне пинка, и что было дальше, я уже не помню.

Жизнь на Крайнем Севере научила меня многому. Да, мороз может быть жестоким, даже смертельным, но беззаконие и бесправие ужаснее любого мороза: она лишает чувства достоинства, права не только называться, во я быть человеком. Не пережившему унижения, надругательств в самом изощренном виде — этого не понять. А ведь мы находились еще и в постоянном сражении с холодом и голодом. Не знаю, что было бы со мной и мамой, если бы не самоотверженность Доры. Теперь в ней трудно было узнать прежнюю интеллигентную городскую девушку: в ватных брюках и телогрейке, в огромных мужских валенках и рукавицах, в лохматой меховой шапке, она практически ничем не отличалась от остальных обитательниц поселка. По собственной воле Дора пошла работать в мужскую рыболовецкую бригаду из высланных латышей. Они ловили рыбу подо льдом в окрестных озерах, жили в чумах, долбили бесконечные лунки, ставили сети, обмораживали носы, щеки, руки, но работали, как этого требовали военное время, положение ссыльных и — желание хотя бы таким образом утолить постоянное чувство голода и по мере возможности помочь родным и близким. Я получал мизерный паек, мама и того меньше. На это прожить было нельзя. Маме иногда удавалось выменять какую-нибудь вещицу на чай, табак или спирт, которые в свою очередь шли в обмен на оленину при торговле с эвенками. Для них эти предметы имели значение первостепенной важности. Немного легче стало, когда я начал работать на электростанции, но до этого был еще целый год. Вспоминая с трудом то время, я почти не вижу деталей, лишь снова и снова переживаю горькое чувство надломленности. Сегодня, когда имеешь четкое представление о жизни страны в те годы, осознаешь, какие беды выпали на долю многострадального советского народа, но тогда я не понимал, в чем, собственно, мы провинились, за какие преступления должны нести такую кару, в особенности отец. Нас всех постоянно терзала тревога за него. Те немногие письма, которые мы получали в 41- 42-м годах, только усиливали эту тревогу.

Первое письмо с обратным адресом: ст. Решота Красноярского края, п/я № 235 — было датировано 20.12.41 и начиналось словами: «Мои дорогие! Я жив и здоров...» Оно написано на обычной почтовой открытке. Во втором, от 12.01.42, отец сообщал, что «писал неоднократно» (судя по этой приписке, до нас доходили далеко не все письма). Заключал он свое письмо словами: «Гаринька, Дорочка, не волнуйте маму. Как хочу вас видеть. Целую. Папа». И обратный адрес — п/я № 235/5, то есть пятый лагпункт. На адресной стороне открытки чужой рукой непонятно надписано: «Укажите ст.УК. Следственный».

В третьем письме, точнее, почтовой открытке от 2.03.42 (обратный адрес — уже седьмой лагпункт), отец писал, что лежит в стационаре, что случилось — не сообщал (цензура!). По его подсчетам, это уже восьмое письмо из лагеря. Пятого июля 1942 года отец сообщил, что работает, но очень трудно «без писем от вас и без посылок». Следующие письма — на маленьких клочках бумаги. Письмо от 20.11.42 года — из десятого лагпункта. Отец его уже не покидал. Со временем нам стало известно, что это последний лагпункт, за ним... только «ворота в рай». Как доходили письма из этого ада — загадка. Плохая бумага, сложенная треугольником, порванная на сгибах, в таком виде они доставлялись нам. Читать их без слез было невозможно.

Но я немного забежал вперед. А пока Тура, начало 42-го, суровая зима.

Как-то мне поручили легкую работу — развозить в железной бочке на санях воду по домам начальствующего состава. Я очень обрадовался: во-первых, появилось что-то новое, а во-вторых, разрешили привезти воду и к себе домой. С лошадьми обращаться меня научили еще раньше, в селе Анцырь, и я весело, можно сказать, с азартом, взялся за свою водовозную работу. Вечером мама пришла в ужас: замерзшую одежду с меня было не снять, она ломалась. Оказывается, искусству водовоза тоже надо было учиться.

Последующие дни я провел в бреду, в котором меня преследовали картины счастливого детства, и, очнувшись, я никак не мог понять, где я и что со мной.

Следующая зима застала меня за бондарным станком, иными словами, я учился делать бочки. Фронт нуждался в соленой рыбе, а в сибирских реках ловился таймень, очень вкусная рыба. Через несколько месяцев я освоил первый этап бондарного искусства: изготавливал клепки для больших двухсотлитровых бочек. Теперь мне полагалась, кроме зарплаты, еще и продуктовая карточка рабочего, но главное, я всю зиму проработал в тепле. Может, это была награда за нечеловеческое отношение там, на речке, когда меня с рассеченной рукой отправили одного в зимнюю ночь с единственной мыслью поскорее избавиться от «этого неудачника».

Мне нравилась работа бондаря, нравился запах сосновой клепки, нравилось своими руками сооружать из обыкновенного куска дерева большую пузатую бочку или маленькую кадушку для засолки грибов и рыбы. Здесь можно было проявить и личное творчество, делать кадушки разной высоты и ширины и схватывать ее не железным обручем, а плетеным, чтобы кадушка смотрелась по-домашнему.

Особое место в моих воспоминаниях занимают два человека, два изгнанника — прекрасная полька Ира и юноша из Риги по имени Иосиф.

Как обычно, летом, в конце июля, в Туру прибыл караван с баржами, и немедленно объявили аврал по их разгрузке. Нужно было поднять из трюмов на берег и откантовать на склады — муку, сахар, долгожданный табак и чай, консервы, одежду, бочки с керосином, словом, все то, от чего зависела жизнь всего поселка в течение целого года. От усталости мы падали прямо на мешки, на землю, еле дотягивая до конца шестичасовой смены, чтобы через двенадцать часов начать все с начала. В выгрузке участвовало все население поселка. На пятый или шестой день этой адской работы, на рассвете, я вдруг услышал звуки скрипки, доносившиеся из-под навеса складского помещения. Это было так странно! Туман над рекой, холодно и зябко, даже проклятая мошкара поутихла, и вдруг — цыганские мелодии, венгерские напевы, вальсы Штрауса. Мелодии, протяжные и звонкие, далеко разносились, уплывали по туманной реке. Люди, с трудом переступая негнущимися ногами, сутулясь, шли на эти звуки, не веря самим себе, настолько сказочно было происходящее. На скрипке играл юноша из Риги. Мы зачарованно смотрели на его скрипку, на пальцы, летающие по грифу, на смычок, извлекающий печальный напев... Рядом с молодым человеком стояла красивая девушка, шатенка с серыми глазами и тонкими чертами лица. Она смотрела на юношу неотрывно, как 'бы прислушиваясь к чему-то очень важному, что именно сейчас в нем родилось, 'встревожив так сильно ее душу. Скрипка умолкла, люди стали расходиться по своим рабочим местам. Девушка осталась.

Шли месяцы, которые длились как годы. Все было подчинено одному — выжить. Настали октябрьские праздники. Жители собрались в небольшом клубном здании. Здесь я увидел их снова, польку Иру и юношу из Риги. Иосиф играл Шопена, Листа, Ира пела русские романсы и песни о войне. Они были не просто вместе, здесь чувствовалось нечто большее.

Зимой разнеслась тревожная весть: пропал молодой скрипач. На его поиски вышли все, кому стал дорог этот юноша, подаривший людям свою музыку.

Нашли его по весне, в нескольких километрах от поселка, в долине ручья. Рядом с ним лежали обугленные ветки неразгоревшегося костра, разбросанные спички. Последняя была зажата в мертвых остекленевших пальцах, умевших извлекать чарующие звуки, но не сумевших разжечь спасительный огонь.

Осенью 1943 года в моей эвенкийской жизни произошло знаменательное событие. Работая в бондарном цехе, я неоднократно видел главного механика электростанции, которая располагалась рядом с нами. Он часто к нам заходил поработать за верстаком, что-то склеить, постругать, как-то даже взялся смастерить небольшой бочонок. Я несколько раз ловил на себе его внимательный взгляд, но он ни разу ко мне не подошел и попытки поговорить не предпринимал. Звали главного механика Николаем Шевцовым. Среднего роста, далеко не богатырского сложения, до звания «мужика» он явно не дотягивал, хотя ему было за тридцать, ближе к сорока. О его прошлом я ничего не знал.

В конце лета, когда приближался «осветительный» сезон, Шевцов, как бы мимоходом зайдя в наш цех, направился прямиком ко мне и не то спросил, не то потребовал: «Пойдешь ко мне мотористом работать!» От неожиданности я стал заикаться и скорее выдохнул, чем ответил: «А пустят ли?» — «Пустят, — сказал Шевцов. — Я поговорил где надо». Я смог только кивнуть в знак согласия. Через несколько дней ко мне подошел мастер цеха и сказал: «Иди, тебя Шевцов ждет». Оказывается, и в моем положении возможны были счастливые мгновения.

Итак, меня поставили мотористом к старенькому локомобилю выпуска этак 1905 года, пожиравшему громадное количество дров, но все же вырабатывавшему при этом пар, который, в свою очередь, крутил маховик, а тот с помощью ременной передачи заставлял работать не менее старую по возрасту динамомашину. Электрический ток отпускался больнице, почте, партийному комитету, исполкому и высшему начальствующему составу столицы Эвенкии. Работать на электростанции для меня было большой удачей. Во-первых, в тепле. Во-вторых, это уже элитная профессия. Неважно, что приходилось выходить из дому в четыре утра, в лютый мороз, когда столбик термометра нередко опускался до минус пятидесяти, колоть метровые чурки на мелкие полешки, чтобы к шести часам раскочегарить хотел локомобиля, нагнать температуру воды до необходимой отметки, а уже к семи дать электричество в нужные дома и на «стратегические» объекты. Новая работа стала для меня делом чести, моей гордостью, и я работал хорошо, порою на пределе своих сил.

Николай Шевцов был человеком все видящим и все понимающим. Видимо, желая вознаградить меня за усердие, он предложил осуществить фантастический по тем временам проект — провести электричество в нашу комнату, в барак, где жили одни репрессированные. До сих пор я не знаю, чем он руководствовался, но в основе его замысла, на мой взгляд, было что-то большее, чем просто признательность за мой труд. Тем более техническая сложность предстоящих работ была невероятной и с точки зрения любого нормального человека вряд ли осуществимой. Чтобы достать сто пятьдесят метров провода соответствующего сечения — расстояние от ближайшего столба до окна нашей барачной комнаты — Шевцову потребовалось несколько недель. А это ведь только один этап.

Все, буквально все было проблемой. Например, лампочка. В магазинах «керосиновой» Туры они отсутствовали. У мамы каким-то непонятным образом сохранились запасные очки для чтения, и она выменяла на них у почтовой работницы 40-ваттную лампочку. Но ведь требовались еще и изоляторы, а где их взять? Казалось, неразрешимая задача. Николай Шевцов и здесь нашел выход, предложив искать изоляторы... на помойках. Он имел в виду обыкновенные стеклянные бутылки, точнее даже не сами бутылки, а только их верхнюю, горловинную часть. Поисками занялась мама. Это было странное зрелище: мадам Лак роется на помойках!

Каждую найденную бутылку я обрабатывал (тоже по совету Шевцова) особым способом. Ее горловину надо было бесконечное количество раз протягивать через петлю шпагата, да так, чтобы она сильно нагрелась, а затем быстро опустить в ведро с холодной водой. При удаче горлышко отскакивало ровным срезом. Это напоминало добычу огня первобытным человеком. Таким образом мы получили необходимое количество импровизированных изоляторов, все остальное уже делал сам Шевцов, стараясь не привлекать особого внимания со стороны. И наконец пришло время, когда в нашем барачном окне зажегся слабенький, но все же электрический свет. Это была, несомненно, победа Николая Шевцова.

Через два дня свет погас, просто оборвали провода. Люди, которые с сочувствием относились к нам, сообщили, что это сделали сыновья секретаря райкома партии. Не знаю, откуда у меня взялось мужество, но я пошел к их отцу. У меня хватило настойчивости добиться личной встречи с ним, хотя сделать это было не так-то просто. Нашлись слова, которые сумели убедить секретаря, что я тоже человек и имею право на свет в своем окошке...

Через два дня окно в бараке снова засветилось и уже до самого нашего отъезда не гасло.

Вскоре Шевцова посетила еще одна грандиозная идея, связанная с водоснабжением единственной поселковой бани. Воду в баню летом и зимой возили в железных бочках на лошадях. Ее вечно не хватало, особенно холодной. Наш механик решил обеспечить баню водой по трубам с помощью насоса электростанции, который качал воду в котел локомобиля прямо из реки. Идея была очень заманчивая, но где взять трубы, не говоря уж об огромном объеме всех остальных работ. Шевцов, однако, был упрямым человеком! Зная, что обречен (у него была в достаточно жесткой форме легочная болезнь, иначе туберкулез, его в армию не взяли по этой причине), он, видимо, хотел как можно больше сделать добрых дел людям. Бог знает где, однако трубы он все же нашел, пусть и старые, местами сплющенные и изогнутые, но все же трубы. Едва закипела работа — как новая проблема: где взять обыкновенные ножовки по металлу и запасное ножовочное полотно к ним? Резать трубы предстояло неимоверное количество раз: нужно было вырезать все искривления, сплющенности и просто негодные участки труб. Но такие «мелочи» Шевцова уже не могли остановить. Сегодня трудно себе представить, как вообще можно было осуществить подобную затею. И тем не менее, свой замысел механик довел до конца: он нашел старые косы, уже более непригодные для кошения травы; показал мне, как обыкновенным зубилом наносить на острие частые и очень мелкие насечки; закрепил трубу в большие тиски, сделал первый надрез... «А дальше пилить будешь ты», — сказал он просто и спокойно, с лукавинкой в глазах. Через два дня мои пальцы украсились царапинами, ладони — волдырями, а трубам конца и края было не видно. Когда у Шевцова появлялась возможность, он становился рядом, и работа шла веселее: у него все ловко получалось. Но, конечно, это был каторжный труд, иначе не скажешь. Ведь водопроводная нитка должна была идти от нашего насоса к бане, которая находилась не так уж близко от электростанции. И все же настал тот долгожданный день и час, когда вода полилась прямо в банный котел. Это был праздник! И не только для нас, а для всех жителей поселка. Отныне вода холодная и горячая имелась в неограниченном количестве. По такому случаю нас навестило даже высокое начальство, среди которых был и военком. Он знал меня в лицо, поскольку я неоднократно обращался к нему с просьбой о направлении на фронт. Но... бесполезно! Подобные мне даже в самые тяжкие годы войны на фронт не призывались.

В жизни страны произошли большие события. Красная Армия освободила Киев и готовилась вступить в Белоруссию. Неумолимо приближался день освобождения Европейской части Советского Союза, в том числе и Латвии, от немецкого нашествия. Люди радовались, появилась надежда, что война скоро кончится. Радовались и мы, но угнетала полная неизвестность впереди. Что будет с нами? Мы числились в списках НКВД, не имели паспортов, дома в Риге не стало, да и попадем ли мы когда-нибудь в родной для нас город? Кто мог об этом знать, кто хоть что-нибудь мог бы нам об этом сказать? Мы переживали за отца, не ведая, жив ли он? Очень страдала сестра. Ее сердце и душа рвались в Ригу, она видела ее во сне, она плакала, вспоминая прежнюю жизнь.

Мне же казалось, что только через фронт лежит наш путь к спасению, но моего желания было недостаточно. Я чувствовал себя прокаженным и обреченным. Мои бесконечные походы в военкомат наталкивались на безоговорочный отказ. Казалось, не существует выхода из этой жизни, из этого тупика, из этого края земли, где даже лиственницы приобретают уродливый карликовый вид, где «птицы на лету замерзают», где юные скрипачи погибают, как те же птицы.

Зимой на лед Нижней Тунгуски сел почтовый самолет, из которого вышел одноногий лейтенант на костылях. На отвороте его шинели яркими красками блестел орден Красного Знамени. Его никто не встречал, хотя к самолету сбежалась чуть ли не половина населения Туры — ведь каждый прилет самолета был событием для этого Богом забытого поселка. Лейтенант что-то спросил и медленным шагом стал подниматься по береговому обрыву. Усталый солдат войны, тяжело опираясь на костыли, под молчаливыми взглядами толпы направился к бараку «спецпереселенцев». Оказалось, он шел к нашим соседям по комнате. Мать и сестра лейтенанта считали его давно погибшим. Барак замер! Были слышны только возгласы радости и горькое рыдание. Мы все затихли в своих углах, радуясь и по-хорошему завидуя чужому счастью.

Судьба лейтенанта проста и вместе с тем удивительна. Когда в ночь на 14 июня 1941 года арестовали его семью, будущий лейтенант, назовем его Борисом, был на вечеринке у своих приятелей на Рижском взморье. Утром, вернувшись домой, он застал квартиру опечатанной, «акция» завершилась, до него уже никому не было дела. Затем началась война.

Борис оказался в рядах сформированной латышской дивизии, которая под Лугой в тяжелых боях защищала подступы к Ленинграду. Там он и был тяжело ранен, год провел в госпитале, перенес несколько сложнейших операций, жизнь ему спасли, но ногой пришлось пожертвовать. В госпитале его и застала высокая боевая награда. Подобными орденами в начале войны награждались единицы. Борис был очень немногословен, и о войне говорить ему явно не хотелось. Выйдя из госпиталя, он сразу же приступил к поиску своих родных, дошел до самого М.И.Калинина, и тот пообещал ему помочь. Прошел еще год, и ему сообщили, где находятся его мать и сестра. Об отце он узнал уже здесь, в Type. Короткий конспект больших человеческих потрясений.

Между Борисом и мной состоялся долгий и утомительный как для него, так и для меня разговор. Он не понимал моего стремления попасть на фронт, считал это мальчишеской дуростью; доказывал, что любая жизнь дороже смерти и тяжелого увечья; он не хотел понимать, что для меня жить и быть при этом человеком бесправным, с угнетенной и порабощенной волей — это не жизнь. Наконец он поинтересовался: «А как мать относится к твоей безумной затее?» Для меня это был трудный вопрос. Мама знала о моем желании идти на фронт, она гипотетически понимала, что только в этом случае власти могут разрешить ей и сестре выехать на Урал, где проживал и работал на одном из заводов мамин родной брат. Ему и его семье посчастливилось в первый месяц войны эвакуироваться из Витебска на Урал. Понимала она также всю проблематичность моего дальнейшего жизнеустройства с «волчьим паспортом» спецпереселенца.

Борис все же внял моей просьбе и пошел к военкому. Как и о чем они говорили — не знаю. Но через несколько дней я получил повестку о немедленном прибытии в военкомат. Вскоре мне вручили свидетельство о призыве в действующую армию и направление в распоряжение Красноярского военного комиссариата. Одновременно разрешение на выезд из Туры получили мать и сестра. Так, после долгих мытарств, мы наконец мы вырвались из эвенкийского плена. Начался новый и совсем другой отсчет времени в моей жизни.

Летом 1944 года мы с очередным караваном отбыли из Туры. Предстоял путь по Нижней Тунгуске, а затем по Енисею до самого Красноярска, где мне следовало явиться в распоряжение военкомата.

Как бы это ни было трудно для меня, но я должен перевернуть еще одну, уже последнюю, страницу, связанную с моим отцом и, следовательно, с моим детством. Еще на пароходе, пока плыли по Енисею, мама продала одному высокопоставленному пассажиру-генералу последнюю драгоценную вещь, которую она берегла как реликвию, как единственную оставшуюся памятную вещь о когда-то счастливых годах: отцовские золотые швейцарские часы с широким золотым браслетом. Прибыв в Красноярск, мать на эти деньги собрала большую продуктовую посылку для отца, и мы с сестрой отвезли ее в Решоты, в лагерь № 235. Посылка была принята. Мы показали охраннику лагпункта № 10, где отец находился последнее время, его фотографию и спросили, знает ли он такого? Долго смотрел вохровец на фотографию и наконец сказал: «Был здесь такой, но я его что-то давно не видел». Холод закрался в наши души, мы не хотели ему верить, стало очень страшно.

На следующий день мы все трое пошли в Управление лагерей Красноярского края. Там нам вручили свидетельство о смерти отца. Дата смерти — 19 февраля 1944 года, причина смерти — «алиментарная дистрофия», то есть — голодная смерть. «А как же посылка? — спросил я по своей наивности. — Ведь ее вчера приняли». Ответом было молчание...

Через два дня мать и сестра проводили меня в Омск, куда я был направлен Красноярским военкоматом, в 320-й запасной полк для прохождения дальнейшей воинской службы. Я прощался с мамой и сестрой почти что навсегда (мы еще встречались несколько раз, но вместе уже не жили).

Последний, третий звонок, гудок паровоза, лязг буферов и материнские слезы...

ВОЙНА
320-й ЗАПАСНОЙ

Путь в Омск. Горькие думы. «Чучело» и старшина. Выхожу в «начальники». Гиппократ смилостивился. На фронт!

Пока шло трагически грустное прощание с мамой и сестрой, прощание навеки с отцом, в обыкновенный пассажирский вагон, где насчитывалось 96 мест, набилось около 150 призывников, следовавших все в тот же Омск и в тот же 320-й запасной полк. Основной контингент — закаленные и «порохом пропахшие» бойцы, по второму и даже третьему разу попадающие на фронт после ранений и госпиталей. Когда я забрался в вагон, то не только сидячих, но даже стоячих мест практически не осталось. Как говорил один наш знакомый геолог, отсидевший восемнадцать лет с одним трехгодичным «перерывом на обед», вагон был «набит битками». Рассчитывать на чью-либо «учтивость» просто не имело смысла. Действовал жестокий закон — каждый за себя. Я долго стоял, прижатый кем-то в тамбуре, затем пробрался внутрь вагона и увидел, что есть только одна возможность не простоять на ногах весь путь от Красноярска до Омска — это залезть, по примеру других и пока еще не поздно, под лавку благо багажных ящиков тогда не было.

Я не помню, сколько времени длилось наше путешествие: сутки или более, ехали мы почти без остановок. Нашелся «сидячий» напарник, с которым мы стали меняться местами, чтобы он мог поспать, я же размяться и посидеть у окна, думая свою долгую дорожную думу.

В вагоне нас сопровождали несколько командиров и старшин, которые следили за порядком и вели собеседования, поднимая, так сказать, «боевое настроение» у будущих солдат. Но, как я уже говорил, подавляющее большинство среди нас были фронтовики, они мало к чему прислушивались, да и я тоже. Не давали покоя мысли, причинявшие мне огромную боль: как могло так случиться, что именно тогда, когда я отправлялся на фронт «защищать Родину», эта родина убила моего отца?

Надо ли было мне стремиться на фронт? Почему мама молчала, не говорила ни «да», ни «нет"?

К тому времени я был уже достаточно «образован» и знал, что в суровой советской действительности нам места не предполагалось: мы обречены быть «врагами народа», поскольку на нас стояло клеймо «буржуев», живших не своими трудовыми доходами. Смириться с этим я не хотел. Мне уже исполнилось восемнадцать, а паспорта до сих пор не было, единственного документа, свидетельствующего о гражданском равноправии. Думая о фронте, я не столько представлял себя как защитника Родины (о какой родине тогда могла идти речь!), сколько рассматривал его как возможность достижения свободы. О смерти я не думал, она в Эвенкии шла рядом со мной. Я не представлял себе нашу послевоенную жизнь в Type. Мама меня понимала, и в этом выражалась вся ее любовь ко мне. И еще! В то время я думал, что отца фронтовика после войны могут освободить. Это уже потом были Красноярск, небольшое зарешеченное окошко лагпункта, горькая весть о том, что отца более нет и уже никогда не будет...

Лежа на полу тряского вагона, я терзался одной-единственной мыслью: что, что случилось там, в этом лагере? Что именно привело к смерти отца?

В 1943 году мы получили от отца пять писем, настроение в них было практически одно и то же: безысходность, безнадежность, сил остается мало. Письмо, датированное седьмым июля, написано на клочке бумаги карандашом, мелким-мелким почерком. Сегодня его можно читать только через лупу по буквам. Кончается оно словами: «...Наша жизнь одно целое. Помоги нам Бог. Аминь. Целую вас крепко, крепко, хотя без вас не знаю, для чего живу. Я всегда с вами. Ваш Цезарь».

И последнее, предположительно август 1943 года. Написано фиолетовыми чернилами на голубой обложке ученической тетради военного времени. Мама его прочла, я не могу. Выцвели чернила, кончилась жизнь...

Официальная дата смерти отца — 19 февраля 1944 года. Причина смерти ясна, степень его мучений представить невозможно. На вопрос «почему?» — ответа у меня нет. Так погибали десятки тысяч людей в когда-то существовавшем Союзе Советских Социалистических Республик.

По прибытии в Омск нас построили, и быстрым шагом при легком уже морозце мы прошли тринадцать километров по левому берегу Иртыша. Войдя в распахнутые ворота военного городка, я увидел несуразные бараки, длиннющие землянки и прочие неказистые сооружения. Стало тоскливо: в Type было очень тяжело, но рядом находились мама, сестра, знакомые люди. Здесь же, куда ни посмотришь, — чужие, холодные глаза, а то и наполненные откровенной неприязнью. На первых порах единственные, кто чувствовал себя вольготно, были уже повидавшие смерть в глаза солдаты. Они отдыхали от фронта и от госпиталя. Но так было только вначале. Железная дисциплина, муштра, полуголодное существование и свирепость старшин нередко доводили даже фронтовиков до срыва, до грубостей, а отсюда наказания, зачастую чрезмерно жестокие и несправедливые. Средний, да и младший комсостав запасного полка не хотел покидать насиженные места. Они патологически боялись фронта, отсюда — высокомерие и пренебрежение к человеческой личности, ее достоинству. Конечно, и солдаты были разные, порою с надломленной психикой, с садистскими наклонностями. Людей не хватало, брали из тюрем, война в своем пекле сжигала миллионы.

Дальнейший рассказ прозвучит сегодня диковато, но все это истинная правда. Может быть, в других запасных полках ничего подобного не наблюдалось, но я проходил службу в течение трех месяцев именно в 320-м запасном полку, о чем свидетельствует и запись в моем военном билете. Даже сегодня, когда я пишу эти строки, в душу вкрадывается сомнение — а было ли все это? А если было, то как я выжил?

Первоначально нас направили в баню, что было естественно, выдали обмундирование, все старое, стираное-перестираное, пахнущее дезинфекцией. После бани нас привели в нечто, похожее на барак, но врытый в землю. Стены обшиты тесом, пол земляной, нары двухъярусные, в четыре ряда. В этом бараке-землянке помещалось человек двести. Матрац на койке тощий, набит лежалой соломой. Одеяло — одно название — изношенности до папиросной бумаги, подушка ватная, плоская, что есть она, что нет. Кроме того, наволочка, две простыни и... неожиданный ночной ужас: блохи в первую же ночь искусали нас до крови. Все последующие месяцы мы ходили в расчесах и с синими полосами на животе, где прилегали кальсоны. Спасало только то, что к ночи мы буквально падали от усталости и чесались уже в глубоком сне. Распорядок был суров: подъем в шесть утра, отбой в одиннадцать вечера. Если после ужина выдавалась свободная минута, упаси тебя Бог от желания присесть, тем более прилечь на койку. Мгновенно от дежурного последует наряд вне очереди, при том, что очередных нарядов хватало и так. И если бы эти внеочередные наряды касались только уборки помещения или дворика перед казармой, пусть даже и в самое неурочное время! Если бы тебя, пусть и несправедливо, посылали чистить лишний раз отхожее место — и это можно было перенести! Но старшина действовал более изощренно, на грани патологического садизма, не оставляющего следов на теле, но рвущего душу от безмолвной ненависти.

Самое изощренное наказание — поднять тебя в четыре утра, когда сон самый сладкий, заставить одеться полностью, по всей форме, заправить койку (!) и отправить с саперной лопаткой на берег Иртыша, что в трех километрах от военного городка. Там лопаткой наскрести чистого речного песка, собрать его в полу шинели (!) — ив обратный путь, где свою «добычу» надлежало высыпать на дорожку перед казармой. Мороз градусов двадцать, ветер степной с колючим снегом, руки закоченели, бежать неудобно, шинель с песком бьет по ногам. На это уходило часа полтора. Через тридцать минут уже подъем, но дневальный строго следит за тем, чтобы ты не только снял ботинки, но разделся целиком и залез под одеяло, — чтобы через каких-нибудь пятнадцать или двадцать минут снова по сигналу вскочить и в отведенные тебе на это пять минут надеть брюки, обмотать ноги двухметровыми обмотками (кто помнит, что это такое?) и в одних нательных рубахах бегом на плац, на физзарядку. Туалет и умывальник на улице, все дела сделать как можно быстрее, заправить койку без единой складочки и уже в полной амуниции — на построение. Опоздал в строй — наряд вне очереди. Шинель не так застегнута — наряд вне очереди и т.д. Все это можно назвать — продуманным издевательством.

Таких ночных вылазок на Иртыш мне пришлось совершить три или четыре. За что же меня так невзлюбил старшина? Может, я действительно оказался столь нерадивым солдатом, что заслуживал подобной экзекуции? Или в этой нелюбви старшины ко мне проявлялся обыкновенный антисемитизм? Нет, дело было в другом и для меня намного худшем.

В самом начале моей службы произошел эпизод, при котором пострадало самолюбие старшины.

По прибытии в полк, недели через две после санобработки и получения обмундирования, новобранцы проходили процедуру приведения к присяге. Процесс выдачи обмундирования оказался прост до гениальности, а именно — по росту. Я был высоким юношей, метр восемьдесят два сантиметра, но тощий как жердь и весом около пятидесяти пяти килограммов. Вот на меня и напялили, другого выражения подобрать не могу, шинель соответственно росту, но... 54-го размера. Плечи шинели свисали почти до локтей, и когда я затягивался ремнем, то на спине образовывалась чуть ли не двойная гармошка. Естественно, гимнастерка и галифе были такого же размера, но шинель это скрывала. Вторая проблема — ботинки: я в них просто утопал. С одной стороны, это было и хорошо: я сделал аккуратную соломенную стельку и прибавил себе таким образом немного тепла. Но с другой... Ни о какой солдатской подтянутости здесь не могло быть и речи. В то время я еще не знал о солдате Швейке, но сегодня мне кажется, я мог бы вполне служить его прототипом.

Самое любопытное случилось с обмотками. До сих пор не могу понять, почему мне выдали разноцветную пару: серую и черную. Я был слишком подавлен и напуган тогда, в первые недели пребывания в полку, чтобы как-то возражать или высказать хотя бы какое-то свое пожелание.

И вот пришло время, когда нас построили для предварительного осмотра перед принятием присяги, я стал (опять же из-за роста) правофланговым в первом ряду. Последовала команда: «Смирно! По порядку рассчитайсь! Равнение налево!..» К нам со своей свитой приближался командир полка. Первый, кто попался ему на глаза, естественно, был я. Он остановился и долго изучающим взглядом смотрел на меня, вероятно, соображая — это я на самом деле такой есть или меня таким сделали. Второе соображение, видимо, взяло верх. Он приказал выйти из строя сперва мне, а затем щегольски одетому старшине. Контраст был столь разителен, что командир полка мог лишь вымолвить: «Переодеть!» При этом он так посмотрел на старшину, что даже мне морозный день показался еще морознее. Обратно в строй встать мне уже не пришлось. Последовала команда: «Разойдись!» — и смотр войск был окончен.

В дальнейшем от свирепости старшины я отчасти спасся тем, что через месяц службы меня как самого грамотного (все же восемь классов образования тогда еще что-то значили) произвели в командиры отделения разведки.

Жизнь в полку шла своим чередом: после завтрака строевая подготовка до самого обеда. На обед обязательно строем и с песней. Если кому-то петь не хотелось, то сто метров бегом, опять песни не слышно — по-пластунски по снегу метров двадцать. Обычно после этого все как один пели громко и дружно. Даже я, человек без слуха и голоса, приобретал желание петь.

После обеда занятия по уставу, по политической подготовке, сборка и разборка оружия до выработки полного автоматизма. В отделении разведки нам при этом даже завязывали глаза. Перед отбоем один час на личные нужды, написать письмо, подшить воротничок, починить одежду, но не дай Бог задремать, прислонившись к стенке барака. Единственная радость в этой жизни — суточный наряд на кухню. И хотя от чистки картошки можно было одуреть, но зато целые сутки в тепле и сытости.

Раз уж я заговорил о кухне, то обрисую сам «процесс кормления».

Столовая представляла собой барак с длинными рядами столов, за которыми рассаживались по отделениям: по три человека с каждой стороны стола. Обычно сперва приносили хлеб строго по норме, а затем появлялся обыкновенный оцинкованный тазик с двумя ручками, в котором плескалась горячая жидкость в виде супа со строго отмеренными шестью картофелинами. Ложка у каждого была своя, обычно засунутая за обмотку. Перефразируя коммунистический лозунг «битва за хлеб», можно сказать, что в данном конкретном случае шла «битва за суп». Обжигаясь, каждый норовил зачерпнуть сперва картофелину, а затем быстрыми маятниковыми движениями как можно больше влить в себя горячей жидкости. Подобное кормление было явно не рассчитано на таких, как я. Мне мало что доставалось. То же самое происходило и с так называемым вторым блюдом. Обыкновенный круглый солдатский котелок, заполненный на две трети кашей, поглощался с такой же быстротой и по такому же принципу.

Кардинально изменилась ситуация с обедом только после моего назначения командиром отделения. По моему приказу плавающие картофелины первоначально тщательно растирались до состояния кашицы и только после этого мы поочередно приступали к еде. То же самое было и с кашей. Нелегко мне давалось это нововведение, но все же воля и чувство справедливости восторжествовали. К моему большому удивлению и удовлетворению, заведенный у нас порядок был в последующем перенят и другими отделениями. На меня обратил внимание даже командир роты.

Три месяца становления солдатом тянулись неимоверно долго, но настал тот долгожданный день и час, когда после очередной помывки нам объявили о предстоящей, уже последней полковой медицинской комиссии. Это могло означать лишь одно — отправку на фронт.

И вот настала моя очередь. Пять врачей во главе с подполковником медицинской службы, кстати, женщиной, должны были окончательно решить мою судьбу. Перед комиссией в моем лице предстал голый скелет, иначе назвать себя я не мог. Есть такие мультипликации, где людей рисуют эдакими человечками из одних палочек. Примерно так выглядел и я. Длинные руки и ноги, а туловище состояло из одних ребер, как у Россинанта, лошади Дон Кихота. Фигура, мало подходящая для фронта. Решение комиссии было почти единодушным — стройбат. Лишь женщина-председатель заколебалась, прочтя в моих глазах неподдельную тоску. Как-то очень сочувственно она спросила: «Вы очень хотите на фронт?» Я ответил твердо и непоколебимо: «Да».

Комиссия посоветовалась шепотом, и председатель подвела итог, смысл которого был следующий: такие тощие, но волевые личности на фронте, в условиях опасности, оказываются более пригодными, чем с виду здоровяки, но со слабой психикой. В моем деле появился штамп: «Годен к строевой службе». Спасибо председателю комиссии, подполковнику медицинской службы 320-го запасного полка. Так вспышка симпатии всего лишь одного человека может оказать решающее влияние на жизнь другого...

ВОЕННЫЕ СЮЖЕТЫ

В разведроте. Опека «бати». Становлюсь переводчиком. Ранение. Снова в строю. Германия, роковой дом. Особый отдел. Демобилизация.

Дорога на фронт длилась дней десять, запомнился неумолкающий стук колес и бесконечная тряска — состав шел на предельной скорости, без остановок. Мелькали города и мелкие станции, названия которых мне мало о чем говорили: Россию я не знал ни географически, ни по ее административному делению. Кто-то из служивых сказал, что двигаемся в сторону белорусской границы. Это сегодня, раскрыв том «Великой Отечественной войны», прочитав все о зимнем наступлении Красной Армии, мне стало ясно, что на предельной скорости нас везли в резерв 2-го Белорусского фронта. Вдруг, а было это уже глубокой ночью, эшелон встал — и надолго, видимо, достиг пункта назначения. В разных концах состава раздалась команда выходить и строиться. Полнейшая тьма, на горизонте видны сполохи пожаров. Издалека докатываются грозные раскаты не то грома, не то орудийных залпов. Курить строго запрещено, в воздухе слышится гул немецкого самолета-одиночки, скорее всего, разведчика. Все непонятно и страшно!

Начался отбор людей по заранее заготовленным спискам. Их объединяли в небольшие группы, которые затем быстро исчезали в ночной тьме. Дождалась команды и наша группа, и мы легким, стремительным шагом, тихо, как ночные призраки, двинулись по раскисшей, глинистой дороге. Идти было трудно, но сопровождавший нас командир все время приговаривал: «Не отставать, шире шаг!» Черно, хоть глаз коли, а отблески дальних пожаров только усугубляли темноту. Как долго мы таким образом передвигались, не знаю, но явно не час-другой. Не было ни любопытства, ни напряженного ожидания грозящей тебе гибели, просто бездумно переставлялись ноги в тяжелой грязи с одной лишь надеждой скорее дойти до места. Наконец нас кто-то окликнул, послышались приглушенные голоса, и снова стали вызывать по фамилиям, освещая списки фонариком под прикрытием плащ-палатки. Осталось всего человек пять-шесть, пока еще не востребованных. Но вот и нас повели к крытой грузовой машине, напоминающей большой хлебный фургон. Как выяснилось, это была ночная «резиденция» командира полка в звании полковника. Нас вызывали к нему поодиночке. Когда я вошел в фургон, моим глазам предстал высокий, красивый седой человек с орденом Красного Знамени, прикрепленным на левой стороне груди. В фургоне было уютно: койка с покрывалом, на стене ковер, в углу потрескивала маленькая походная железная печка. Я обратился согласно уставу, и беседа, не обещавшая мне ничего хорошего, началась. Первый вопрос — фамилия, затем откуда родом. «Латыш?» — «Нет, — отвечаю,— еврей». Как-то странно дрогнула бровь у полковника. Лишь позже я узнал, что его фамилия была Меерсон и что только два еврея были во вверенном ему полку: он да я. «Откуда прибыл?» — следующий вопрос. «Из Красноярского края». — «Паспорт перед призывом в армию был?» И тут мне в очередной раз стало худо. Если признаться, что паспорта не было, сразу станет ясно, кто же я по своему социальному происхождению. Я ответил, что был. «Какого цвета?» — последовал новый убийственный для меня вопрос, при этом неопределенная улыбка слегка тронула губы полковника. А как на самом деле выглядел советский паспорт? Лихорадочно вспоминаю — у кого-то в Type я видел его, и он был, кажется, зеленоватого цвета. Я так и сказал. Откуда знаю немецкий язык? Это я объяснил быстро и четко. «Пойдешь в разведку, — принял решение полковник. — Спросишь у часового, где расположилась разведрота, а то еще к немцам попадешь, они совсем близко».

Следуя наказу комполка, я обратился к часовому, который посоветовал ориентироваться на две одиноко стоящие сосны. Я еще не дошел до них, как вдруг совсем рядом из-под земли раздался громкий смех. Разведчики, — решил я. Спустился по земляным ступенькам, откинул плащ-палатку на входе и уткнулся в плотную стену махорочного дыма, сквозь который просвечивал язычок коптилки-катюши и догорающий огонь в открытой дверце небольшой печурки. «Пароль?» — грозно прозвучал чей-то голос. Я ответил, что командиром полка назначен в разведроту. Наступила мертвая тишина, кто-то поднес коптилку-гильзу к моему лицу, после чего раздался полный возмущения возглас: «Да вы только посмотрите на него, разве это разведчик?» Да, я действительно был мало похож на солдата элитной военной профессии. Позади десять дней пути из Омска, в бешеном темпе бросок с места высадки до расположения, как потом прояснилось, артиллерийского полка, — а ведь с момента призыва я так и оставался почти на грани полного истощения. Ребята же потешались надо мной лишь по одной причине — они только что вернулись с ночного задания и еще не остыли от пережитого напряжения. Вскоре мы подружились, стали настоящими боевыми товарищами.

Следующие три дня по приказу командира разведроты я не отходил от кухни. Поварам было приказано хоть немного меня откормить. 70-я армия 2-го Белорусского фронта, куда входил наш артиллерийский полк, готовилась к наступлению на Млавском направлении, в северной Польше (по данным «Истории Великой Отечественной войны"). Разведчики делали свое дело, но меня пока никуда с собой не брали и, кажется, думали, что мне вообще нельзя поручить ничего серьезного. Зато с удовольствием надо мной подшучивали в духе беззлобного, но с сольцой, солдатского юмора. Мне оставалось только помалкивать. Постепенно я знакомился с людьми. Узнал, что наш командир воевал еще в гражданскую, был в пекле Перекопа, занимал высокую командирскую должность. Как он уцелел в 37-м, для меня и сегодня загадка. Кто-то его сберег для этой большой войны и для большой Победы.

Наш артиллерийский полк был особым, в его состав входила мощная корпусная артиллерия, известные 122-миллиметровые гаубицы и самые современные знаменитые 105-миллиметровые пушки. Во время наступления полк почти ежедневно менял место своей дислокации. Сам командир полка слыл отважным человеком, в полку его любовно называли «батей».

Несколько слов о так называемой «Млавской операции».

Наш полк вышел на боевые позиции в пять часов утра. Планировалась артподготовка по всему фронту. Но перед самым началом наступления должно было произойти событие, весьма знаменательное для меня, — прием в комсомол, В четыре тридцать утра, 14 января 1945 года, лейтенант — комсорг дивизии прикатил на «виллисе» прямо на наблюдательный пункт, где я в то время был обязан находиться. Комсорг зачитал рекомендации, задал несколько вопросов и среди них такой: какую последнюю книгу я прочитал? Мой ответ был до ужаса правдив и чистосердечен. В фольварках и богатых латифундиях в Польше, особенно вблизи Восточной Пруссии, часто встречалась книга Гитлера «Майн кампф». Я ее, конечно, перелистал, в чем и сознался. Предрассветные часы даже на фронте бывают очень тихими, но на нашем НП наступила такая тишина... Первым пришел в себя комсорг. Вручив мне комсомольский билет, он порекомендовал в будущем подобными книгами больше не интересоваться.

О войне писать мне не хочется. О ней уже так много сказано, что мои воспоминания с кругозором обыкновенного солдата вряд ли что существенное к ней прибавят. Война, если это только не касается военачальника-профессионала, настолько личностна... Много ли рассказов и повестей написано рукой простого солдата? Поесть, поспать, вот о чем мечтал солдат на фронте, а насчет выжить — это уж как Бог даст. Но о людях, хотя бы о некоторых, я должен рассказать.

Меня первоначально определили в топографический взвод к пожилому и очень опытному топографу-геодезисту в качестве, можно сказать, носильщика: я таскал за ним тяжелый теодолит. Днями и ночами перед очередным наступлением мы торчали на наблюдательных пунктах, засекая огневые точки противника. Мой наставник наносил их на особые карты-схемы, которые он вычерчивал удивительно красиво. Иногда мы в буквальном смысле ползали по передовой, и я учился у него не кланяться каждому свисту мины или снаряда, а по звуку распознавать близость действительно опасного разрыва. Он был для меня добрым Савельичем и больше меня опасался за мою жизнь. Однажды нас крепко зацепило. От прямого попадания снаряда нам удалось увернуться, бросившись в канаву, по-зимнему влажную и сырую, но осколки все же накрыли меня. К счастью, весь осколочный пучок принял на себя теодолит в деревянной коробке. А если бы на спине у меня его не было? Вот из таких «если» и состоит война. Но я и не думал, что за первым звоночком может последовать второй.

Командир полка, услышав мой действительно хороший немецкий на допросе «языка», которого наши ребята приволокли буквально на себе, забрал меня в штаб переводчиком. Он особенно обрадовался, когда узнал, что я владею готическим письменным, ведь на нем писались все сверхсекретные приказы вермахта. «Готике» меня обучила Эльза, правда, сегодня я уже ни слова не прочитал бы, ведь это хуже китайских иероглифов. Мало кто из переводчиков мог читать эту старонемецкую письменность. Командир полка «ревниво» относился к моему присутствию в штабе и требовал, чтобы я постоянно находился при нем. Для меня лично это создавало определенные трудности, я тяготился быть всегда среди офицеров, меня тянуло к своим друзьям-разведчикам, но ослушаться командира я не смел. Однако беда может случиться даже рядом со штабом. Я выскочил на минутку из командного пункта, чтобы хоть немного побыть на солнце, посмотреть на буйство весны. И именно в эту минуту нас накрыл минометный шквал. Я побежал обратно в укрытие, и тут меня как будто палкой стукнуло по руке: осколок мины попал в правую ладонь, раздробил кость и оторвал указательный палец, который на тоненьком сухожилии каким-то чудом продолжал висеть в виде уже ненужного придатка. Я вбежал в блиндаж и тихо доложил: «Товарищ командир полка, я ранен!» Ординарец командира повез меня в медсанбат. Там установили: тяжелое осколочное ранение правой руки. Перевязали и увезли во фронтовой госпиталь. Потом уже, когда меня навестил по приказу командира ординарец Слава, чудесный парень, великолепный аккордеонист, весельчак, я узнал, в какой ярости был наш батя. «Кто теперь мне переводить будет?» — вопрошал в гневе командир. Стало очевидно, что моя война кончилась: я подлежал демобилизации. Я этого очень не хотел. Слишком сжился я с ребятами из разведки и хотел вместе с ними отпраздновать Победу, а она уже была совсем рядом.

Через десять дней мне сняли швы, рука, конечно же, еще очень болела, но как я обрадовался Славе, когда тот приехал за мной. Оказывается, наш командир все уладил, меня оставили на службе, только пришлось дать начальнику госпиталя твердое обещание являться вовремя на перевязки. Слава быстро уговорил сестричку без промедления выдать мое обмундирование, и я укатил в «виллисе» — с забинтованной рукой, но счастливый.

С этого дня командир меня больше от себя не отпускал. Он отклонил несколько попыток своего начальства откомандировать меня в один из вышестоящих штабов. Переводчиком я и вправду оказался толковым, не только отлично знающим язык, но и владеющим чистейшим произношением. Сегодня я понимаю — он меня оберегал. Оберегал от лишних анкет и расспросов с пристрастием. Правда, иногда эта трогательная опека казалась мне избыточной. Как-то на одном из переходов, уже на территории Ростовского округа, я встретился со своими ребятами из разведки. Они похвастались, что «приобрели» несколько пятикилограммовых ящиков — посылок швейцарского Красного Креста. В каждом из них были французский коньяк, американские сигареты, колбаса, консервированные сосиски, галеты, даже зажигалка и свечки. Эти посылки предназначались для офицеров западных войск, плененных немецким вермахтом, но достались нам, и разведчики решили устроить небольшой праздник. Ребята уговорили меня остаться, было что выпить, чем закусить и о чем поговорить. Они действительно питали ко мне теплые чувства, я ведь был самым младшим в полку. «Батя» уехал вперед, на новое место дислокации. Уже смеркалось, и я был уверен, что он меня не спохватится: пока доедет, пока расположится, а там уже и ночь на дворе. Наш праздник прошел как нельзя лучше, только ночью я почувствовал, что кто-то дергает меня за ногу и шепчет: «Вставай!» Это был шофер командирского «виллиса». Оказывается, на новом месте комполка первым делом спросил, где я. Узнав о моей самоволке, велел немедленно вернуть меня на место. «Что, важного офицера поймали?» — поинтересовался я. Шофер не знал, и только попросил прихватить второй автомат, так как по нему в близлежащем лесочке выпустили автоматную очередь. Час от часу не легче. Я понимал, что мне достанется и «мало не покажется».

Доехали без приключений, и то слава Богу; в приемной большого фольварка, где расположился командир, в кресле мирно посапывал Слава. Увидев меня, он успокоенно сказал: «Ну, вот и ты, садись в кресло и сиди здесь до утра, он так приказал, а я пойду спать». — «А где генерал немецкий, которого взяли в плен?» — спросил я. «Какой генерал, ты что, спятил?» — махнул рукой Слава и действительно пошел спать.

Утром командир с непередаваемым выражением в лице сердито спросил меня: «Ну, как погулял?» — «Отлично, товарищ гвардии полковник», — ответил я, невольно потупившись. Никакого наказания не последовало, но укоризненные глаза командира подействовали сильнее любых выволочек, и больше я уже не решался даже на краткую отлучку.

Наше артиллерийское соединение двигалось в составе 2-го Белорусского фронта в сторону Балтийского моря, огибая с севера Берлин. Мы втягивались в Мекленбургский округ, что за рекой Одер, отделяющей Германию от Польши. До конца войны оставались считанные дни. Машина командира полка остановилась в одном небольшом провинциальном городке, название которого я даже не запомнил. Война его не тронула: белые двухэтажные дома под красными черепичными крышами, невысокие палисадники, всюду чистота и порядок. В городе царила странная тишина, так как жители ушли вслед за отступающими немецкими войсками. Рассказывали, что гестаповцы обходили дома и силой заставляли идти на запад. Стояла непривычная для конца апреля жара. Пока командир устанавливал связь со штабом дивизии, ребята из разведроты попросили меня посмотреть, нет ли где во дворе водозаборной колонки или колодца. Испросив разрешения у нашего старшего, я отправился на поиски воды. Обошел один двор, второй, заглянул в переулок — нигде ни воды, ни живой души. Город действительно как будто вымер. Двери домов закрыты наглухо, на стук никто не откликается. Во дворе очередного «обыскиваемого» дома я увидел лестницу, ведущую в подвальное помещение, и слегка приоткрытую дверь. Любопытство повлекло меня заглянуть внутрь, при этом я не испытывал ни малейшего опасения, почему-то был уверен, что там никого не должно быть. Чувство осторожности притупилось настолько, что даже не сняв автомат с плеча, я толкнул дверь и вошел в просторное пустое помещение, в правом углу которого была другая дверь, она легко поддалась моему нажиму. Перед моим взором открылась большая кухня. Я увидел плиту, у стенки котел под тяжелой чугунной крышкой для подогрева воды, точь-в-точь как у нас дома, в той, еще довоенной Риге. На стенах висели рисунки, вышитые синим крестиком в типично немецком духе. Я до сих пор помню все до мельчайших подробностей. На мой оклик, есть ли кто-нибудь здесь, отворилась дверь, ведущая в кухню из другого помещения, и вошла молодая белокурая девушка примерно моего возраста. Ее темные брюки были туго перевязаны у щиколоток и под коленями, с талии свешивался обрывок белой веревки. Такую «форму» одежды я видел на многих женщинах-беженках, и на то были свои причины: столь своеобразным способом женщины защищалась от насильников. Я об этом знал из допросов, на которых мне доводилось присутствовать в качестве переводчика. Порою приходилось слышать о страшных проявлениях человеческой жестокости, и хотя в жизни имело место библейское правило «око за око», но оно ведь ни к чему хорошему привести не могло. Отсюда и не менее жестокие приказы о расстрелах солдат и офицеров, участвовавших в мародерстве и насилиях. Но вернемся к тому злосчастному подвалу.

На чистейшем немецком языке я попросил вошедшую девушку дать мне воды или сказать, где ее взять. Девушка молчала. Не могу объяснить, почему я повернул голову, но только боковым зрением вдруг увидел, как она сделала какое-то стремительное движение, словно хотела броситься на меня... Одновременно раздался выстрел. Описывать долго, а на самом деле все произошло в один миг. Я был уверен, что стреляли в меня, пуля пролетела у самого моего уха. Резким движением я вскинул автомат и одновременно отпрыгнул в сторону. Оглянувшись, я увидел стрелявшего: в дверях стоял наш танкист и держал в руке пистолет, из которого еще выходила струйка зеленоватого дыма. Мгновение — и он был уже внизу, вывернул из рук почему-то прислонившейся к стене девушки большой кухонный нож, после чего она обессиленно рухнула на пол. Я хотел было подойти к ней, но танкист преградил путь: «Не надо, это война: тут либо тебя, либо ты сам...» Танкист нецензурно выругался, и мы вышли с ним на улицу, где перед домом стоял его Т-34 (оказывается, танк перегрелся, и он, как и я, искал воду). Мой спаситель стукнул по броне: «Иван, у нас еще есть бутылка французского? — Получив утвердительный ответ, весело крикнул: — Кинь-ка нам одну, я тут одного пацана спас, обмыть это событие надо!» Удар горлышком по траку гусеницы — и танкист протягивает мне бутылку шампанского: «Пей за то, чтоб зазря не погибнуть! Тем более в конце войны...» Дружеское рукопожатие, и танк умчался, выпустив на прощание черный шлейф дыма. А я, глядя ему вслед, еще раз мысленно поблагодарил моего нечаянного спасителя и пожелал ему счастья.

Постояв еще немного на улице у этого, почти ставшего для меня роковым дома, я огляделся — кругом ни души. Но в память с фотографической точностью врезался сам дом, булыжная мостовая и небольшая церковь из красного кирпича в готическом стиле...

Сегодня, вспоминая немецкую девушку, я задаю себе вопрос: почему она хотела меня убить? Возможно, она пережила насилие и, увидев меня, решила, что настал час ее возмездия. Тем более я был один и в сущности безоружен — автомат висел у меня на плече... Или она просто защищалась от ожидаемого нападения? Ответа на эти вопросы я уже никогда не получу. Объяснение одно: на войне как на войне...

Отгремели победные залпы над рейхстагом, но в нашей части война еще не сказала своего последнего слова. В ночь на 10 мая часовыми к месту расположения орудий были поставлены самые опытные бойцы, среди них — прошедшие путь от Сталинграда до берегов Балтийского моря. За полночь разразилась страшная гроза, хлестал ливень, но он не испортил настроения, наоборот, все радовались весеннему буйству. Беда пришла в прямом смысле с неба: молния угодила в одну из пушечных батарей и поразила насмерть нескольких сталинградцев. При горестном молчании полка хоронили мы их на следующий день с полагающимися войсковыми почестями. Слезы текли по щекам нашего командира. Разведрота стояла в почетном карауле, было очень тяжело.

«Я пою песнь победных знамен и призывные звуки труб.

О! Но стон искалеченных тел, но молчание мертвых губ!..» (Э. Синклер)

Война кончилась, и к этому надо было привыкать. Пошли мирные трудные будни на чужой территории. К моим услугам как к переводчику стал прибегать Особый отдел, работать приходилось иногда чуть ли не сутками. Эта организация шутить не любила, слово «не хочу» тут было не в ходу.

Мое участие в работе Особого отдела в качестве переводчика началось чисто случайно. И можно сказать, я сам тому невольно поспособствовал. Наша часть стояла на окраине небольшого городка на севере Германии. Огибая его, двигался поток беженцев, большая часть шла на запад, реже — в восточном направлении. Война сортировала людей по неведомым нам законам. Усталые, хмурые, с чемоданами и заплечными мешками, они передвигались медленно, понуро и обреченно. Лучше чувствовали себя владельцы самодельных тележек на велосипедных колесах. Но их было не так уж много. Основную часть беженцев составляли люди пожилые, женщины с детьми. Если изредка и попадались мужчины среднего возраста, то видно было по их внешнему облику, что это списанные войной бывшие солдаты вермахта.

Как-то я стоял на посту у входа в штаб нашего полка и волей-неволей вынужден был смотреть на бесконечную вереницу беженцев. Вдруг мой взгляд выхватил из толпы мужчину лет под пятьдесят. Хотя одежда его была такой же, как у всех остальных, но носил он ее иначе и шел не с понуро опущенной головой, а смотрел вперед, словно надеясь кого-то найти. Он определенно был не таким, как все. Не имея права покинуть пост, я попросил кого-то из однополчан, оказавшегося рядом, быстрее вызвать командира разведроты. Прошло минут десять, прежде чем тот появился. Мои подозрения он принял всерьез и начал действовать: вызвал начальника караула, чтобы сменить меня, прихватил двух разведчиков, мы все сели в машину и поехали догонять колонну беженцев. Обогнав ее, мы сделали привал на обочине дороги и стали дожидаться моего подозреваемого. После нескольких трудных часов дознания, в котором я участвовал как переводчик, выяснилось, что этот человек являлся в недавнем прошлом функционером нацистской партии, воевал на Восточном фронте в высокой генеральской должности, был ранен и оказался в тылу. Семья его находилась в Восточной Пруссии, в родовом поместье, куда он и направлялся, надеясь после встречи с ними перебраться на запад, к союзникам. Мой рассказ носит конспективный характер. На самом деле допрос шел трудно и для меня очень мучительно. Опыта ведения подобного перевода у меня не было, я с трудом находил нужные слова, не разбирался в фашистской партийной терминологии, а переводить требовалось быстро, четко, не давая допрашиваемому времени для раздумий. Было и еще какое-то неопределенное, но неприятное чувство, похожее на ропот совести, что ли. Я даже сегодня вспоминаю тот день и вечер, пока длился допрос, как кошмарный сон. Вот так, в результате своей собственной инициативы, я заслужил благодарность командования и «благосклонное отношение» Особого отдела, его сотрудники стали часто привлекать меня в качестве переводчика. Постепенно я освоился и овладел специальной немецкой лексикой, но порою было тягостно участвовать в неприятнейших разбирательствах.

Однажды пришла женщина, примерно 25 — 30 лет, и в ее короткой, сбивчивой речи несколько раз прозвучало слово «Vergewaltigung», но я не представлял себе, что оно означает. Пишу с невольной улыбкой — до чего же я еще был наивен! Впрочем, это так понятно: немецкий — язык моего счастливого, чистого детства, ни Эльза, ни кто другой в семье, видимо, не имели повода ознакомить меня с этим словом, а в книгах оно мне не попалось. Вот почему я не знал, как его перевести, и было непонятно, чего хочет эта женщина. В конце концов до нас дошло. Женщина утверждала, что ее изнасиловали тринадцать советских солдат. Майор-особист, ведший дознание, не мог и не хотел в это поверить. Он потребовал доказательств. В ответ немка приподняла платье выше колен. Этого было достаточно...

Приходили немки и с другими жалобами: у кого-то украли швейную машинку, забрали одежду; разворотили все в поисках драгоценностей и т.д. Сложилась противоречивая ситуация: с одной стороны, было разрешено посылать подарки с вещами домой, что, конечно, стимулировало «экспроприацию»; с другой — подобные действия квалифицировались как мародерство и подлежали строгому наказанию. Хуже всего, когда в присвоении чужой собственности оказывались замешаны свои. Наш связной съездил на мотоцикле в соседнюю деревню и с оружием в руках потребовал у хозяина лавки налить ему в канистру спирта. Хозяин не оказал сопротивления, налил вина (спирта у него просто не было), поделившись своими запасами, но уже на следующий день принес письменную жалобу. Естественно, последовало наказание в виде гауптвахты и понижения в звании. Война кончилась, но это еще не все осознали. Слишком велико было напряжение, накопившееся за все эти годы. Оно так просто не отпускало ни солдат, ни офицеров. Мне же работать переводчиком в Особом отделе было психологически трудно. Угнетал сам факт, что под каждым протоколом допроса приходилось ставить свою подпись, как официальному лицу, ответственному за правильность и правдивость перевода...

Через два месяца пришел приказ о передислокации нашей части в Восточную Пруссию. Я вновь попал в привычную для меня среду, неся службу, положенную по моему статусу. По прибытии в Пруссию мы расквартировались в двух больших усадьбах. Работники этих хозяйств обеспечивали нашу часть необходимыми продуктами, как-то: хлебом, мясом, овощами и пр. Возникла необходимость в непосредственном общении с немецким населением, в основном с женщинами разного возраста. Солдаты, вспомнив свою предыдущую жизнь, соскучившись по земле, по деревенскому труду, с удовольствием помогали в заготовке сена, в уборке урожая и во многом другом. Случалось, что вступали в недозволенные отношения. Среди немецких женщин было немало вдов, война уходила в прошлое, возникали симпатии к нашим служивым, многие из которых прошли если не всю, то почти всю войну, огрубевшие на войне души солдат истосковались по женской ласке. Я опять оказался втянутым в водоворот пикантных событий, часто заканчивавшихся дисциплинарными взысканиями для тех, кого удавалось поймать «на месте преступления». Возникали смешные и в то же время грустные ситуации. Увы, иногда приходилось вмешиваться и выносить свой суровый вердикт и медикам. Красный стрептоцид становился равен весу золота и служил единственным средством избежания позорной огласки, неизбежной при отправке в соответствующие госпитали. Странно, но средний комсостав оказывался наказанным чаще, чем наш добрый в душе и менее претенциозный солдат. Меня же Бог продолжал оберегать.

В октябре меня вызвал к себе командир и между нами состоялся диалог, памятный мне до сих пор: «Знаешь ли ты, что пришел приказ о первой очереди демобилизации, под который, по причине тяжелого ранения, попадаешь и ты?» — спросил командир. «Никак нет», — ответил я. «Знаешь ли ты, что по положению я имею право тебя задержать, как специалиста в области немецкого языка, на столько, сколько наша часть будет в Германии?» Ответ был тем же. Далее командир поинтересовался, остался ли кто у меня в Союзе. «Мать и сестра». — «А где отец?» Я не мог ему больше врать и признался, что отец погиб в лагере. «Я с самого начала так подумал, — с грустью в голосе произнес полковник. — Ну что ж, хотя ты мне и очень нужен, но твоей маме ты нужнее! Езжай домой... — Помолчав некоторое время, добавил: — Прости, что орденами не баловал. Думаю, что незаслуженные награды тебе не нужны. Их и так слишком много под конец войны выдавать стали». На том мы и расстались.

В течение всей жизни я постоянно памятью возвращался к моему командиру, все больше укрепляясь в мысли, что я кого-то ему напоминал, кто был ему очень близок и дорог... Спасибо ему, что он захотел и сумел сберечь ничем не примечательного безвестного рижского юношу, который в самом начале жизни познал немало горя, а затем смерть, не повидав еще, в сущности, самой жизни.

МОИ УНИВЕРСИТЕТЫ
"ПРОВОДИ МЕНЯ, СОЛДАТ!.."

Из Германии ни Урал. ГУЛаг не уступает. Снова Рига. Учусь на шофера. Свидание сродным домом. Ага Верт. Спичечная фабрика. В Ленинграде. Знакомство с родственниками. Девушка на костылях.

Итак, я демобилизовался. Недели две ушло на получение продовольственного аттестата и проездных документов, после чего я отправился в самостоятельный путь из Восточной Германии на Урал. Я спешил к маме и сестре. Где в вагоне, где на крыше вагона, а иногда просто на ступеньках, пристегнувшись ремнем к поручню, совершая бесконечные пересадки с поезда на поезд, в начале ноября, поздней ночью, я добрался до Свердловска. До поселка, где жили мама с сестрой, оставалось 180 километров. Ночь на свердловском вокзале, в ожидании утреннего автобуса или какого-либо другого попутного транспорта, прошла в тревожных думах. Мне было двадцать лет, позади — счастливое детство, суровая сибирская юность и жестокая война. Что ждет меня впереди?..

Сколько надежд я связывал с этой поездкой, и всего лишь одна фраза перечеркнула все наши планы, окончательно лишив близких людей права и возможности жить вместе.

Начальник НКВД Свердловской области, когда мы с сестрой его посетили, сказал буквально следующее: «Ты, молодой человек, можешь быть свободным и ехать куда хочешь, ты кровью искупил свою вину, но мать и сестра останутся здесь». В чем была моя вина, он позабыл сказать, как и не назвал срок пребывания мамы и сестры здесь, на Урале.

Так я снова оказался один на один со своей судьбой, без образования и специальности. Мое дальнейшее пребывание на Урале стало бессмысленным. Нужно было куда-то ехать, думать, как жить дальше. Мама настояла на том, чтобы я вернулся в Ригу, где жила моя двоюродная сестра, единственная оставшаяся в живых из нашей большой семьи. Остальных расстреляли немцы.

Декабрьским слякотным, промозглым днем я снова увидел Ригу, город своего детства. Меня никто не встречал, да это было и к лучшему. Я шел по хорошо знакомым улицам, но вид их меня почему-то не трогал, не воскрешал радостных воспоминаний. В душе была одна только боль, чувство какой-то огромной потери. Я спрашивал себя: зачем я здесь, если отец остался в далекий сибирской земле, а мать и сестра по-прежнему прикованы к Уралу...

Двоюродная сестра с мужем встретили меня и радостно, и одновременно настороженно. Время было тяжелое, голодное, скупое на бескорыстие. Лишний человек — лишние заботы и дополнительная ответственность. К счастью, проблема моего дальнейшего существования решилась на удивление быстро и прагматично.

Как молодого фронтовика, меня охотно приняли в автошколу с трехмесячным курсом обучения на водителя грузового транспорта, и даже со стипендией. Эта идея принадлежала мужу двоюродной сестры и, как скоро выяснилось, наиболее соответствовала моему тогдашнему настроению, даже, можно сказать, моим неосознанным чаяниям. Я знал, какую роль сыграли шоферы на фронте, какое мужество они проявляли, и мне казалось, что в эту специальность я впишусь, тем более автомобили меня интересовали с детства. Я стал с большим удовольствием изучать теорию, правила уличного движения, познавал сущность работы двигателя внутреннего сгорания, трансмиссии, шасси и т.п.

В один из выходных дней меня со страшной силой потянуло взглянуть на дом, в котором прошло шестнадцать лет моей жизни. И вот я на улице Гертрудас, у дома номер 60. Вот и родной двор, и окна нашей квартиры. Именно в это мгновение вышел дворник. Тот самый дворник, который приходил к нам перед всеми праздниками, чтобы получить свое подношение в виде рюмки водки и положенного по такому случаю вознаграждения. Присмотревшись, он тут же меня узнал.

Непонятно из каких соображений, видимо, желая хоть как-то проявить свое участие, он настоятельно стал меня уговаривать подняться в уже не принадлежавшую нам квартиру. Дверь открыла женщина в халате и в бумажных бигудях (время было к полудню). Дворник по-русски сказал ей, что я — сын бывшего хозяина и хотел бы посмотреть свою квартиру. На лице женщины отразился неподдельный ужас. Дворник поспешил ее успокоить, объяснив, что я в Риге проездом и сегодня же уезжаю. Затем он уже только мне и по-латышски сказал, чтобы я не смущался, жестом попросил хозяйку посторониться. Что было на душе у этой чужой и совершенно безразличной мне женщины, я не знал да и знать не хотел, на меня и без нее напала давящая тоска. Я сделал несколько шагов по такой до боли знакомой прихожей, в которой мы с сестрой каждый вечер встречали после работы родителей, заглянул в открытую дверь столовой — и замер... Тот же буфет, тот же гобелен во всю стену, где Фауст с Мефистофелем веселились в винном погребке. Только рояль стоял в другом месте, в углу, на нем теснились горшки с цветами. Женщина в это время приоткрыла дверь в бывшую детскую, и я увидел на стене полку с моей детской энциклопедией на немецком языке. В ней были очень красивые картинки, поэтому, видимо, ее и не выкинули. Ком горечи и обиды подступил к горлу. Я повернулся к дворнику и сказал по-латышски: «Идемте скорей отсюда». Никогда больше на улице Гертрудас я не бывал и мимо дома своего, где мы когда-то жили, не проходил.

Великий сын Англии лорд Байрон однажды заметил: «Прикосновение к радости еще не радость, прикосновение к печали уже печаль!» Как верно!

В автошколе я занимался с удовольствием. Незаметно прошли три месяца: я сдал экзамены по теории, по правилам уличного движения и вождению. В те времена после учебы в автошколе необходимо было пройти с наставником двухмесячный курс стажировки по практической езде. Всю нашу немногочисленную группу направили в специализированный для дальних перевозок автобатальон, оснащенный новыми «студебеккерами». Почти все шоферы были водителями-фронтовиками экстракласса. Моим наставником оказался водитель легендарных «катюш». Он был немногословным человеком, но хорошим учителем. Благодаря ему я за два месяца понял главное в этой профессии: машина требует постоянного ухода и даже любви и что не следует лишний раз бояться испачкать об нее руки.

Через несколько недель, приглядевшись ко мне, наставник стал брать меня с собой в дальние рейсы по Латвии: в определенных ситуациях, в частности, при соприкосновении со службой автомобильной инспекции, мой латышский язык способствовал взаимопониманию. В том первом послевоенном 1946 году у людей была большая нужда в попутном транспорте, что давало иногда приличные приработки. Я сумел кое-что для себя купить, появилась возможность ходить в кино, заглядывать в танцевальный клуб, и не одному.

Еще в самые первые дни пребывания в Риге я встретил свою одноклассницу. Произошло это так. В один из выходных я бесцельно бродил по городу со смутной надеждой встретить кого-нибудь из своих прежних знакомых. На одной из малолюдных улиц меня вдруг окликнул женский голос. Это была Ага, Агнес Джемсовна Верт, с которой я учился в бывшей Рижской гимназии. Я ее даже плохо помнил, но тем не менее очень обрадовался. Девушка из моего детства. Это я уже потом узнал, что еще в школьные годы был ей небезразличен. Ага училась на первом курсе факультета журналистики Рижского университета. Мы быстро сблизились и стали встречаться. Я часто бывал у нее дома, родители, особенно отец, ко мне хорошо относились. Жили они за Двиной, в Торнкалнсе, тогда это было еще предместье Риги, первая остановка дачного поезда на Рижское взморье. Сюда доходил и трамвай, но когда я, случалось, иногда задерживался у Аги допоздна, родители разрешали мне оставаться у них ночевать. Отец Аги был главный терапевт одного из районов Риги, жили они на втором этаже деревянного особняка в отдельной трехкомнатной квартире с большой верандой. По тем временам большая роскошь.

Двоюродная сестра стала посылать маме фискальные письма. В ответ мама, совершенно не одобрявшая выбранную мною специальность, настаивала на продолжении учебы и для этого просила меня поехать в Ленинград, куда уже вернулись из эвакуации мамины родной брат с женой и родная сестра с мужем. С ними жили незамужние взрослые дочери. Итак, я обрел близкую родню, которая меня, как и я ее, до сих пор знать не знала и ведать не ведала. В Ленинград мне ехать не хотелось. Не хотелось терять с таким трудом приобретенную независимость. Но сестра продолжала свои кляузы, скорее всего, чтобы от меня избавиться: ведь в их семье я был явно «лишним».

Увы, все хорошее почему-то быстро кончается. Кончился мой стажерский срок, я повторно сдал езду на «отлично», но в автобате меня не оставили — таких салаг, как я, там не держали, — а дали направление на спичечную фабрику. Там первым делом мне предложили отремонтировать старую, видавшую виды полуторку. Она требовала большого и кропотливого ремонта — от колес до электрооборудования и системы питания. Пришлось, засучив рукава, взяться за дело. Работал без перерывов, машину сделал, и она у меня не только завелась, но и поехала, однако прокатился я лишь до ворот. Директор машину не дал, а предложил поставить «на ноги» еще одну старушку — трофейный «ситроен», грузоподъемностью в пять тонн, у которого вся электропроводка вываливалась из капота, как внутренности из раненого зверя. В общем, меня «обложили»: с одной стороны двоюродная сестра, недовольная моим поведением, с другой — директор спичечной фабрики, которому, наоборот, понравились мои способности ремонтника. Я им обоим сказал «прощай» и, встретившись еще раз с Агой, уехал по совету мамы в Ленинград.

После первых же радостных встреч и посещений новоявленных ленинградских родственников я убедился, что ничего хорошего меня здесь не ждет. Брат и сестра мамы со своими семьями имели по одной-единственной комнате в коммунальных квартирах., Все настолько общее — кухня, туалет, ванная комната, — что перестаешь понимать, в какое же время вставать, чтобы успеть сделать все то, что человеку положено по утрам делать. В длиннющем коридоре буквально рябило в глазах от неимоверного количества счетчиков, индивидуальных лампочек и выключателей. Коммунальная безэтичность предстала передо мной как норма жизни советского человека. Но как и где найти место в этой жизни мне?

Из Свердловска пришло письмо, чувствовалось, что мама очень переживает за меня и хочет увидеться. Муж тети работал коммерческим директором на текстильной фабрике и без особого труда обеспечил меня билетом в Свердловск в плацкартном вагоне и даже с нижним местом, что в те времена было сделать нелегко, требовались большие связи. Путь предстоял долгий, как помнится, суток двое.

...Пробираюсь по проходу, тесно уставленному разными тюками и чемоданами. Вот и мое место. В купе уже сидят люди, о чем-то говорят. На меня нападает какая-то скованность, я невнятно здороваюсь и, не глядя ни на кого, наклоняюсь, чтобы затолкать свои вещи под лавку. Взгляд мой невольно падает на лежащие под другой скамейкой костыли. Я поднимаю глаза... Девушка... лет двадцать. Одета в темно-зеленую гимнастерку и меховую безрукавку... Пульс у меня заметно участился. Я отвожу взгляд, стараюсь успокоиться, упорно смотрю в вагонное окно, за которым обычная предотъездная суета — поцелуи, объятия, наказы... Наконец поезд трогается, а я все еще не решаюсь повернуть головы. Меня выручило появление проводницы, проверяющей билеты. Я узнал, что девушка также едет в Свердловск.

Прошло довольно много времени, прежде чем пассажиры как бы угнездились на своих местах, успокоились. Наши ближайшие соседи, забравшись на верхние полки, скоро крепко спали. Моя голова была совершенно пуста, хотя со стороны могло казаться, что я погружен в глубокие раздумья. «Что молчите?» — вдруг услышал я. И словно очнулся: на меня в упор смотрела девушка в зеленой гимнастерке. Я еще не успел собраться с духом, как последовал новый вопрос: «Воевали?» Я кивнул. «И кем?» — «В разведке...» — «В разведке...» — повторила раздумчиво девушка и протянула мне руку: «Люся». С этого момента между нами что-то изменилось. Появилось ощущение тепла, доверия. «Проводи меня, солдат!» — вдруг сказала Люся и ловко, одним движением, достала костыли из-под сиденья. Мы двинулись по проходу в конец вагона. У моей соседки была ампутирована правая нога, причем выше колена.

Мы долго стояли в тамбуре. Люди проходили из вагона в вагон, с любопытством оглядывая нас, но затем наступила ночь, и мы остались совсем одни. О чем мы говорили, уже не помню. Наверное, о войне, о «бойцах-товарищах» и, конечно, о себе. Порою Люся надолго замолкала, погружаясь в свои, видимо, очень тревожные думы. На мой вопрос, к кому она едет в Свердловск, не ответила, только попросила взглядом — не спрашивай.

Наконец мне удалось уговорить Люсю пойти лечь. Мы пришли в купе. Пытаясь неуклюже помочь, я только помешал ей сесть, так что один костыль со стуком упал на пол. Я забормотал извинения, а Люся, по-видимому, удерживая слезы — глаза ее подозрительно повлажнели, — взяла меня за руку. Я присел рядом и явственно ощутил, как напряжена девушка. Волна нежности, сострадания нахлынула на меня: я стал гладить ее волосы, слегка, боясь неосторожным движением обидеть, прикасался губами к щеке, к глазам. Люся была хороша собой, но никаких иных желаний, кроме одного — облегчить ее боль, взять на себя — у меня у тот момент не было.

Наступило утро, первые лучи солнца коснулись нашего вагонного окна. Люся приподнялась, сняла безрукавку, в которую она весь вечер плотно куталась, как бы защищаясь от внутреннего холода. Только тут я увидел на левой стороне груди, над кармашком гимнастерки звезду Героя Советского Союза. «Люся, ты...» — произнес я внезапно охрипшим голосом. Девушка молчала, не то чтобы медлила с ответом, ей, видимо, просто не хотелось снова все переживать. Мне тоже не хотелось ни думать, ни говорить. Бывают такие мгновения, когда без слов понятны все душевные движения другого человека.

Люсина история была проста и жестока, как сама война. Она служила радисткой в крупном артиллерийском соединении, и в составе разведгруппы ее переправили через линию фронта. Сегодня уже совершенно неважно, где это происходило, на каком из фронтовых направлений. Важно лишь одно: до конца войны оставалось меньше года. Случилось так, что группу быстро обнаружили, разведчики стали отходить с боем в сторону линии фронта, многие погибли... До своих оставалось не так далеко, когда ранило командира группы. Он лежал без сознания. После очередного залпа минометного огня Люся почувствовала, как ожгло ногу. Дальше она уже плохо помнила. Рядом раздался еще один взрыв, она потеряла сознание... Когда очнулась, вокруг в живых уже никого не было, только она и раненый командир, которого Люся, как оказалось, прикрывала своим телом. Ночью группа поиска услышала стоны девушки: она так и лежала, прикрывая своим истекавшим кровью телом командира, слабо подающего признаки жизни... А затем был приказ: «За проявленное мужество и героизм при выполнении боевого задания и спасение командира наградить..."

Следующую ночь мы опять сидели, тесно прижавшись друг к другу. Я понимал, что нужен Люсе. Она была тревожно напряжена, временами опять погружалась в свои невеселые раздумья, но открыться, поделиться тем, что ее мучило, не могла и, видимо, не хотела. Мы опять всю ночь проговорили. Иногда Люся прислоняла голову к моему плечу, просила ее крепче обнять, поцеловать. «Вспоминай обо мне хотя бы какое-то время», — просила она. И еще запомнилась ее фраза: «Ты мне нравишься, тебя будут любить многие женщины, но твоя любовь придет к тебе поздно». Как ни странно, но это оказалось именно так.

Мы и не заметили, как прошла ночь. Поезд должен был скоро прибыть в Свердловск, и я снова спросил Люсю, к кому она едет и будут ли ее встречать? «Да, — ответила Люся. — Но ты выйдешь из вагона первым и меня ждать не будешь. Я тебе обо всем расскажу в Ленинграде», — и тут же написала свой адрес. Не знаю почему, но мне вдруг показалось, что она едет к своему командиру и что их тогда, на фронте, не случайно послали вместе на это смертельное задание. Но я не стал об этом говорить.

Примерно через месяц я вернулся в Ленинград. Люся уже была дома. Жила она вместе со своей старшей сестрой на Петроградской стороне, в очень хорошей по тем временам квартире. Родители сестер погибли в блокаду. Люся обо мне, оказывается, рассказывала, так что сестре я уже был немного знаком. Она с любопытством на меня поглядывала, стала о чем-то расспрашивать, но Люся прервала ее вполне естественное любопытство и пригласила пить чай. Она теперь двигалась гораздо свободнее, но все еще была без протеза. После чаепития Люся произнесла уже знакомым мне тоном: «Пойдем, солдат! — и повела в свою комнату. — Любви больше нет?» — прямо спросила она. Я не знал, что ответить. Перед моими глазами снова был плацкартный вагон, девушка со сверкающей звездой Героя на груди и страдающими глазами... Да, ту девушку в вагоне я любил... Здесь, в городской квартире, все было иначе, да и сама Люся была иной — без той концентрации боли и отчаяния, которые тогда словно прожгли меня насквозь.

Прошло много времени, прежде чем совершенно случайно я снова увидел Люсю. На остановке трамвая стояла элегантная молодая красавица в длинном плаще, на ногах аккуратные, сшитые по заказу сапожки. Вместо костылей красивая трость. Я смотрел на нее и понимал, что передо мной уже совсем другая женщина. Люся искренне обрадовалась нашей встрече и передумала, видимо, куда-то ехать. Я опять услышал столь знакомое: «Проводи меня, солдат...» Люся опиралась на трость и на мою руку, шла напряженно, чуть прихрамывая. По дороге она расспрашивала, как я живу, о чем мечтаю, влюблен ли я. Мои дела тогда были плохи, безнадежно плохи, но я не стал ей об этом говорить, просил подробнее рассказать о себе. Я узнал, что Люся мечтает стать микробиологом и готовится поступать в университет. Незаметно мы подошли к ее дому, но это был уже другой дом, на другой улице и в другой части города. Мы остановились у подъезда. «Теперь я здесь живу», — сказала Люся, и при этом у нее были счастливые глаза. Я ее нежно обнял, поцеловал и молча ушел... Больше я Люсю никогда не видел. Но фраза: «Проводи меня, солдат!» стала для меня святой, и я ее всегда буду помнить.

НА УЛИЦЕ ВОИНОВА

Угол в чужом доме. Больной мальчик. Учеба в техникуме. Одинокая встреча Нового года. Мой «стыдливый и робкий» роман. Разрыв с родственниками. Поль Марсель. Ложность положения.

Мама из далекого Свердловска обратилась к своей сестре в Ленинграде с просьбой оказать содействие в моей дальнейшей учебе, обещая при этом все расходы возместить позднее, после возвращения в Ригу. Мамины планы и расчеты были связаны с отцовским страховым полисом хранившимся в швейцарском банке. Надо признаться, моя тетя совместно с мужем решили задачу быстро, оперативно и, главное, конструктивно. О моральной стороне их поступка судить не берусь. Родственные взаимоотношения всегда сложны и непредсказуемы. Я уже писал, что муж тети был коммерческим директором текстильной фабрики, и хотя шел октябрь, он меня, как фронтовика, без особого труда пристроил на первый курс индустриального техникума легкой промышленности, в системе которой он сам работал. Неожиданно быстро был решен вопрос и с жильем.

На улице Воинова, в отдельной двухкомнатной квартире проживала Елена Борисовна с двенадцатилетним мальчиком, больным от рождения. Его нельзя было оставлять одного, требовалась постоянная опека. Мне предложили, как в былые «петербуржские» времена, снимать «угол», с условием, что часть времени я буду проводить с больным ребенком в виде доплаты за питание. Так я поселился на Воинова. Сегодня, вспоминая то далекое время, мне становится не по себе, я даже начинаю сомневаться, а было ли все это? Продавленный диван, на котором я спал в углу проходной комнаты без окон, ни в чем не виноватый мальчик с непонимающим, отрешенным взглядом...

Учеба в техникуме и положение фронтовика обеспечили мне прописку, стипендию, продуктовые карточки и американо-канадскую помощь, как говорят сегодня, «гуманитарку», — в виде одежды. Когда я впервые переступил порог техникума, меня встретили недоуменные взгляды пятнадцати- шестнадцатилетних юношей и девушек, среди которых я опять, как в далекой Анцыри, чувствовал себя не только переростком, но и чем-то вроде «пожарной каланчи». Все мои однокурсники по техникуму кончили в свое время семилетку, я же — восемь классов чужестранной школы, где в учебном процессе основное внимание обращалось на языки (русский среди них отсутствовал), литературу и историю, в том числе древнюю. Словом, разрыв в школьной подготовке был разительный. Преподаватели понимали всю сложность моего положения. Они старались мне помочь, но разве я в силах был познать в короткий срок то, что мои однокурсники проходили годами, разве в моих силах было преодолеть или хотя бы сократить разницу в возрасте?

На Воинова во второй половине дня меня ждал больной мальчик, а вечером уроки и еще раз уроки. Для меня была очевидна вся бесполезность этих занятий, но ведь нужно было как-то существовать, иметь прописку, право сообщать маме, что я учусь, получать стипендию. Мои родственники давали мне постоянные наставления, как надо жить. Как не надо, я сам знал, но я совершенно не знал, что нужно делать, чтобы вообще жить.

Я был тощий, как папироса «Прибой» (если только кто таковые помнит). Но дело было не в этом. Мне отчаянно не хватало фронтового, пусть даже смертельного, но свободного воздуха, моей рижской самостоятельности. Я не мог принять ту «правильную», сытую жизнь, которую вели мои двоюродные сестры в своих родительских домах. Нет, я не завидовал им, просто не хотел, чтобы они лезли ко мне в душу.

Постепенно я начинал вживаться в окружавшую меня на Воинова среду, странную и непривычную. Социальный статус Елены Борисовны был очень удобен для того времени. Домохозяйка, она жила на деньги, присылаемые мужем, подполковником медицинской службы, который находился в Австрии в составе наших войск и, как мне казалось, домой к жене и сыну не торопился. Со своей стороны, Елена Борисовна не выражала особой тоски по «любимому мужу». Деньги поступали исправно, иногда приходили посылки с красивыми вещами. Хозяйка моя была броской женщиной: типичная брюнетка, волосы с редкой проседью, черты лица близкие к цыганскому типу, глаза черные и блестящие, губы яркие. В одежде также преобладали яркие цвета, что подчеркивало некоторую вульгарность образа в целом.

К сыну она относилась прохладно-ровно, с пониманием того, что впереди ее ждут еще более тяжелые времена. Он страдал, по современному определению, детским церебральным параличом с редкими приступами эпилепсии. Я об этом узнал слишком поздно, уходить мне уже было некуда.

Для Елены Борисовны в ее сорок два года сын, видимо, был больше обузой, нежели желанным ребенком: он лишал ее свободы выбора, связывал своей болезнью. Материнской любви и тепла в доме не ощущалось. Наши отношения с Еленой Борисовной отличались корректностью. Да, я был постояльцем, но не тем, которого терпят только из материальных соображений. Кажется, она считала, что такого привлекательного квартиранта можно было «показывать» подружкам. Я иногда ловил на себе ее задумчивый и в то же время отрешенный взгляд.

В целом, мы мало виделись. Утром я уходил в техникум, возвращался домой после двух часов дня, и Елена Борисовна кормила меня обедом, именно «кормила» — сама она ела отдельно. Шел первый послевоенный год, карточная система продолжала действовать, жизнь была трудной.

В доверительной беседе Елена Борисовна расспрашивала о моей прошлой жизни. Подробностей я избегал, описание моего детства было строго дозированным, в Сибири мы оказались по причине эвакуации из Риги, затем фронт, ранение, работа шофером и прочие несущественные мелочи. «Белым пятном» оставалось столь продолжительное пребывание мамы и сестры на Урале и их «нежелание» вернуться в Ригу, но я это объяснял хорошим местом работы сестры, от которого она пока не хотела отказываться. Приходилось все время быть начеку, строго придерживаться «легенды», тем более что на углу Воинова и Литейного, то есть в двух шагах от моего местопребывания, находилось здание, окрещенное ленинградцами «Серым домом», где располагалось областное управление КГБ.

К Елене Борисовне частенько забегали подружки, о которых я ничего не знал, да и не хотел, знать. Они были примерно ее возраста или чуть старше. И только одна из них, Нина, была значительно, лет на десять, моложе других. Насколько я понимал, по сути своей одинокие, они ужасно любили посплетничать за чашкой чая, поперемывать косточки своим знакомым. Раскрывались они, когда на столе появлялась бутылочка. Под скудную закуску в виде отварной картошки с селедкой они на глазах молодели и хорошели. Нина выделялась своей непохожестью на остальных. И дело было не в возрасте. Волосы русые, забранные в короткую, толстую косу, профиль лица удлиненный, нос с горбинкой, глаза серые, неулыбчивые. Рост выше среднего, телосложение не изящно-городское, а скорее степное, сильное. В моем представлении она была из тех, кто «коня на скаку остановит». После выпитой рюмки Нина становилась веселой, низким голосом запевала неведомые мне тогда русские народные песни. Как сказала Елена Борисовна, Нина была потомственной казачкой и... «женщиной с большим опытом». Что она имела в виду, я не понял, а переспрашивать не хотелось.

Квартира на Воинова имела своеобразную планировку. Кухня, очень холодный туалет с деревянным бачком, далее две комнаты, из которых первая проходная, темная, без окон, отгороженная от следующей за ней трехстворчатой дверью. В проходной стояли большой квадратный стол со стульями и два старых дивана, а также нечто типа серванта. Все старое, какое-то допотопное. Ванная в квартире отсутствовала.

На одном из диванов, старом и продавленном, было мое «лежбище». Когда к Елене Борисовне приходили гости, они располагались за столом, в так называемой «моей» комнате, а я удалялся на хозяйскую половину, делал свои уроки и помогал читать по буквам одиннадцатилетнему, увы, отстающему в развитии мальчику. В такие дни я получал истинное удовольствие, наблюдая за «кумушками», прислушиваясь к их разговору, безмолвно смеясь их остротам и язвительным репликам, обращенным в адрес неизвестных мне людей. Иногда я испрашивал разрешения у хозяйки дома и уходил бродить по Ленинграду, по его слякотным ноябрьским улицам. Зайти в ресторан или кинотеатр я не мог. Стипендии хватало только на самое необходимое, я экономил на папиросах, на трамвае (предпочитал ездить зайцем, переходя из вагона в вагон). Жизнь была тусклой и безрадостной, а как сделать ее другой, я не знал. Я хотел работать — но кем и где? Уход из техникума грозил мне потерей прописки. Извечная советская дилемма:

без прописки не берут на работу, без работы не получить штамп в паспорте о праве жить в этом городе. Кроме того, я обещал маме учиться, и мне не хотелось ее огорчать.

Шли дни. Техникум вместе со всей его «индустриальностью» был мне глубоко безразличен. В послеобеденные часы меня ждал Юра, больной мальчик с печальными недетскими глазами. Среди немногих книг в доме я обнаружил сборник рассказов Короленко. Когда я прочитал Юре вслух историю о юном слепом музыканте, он заплакал. И мне, как бывало не раз, стало очень жаль его, хотя порою он, что называется, доводил меня своим непредсказуемым поведением.

Несколько раз, когда собирались подружки, Елена Борисовна приглашала и меня попить с ними чаю. Всем очень хотелось узнать, почему я «не такой», а какой-то другой. Почему у меня речь «не очень русская», почему вместо принятой и привычной для глаза прически «полубокс» или просто «бокс» я ношу длинные гладко зачесанные назад волосы? Почему я не просто встаю и ухожу из-за стола, но спрашиваю разрешения у хозяйки? Почему?.. Только одна Нина молчала и изредка иронично улыбалась. Я тогда еще не знал, что она разведена, что бывший ее муж — главный дирижер симфонического оркестра Ленинградского кинематографа, что она лично знакома со знаменитым актером Николаем Черкасовым и принимала участие во всех массовках в фильме великого Эйзенштейна «Иван Грозный».

Приближался новый 1947 год, и вместе с ним, как снежный ком, нарастали мои неприятности в техникуме. Первый семестр грозил тотальным провалом в области математических дисциплин. Гуманитарные предметы были на уровне, но сочинение... Разве может обыкновенный человек за несколько месяцев научиться правильно писать по-русски?

К сожалению, мои отношения с родственниками также неуклонно шли «ко дну». Они становились все холоднее, все менее «взаимопонимаемы». Упаси меня Бог кого-либо обвинять, я просто чувствовал, что не вписываюсь в их мировоззрение, в их понимание жизни и, как сегодня говорят, в их ментальность. Ведь мне исполнился всего двадцать один год, я еще не натанцевался, не наобъяснялся девушкам в любви.

Наступление Нового года чувствовалось и на Воинова. В гости зачастила Нина, она с моей хозяйкой обговаривала какие-то свои планы, связанные с наступающим праздником. Краем уха я слышал такие слова: «салат», «селедка под шубой» и всякие прочие деликатесные названия. Кроме того, я понял, что Елена Борисовна с Ниной намерены встречать Новый год на стороне. Это меня очень обрадовало. Возможность остаться одному, никого не видеть и не слышать представилась мне как подарок судьбы. И действительно, Елена Борисовна, узнав, что я никуда не собираюсь, попросила меня побыть с Юрой и проследить, чтобы он вовремя поужинал и лег спать. Взамен она пообещала мне на следующий день роскошный завтрак. Я ее поблагодарил и заверил, что все будет, как «в танковых войсках» — такая присказка имела широкое хождение на фронте, да и после войны. В девять часов вечера, покормив и уложив Юру спать, я приступил к подготовке встречи Нового года.

Первым делом поздравил тетю и дядю с праздником, пожелав им здоровья и счастья. Выслушав по очереди их бессвязные объяснения, почему я не могу быть с ними (а действительно, почему?), я с чувством полного удовлетворения повесил трубку. Больше звонить было некому.

Я предусмотрительно запасся чекушечкой водки и на последние деньги купил на рынке горбушку черного крестьянского хлеба (карточная система была еще в действии) и небольшой кусок сала. Вот и все, чем я мог отметить предстоящее событие. Переоделся, снял домашнее, надел галифе из немецкого офицерского трофейного одеяла, начистил сапоги, выгладил свою единственную белую рубашку со времен шоферской деятельности и повязал случайно сохранившийся с той же поры черный галстук, атрибут былых веселых дней. Как истый чистоплюй, я не мог приступить к сервировке стола без салфетки и после недолгих поисков обнаружил ее в комоде. Сало я нарезал тонко-тонко, осмелился самовольно взять половинку луковицы и для большей убедительности разложил все это на три тарелочки. Рядом положил нож и вилку, а обыкновенную стопку отмыл до хрустального блеска.

В те годы не было телевизоров, даже радиоприемник в доме отсутствовал. Имелась обыкновенная «черная тарелка» (радиоточка) городского радиовещания, которое рано прекращало свою работу. Собственных часов у меня не было, пришлось взять будильник у Елены Борисовны и поставить на свой «праздничный» стол. Оставалось дождаться двенадцати часов. Настроение становилось все хуже. Тупо уставясь на часы, я задавал себе бессмысленный вопрос, который вмещался в одно слово — почему? Были Сибирь, фронт, два месяца радостной работы на «студебеккере», затем спичечная фабрика, Ленинград — ив итоге чужая квартира, продавленный диван и несчастный мальчик с невинным взглядом карих глаз. Отдавшись во власть этих нерадостных мыслей, я налил полную стопку водки и одним махом, по-фронтовому, опрокинул в себя. Занюхав сперва корочкой, закусил салом, хлебом и луковицей. Это было божественно вкусно. От водки стало тепло и легче на душе. Решил обязательно дождаться полуночи, и когда стрелки часов покажут, что Новый год наступил, выпить за удачу и за новую жизнь. В тот момент я и не подозревал, что она, эта новая жизнь, стоит уже за порогом.

Сделав все, как было задумано, допив чекушку, покончив с закуской, я почувствовал, что изрядно захмелел. Но все же заставил себя убрать следы пиршества и затем, переодевшись во все домашнее, лег поверх одеяла с тем, чтобы укараулить возвращение подгулявших (в этом я ничуть не сомневался) подруг. Увы, «благими намерениями...» Я словно издалека услышал стук входной двери, голоса, чьи-то нетвердые шаги — и провалился в благостный сон. Но еще успел подумать, что, кажется, одна из подружек не очень крепко держится на ногах.

Проснулся я внезапно, как будто от толчка, от ощущения, что со мной рядом кто-то есть. Это была Нина...

На следующее утро, или скорее уже день, обещанный торжественный завтрак не состоялся. У Елены Борисовны был тяжелый похмельный синдром. Она лежала на кровати с мокрым полотенцем на голове и изредка постанывала. Нина уехала по своим делам, а я остался один на один со своими мыслями и, чтобы хоть немного отвлечься, стал готовить крепкий чай для Елены Борисовны и варить кашу для Юры. Постепенно сумятица моих чувств улеглась, и я обрел способность трезво взглянуть на происшедшее. Признаюсь, я не испытывал приступа раскаяния. Но Нина... В ней скрывалось так много затаенной страсти, что я инстинктивно почувствовал какую-то опасность: я не хотел оказаться в плену чужих чувств...

Она приехала вечером с вкусно приготовленной едой и выпивкой. Поменяла полотенце Елене Борисовне, накормила нас с Юрой, изредка поглядывая на меня заговорщицким взглядом. И снова была ночь...

Нина являлась обладательницей двух смежных комнат с небольшой прихожей в общей коммунальной квартире в центре Ленинграда, недалеко от Сенного рынка. Сюда я и переехал после стихийно возникшего скандала, когда Елена Борисовна, обвинив Нину в «совращении неопытного юноши», попросила ее покинуть дом. «Гарри, собирай вещи и идем со мной! — заявила Нина коротко и безапелляционно. — Нечего тебе здесь делать». Так новогодняя ночь круто изменила мою тусклую и безрадостную жизнь, принесла ощущение счастья и любви. При этом неожиданно оборвались так тяготившие меня связи с родственниками.

После соответствующих звонков им Елены Борисовны мне был поставлен ультиматум: или я возвращаюсь в «логово» на Воинова, и притом немедленно, или последует сообщение маме. Не дожидаясь исполнения угрозы, я написал маме все как есть, в свете моего видения происшедшего. Ведь я в самом деле был влюблен! Ответ сестры был почти что нецензурным, и, в первую очередь, досталось Нине. Мама написала нам обоим, Нине и мне. Ее письмо было проникнуто любовью и заботой. Она просила Нину поберечь ее единственного сына и не дать ему наделать трудно исправимых глупостей. Что касается родственников, мне было запрещено «переступать порог их дома». Я этим нимало не огорчился: новая жизнь меня вполне устраивала. Дома у Нины было немало книг, которые я с интересом перелистывал. На одной из них — томике стихов Иосифа Уткина — обнаружил теплое посвящение автора.

Однажды, вернувшись с занятий, я застал у Нины незнакомого мне мужчину. В фуфайке, в ватных брюках, на ногах разбитые ботинки — он производил впечатление сломленного, больного и старого человека. «Это Поль Марсель», — сказала Нина. Мне все стало ясно.

Как-то Нина рассказала очень грустную историю о молодом французском композиторе Поле Марселе. Его отец Ив Марсель работал простым мастеровым на автомобильном заводе «Рено». В 1920 году он, жена и сын, уже известный в молодежных кругах Парижа сочинитель «шансонэ», приехали в Советскую Россию помогать строить социализм. Судьба свела Поля с Сергеем Есениным. Знал бы он, что этим роковым знакомством подписывает свой собственный приговор... В 1937 году по так называемому «делу Есенина» Поль был арестован. Десять лет лагерей — жестокая расплата за дружбу с неудобным для властей поэтом. Многие песни, сочиненные Полем Марселем уже в России, получили в последующие годы иное авторство.

Поль только что освободился из заключения и приехал в Ленинград «нелегально» — ему было запрещено жить во всех столицах и крупных областных центрах СССР. Даже проездом он не имел права останавливаться здесь хотя бы на одну ночь. В надежде на помощь своих старых друзей, Поль нарушил этот не по-человечески жестокий закон. Некоторых он уже не нашел, некоторые не пожелали открыть двери, а те, кто посмели, помочь ему не могли.

Как фронтовик я получил недавно «гуманитарную до-мощь» — почти новые ботинки с галошами. Протянул их Полю с одним лишь словом — «Возьмите». Он на меня внимательно посмотрел: «У тебя кто-то сидел?» — «Отец», — ответил я. Поль тут же надел ботинки, а старые, завернув в газету, положил в свой тощий мешок. Поблагодарив меня и на прощание обняв Нину, он молча ушел... Я долго не мог прийти в себя. Нина, прислонившись к дверному косяку, плакала. Чем я мог ее утешить? Нужно было воспринимать жизнь такой, какая она есть.

Нина оказалась хорошей портнихой. Желающих попасть к ней было много. В то время в Ленинграде впервые появились журналы мод, притом на немецком языке. Мои переводы помогали создавать новые модели платьев, эта работа хорошо оплачивалась. Кроме того, я прирабатывал, давая уроки немецкого поступающим в вузы. Иногда оплата производилась «натуральным продуктом», сегодня это назвали бы «бартерной сделкой». Не знаю, была ли счастлива Нина, но хорошее настроение ее редко покидало. Я же, наоборот, стал часто задумываться, все более понимая, что оказался снова в тупике, куда сам себя и загнал.

Так не хочется скомкать поспешностью
наш стыдливый и робкий роман.
Да хранит Вас Господь с Вашей внешностью
от меня, от любви и от ран...

Эти строки А.Вертинского приблизительно передают гамму моих тогдашних чувств и переживаний.

НА ПЕРЕПУТЬЕ

Елена Владимировна. Знакомство с Галиной Бискэ. Путешествие в мягком вагоне. Моя первая геологическая экспедиция. Я, кажется, определился.

Между тем пришла пора весенних экзаменов. В техникуме меня пожалели как фронтовика, учли мой возраст, и я получил полугодовую отсрочку. Но штурмовать индустриальную науку мне по-прежнему не хотелось. Не знаю, что бы я делал, если бы не помощь Елены Владимировны.

Эта удивительно милая; женщина примерно одних лет с Ниной проживала в той же квартире. Когда она по случаю заходила к нам, мне казалось, что» в комнате становилось светлее. Елена Владимировна по профессии была геолог и работала в Ленинградском геологическом управлении. Видимо, уловив во мне своим женским чутьем что-то неладное, она предложила допытать счастья в качестве рабочего в геологической экспедиции на Кольском полуострове. Я был готов на; все, лишь бы вырваться из замкнутого круга, именуемого Ленинград. Работы я не боялся, Сибирь научила меня многому. В моих руках побывали лом и лопата, пила и топор. Перелопачен не один кубометр земли, перепилен не одам кубометр древесины.

Настали день и. час, когда, мне велено было предстать пред очами моего будущего начальства. Я боялся этого мгновения и шел на него с большим волнением: мне казалось, что моя худоба при отсутствии выраженной мускулатуры мало будут соответствовать образу рабочего. Мои опасения оправдались. Увидев меня, начальник геологической партии — а это была молодая, лет тридцати, женщина — не могла скрыть недоумения, но, видимо, охотников ехать на Кольский было так мало, что меня взяли с месячным испытательным сроком.

На первых порах, в так называемом предэкспедиционном периоде, работа, которую предстояло выполнять, была архипростой: делай то, что начальство прикажет. А «начальство», как я уже говорил, — женщина, к тому же с впечатляющей внешностью: стройная, высокая, в широкополой шляпе с лихо загнутыми полями. Разговор властный, с подтекстом: пререкания и ослушания недопустимы.

Звали «начальство» Галиной Сергеевной Бискэ. Она брала человека наскоком, стремясь его сразу подчинить себе, что ей и удавалось. Таких женщин в своей «мирной» жизни я не встречал, но опыт войны и жизнь на Крайнем Севере закалили меня духовно и физически, и я был уверен, что при необходимости сумею за себя постоять.

Приближалась весна, я приступил к выполнению мелких поручений, понимая, что от качества их исполнения зависит мое окончательное зачисление в геологическую партию. Я не давал повода для сомнений в моей «профессиональной пригодности» даже тогда, когда казалось, что этого задания мне уж никак не осилить. Приведу всего лишь один пример.

Геологическое управление, как и многие другие учреждения, получало «гуманитарную помощь» из США и Канады. Это были необходимые в экспедиции вещи — одежда, обувь, одеяла и т.п. Все не новое, но в приличном состоянии. Г.С. Бискэ, как начальник партии, тоже получила определенную долю вещей. Их можно было раздать сотрудникам или продать, а вырученные деньги держать в качестве «нз» на непредвиденные расходы, которые бухгалтерия не стала бы оплачивать, как неположенные по смете. Г.С. Бискэ решила идти по второму пути и поручила реализовать «гуманитарную помощь»... мне.

Это можно было сделать только на «толкучке», которая находилась на Лиговке. Подлежащие продаже вещи были начальством предварительно оценены, и указана, конечно, приблизительно, их возможная общая стоимость, иными словами, сумма предполагаемой выручки. Я пал духом. Мне не приходилось еще участвовать в жизни «блошиного» рынка, продавать, торговать и торговаться. Я уже был готов отказаться от «почетной» миссии, но в последнюю минуту что-то меня удержало, вернее, мелькнула спасительная мысль: Елена Борисовна (к тому времени они с Ниной успели помириться), вот кто мне поможет! Я приволок на Воинова целый тюк вещей и обратился с просьбой: «Елена Борисовна, продайте, пожалуйста, все это барахло. Мне нужно не менее ... рублей». Елена Борисовна с удовольствием взялась мне помочь, и через два-три дня я имел не только оговоренную начальством сумму, но даже немного сверх нее. Когда я пришел к Галине Сергеевне и вручил ей внушительную пачку денег, действительно пачку, так как деньги тогда были очень дешевыми, я с некоторым злорадством в душе прочитал на ее лице нескрываемое удивление: как это мне в такой короткий срок удалось продать все и даже за вполне приличную сумму? На ее расспросы я гордо отвечал — «производственная тайна». В качестве награды мне поручили приобрести билеты на поезд Ленинград — Мурманск до станции Апатиты на конец мая.

Итак, меня признали. Единственное, чего я никак не мог предположить, что наше «сезонное одноразовое» знакомство с Галиной Сергеевной Бискэ продлится более пятидесяти лет...

Приближался день отъезда, я должен был обо всем написать маме, объяснить уход из техникума и свое решение поехать рабочим в геологическую экспедицию. Сегодня я нашел бы нужные слова, но тогда это сделать для меня было очень трудно. О многом я не хотел говорить, а без правды не получалось письма. Со свойственным юности максимализмом и эгоизмом я утешал себя тем, что обратного адреса у меня нет, а следовательно, не могла возникнуть дискуссия с извечными вопросами: кто прав, кто виноват и что делать дальше? Я обещал маме часто писать, не предполагая, что как раз это обещание и не смогу сдержать: мы забрались в такую глухомань, откуда связи с внешним миром просто не было.

Мое путешествие в геологию началось 25 мая 1947 года в купе международного вагона (тогда были еще и такие). Я находился в слегка обалденном состоянии: в купе ковровая дорожка, полумягкие диваны, лампа на столике... А какие занавески на окнах, какое постельное белье, какие одеяла! Поезд вез меня в неизвестную даль и в неизвестную жизнь, но почему-то о будущем я думал меньше всего: я жил сиюминутными интересами и верил, что все будет наконец-то хорошо.

Всего нас было пять человек: Г.С. Бискэ, 3. .Шостак — прораб-геолог, И. Сафонова — студентка третьего курса географического факультета Ленинградского университета, А. Гарамова — рабочая (была с Галиной Сергеевной еще в прошлом году в геологической экспедиции) и я. Женщины разместились в одном купе, я — в соседнем. Необходимо отметить демократизм Галины Сергеевны, который был, видимо, изначально воспитан в ней. По всем законам человеческих взаимоотношений, а также согласно административным положениям, нас с Шурой Гарамовой в лучшем случае ждали места в плацкартном вагоне; Зина Шостак и Ира Сафонова, как рангом повыше, могли претендовать на купе, а Галина Сергеевна, соответственно, имела все права на проезд в мягком вагоне. Но она распорядилась иначе. Оказывается, «финансовая» операция на ленинградской толкучке и нужна была для покрытия стоимости билетов. В демократизме Галины Сергеевны я мог убедиться в первые же часы следования в поезде. Я пишу обо всем так подробно, чтобы объяснить те новые ощущения, которые буквально обрушились на меня. Когда все проголодались, наша начальница повелела вытащить свои съестные припасы, взятые в дорогу, и положить на стол. «А вы что сидите?» — спросила меня Галина Сергеевна. «Что, и мне можно?» — удивился я. Пошел в свое купе, из видавшего виды черного фанерного чемодана, приобретенного еще в Свердловске, достал пакет с едой, приготовленный Ниной мне в дорогу. Я еще раз мысленно поблагодарил ее и в спокойном состоянии духа вернулся в «женское» купе.

Отношение ко мне со стороны «дамского коллектива» было слегка настороженным. Возможно, их раздражали мои длинные волосы, манеры — например, я не так, как все, съел вкрутую сваренное яйцо (не макая его прямо в общую кучку соли, а срезав головку яйца ложечкой, как бы «вылущивая» его содержимое, аккуратно посыпая солью с кончика перочинного ножа). Скорее всего, они вообще не верили в меня как в рабочего, не ведая о том, что в жизни мне пришлось испытать и не такое.

На следующий день, находясь в «общем» купе, дамы решили хотя бы что-то узнать из моей прошлой жизни, почему я не так, как они, говорю по-русски, допуская порою неправильные обороты и не соблюдая падежные окончания (кстати, у меня до сих пор с этим «туго"). Я скупо рассказал, что до войны русского языка вообще не знал — учился сперва в немецкой, а затем в латышской школах с английским и латынью; что был на фронте, воевал в разведке, недолго поработал шофером; что хотел учиться в техникуме, но из этого ничего не получилось. И, в сущности, на этом все. Я продолжал жить в созданной мною легенде, впрочем, соответствовавшей действительности, если только не касаться подробностей.

В тот же день случилась небольшая пикировка с Галиной Сергеевной, подтвердившая, что вторые роли она не приемлет. Неожиданно разговор зашел о днях рождения, и каждая из дам стала вспоминать о своем. При этом выяснилось, что Галина Сергеевна родилась 10 марта. Я имел неосторожность заявить, что она родилась тогда же, когда и я, что меня лично не огорчило. Но в ответ я услышал категоричное: «Это не я родилась в ваш день рождения, а вы посмели родиться в мой!» Как я уже сказал, вторые роли Галина Сергеевна сразу отметала даже в мелочах.

Под размеренный стук колес прошел день, я рано ушел к себе, мне дамы малость поднадоели. Назавтра в полдень нас ожидала станция Апатиты, где размещался авиаотряд, оснащенный небольшими гидросамолетами типа Ш-2 (их называли в обиходе «шаврушками»), которые и должны были нас перебросить через Хибины в центр Кольского полуострова, в село Краснощелье, расположенное на реке Поной.

В Апатитах, в ожидании переброски, да и первое время в Краснощелье, жизнь проходила как бы мимо меня. Шура Гарамова готовила еду, Ира Сафонова и Зинаида Шостак что-то вычерчивали, рисовали, в общем, готовились к предстоящим полевым работам. Да, совсем забыл, была еще одна молодая девушка Лида, над которой шефствовала, как более опытная, Шура Гарамова. Меня же использовали на подсобных работах: принести воды, наколоть дров, куда-нибудь сходить. Галина Сергеевна с начальниками еще трех геологических партий, база которых была также в Краснощелье, оговаривали сроки пользования самолетом, делили снаряжение: лопаты, кайла, кухонную утварь, спальные мешки, рабочую одежду и пр. Всего было мало. Самой трудной оставалась проблема распределения продуктов. Хочу напомнить, что карточную систему еще не отменили, она продолжала нас лимитировать во всем. Шел настоящий «бой» за каждую банку консервов, за каждый килограмм масла, сахара, муки и всего необходимого для жизни геологической партии. Как-то Галина Сергеевна не выдержала, вернулась от своих коллег разъяренная и в сердцах заявила, что больше к ним не пойдет (коллегами ее были три Володи: Лазуткин, Шмыгалев и Фиженко). Но вдруг, взглянув на меня, она сменила гнев на милость. «Гарри, — сказала она, — пойдите к ним вы, может, вам со своими манерами удастся договориться с этими начальниками» (на самом деле она выразилась более «круто"). Как ни странно, но мне удалось наладить с «конкурентами» отношения взаимного понимания, и я заслужил звание «дипломатического посредника».

В Краснощелье Галина Сергеевна совершила поступок, заслуживающий того, чтобы быть описанным. Он потребовал от нее прямо-таки гражданского мужества, и притом немалого. Согласно спортивной терминологии, это звучало бы так: действия на грани фола.

Мы очень нуждались в проводнике, знающем Кольский, да и лишняя пара рабочих рук не помешала бы. Предстояло на лодке подняться вверх по Поною около ста пятидесяти километров, против сильного течения, с множеством перекатов, преодолевая пороги. Такой человек вскоре нашелся, звали его Костей, парень из местных. Но... вот беда, он находился под следствием! По молодости лет, как это часто бывает, с кем-то что-то не поделил... Галина Сергеевна, взвесив все «за» и «против», а последних было намного больше, пошла на сделку с законом и своей совестью и за мешок муки «выкупила» Костю из-под надзора правоохранительных органов села Краснощелье. Мы приобрели нужного нам человека, а поселковое руководство избавилось на время от потенциального хулигана.

Итак, все было готово к тому, чтобы отправиться в далекий и трудный путь. В середине июня большая лодка грузоподъемностью в полтонны с семью «первопроходцами», с полуторамесячным запасом продуктов, снаряжением и прочим экспедиционным оборудованием отчалила от берегов Краснощелья под звуки воображаемых фанфар. Обязанности распределились таким образом: мы все — в том числе и Галина Сергеевна — на веслах, сменяя друг друга, а Костя — на корме. С длинным шестом в руках он управлял лодкой, одновременно отталкивался, помогая гребцам двигаться вперед. На первых семидесяти километрах плоские берега были сплошь заболочены. Течение пока слабое, местность абсолютно безлюдная, зато комары и особенно мошка донимали не передать как. Даже есть приходилось, подсовывая ложку под накомарник. Мы вели с ними бесконечную борьбу, а ночью спасались в специально сшитых ситцевых пологах. Работа была элементарная, до одури однообразная и рутинная: сидеть целыми днями на веслах нашего тяжелого баркаса, совершать длительные по времени и расстоянию пешие маршруты, бесконечно делать расчистки в береговых откосах реки, переносить тяжести. Ужасно злили глубокие меандры, настоящие петли в русле реки, когда после целого дня каторжной работы на веслах к вечеру оказываешься, в сущности, на прежнем месте. Костя страшно потешался над нами: он-то эти места знал и заранее предсказывал, что так будет. Но мы ему все равно не верили, да и не хотелось верить в его столь пессимистические, на наш взгляд, предсказания.

Запомнился смешной случай, который произошел, увы, со мной. Нам предстояло преодолеть расстояние примерно в 25 километров по сплошь заболоченному пространству до отрогов горной цепи под названием Кейвы. У нас были только контурные карты, составленные по фотоснимкам, довольно мелкого масштаба. В этом маршруте предполагалось пробыть несколько дней. Необходимых продуктов и вещей набралось довольно много (например, у нас с Костей были рюкзаки килограммов по двадцать пять — тридцать). Во главе нашей «колонны» шел Костя с шестом в руках, пробуя местами глубину болота, которое слыло коварным и опасным. Несколько раз на дню думалось о том, что без Кости мы бы пропали. И я мысленно благодарил Галину Сергеевну за ее смелый «беззаконный» поступок. Но случилось то, что даже для Кости оказалось неожиданностью. Мы были почти у цели, уже показалась горная цепь, к которой мы так стремились, как вдруг нам преградила путь речушка, метров пять-шесть шириной, разбухшая после недавнего дождя. Переправы никакой, берега болотистые, отвесные, глубина — несколько метров, вода в реке черная и очень неприятная. Оставалось одно: брать речку «штурмом», вплавь. Костя приготовился перебрасывать рюкзаки, а я (куда деваться!) сбросил верхнюю одежду, обувь, быстро связал все в узел — ив воду. Расстояние плевое, несколько взмахов руки, и уже тот берег (я с детства хорошо плавал), но он, дьявол, отвесный, скользкий, торфянистый, взбираться на него трудно, и, — о, ужас! — я почувствовал, как лопнула резинка в трусах. Одной рукой держусь за корягу, а другой — за трусы. На берег можно выбраться только с помощью обеих рук... Я кричу дамам — отвернитесь, а те думают, что мне нужна помощь. Уже вижу, как Костя раздевается, спеша мне на выручку. Я чертыхнулся про себя — будь что будет — и вылез на берег. Мгновенно освободился от предательских трусов и совершенно голый (не до этики!) стал лихорадочно одеваться, благо Костя перекинул мне одежду. Комары облепили мое мокрое тело сплошным покровом, обрадовались!

Далее переправа пошла уже благополучно. Я помогал остальным вылезать на берег, затем быстро расстелил тент на болоте, куда Костя ровно, прицельными бросками, перекидал вещи, не замочив даже ни одного сухаря. Долго еще женская часть нашего общества, да и Костя тоже, поглядывали на меня с лукавой усмешкой, вспоминая мою «смелость и бесстрашие». Это, конечно, было смешно, но потом случилась беда, когда даже мне, повидавшему немало ран и страданий на войне, стало страшно.

По мере продвижения вверх по течению к истокам Поноя его берега становились все круче. Горные цепи с двух сторон теснили реку, сужая ее русло. Течение становилось стремительнее, появились перекаты, а затем и пороги. Грести было все труднее, порою приходилось всем высаживаться, а лодку тянуть бечевой. Но намеченной точки на карте мы все же достигли и приступили к обследованию заданного района. Вскоре я почувствовал боль в левой ладони. Боль шла изнутри и с каждым часом усиливалась. Рука на глазах опухала, появилась краснота, которая поднималась все выше и выше. Я уже не мог спать по ночам. Галина Сергеевна подозревала, что возникла так называемая «внутренняя мозоль», и если это так, то реальна опасность заражения крови. Я знал, из-за чего она возникла, ведь это была та самая рука, которую я рассек в Сибири до кости, но легче мне от этого не было. Положение стало критическим, и Галина Сергеевна приказала Косте везти меня на лодке в Краснощелье. Плохо помню обратный путь по реке. Я сидел на кормовом весле. Костя на гребных. Опухоль уже достигла локтевого сустава, порою я впадал в беспамятство, меня колотил озноб. Костя старался изо всех сил: тяжелая лодка, будто птица, без остановок летела в Краснощелье. Через двое суток под вечер мы прибыли в село. Костя отвел меня в медпункт. Увы, фельдшера на месте не оказалось, только ветеринар, молодая девушка. Она категорически отказывалась вскрывать мне ладонь: «Я людей еще не резала». Но я умолял ее сделать хоть что-нибудь, и она решилась. Зажмурив глаза, девушка скальпелем резанула по живому без всякой анестезии, по-ветеринарному смело и глубоко, за что я ей по сей день благодарен. Ведь она спасла мне жизнь. Кровь и гной вперемешку так и брызнули из разреза. В глазах туман, боль адская, а девушка все продолжала и продолжала выдавливать накопившуюся гадость. Ночь я не спал, даже водки в селе не нашлось, чтобы успокоить боль. Но к утру опухоль немного спала. Костя, убедившись, что я в надежных руках, отправился в обратный путь. На мой вопрос, как он один справится с рекой, спокойно ответил: «А что тут такого?» Для него это было привычным делом.

Дней через десять прилетел гидросамолет за продуктами для одной из соседствующих геологических партий, и я упросил летчика, чтобы он несколько отклонился от намеченного маршрута и подбросил меня в наш отряд. Таким образом, за счет чужой сметы я добрался до нашего лагеря. Галина Сергеевна очень обрадовалась — и тому, что с рукой все обошлось, и тому, что удалось прилететь с оказией, без затрат. Летные часы стоили дорого и были большим «дефицитом».

Незаметно подошла осень, мы уже дней десять как были «дома», то есть в Краснощелье, и готовились к отлету. Подтянулись и остальные геологические партии. Гидросамолеты садились на Поной по нескольку раз в день. Груза набралось много, в основном это были образцы, которые следовало доставить в Ленинград, в геологическое управление. Галина Сергеевна улетела раньше всех нас. Она спешила к семье, к своей кандидатской диссертации.

Перед отлетом Галина Сергеевна высказалась положительно о моем участии в экспедиции и предложила постоянную работу в секторе геологии вновь созданной Карело-Финской научно-исследовательской базы Академии наук СССР в Петрозаводске, обещая при этом место в общежитии. Она предполагала сделать остановку в Петрозаводске, обговорить мой прием на работу с руководством и даже посоветовала мне из Апатит ехать прямо в Петрозаводск.

Следует пояснить, что последние недели я часто задумывался о своей дальнейшей жизни и не видел для себя перспективы. Мне не хотелось возвращаться в Ленинград, особенно после такого неожиданного геологического лета на Кольском, и как-то при случае я сказал об этом моему начальству. Предложение Галины Сергеевны меня не просто обрадовало: я был на седьмом небе от счастья. И не только из соображений голого практицизма.

По природе своей я человек наблюдательный. Участвуя в маршрутах, копая шурфы и расчистки в береговых образованиях Поноя, я постоянно прислушивался к разговорам о геологических особенностях этого края, и постепенно мне становилось все интереснее быть участником исследований, которые назывались геологической съемкой. От моих наивных расспросов Зина Шостак, да и сама Галина Сергеевна не отмахивались, а старались в популярной форме объяснить суть сложных явлений, объединенных понятием «Наука о Земле». У Г.С.Бискэ на нашей базе в Краснощелье имелась книга академика В.Д.Обручева «Основы геологии». По возвращении из нашего лодочного маршрута она мне предложила ее почитать. Научное название книги сначала вызвало у меня сомнения в возможности ее освоения. Но небольшой объем, множество фотографий и, особенно, первая глава под таким лирическим названием «О чем шепчет ручеек, текущий по оврагу» — привлекли меня, и я взялся за книгу. Прочитав ее, я стал хотя бы немного понимать, как создаются и разрушаются горы, возникают землетрясения и многое другое. Особенно сильное впечатление произвела на меня глава «Краткая история нашей Земли». С удивлением я узнал, что первоначально Земля представляла собой расплавленный шар, который, постепенно остывая с поверхности, покрывался твердой оболочкой, называемой земной корой. Оказывается, температура этой оболочки еще долго оставалась выше точки кипения воды, и поэтому в то время— примерно более трех миллиардов лет тому назад — на ее поверхности не было ни морей, ни озер, ни рек. Все это появилось значительно позже. Для меня чтение книги Обручева было захватывающе интересным. Узнаваемые мною истины представлялись фантастичнее рассказов самого Жюля Верна. В своих юношеских тщеславных мечтах я представлял себя участником будущих экспедицией и первооткрывателем неизведанных еще явлений. Я видел себя в романтическом облике геолога, этакого настоящего таежника, который все умеет: ставить палатки, разжигать костер под дождем, плыть по порожистым рекам, как наш Костя, и многое другое. Я уже вкусил и успел оценить обаяние ночных костров, теплоту товарищеского общения и определенное чувство свободы, свойственное экспедиционной жизни.

Что касается Галины Сергеевны, то ей был нужен, по-видимому, добросовестный исполнительный работник, какового она и увидела в моем лице. Свою роль, наверное, сыграло и мое знание немецкого языка, так как я перевел с помощью Галины Сергеевны небольшую научную статью, нужную для ее работы.

Как бы там ни было, но первый камень в моей геологической судьбе был заложен. Хотелось поскорей оказаться в Петрозаводске, а я застрял в Краснощелье. Как-то так получилось, что я остался одиноким «отшельником» в этом отдаленном селе, связанном с внешним миром летом только гидросамолетами, а зимой оленьими упряжками по зимнику. Видимо, мое положение молодого, одинокого и свободного человека способствовало тому, что я стал последним в череде отлетающих на «большую землю». Погода между тем испортилась. Пошел, пока изредка, легкий снежок, начались ночные минусовые температуры, появились забереги на Поное, а это означало, что «шаврушки» с легко «ранимыми» поплавками не смогут пристать к берегу. Мне грозила опасность зазимовать в Краснощелье. Хозяин с хозяйкой в доме, где мы снимали комнату, обещали, что не все еще пропало, что еще будут хорошие, пригодные для полетов дни, ближе к концу октября. И действительно, случилось чудо, в небе раздался гул самолета, я схватил свои вещички и бегом, едва попрощавшись с хозяевами, помчался к реке. Опытный хозяин устремился следом, что оказалось совсем не лишним. Самолет с невыключенным двигателем стоял на середине реки, не рискуя приблизиться к берегу. Кроме нас прибежала еще с почты женщина с тюком писем. Втроем мы столкнули на воду чью-то лодку и быстрыми гребками направились к самолету. Больше я в Краснощелье никогда не бывал.

Этот полет незабываем. Когда мы летели сюда, я лежал в грузовом отсеке и ничего не видел. Теперь я сидел рядом с летчиком и мог с высоты 900 метров любоваться этой красотой — заснеженными вершинами Хибин, озерами, бескрайними северными пространствами... При этом я чувствовал, что превращаюсь в некое подобие застывшего вопросительного знака. Прикрепленный к стойке крыла термометр показывал минус двадцать, а я был одет в обыкновенный ватник, под ним хлопчатобумажный пуловер, на голове летняя кепка, которую я натянул на уши, как пленный немец под Сталинградом. Когда мы приводнились в Апатитах и вырулили на причал, я не мог раздвинуть губы, чтобы сказать пилоту человеческое спасибо. Сам я вылезти из кабины самолета не смог, меня буквально вытащили. Хорошо, что в аэропорту можно было выпить сто граммов водки (и даже больше), съесть бутерброд с яйцом и килькой, выпить горячего чаю. Согревшись, вернее, снова превратившись в живого человека, я не мешкая отправился на станцию, чтобы сесть на ближайший поезд до Петрозаводска. Я надеялся на ту новую жизнь, которая меня ожидала, мне так нужна была удача.

Когда я вспоминаю первое геологическое лето, мне всегда приходят на ум слова известного на северо-западе геолога Натальи Александровны Волотовской: «Гарри, первое поле, как первая любовь, оно не забывается». Видимо, это действительно так. После Кольского я выезжал в поле еще сорок раз, но то, первое, мне кажется особенным. Мне хорошо запомнились люди, с которыми пришлось тогда рядом работать или просто общаться. Начну с начальников соседних с нами геологических партий. В. Лазуткин запомнился мне человеком жестким, гребущим под себя и очень неохотно отдающим. В. Шмыгалев, слегка похожий на цыгана, вспыльчивый и горячий, мог быть добрым и одновременно злым, несправедливым. Мне казалось, что пороков в нем больше, чем добродетелей. Начальник третьей партии, В. Фиженко, ростом около двух метров и весом наверняка более центнера. Его добродушие было пропорционально его весу. Он обладал медвежьей силой, но ею не хвастался и не злоупотреблял. Что касается состава нашей партии, то о Галине Сергеевне я уже писал и еще буду писать. Ира Сафонова и Шура Гарамова — мне с ними предстояло провести бок о бок не один год. По воле судьбы в лице Галины Сергеевны они обе оказались в секторе геологии. И последняя — прораб-геолог Зина Шостак. Стройная, среднего роста молодая женщина с белозубой улыбкой, смелая, выносливая, с хорошим голосом, но, увы, не очень искренняя. Могла говорить одно, думать другое, в поведении была непредсказуема. Участвовать в экспедициях вместе с ней мне больше не приходилось. Вот на этом можно, пожалуй, и поставить точку в моих воспоминаниях о Кольском полуострове.

ЗДРАВСТВУЙ, ПЕТРОЗАВОДСК !

Начинаю новую жизнь. Научная «база». Сайнаволок. Мой добрый ангел — Анна Форгель. Встречи, знакомства. Муки «творчества». Наверстываю упущенное.

1 ноября 1947 года я прибыл в Петрозаводск. Поезд стоял на станции сорок минут, но мне было велено выйти не здесь, а на следующей остановке, станции «Голиковка», которая в десяти минутах пешего хода от моего будущего места работы. Тогда петрозаводский вокзал размещался в старом деревянном здании, возможно, еще со времен Николаевской железной дороги. Само вокзальное помещение мне показалось бедным, мрачным и неуютным. Ровно через семь минут после отправления поезда я уже был на «Голиковке», вышел из своего «судьбоносного» поезда и с черным фанерным чемоданом в руках отправился вниз по булыжной мостовой улицы Гористой. Вот и перекресток — недалеко от него, на улице Урицкого, должно было находиться научное учреждение со странным названием: «Карело-Финская научно-исследовательская база Академии наук СССР».

Пока я шел к нему, мое приподнятое настроение несколько поникло. Неказистые одноэтажные деревянные дома в сочетании с булыжной мостовой создавали впечатление глубокой провинциальности, как будто я снова попал в недоброй памяти сибирский город Канск.

Толкнув дверь, я вошел в небольшой вестибюль, в котором восседала одинокая гардеробщица. Она сказала, что сектор геологии размещается на втором этаже. Я поднялся по лестнице, робко постучал в первую же дверь и на безразличное «входите» переступил порог просторной светлой комнаты в два окна, где за одним из столов сидела молодая женщина, как я позже узнал, аспирантка К. Инина. Я представился, и сотрудница указала на объемистый пакет, лежащий на одном из свободных столов. Рукой Галины Сергеевны на нем была написана моя фамилия. Открыв пакет, я обнаружил записку с перечнем первостепенных шагов, которые необходимо предпринять сразу по прибытии. Прежде всего я должен был сходить в секретариат и заявить о себе, затем в отдел кадров, где мне предстояло написать заявление о приеме на работу в должности «младшего коллектора», заполнить анкету, после этого пойти в общий отдел и получить направление в общежитие. Кроме того, в пакете лежала объемистая пачка различных карт и схем, которые, согласно указаниям начальства, мне надлежало скопировать на кальку. Перелистав эти схемы и, естественно, ничего в них не поняв, я решил, что они подождут, и отправился на поиски указанных «точек соприкосновения».

В секретариате никаких сложностей не встретилось, меня лишь предупредили, что жить буду в Сайнаволоке (об этом местечке я уже был слегка наслышан от Галины Сергеевны). А вот в отделе кадров меня ожидали неприятности трудно преодолимого свойства. Заявление о приеме на работу я написал, конечно, с ошибками, но сравнительно легко, по подсказке заведующей. К счастью, она была предупреждена о прибытии столь ценного «научного кадра», претендента на «романтическую» Должность младшего коллектора. На мгновение мелькнула мысль, а буду ли я когда-нибудь старшим коллектором? Но я тут же о ней забыл, увидев перед собой анкету. Вопросов в ней было много, и все они по сути сводились к одному: а кем были ваши родители до семнадцатого года? Особую сложность представляли два пункта: место жительства во время войны и социальное положение родителей. На первый из них я правдиво указал — Красноярский край. А дальше, говоря о причине, по которой мы там оказались, пришлось солгать — были эвакуированы в начале войны из города Риги. Первая ложь не могла не потянуть за собой вторую: а кем были мои родители? С мамой просто, я ее назвал домашней хозяйкой, а как быть с отцом? И я придумал, написал — «мещанин». Откуда только взялось это слово, я и значение-то его представлял весьма смутно. Но звучало красиво и, на мой взгляд, загадочно. С такой вот ложью я и вошел в свою науку.

Ближе к вечеру я узнал, что зачислен в штат с окладом в 410 рублей, что составляло тогда одну треть оклада младшего научного сотрудника, на которую ни тогда, ни тем более сейчас прожить было невозможно.

Вернувшись в сектор после выполнения всех формальностей, стал знакомиться с содержанием пакета более детально и обстоятельно. Ужаснувшись количеству карт, подлежащих копированию, я решил узнать, где этот самый Сайнаволок и как туда добираются люди. Оказалось, все очень просто: ежедневно специальный автобус вечером отвозит, а утром привозит сотрудников на работу. Успокоенный, я отправился искать столовую, так как последний раз по-настоящему поел в день вылета из Краснощелья.

В шесть часов вечера я уже ехал на автобусе в Сайнаволок. Это оказалось местечко в семи километрах от Петрозаводска, на самом берегу Онежского озера. Здесь стояли два деревянных двухэтажных дома, принадлежавших когда-то Министерству иностранных дел Карело-Финской республики и использовавшихся как дома отдыха для его сотрудников. В одном из них находилось общежитие гостиничного типа. В предложенной мне комнате были встроенный шкаф, две кровати с новым постельным бельем, стол под красивой скатертью, стулья, но, самое поразительное, здесь имелась калориферная система отопления финского типа. После стольких лет лагерно-армейской спартанской жизни все это представлялось просто раем. В обалденно-радостном состоянии я пошел знакомиться с домом и жильцами. Итак, на первом этаже был большой вестибюль с камином, кухня отсутствовала, удобства располагались в конце коридора. Комнат, таких как моя, было шестнадцать, а жильцов всего трое: два сотрудника института истории и один биолог. Я был четвертым. Второе здание занимали лаборатории, лишь на третьем этаже, в мансарде, жил известный археолог и писатель Александр Михайлович Линевский. Впоследствии он мне много рассказал о своей богатой событиями жизни. У меня хранятся книги с его автографами.

Теплом и порядком в Сайнаволоке заведовал довольно угрюмый на вид финн Паул Эмильевич Форсель; за чистотой следила его жена, удивительно приятная женщина, Анна Ивановна, тоже финка. Буквально с первого дня она взяла шефство надо мной, ведь у меня не было ровным счетом ничего: ни электроплитки, ни чайника, ни кастрюльки, ну ничего! Она стала моим настоящим ангелом-хранителем.

В служебном, так называемом лабораторном корпусе работали сотрудники, постоянно живущие в Петрозаводске. Мы с ними встречались на автобусной остановке — они утром приезжали на работу из города, а мы, напротив, уезжали в город. Вечером все повторялось с точностью до наоборот. Кроме этих двух зданий, была еще очень хорошая баня. Говаривали, что когда-то в этой бане работники министерства парились с пивом и будто где-то должен быть зарыт запас в несколько ящиков. Мы с Паулом Эмильевичем разгребли каждый подозрительный бугорок, но, увы, бутылок не нашли. Но это так, к слову.

Достоинства Сайнаволока — красота Онежского озера, чудесный сосновый лес, каменистые и песчаные пляжи, комфортабельное по тем временам жилье — имели своим продолжением существенный минус: полную оторванность от цивилизации. Негде было даже хлеба купить. Разве что на Северной точке, в рабочем поселке Судостроительного завода, за четыре километра от Сайнаволока, где имелся магазин с небольшим выбором продуктов, но с непременными табаком, спичками и вином.

На следующий день автобус доставил меня на работу. В секторе геологии появилась вторая аспирантка, веселая, общительная, молодая женщина М. Луговская. Расспросив сотрудниц, я стал в какой-то мере понимать структуру научного учреждения со столь длинным и не очень понятным названием: «Карело-Финская научно-исследовательская база...» В моем представлении очень плохо сочетались слова «база» и «научно-исследовательская». В 1949 году «база» была переименована в «филиал», что звучало, с моей точки зрения, благороднее. Итак, на нашей пока еще «базе» размещалось множество секторов: геологии, гидрологии, биологии, зоологии, экономики и др. Кроме того, были: химическая и спектральная лаборатории, отдел нерудного сырья, две мастерские — шлифовальная для геологических нужд и столярная, гараж, а также большая научная библиотека, куда поступали обязательные экземпляры академических изданий и ведущих издательств художественной литературы. В библиотеке имелся солидный обменный фонд. Это крупное, но пока что в «зачаточном» состоянии научное учреждение было создано постановлением правительства и президиума Академии наук в конце 1946 года, и возглавил его академик А.А.Полканов.

В секторе геологии ко времени моего прихода сложилась любопытная ситуация. Руководил сектором профессор Петр Алексеевич Борисов — представитель старой научной аристократии. В начале нашего столетия, еще будучи студентом Санкт-Петербургского университета, он был направлен известнейшим ученым-геологом северо-запада А.А. Иностранцевым в «страну лотов и озер» для составления геологической карты Олонецкой губернии. С тех пор П.А. Борисов весь свой интеллект и творческую энергию отдал Карелии, заслужив среди геологов этого края почетное звание «отец карельской геологии». Естественно, обо всем этом я узнал значительно позднее, а пока что на мой удивленный вопрос, почему представителями сектора являются только они, две аспирантки, и где же остальные сотрудники, узнал, что основное ядро работает по совместительству, а постоянное место их службы — Ленинградский университет, лаборатория докембрия. Г.С. Бискэ заканчивала аспирантуру и жила со своей семьей в Ленинграде. Квартира П.А. Борисова была в Пушкине. В силу положения в науке и почтенного возраста ученого руководство республики не требовало его переезда в Петрозаводск. В этой ситуации я мало что понял, но одно было ясно: мне не грозила постоянная опека, как не грозила и скорая встреча с моим начальством.

Уяснив «общеакадемические структурные» вопросы, я перешел к решению своих, а именно — к копированию карт. Первое, что я сделал, — приобрел в канцелярии «инструментарий": небольшую готовальню, разноцветную тушь, карандаши, чертежные перья и саму кальку в виде большого рулона, чтобы хватило надолго. Когда я попробовал провести рейсфедером линии разной длины и толщины, меня охватила паника — ничего не получалось. За последние годы мои руки привыкли держать совсем другие инструменты: ломы, лопаты, кирки, автомат с винтовкой, тяжелые весла. Но отступать было некуда. На первых порах работа копировальщика своей каторжностью напоминала мне распиловку труб в далекой Type. Куски кальки летели один за другим в корзину. Тушь ползла за линейкой, оставляя черную размазанную полосу. Попробовал чертежным перышком нарисовать разные обозначения к картам — получилось неопрятно. Да еще меня подводил мой русский язык. Случалось, что работа была практически готова, и вдруг выяснялось, что пропущена какая-нибудь буква или слово вообще не так написано... Порою я не выдерживал, бросал все и отправлялся в Сайнаволок, благо я никому не был нужен. Но жизнь уже воспитала во мне терпение и настойчивость. «Ты все сможешь, у тебя все получится», — заклинал я самого себя и продолжал корпеть над картами. И недели через три у меня действительно стало получаться, а некоторые карты приобрели даже «товарный» вид.

Приезжая после работы в Сайнаволок и не будучи обремененным, благодаря Анне Ивановне, заботами о «хлебе насущном», я погружался в мир книг и брал в библиотеке все подряд, по алфавиту, от Гончарова до Толстого. Мне открылись также Шекспир и Бальзак, Голсуорси и Мопассан, Джек Лондон и Эптон Синклер. Я стал настоящим «книгоголиком», для сна отводил считанные часы. Порою я едва не засыпал над картами, но свой режим не менял. Я буквально ощущал, как расширяются мои представления о мире человеческих взаимоотношений, любви и ненависти, добродетели и пороке. Я понял всю устрашающую степень моей отсталости и хотел наверстать упущенное.

ТАКАЯ ТРУДНАЯ НАУКА ГЕОЛОГИЯ

Перевожу Таннери. А.В.Иванов. Майские праздники. Северо-Западная комплексная экспедиция. Аварийная посадка и минное поле. Новая встреча с Агой.

Приезд Галины Сергеевны в середине января был внезапным и скоротечным. Меня обрадовало неподдельное удивление на ее лице при виде проделанной мною работы. Как бы невзначай я указал на стопку книг, авторам которых принадлежали и те карты и схемы, что были перечерчены мною. «И вы все это читали?» — с недоверием спросила начальница. «Конечно, — ответил я, — только мало что понял». После отъезда Галины Сергеевны узнал, что меня перевели на должность лаборанта с окладом в 740 рублей. Надо ли говорить, как я вырос в собственных глазах!

Уезжая, Галина Сергеевна передала мне книгу В.Таннера о геологии Фенноскандии на немецком языке, из которой нужно было перевести несколько глав. Причем она просила эту работу выполнить в нерабочее время, так как заказ оплачиваемый и рассчитываться «живыми» деньгами будет ее муж, тоже геолог, Сергей Феликсович Бискэ. Я, не раздумывая, согласился. Деньги мне были нужны позарез: все заработанное на Кольском я благополучно проел, на 410 рублей было не прожить. Мой наличный гардероб в виде двух рубашек, одних брюк-галифе, тех самых, сшитых из немецкого трофейного одеяла, в равной степени как и хромовые сапоги, приобретенные в Риге на толкучке в обмен на часы, привезенные из Германии (трофей разведки), остро нуждались в обновлении.

Итак, я взялся за дело. В библиотеке выпросил большой немецко-русский словарь на 75000 слов, с радостью узнал, что есть еще и немецко-русский технический словарь, и, схватив их в охапку вместе с Таннером, помчался вечером в Сайнаволок. Увы, от моего боевого настроения скоро мало что осталось. Я хорошо знал литературный немецкий, но не знал геологической терминологии. Это первое, а во-вторых, я еще не настолько знал русский язык, чтобы составить текст геологически верный и литературно выдержанный. Боже мой, как трудно он мне давался, этот перевод! Я работал до двух-трех часов ночи, до отупения, до темноты в глазах, но что толку! Мне ужасно не хотелось ударить лицом в грязь перед незнакомым мне Сергеем Феликсовичем и, одновременно, очень хотелось получить обещанные за перевод 1200 рублей, которые представляли для меня целое богатство.

Книга В.Таннера была посвящена теории оледенения в недавнем геологическом прошлом на территории Балтийского щита (Фенноскандия), куда территориально входили Швеция, Финляндия, Кольский полуостров и Карелия. Мне не хватало знаний и слов, чтобы членораздельно объяснить, почему ледники сперва наступали, а затем почему-то отступали, по пути образовывая такие странные формы рельефа, как камы, озы, друмлины и вдобавок еще совсем непонятные конечные морены. Порою мне было до тошноты плохо, но все же перевод я осилил.

Я отдал свой труд Галиие Сергеевне, и она при мне начала читать. Время от времени на ее губах появлялась странная улыбка. Окончив чтение, она сказала: «Ну, хорошо», — и пообещала передать перевод Сергею Феликсовичу. Через некоторое время я получил обещанный гонорар и один экземпляр отпечатанного на машинке перевода. Должен признаться, свою собственную работу я узнал с трудом. Сергей Феликсович провел большую редактуру, после которой мой текст набрел геологически осмысленное содержание и правильное литературное звучание. Сергей Феликсович был одним из многих людей, кто в ту пору, да и в последующие годы, относились ко мне с большим сочувствием и добротой. Впоследствии я познакомился с ним. Он оказался человеком с острым и язвительным умом, хорошо образованным, знающим, но в чем-то в жизни не удовлетворенным. Я с ним не прощаюсь, пройдет всего несколько лет, и именно с его помощью мне удастся сказать свое первое слово в науке.

...Как-то неожиданно нагрянули майские праздники. Руководство нашего научного учреждения дало согласие на проведение общего праздничного ужина в конференц-зале с вином, закусками, домашними пирогами и танцами. Женщины взяли на себя «кухню": из того, что можно было купить в то скудное время, готовили всевозможные салаты, пекли рыбники, ватрушки, пироги с брусникой. Мне было поручено приобретение вина и хлеба. Появилось праздничное настроение. Я купил новую рубашку с галстуком, начистил до блеска сапоги и с нетерпением ждал начала вечера. Он получился действительно веселым, азартным. Немного выпили и закусили, потом пели и танцевали. На первый вальс вышел Александр Васильевич Иванов, заместитель директора нашей «базы», человек, сыгравший в моей жизни огромную роль. Он танцевал с палочкой, у него была серьезная травма правой ноги, но ему, великому жизнелюбу, тросточка не могла служить помехой. Уже за полночь нас увезли в Сайнаволок. Ночью разразилась гроза и вспомнились слова поэта: «Люблю грозу в начале мая...» На душе было как-то очень спокойно и радостно.

На следующий день мы все дружно, единым строем вышли на демонстрацию. Был чудесный день. Сама демонстрация длилась много часов, с частыми остановками и долгим стоянием на месте. Женщины-певуньи составляли хоровые капеллы, мужчины с удовольствием в это время потягивали пиво, а некоторые после приятного принятия ста граммов закусывали бутербродами с колбасой, сыром и даже черной икрой (кто был побогаче). К сожалению, с годами демонстрации как бы «постарели», постепенно теряли свою праздничность, становились более формальными — меньше гармонистов в колоннах, меньше песен, больше обыденности. Но это так, попутно.

В конце мая приехала Галина Сергеевна уже в новом качестве молодого кандидата наук. Она с головой ушла в подготовку к полевому сезону, обещавшему быть очень трудным. Страна нуждалась в полезных ископаемых, среди которых важное место занимала железная руда, недавно обнаруженная в Западной Карелии. Требовалось комплексное природно-экономическое обследование всего западного региона Карелии, в первую очередь под строительство железной дороги к богатым залежам руды. В 1948 году для решения поставленной задачи была создана Западно-Карельская комплексная экспедиция во главе с А.В. Ивановым, экономистом по специальности и профессиональным организатором. К работе экспедиции привлекли и Галину Сергеевну, поставив четкую задачу: дать подробную характеристику песчано-гравийных отложений, и слагаемых ими современных форм рельефа, а также описание скальной поверхности всей Западной Карелии для проекта строительства новой железной дороги. Срок исполнения — три года. На тот период в распоряжении Галины Сергеевны было всего два человека — студентка уже четвертого курса Ленинградского университета, прошлогодняя знакомая И. Сафонова и я. Г.С. Бискэ понимала, что с такими «силами» поставленную задачу не только не выполнить, но даже с места не сдвинуть, и она нашла блестящий выход — применить аэровизуальные наблюдения.

Решение это было не только оригинальным, но и очень смелым. Основную тяжесть работы могла взять на себя только сама Галина Сергеевна. Она мужественно села в маленький гидросамолет Ш-22, склеенный из фанеры, но пилотируемый асом своего дела В.С.Колтыгиным, и стала тут же в процессе работы создавать собственную методику аэровизуальных наблюдений применительно к условиям Карелии. Результаты превзошли все ожидания! Были составлены геологические карты, требующие уже только контрольных наземных маршрутов. Большой неожиданностью стало решение Галины Сергеевны приобщить к полетам и меня.

Летали на рассвете и с пяти вечера, чтобы избежать «болтанки», когда восходящие или нисходящие потоки воздуха швыряют маленький открытый трехместный самолетик то вверх, то вниз, доводя участника полета до настоящей «морской болезни». Слава Богу, я не страдал от этой напасти и с каждым полетом набирался опыта и новых знаний. К концу лета я уже совершал самостоятельные наземные контрольные маршруты. Мне казалось, что я нашел себя и избранное мною решение — остаться в геологии — единственно правильное.

Лето, как обычно, пролетело быстро, и, как ни странно, зима тоже. В Сайнаволок на постоянное место жительства прибывало все больше и больше специалистов разных отраслей науки: здесь были гуманитарии, биологи, зоологи, лесники и уже несколько геологов, выпускников Ленинградского и Петрозаводского университетов. Среди нас оказалось несколько семей. Я перебрался в небольшую комнатку — «аппендикс» на втором этаже напротив лестницы. В ней размещались только деревянный топчан, стол и два стула. Калориферное отопление продолжало еще действовать, но на всякий случай я обзавелся электрическим рефлектором. Мне было тепло и уютно, а добрая Анна Ивановна продолжала меня подкармливать по «себестоимости». Чтение художественной литературы пришлось резко сократить, необходимо было вникнуть в суть геологических вопросов, которые горой встали передо мной. Я решил ликвидировать хотя бы основные пробелы в познании науки о Земле, чтобы к будущему полевому (экспедиционному) сезону не быть «белой вороной». Мне хотелось удивить начальство своим умением работать самостоятельно, без подсказки и наставлений. Галина Сергеевна из-за отсутствия жилья здесь, в Петрозаводске, продолжала жить в Ленинграде. Мне же никто не мешал свой рабочий день, который выходил далеко за пределы нормированного, планировать по своему усмотрению. Формальные задания по теме я старался выполнять в максимально короткий срок, чтобы побольше времени проводить в библиотеке, изучая библиотечные каталоги, с которыми я стал на «ты». Так прошла еще одна зима, и, как это всегда бывает на севере, неожиданно нагрянула весна с ее предэкспедиционными заботами, беготней, «выбиванием» спальных мешков, лопат, топоров, накомарников и всего прочего, что так нужно в поле. Обеспечение продуктами строго по лимиту было тоже не простым делом. 1949 год, на складах не густо, и хотя мы шли по снабжению после больниц и детских садов, мясные консервы, сахар, сливочное масло продолжали оставаться для нас роскошью. Началось очередное экспедиционное лето, которое, как и наступившая затем зима, окончательно определило мою дальнейшую судьбу.

Нашим постоянным местом базирования в то лето стало старинное исконно карельское село Ухта (родина многих рун знаменитого эпоса «Калевала") на севере нашей республики. Мы были не одни, а составляли как бы «сдвоенный» отряд с ребятами Кирилла Александровича Шуркина. В составе нашей группы изменений почти не произошло: прибыла на постоянную работу окончившая к тому времени Ленинградский университет Ирина Сафонова, а студентку третьего курса Петрозаводского педагогического института Лидию Шелкову прикомандировали к нам для прохождения геологической практики. В группе К.А. Шуркина работали три молодых парня: Геннадий Николаевский и Владимир Чернов, студенты третьего курса Петрозаводского университета, и Николай Рямзин — студент пятого курса Ленинградского университета, самый опытный из нас, без пяти минут геолог. Скоро наш объединенный отряд стал на удивление слаженным и веселым коллективом.

Экспедицию обслуживала обыкновенная полуторка с необыкновенным шофером Валерием Уткиным, который свою машину берег как зеницу ока. Поскольку дорог было очень мало и все они сильно пострадали в ходе войны, то машина бегала в основном по Ухте — обеспечивала полеты и нужды начальства, а мы чаще ходили пешком или пользовались двумя лодками, очень выручавшими нас. И еще был знакомый нам гидросамолет, «шаврушка». На нем предполагалось облететь с аэровизуальными наблюдениями весь север Карелии. Уже в самом начале полевых работ меня ожидал сюрприз: по решению Галины Сергеевны я стал летать самостоятельно, что возвысило меня в собственных глазах на целый порядок.

В те времена летчикам жилось вольготно. Никаких тебе прогнозов погоды. Встанет летчик часов в шесть утра, посмотрит на небо и сам решит — лететь или нет. Кроме летчика, был еще и механик, который заправлял самолет высококачественным бензином, маслом, следил за двигателем, шасси, то есть целиком отвечал за исправность самолета. В тот год нам попалась забавная пара. Я не буду называть их имена. Они были хорошие ребята, но, вот беда, к водочке неравнодушны. В авиации это плохо кончается.

Как-то днем нам предстояло обследовать приграничный район, не пересекая 25-километровую запретную зону. При этом о каждом полете в сторону границы нами заранее оповещался погранотряд, а тот в свою очередь оповещал заставы. Зная, что все формальности соблюдены, мы вылетели в 16.00, как и намечалось. Продолжительность полета из-за относительно позднего времени не должна была превышать трех часов. Контрольное время прилета — 19.30.

Примерно через час после взлета раздался многократный треск, винт самолета заработал на бешеных оборотах, в носовой части нашего «воздушного корабля» появились точечные пробоины. Побледневший пилот рванулся к замку зажигания. Двигатель был остановлен, но винт от встречного потока воздуха продолжал вращаться. Высота 150 метров, ощущение, что происходит какая-то дьявольщина, винт вращается, но в воздухе полная тишина, самолет летит и в то же время явно теряет высоту. Под нами лес, болотце, а невдалеке озеро, на которое можно сесть, если только дотянем... Полнейшая неизвестность, что тебя ожидает в следующее мгновение. Я успел заметить наблюдательную вышку пограничников, над которой мы очень низко пролетели в устрашающей тишине.

До озера мы дотянули, но посадка была очень жесткой, машина сильно ударилась о поверхность воды. Летчик, весь побелевший, снял шлем, устало вытер лоб и молча уставился на днище самолета, ожидая увидеть течь. К счастью, самолет удар о воду выдержал. Но вот берег оказался далековато. Легли мы с летчиком на поплавки и давай руками грести. Со стороны это выглядело, наверное, смешно: два человека в четыре руки по сантиметру продвигают громадную машину к желанному берегу. Хорошо, что ветра не было.

Первый же осмотр показал, что вина за аварийную посадку целиком лежит на совести механика, который «позабыл» законтрить гайки крепления винта, и он пошел вразнос. Но пилот понимал и свою вину, именно свою, так как не проверил готовность самолета к вылету.

С вышки нас, естественно, заметили и оповестили комендатуру, что неизвестный самолет пошел на посадку в запретной зоне. Мы пролетели над вышкой так низко, что наблюдатель просто не успел рассмотреть опознавательные знаки. Это случилось около 17 часов. В 17.30 об аварийной посадке стало известно в Петрозаводске, а в 18.00 уже Москва запрашивала обстоятельства происшествия. Обо всем этом я узнал, конечно, позже, а тогда, оставив летчика у самолета, отправился в сторону вышки.

Когда я ее достиг, дежурный лейтенант попросил меня на карте показать приблизительно путь, по которому я пришел, и потом, как-то странно глядя на меня, сказал: «Ну, парень, ты в рубашке родился». Оказывается, я прошел по минному полю, оставленному войной, на котором совсем недавно погиб пограничник с их заставы. Вот так Бог спас меня дважды в один день.

Когда самолет не прилетел в назначенное время, Галина Сергеевна забила тревогу. Вскоре она уже знала, что с нами произошло и где находится каждый из нас. К девяти часам мое начальство с Валерием Уткиным прибыло на заставу. Наверное, первый раз в жизни Валерий не жалел ни машины, ни себя, ни Галину Сергеевну и по ухабистой бывшей военной дороге вовсю, как говорят шоферы, жал на газ. На следующий день пограничный катер отбуксировал «шаврушечку» в озеро Верхнее Куйто, откуда после небольшого ремонта летчик с механиком улетели в Петрозаводск. Нам же прислали другой самолет с другим экипажем. От первой моей аварийной посадки (потом были и другие) больше всего запомнилась звенящая тишина в воздухе и мысль, что через несколько мгновений с тобой может случиться что-то страшное.

В этот полевой сезон произошел и комический эпизод, о котором мне хотелось бы рассказать.

После окончания аэровизуальных наблюдений мне с Л. Шелковой и молодыми ребятами из отряда К.А. Шуркина было поручено провести геологические маршруты по южному берегу Среднего Куйто. Если посмотреть на карту Карелии, на ее северную часть, то легко убедиться, что Куйто представляет собой целую систему озер, получивших названия: Верхнее, Среднее и Нижнее Куйто, общей протяженностью около ста километров. Мы отправились на двух лодках, причем на веслах, подвесных моторов тогда у нас еще не было, строго следуя указаниям наших двух начальников.

Как-то мы задержались в одном из маршрутов и долго не могли найти подходящего места для ночлега. Был август, уже стемнело, а мы все плывем вдоль каменистого, местами заболоченного берега. Вдруг проглянул впереди прозрачный, с песчаными отмелями мыс. Мы сразу к нему причалили, разожгли костер и в отблесках огня увидели небольшой плот и на нем несколько деревянных бочек. Кругом ни души, и мы, естественно, устремились к загадочному плоту. Бочки были плотно заколочены крышками, кроме одной, заполненной на две трети засоленными крупными лещами. Наступила минута напряженного молчания, а затем как по команде четыре пары рук одновременно устремились в бочку и вытащили по нескольку рыбин. Сколько было радости, но и боязни тоже: вдруг сейчас из темноты выскочат рыбаки и зададут нам перца.

Питание в тот год было скудное. Пшено, постное масло, овсянка с черничным вареньем и по одной банке мясных консервов в день на всех. Спиннингов тогда у нас еще не водилось, блесен тоже, а на удочки ловить не получалось — просто не оставалось свободного времени. За день мы уставали так, что единственной мечтой было поесть и забраться в спальный мешок.

Уха в тот вечер удалась отменная, рыбы наелись, как говорится, от пуза, каждый плавничок обсосали. Лещи жирные были. А потом в полной темноте поставили палатки и, ублаготворенные, заснули сном праведников с одной мыслью — пораньше встать и вовремя унести ноги, так, на всякий случай.

Я проснулся первым, вылез из палатки — и остолбенел. Мы, оказывается, расположились на старом заброшенном кладбище. Вглядевшись, я увидел, что Гена Николаевский лежит поперек старой могилы, Коля Рямзин избрал в качестве изголовья повалившийся крест, а Лида аккуратно устроилась между двумя могилами. Меня разобрал страшный хохот, ибо зрелище поистине было достойно кисти какого-нибудь мрачного сюрреалиста.

На завтрак мы быстро соорудили нашу обычную овсяную кашу и заварили крепкий чай. Вдруг кто-то из нас вспомнил ночную, почти бесовскую сцену, когда в отблесках костра четверка робинзонов с безумным азартом в глазах выхватывает из бочки лещей. И все это на фоне старого заброшенного кладбища... Нас снова разобрал смех, но не тот обыкновенный, от удачной шутки, а неудержимый хохот, когда и смеяться уже больше нет мочи, но и никак не остановиться. Как давно это было и как неповторимо!

После окончания полевых работ Галина Сергеевна обычно брала частично отпуск и уезжала в Ленинград, к своей семье. Воспользовался такой возможностью и я. Взяв отпуск, я отправился в Ригу с радостным ощущением свободы, в предвкушении встречи с Агой.

Мой отъезд в Ленинград, а затем в Петрозаводск не оборвал наши отношения. Мы с ней часто переписывались, общение в письмах приобретало все более теплую окраску. Находясь в разных городах, мы одновременно посмотрели фильм «Сказание о Земле Сибирской», который произвел глубокое впечатление, о чем мы друг другу написали. Подобное совпадение на нас очень подействовало, мы его восприняли как предзнаменование. Ведь мы были еще такими юными, сентиментальными и наивными. Мне казалось, что я влюбился. Ага, видимо, переживала то же самое.

И вот долгожданная радостная встреча. Мы верили, что это настоящая любовь.

НА ДИАТОМОВОМ ПОПРИЩЕ

Знакомство с В.С. Порецкой. В семье Галины Бискэ. Я — дипломированный диитомолог. Обустройство лаборатории. Патриарх геологии П.А. Борисов. Жертвы лысенковщины. Женитьба на Аге Верт. Секретная карта. Летчик-виртуоз Михаил Косюк. Бесценный подарок. Моя первая научная работа.

Под конец отпуска я позвонил Галине Сергеевне, сообщил, что приступил к работе, поинтересовался, нет ли у нее каких-либо наказов. Она ответила, что есть, и попросила срочно приехать к ней в Ленинград. Первое, что сказала Галина Сергеевна при встрече, — успешно проведенные мною аэровизуальные наблюдения позволили ей ходатайствовать перед руководством о переводе меня на должность старшего лаборанта с окладом 880 рублей. Я даже опешил от этой неожиданности. Но за ней последовала другая, еще большая: мне надлежало явиться на кафедру низших раестений Ленинградского университета, к профессору Валентине Сергеевне Порецкой. Эта встреча должна была стаять своеобразным «психотестом» для установления моей пригодности к обучению «методу диатомового анализа.

Я знал, что при изучении пород четвертичного нэоараста (о них — немного позднее) так называемый диатомовый анализ играет первостепенную роль. Анализ очень трудоемкий, в Советском Союзе насчитывалось в то время менее ста профессионалов. Специалистом в этой области мог стать только человек, прошедший полный курс целого комплекса наук, как-то: ботаника, биология, морфология растений, систематика и многое другое. Галина Сергеевна призналась, что ей стоило больших трудов уговорить B.C. Порецкую только принять меня для общего знакомства, и просила не подвести ее и приложить все свое «умение воспитанного человека», чтобы понравиться Валентине Сергеевне и убедить ее в целесообразности моего обучения.

Галина Сергеевна умела «ковать железо, пока горячо», и я поехал испытать свое счастье. В самом конце университетского архитектурного комплекса я наконец нашел нужное мне здание, вошел внутрь, увидел железную винтовую лестницу, поднялся по ней на второй этаж и попал в «женскую обитель": кругом одни студентки за микроскопами. Я робко спросил, где можно видеть Валентину Сергеевну Порецкую. Мне вежливо предложили снять верхнюю одежду, показали, куда пройти.

Я попал в небольшой закуток, где за письменным столом сидела совершенно седая, удивительной красоты женщина в старомодном пенсне и изящном синем костюме. Она с милой улыбкой поздоровалась, предложила сесть и после каких-то незначащих вопросов попросила рассказать о себе. Я каким-то шестым, седьмым или даже десятым чувством угадал, что этой женщине врать нельзя, и рассказал ей всю правду о себе.

Она долго молчала, затем спросила, какие языки я изучал в гимназии. Когда Валентина Сергеевна узнала, что я закончил немецкую начальную школу, а латынь стал изучать в досоветское время в первом классе гимназии, она, как бы отвечая собственным мыслям, сказала: «Ну что же, Гарри, — вы мне позволите вас так называть? — давайте попробуем, но предупреждаю, чтобы стать хорошим диатомологом, необходимо обладать огромным терпением, не знать устали и не отступать при первых неудачах».

В порыве признательности, благодарности я без лишних слов поцеловал Валентине Сергеевне руку. Она быстро набросала в тезисном порядке программу на три года обучения, по три месяца во время зимней сессии. Попутно Валентина Сергеевна объяснила, что знание немецкого языка в значительной мере ускорит процесс обучения, именно на этом языке написана основная диатомологическая литература, а что касается ботанической номенклатуры систематического состава диатомовых — то здесь пригодится знание латыни.

Нет смысла говорить о том, на каких «крыльях мечты» я помчался к Галине Сергеевне. Такого исхода она не ожидала и велела мне ехать в Петрозаводск и дожидаться ее. Предстояли сложные переговоры с руководством филиала, которое трудно шло на длительные командировки своих сотрудников. Но это было, как сегодня говорят, «делом техники» и зависело от способностей Галины Сергеевны убеждать, что она отлично умела.

А теперь я постараюсь объяснить, что такое «диатомовый анализ».

Современная геология — это целый комплекс наук, каждая из которых имеет свой объект изучения и собственные методы исследования. Один из разделов геологии изучает самый молодой, то есть последний отрезок геологического развития нашей Земли, называемый четвертичным, или антропогенным, периодом.

Название «четвертичный» возникло еще на заре девятнадцатого века, когда ученые, основоположники геологии, всю историю развития Земли разделяли на первичный, вторичный, третичный и четвертичный периоды. Название «антропогенный» звучит более современно, так как этот период в истории Земли тесно связан с появлением человека. Отсюда и его название — от греческого «антропос», то есть человек. Надо признаться, что архаичное название «четвертичный» в среде геологов стало более цепким и более широко употребляемым.

За последний миллион лет на территории Скандинавии, в том числе и Карелии, было несколько крупных оледенений, близких по масштабу оледенению Антарктиды. По мнению ученых, таких оледенений с крупными эпохами межледниковий, когда Земля полностью освобождалась от ледовых покровов, было пять или шесть. Последнее оледенение в Карелии, как, впрочем, и на всем Скандинавском полуострове, имело место во временном отрезке 24-10 тысяч лет назад. Ледниковый покров достигал высоты более одного километра и занимал огромные пространства. Естественно, когда вследствие потепления климата началось таяние огромных масс льда, высвобождались не менее огромные массы воды, которые заполняли все понижения в современном рельефе. Моря переполнялись, выходили из своих берегов и соединялись даже с другими морями. В науке долго господствовала гипотеза, что в один из таких периодов Балтийское море соединялось с Белым и Баренцевым, а Кольский полуостров и Карелия представляли собой тогда архипелаг отдельных островов. Библейская легенда о «Всемирном потопе» берет свое начало, видимо, с таких крупных межледниковых эпох.

Вот так, издалека, я подошел к тому, чем занимался всю свою жизнь в геологии, а именно — «методу диатомового анализа».

В мире живой природы много загадочного, в том числе и так называемые «диатомовые водоросли». Само слово «водоросль» предполагает, что среда их обитания — водный бассейн. Однако вы можете до бесконечности вглядываться, допустим, в воду Онежского озера или Балтийского моря, но ничего там не увидите, кроме мелких рыбешек и разлапистых водных растений, стелющихся по дну водоема. Диатомовые водоросли недоступны невооруженному глазу, они относятся к классу микроорганизмов, величина которых редко превышает несколько десятков микрон (микрон — тысячная доля миллиметра). Отсюда в названии — «атом», то есть «мельчайший». «Ди», что по-латыни означает «два», объясняется еще одной особенностью. Несмотря на микроскопические размеры, водоросль состоит как бы из двух половинок, наподобие маленькой коробочки с крышкой. По своей биологической сути диатомовая является простейшим одноклеточным организмом, однако с довольно сложной структурой. Сложность выражается в том, что сама живая клеточка заключена в кремнеземный панцирь, иными словами, в стекло (кремнезем — основная составная часть стекла). Форма диатомовой может быть самой разнообразной: круглой, овальной, цилиндрической, шарообразной и даже треугольной. Жизненный цикл диатомовой водоросли краток: очень быстрая, даже бурная, стадия размножения — и скорая гибель. Останки бесчисленных поколений этих водорослей стали средством научного познания — благодаря своей третьей особенности. Дело в том, что диатомовые, будучи организмами водной среды, проявляют строго дифференцированную приспособленность к условиям своего обитания: живущие в озерах не могут жить в морях и океанах, где процент солености высок, и, наоборот, диатомовые, среда обитания которых характеризуется высоким содержанием солей, не переносят ни малейшего опреснения. К примеру, в Волге и в ее устье обитают в основном пресноводные диатомовые, в то время как в глубинных частях Каспия встречаются только сугубо морские сообщества диатомовой флоры.

После отмирания живой клетки ее стекловидный панцирь падает на дно и захороняется в осадках водоема, будь то море или озеро, постепенно превращаясь в ископаемое вещество (в палеонтологическом понимании этого слова).

В состоянии «окаменелости» диатомовая может находиться десятки и сотни тысяч лет. Ведь стекло не поддается обычным процессам гниения и разрушения. Микроскопический осколочек стекла почти вечен.

В середине 30-х годов два крупных ученых, профессор Ленинградского университета В. С. Порецкий (муж Валентины Сергеевны Порецкой, погибший у нее на руках во время эвакуации) и будущий академик К. К. Марков из Московского университета, разработали сложнейшую технологию по извлечению ископаемых диатомовых из различного рода отложений морей и озер с тем, чтобы, используя их вышеуказанные особенности, поставить на службу геологической науке. Геологи получили возможность познать истинное происхождение осадков, а сам диатомовый анализ стал уникальным методом в геологической практике. Этот метод мне и предстояло освоить.

Моя ленинградская жизнь началась с обустройства спального места в квартире Галины Сергеевны на Московском проспекте. В коридоре, между одной из комнат и кухней, были антресоли, открытые со стороны коридора и закрытые со стороны кухни. После того как с них убрали уже не очень нужные вещи, я провел туда свет и, получив матрац, одеяло и постельное белье, устроил себе уютный «спальный кабинет». Семья Галины Сергеевны относилась ко мне удивительно хорошо. В первую очередь надо назвать Елену Павловну — мать Галины Сергеевны, и ее тетушку Елизавету Павловну. Я до сих пор пользуюсь серебряной ложкой, подаренной ими на мое 27-летие с такой надписью: «Гарри от старушек, 10 марта, 1952 г.». А ведь прошло уже сорок пять лет с той давней поры. По-доброму относился ко мне и муж Галины Сергеевны — Сергей Феликсович, человек широко образованный, скептик по натуре, порой язвительно-ироничный. Он с особым удовольствием иногда вспоминал мои переводческие ляпсусы, вроде «ледниковой толкотни». Без такого доброжелательного отношения мне бы не одолеть период учебы в Ленинградском университете. Это было совсем не просто. Я чувствовал, как мое присутствие порою мешало, меняло привычный образ жизни сугубо женского сообщества, в которое мне пришлось вторгнуться. Хотя, возможно, в чем-то я этому сообществу и был интересен: молодой, фронтовик, не совсем обычные манеры поведения... Но я уже решил для себя: никаких послаблений, строго выполнять распорядок дня и целиком уйти в работу.

К концу моего первого зимнего срока обучения я смог убедиться в добром отношении ко мне Валентины Сергеевны. Связано это было с моим двадцатипятилетием. Как обычно, я пришел в девять утра на кафедру, сел за свой рабочий стол и рядом с микроскопом обнаружил кожаную записную книжку и в ней записку следующего содержания:

"Примите наши искренние поздравления и пожелания счастья на диатомовом поприще. Радуемся, что новые четверть века вы встречаете в «диатомовой среде». Ленинград, 10.03.50". Эту записную книжку я сохранил как память о тех днях и годах. Не будь их, может быть, я и не провел бы тридцать пять лет в «диатомовой среде», причем небезуспешно.

Закончились первые три месяца обучения в Ленинградском университете. Галина Сергеевна побывала за это время в Петрозаводске и сумела «застолбить» в Сайнаволоке помещение под будущую лабораторию, создавать которую было поручено мне, что я воспринял, естественно, с чувством удовлетворения. Но я не представлял себе, как трудно будет претворить идею создания лаборатории в жизнь.

Итак, весна 1950 года, я стою в совершенно пустом помещении лабораторного корпуса с длинным списком в руках, где перечислено необходимое оборудование, химические реактивы и специальная огнеупорная химическая посуда, — в общем все, что нужно для того, чтобы заниматься диатомовым анализом. Но прежде всего требовался вытяжной шкаф, так как при анализе ископаемых диатомовых приходилось иметь дело с опасными для жизни реактивами (тяжелые ртутные и йодистые соединения). Для него очень хорошо подходило место между двумя окнами, одно из которых смотрело на Онежское озеро, второе — на юг. Я набросал простенький эскиз с указанием размеров шкафа и, довольный собой, обратился в хозяйственную часть. До сих пор мне не приходилось сталкиваться с отделом хозяйственных служб филиала. О мать моя, мамочка! Что тут началось! Сплошные вопли возмущения: столярная мастерская, мол, перегружена более важными заказами от разных завлабов (понимать надо было так, что я для них слишком мелкая сошка), нет стекольщика, нет жестянщика, в общем, ничего нет! Создать в Сайнаволоке вытяжной шкаф было действительно не просто: его надо было вписать в определенные размеры помещения, соорудить специальную трубу, провести ее от шкафа к фрамуге окна, в проем которого необходимо было вмонтировать электромотор с вытяжной тягой, а поскольку он потреблял 360 ватт, требовалась отдельная подводка от наружной электросети. И все это в условиях Сайнаволока, куда специально нужно было везти столяра, стекольщика, электрика, жестянщика, а хозяйственникам не до меня, на них весь филиал висит, да и авторитет старшего лаборанта, коим я к тому времени значился, маловат, и это еще мягко сказано.

В это время в Петрозаводск приехал заведующий сектором геологии Петр Алексеевич Борисов. Я был уверен, что он поможет мне решить мои сверхсложные хозяйственные проблемы, но допустил непростительную ошибку. Я как бы пожаловался на Галину Сергеевну, что вот ее нет, а мне одному не справиться. Ответ Петра Алексеевича был категоричен и краток: вам поручили, вы и выполняйте, а на начальство не имейте обыкновения жаловаться.

Реакция Петра Алексеевича добавила мне злости в хорошем смысле этого слова. Через три недели у меня был шкаф с тягой, кроме того, я приобрел письменный стол и несколько стульев, шкаф для химикатов и необходимых для анализа ингредиентов, маленькую ручную центрифугу и всю необходимую химическую посуду. В своей азартной настойчивости я напоминал себе бегуна на длинную дистанцию, на которой обязательно должен победить. Хотя некоторые препятствия на первый взгляд представлялись непреодолимыми, как, например, проблема дистиллированной воды. Да в Сайнаволоке даже водопровода не было! Вспомнив уроки Шевцова, я подумывал, как соорудить хотя бы летний водопровод. До него дело не дошло, но перегонный аппарат для получения дистиллированной воды собственной конструкции я изготовил. На «финишной прямой» раздобыл даже красивые зеленые шелковые занавески на окна и прибил на дверях табличку под стеклом: «Лаборатория диатомового анализа». Когда уже все было почти готово, меня осенила, я считаю, прямо-таки блестящая идея.

К тому времени в Сайнаволоке жило уже довольно много народу, а в служебном здании увеличилось количество лабораторий. В связи с этим появился комендант, майор запаса, фронтовик Павел Иванович Васильев с женой, милейшей женщиной Марией Васильевной. Павел Иванович был мастер на все руки и отзывчивая душа. Я уговорил его сделать для меня деревянный складной остов и обтянуть его брезентом, иными словами — самодельную раскладушку, ее можно было убирать на день за шкаф. И с ведома коменданта, но без официального обращения к начальству я переселился в лабораторию, которую отныне с гордостью стал называть своей. Со временем у меня появилась вместо ручной электрическая центрифуга, приемник «Рига-6», проигрыватель, встроенный в тумбочку письменного стола собственной конструкции, и первые тома «Большой Советской Энциклопедии». Начался новый период в моей жизни. Совмещение в одних стенах жилья и работы оказалось для меня очень плодотворным.

Хотя с утра до вечера я был занят лабораторией, ее становлением, от моего внимания на ускользнули те большие изменения, которые произошли в численном составе филиала, а что касается самого Сайнаволока, то здесь наблюдался прямо-таки «демографический» взрыв. Прибыло большое количество сотрудников, в основном биологов, зоологов и генетиков. Отчасти это было связано с крупнейшим катаклизмом в научном мире, известным под названием «лысенковщина». Ряд крупных ученых, особенно в Московском и Ленинградском университетах, были причислены к так называемым «вейсманистам-морганистам», читай «врагам народа». В лучшем случае они изгонялись со своих рабочих мест, как, например, Ю.И. Полянский, проректор Ленинградского университета, или известнейший лесовод Н.Н. Соколов и многие другие. Эти два человека названы мною не случайно. Именно они, Ю.И. Полянский и Н.Н. Соколов, создали в нашем филиале два новых института: институт биологии и институт леса, в которых нашли временный приют видные специалисты. И хотя эти ученые затем вернулись в родные места, тем не менее за время своей ссылки они сумели собрать вокруг себя молодую поросль, которая, вдохновленная идеями учителей, успешно продолжала трудиться. Появление изгнанников в Петрозаводске не случайно. Карелия еще с давних времен пользовалась печальной славой «подстоличной Сибири» и служила местом ссылки неблагонадежных граждан России, к которым, в частности, был причислен поэт и полковник Ф.Глинка (1786—1880). В поэме «Карелия» (1830) он писал:

Пуста в Кареле сторона,
Безмолвны Севера поляны;
В тиши ночной, как великаны,
Восстав озер своих со дна,
В выси рисуются обломки —
Чуть уцелевшие потомки
Былых, первоначальных гор.

Историки вряд ли со мной согласятся, и все же я смею полагать, что пусть даже очень косвенно, но Карелия сыграла определенную роль в становлении династии Романовых. Дело обстояло вот как. В самом начале XVII века Борис Годунов ссылает своего боярина Федора Романова в Сибирь, а его жену Ксению — в Толвуйский погост, что на крайнем юго-востоке Заонежского полуострова. Четырехлетний же сын их Михаил остался в Москве. В Карелии Ксения Романова находилась в период с 1601 по 1605 годы. Она очень переживала за мужа, за сына и тяжело заболела. Предание гласит, что местные жители, которые Ксению очень жалели, приносили ей целебную воду из близлежащего ключа. Толвуйская вода исцелила жену опального боярина, и она выздоровела. После смерти Бориса Годунова Ксения вернулась в Москву, а жители Толвуи прозвали источник «Царицын ключ». Название это сохранилось до сегодняшнего дня. Что касается юного Михаила, то в 1613 году в возрасте семнадцати лет он был помазан на царство, первым из династии Романовых. Но, пожалуй, я слишком далеко отклонился от «заданной темы».

Жизнь шла своим чередом. Осенью 1950 года Ага приехала на октябрьские праздники ко мне в Сайнаволок. Появление молодой женщины в таком тесном сообществе, конечно же, не могло пройти незамеченным. Во время нашей первой прогулки по Сайнаволоку все с нами с симпатией здоровались. Многие мне говорили, какая у меня приятная жена. Что это могла быть не жена, никому и в голову не приходило. После праздников мы с Агой поехали в город и привели наши взаимоотношения в соответствие с принятым законодательством, о чем тут же сообщили Агиным родителям. Тогда эта процедура отнимала от силы полчаса времени. Следовало лишь заполнить бланк заявления и получить в паспорте штамп. Так я оказался женатым человеком.

Через несколько дней мы расстались. Are надо было в университет, а я, не почувствовав толком своей женатости, стал жить привычной холостяцкой жизнью. Мы условились с Агой, что после окончания университета она переедет в Петрозаводск. Работа для нее нашлась бы, она могла устроиться преподавателем немецкого языка или журналистом. Все казалось хорошо, но возникли трудности с родителями. Они ни за что не хотели расставаться с единственной дочерью. В первые дни войны двое их сыновей-близнецов погибли в одночасье на фронте. Удар судьбы ничем не восполнимый. Зная мою любовь к автомобилям, отец Аги пообещал купить мне «Москвич» (видимо, для того чтобы я свободно мог ездить в Ригу) и уговаривал подумать об учебе, хотя бы закончить среднюю школу. Но я хотел жить только в своем Петрозаводске и быть независимым. После окончания университета в 1951 году Ага переехала на постоянное место жительства в Сайнаволок. А дальше было то, о чем писать трудно и, если честно, то и не хочется. Я готов, и не только из джентльменских побуждений, взять всю вину на себя. Я был виноват в том, что влюбленность, желание близости принял за любовь. Четыре года переписки создали ореол романтизма в наших отношениях. Словом, я оказался не готовым к семейной жизни, к преодолению трудностей, которые неизбежно возникают, если Он и Она начинают совместную жизнь. Мы расстались, но не врагами навеки, нет, и встречались впоследствии.

Думается, нет смысла подробно рассказывать о моем становлении как диатомолога. Об этом свидетельствовал документ за подписью ректора и заведующей кафедрой Ленинградского университета В. С. Порецкой, где говорилось о том, что я в течение 1950 — 1952 годов прошел полный курс обучения по диатомовому анализу.

Учился я, как уже говорилось, в зимние месяцы, а летом вместе со всеми выезжал в поле. Одни из самых ярких впечатлений этих полевых сезонов были связаны с замечательным человеком и не менее замечательным летчиком Михаилом Васильевичем Косюком. Начиная с 1950 года, на протяжении последующих восьми лет я с ним облетел всю Карелию. Он был для меня не только гарантией надежности (насколько это позволяет авиация), но и добрым другом. Кажется, в году 1952, во время очередного полета на гидросамолете, при каком-то неловком моем движении, из открытой кабины вылетела, подхваченная встречным ветром, топографическая карта с грифом «Совершенно секретно». Мы с Косюком оба стали «белее белого цвета». Мне это грозило «без суда и следствия» пятилетним заключением в лагере. Миша повел плавными кругами самолет, следуя все время за планирующей в свободном полете злосчастной картой. Наконец-то она зацепилась за верхушку ели, но снова взлетела и уже окончательно приземлилась на небольшом заболоченном пространстве. Я приковался взглядом к белому лоскутку бумаги со слишком большой для меня ценностью, боясь упустить его из виду. Миша посмотрел вокруг и увидел невдалеке маленькое озерцо. «Садимся», — коротко бросил он. Я схватил его за руку: «Как мы взлетим с такого блюдца?» — «Там видно будет», — невозмутимо ответил летчик. Сели, подрулили к берегу, выпустили шасси в целях предотвращения удара лодки о прибрежные камни. Выскочив из самолета и посмотрев на берега озера, окруженные сплошной стеной леса, я подумал про себя, что взлететь с него может только фокусник, нормальному человеку это вряд ли дано. За картой сбегал быстро, нашел ее сразу, она была цела, только немного намокла. Миша вырулил к самому дальнему берегу, разгон... но самолет не успевал набрать нужной скорости для взлета, водного пространства не хватало. Второй, третий раз — результат тот же. Я сижу «тише воды, ниже травы». Миша в задумчивости посмотрел на меня и говорит: «Нужно утяжелить хвост самолета, чтобы поднять нос, так он быстрее наберет скорость, но после этого, по моей команде, ты должен в течение не более трех секунд оказаться на своем месте, рядом со мной, иначе мне хвост будет не оторвать от воды». В грузовой части хвостового отсека места очень мало.

При моем росте в метр восемьдесят залезть туда, причем как можно дальше, уже задача, но как при этом выбраться за три секунды обратно? Правду говорят: «Бог троицу любит», — после третьей попытки мы взлетели. Только было слышно, как вершина сосны слегка царапнула по самолету.

Обо всем пережитом с М. В. Косюком рассказать невозможно. Но вот что самое памятное и дорогое. В 1953 году мы базировались на военном аэродроме времен Великой Отечественной войны в Шижне, что в трех километрах от Беломорска. Летали на сухопутном варианте самолета ПО-2. Рано утром, в ожидании прогноза погоды (кончились бесшабашные времена), мы по радио узнали об аресте Л. П. Берии, этого главного палача страны, руководителя ГУЛага. После завершения полета, на обратном пути с аэродрома Михаил вдруг остановился, снял с руки свои штурманские часы, о которых в то время любой человек мог только мечтать, и протянул их мне со словами: «Возьми, Гарри, эти часы на память о сегодняшнем дне». Не могу передать, как я был тронут.

Усердно занимаясь диатомовым анализом, я за несколько лет обработал большой фактический материал по Западной Карелии: провел классификацию диатомовых из отложений четвертичного возраста и установил их систематический ряд. Постепенно зрела идея, используя только свои материалы, написать статью для научного издания. Я отдавал себе отчет, что недостаточно только зафиксировать конкретный материал, накопленный и обработанный за время полевых исследований, проведенных в Западной Карелии. Хотелось, чтобы моя первая научная работа была оригинальной, с новыми выводами и получила хороший отзыв. Я не имел права на ошибку, иначе, считал я, в меня потеряют веру и спишут в разряд обычных технических исполнителей.

В 1954 году в издательстве Ленинградского отделения Академии наук вышла моя первая книжечка «Диатомовые четвертичных отложений Западной Карелии». Она не увидела бы свет, если бы не Сергей Феликсович Бискэ и его бескорыстное стремление мне помочь. Он читал, редактировал рукопись, снова читал и снова исправлял мой корявый русский язык. И конечно же, Валентина Сергеевна Порецкая. Своими доброжелательными советами она придала моей работе окончательную диатомологическую достоверность, а написанный ею отзыв открыл передо мной двери издательства. Это был звездный час в моей жизни. Я находился, не стану скрывать, в какой-то «наркотической» эйфории.

ГЛАВНАЯ ВСТРЕЧА

Новая сотрудница. Судьба Кауко Кратца. Мне советуют жениться. Безрассудный поступок, о котором я не жалею. Моя теща Елизавета Гавриловна. «Царица», она же «Библия». Трудные отношения с сыном. Поездка в Ригу. Отъезд мамы в Израиль. Переписка разрешается. Спорная гипотеза. Осмеливаюсь высказать свое мнение. Первая научная должность. Новоселье.

В том же году в моей жизни произошло еще одно событие, которое иначе как судьбоносным назвать нельзя. Но... все по порядку.

В начале 50-х годов Министерством геологии Союза ССР в Петрозаводске создается Северо-Западное геологическое управление с большим штатом сотрудников и широкой программой исследований. Там работала некая Надежда Николаевна Горюнова, специалист по определению возраста четвертичных отложений с применением метода пыльцевого анализа. В структуре управления отсутствовала техническая база для производства вышеуказанного анализа, и по договору о содружестве между управлением и филиалом Н.Н. Горюновой было разрешено пользоваться оборудованием лаборатории диатомового анализа в Сайнаволоке. Следует сказать, что оба анализа, диатомовый и пыльцевой, являются технологически родственными и стратиграфически близкими. Так, начиная с 1951 года, в Сайнаволок, в «мою» лабораторию стала приезжать вышеназванная сотрудница управления, чем я был не в малой степени огорчен. Мне на первых порах мешало присутствие чужого человека, но затем ощущение дискомфорта исчезло, чему способствовало умение Н.Н. Горюновой быть незаметной, неслышной. Эта молодая, миловидная и очень скромная женщина отвергала даже обыкновенное приглашение попить со мной чаю в обеденный перерыв.

Постепенно я узнал, что Н. Горюнова совсем недавно ушла от своего мужа, что у нее на иждивении мать-домохозяйка, младший брат-школьник и... шестилетний сынишка. Последнего я никак не ожидал, мне она казалась слишком молодой для такого «взрослого» мальчика. Ничего более интересного я для себя в Н. Горюновой не обнаружил, и три года, что мы провели рядом, прошли в уважительном и нейтральном сосуществовании.

В феврале 1954 года приехал в очередной раз в Петрозаводск Кауко Оттович Кратц, с которым меня связывали дружеские отношения, несмотря на десятилетнюю разницу в возрасте. Человек неординарный, поражавший своим интеллектом и одаренностью, он с первых дней нашего знакомства отнесся ко мне, тогда начинающему, ничем еще не проявившему себя сотруднику, с пониманием и интересом. Его судьба стоит того, чтобы рассказать о нем подробнее.

Родители Кауко, Отто Эрикович и Хилья Эмильевна, будучи гражданами Финляндии, настолько активно проявляли свои коммунистические взгляды, что правительство страны «попросило» их покинуть Финляндию, и они эмигрировали в Канаду. Там, в Оттаве, в 1914 году и родился Кауко, из мальчика превратился в юношу, закончил школу, затем горный техникум, и все бы ничего, но родители, особенно мать Кауко, продолжали свою прокоммунистическую деятельность, и канадское правительство в категорической форме потребовало покинуть Канаду. В конце 20-х годов канадских финнов охватило страстное желание «протянуть руку дружбы» и помочь молодой Карельской республике в строительстве социализма. Так в начале 30-х молодой Кауко стал преподавателем финского языка в школе и черчения в одном из петрозаводских техникумов. Первая партчистка сурово обходится с Хильей Эмильевной — ее исключают из партии. Отец и мать Кауко переезжают в Москву, где Отто Эрикович начинает работать краснодеревщиком на ВДНХ, Хилья Эмильевна дает частные уроки финского и английского языков слушателям военных академий, а Кауко в 1934 году поступает в Ленинградский университет на почвенно-геологический факультет. Приемные экзамены он сдает профессору Я.С. Эдельштейну... на английском языке. Русский еще не был ему подвластен в нужной степени. После окончания университета он работает в одном из геологических учреждений Ленинграда, затем война, ополчение, тяжелое заболевание легких, излечение в Сибири, участие в поисковых геологических экспедициях на Саянах, аспирантура Ленинградского университета.

И вот мы с Кауко вдвоем вечером сидим в лаборатории. На столе традиционная закуска: рижские шпроты, жареная картошка, хлеб, масло, варенье к чаю — что еще надо, чтобы выпить, закусить и поговорить о жизни по душам? Я советовался с Кауко о последних результатах моих исследований (Кауко Оттович к тому времени защитил кандидатскую диссертацию, был руководителем крупной темы, старшим научным сотрудником), которые кардинально меняли укоренившиеся представления о Беломорско-Балтийском морском соединении в позднеледниковый период. Кауко Оттович обладал редким качеством: всегда старался вникнуть в логику рассуждений собеседника и поддержать советом, если только не возникали какие-либо сомнения, которые он тут же высказывал в доброжелательной форме. Потом разговор перешел на житейские темы. Мне было тогда без малого двадцать девять лет. И вот в какой-то момент Кауко Оттович задумчиво так на меня посмотрел и изрек: «Гарри, тебе жениться надо, иначе ты пропадешь». Далее последовал диалог, который приведу дословно, я его до сих пор помню:

— Скажи, Кауко, на ком, и тут же женюсь, — пообещал я ему легкомысленно.

Наступила небольшая пауза, после чего Кауко Оттович, как бы взвешивая каждое свое слово, совершенно серьезно сказал:

— На женщине, которая приезжает к тебе в лабораторию.

— На Наде, что ли? Так ведь у нее сын.

— Ну и что? — спокойно возразил Кауко. Я надолго замолчал, выпивать больше не хотелось. Конечно, я испытывал к Кауко Оттовичу большое уважение и доверие, но чувствовал, что своим обещанием зашел слишком далеко.

Я затрудняюсь описать подробно весь ход событий, имевших место в ближайшие дни и недели. Когда на следующий день, как обычно, приехала Н. Горюнова, я уже посмотрел на нее иными глазами. Мы были одного возраста, занимались одним делом — и этим, пожалуй, сходство исчерпывалось. Надя была из исконно русской крестьянской семьи, из другого, незнакомого мне мира, ну а о моем происхождении и жизненных перипетиях читатель уже знает. Закономерно, что во многом мы смотрели на жизнь по-разному. К тому же Надя имела диплом Герценовского института, а что я мог противопоставить? Восемь классов рижской гимназии? Но у меня не было даже документа, подтверждающего это. Неудачное замужество Нади закончилось совсем недавно. Из наших бесед я давно уяснил, что она легкоранимый человек, от прошлого своего еще не отошла и чисто психологически не готова к новому замужеству. Кроме того, я сразу понял, что как женщина Надя весьма строга по своей сути и ничего легкомысленного не потерпит. Тем не менее, я проникся самой идеей, подсказанной Кауко Оттовичем, и она мне стала все больше нравиться, в равной степени как и сама Надя.

Случилось то, что, видимо, и должно было случиться. В преддверии Международного дня женщин Надя осталась у меня в лаборатории. Не скрою, я заранее, допуская такую возможность, купил, как бы для себя, оттоманку и поставил ее в лаборатории, где она очень хорошо вписалась. Мы до сих пор с Надей не можем до конца понять, как же это все получилось? Говорят, что счастливые браки заключаются на небесах. Наверное, это действительно так!

Настало лето. Надя поехала на север Карелии, где под начальством Геннадия Николаевского (помните, в 1949 году мы работали вместе на озере Куйто, он тогда был студентом третьего курса) участвовала в полевых работах, мне же предстояло трудиться в южной части Карелии, на Заонежском полуострове. Наш отряд вместе с гидросамолетом базировался недалеко от Толвуи, где 350 лет тому назад находилась в ссылке боярыня Ксения Романова, мать первого русского царя из династии Романовых.

Экспедиционные работы шли своим чередом: аэровизуальные наблюдения, наземные маршруты, копка шурфов — привычные рутинные дела. Неожиданно затосковала душа. Очень хотелось повидать Надю. Меня не обуревала «бешеная страсть» или, как сегодня говорят, «сексуальная озабоченность». Мне просто хотелось ее видеть. Робко подкатился я к пилоту Михаилу Косюку, мол, нельзя ли слетать на север к одной знакомой? «А точнее?» — спросил он. Узнав, что это где-то в окрестностях Суккозера, на трассе будущей Западно-Карельской железной дороги, он даже присвистнул от удивления: «Гарри, да ведь это за 600 километров, кто мне даст прогноз погоды?» Действительно, об этом я и не подумал. Мое командировочное задание ограничивалось Южной Карелией. И я впал в то состояние, о котором поется в знаменитой песне о капитане:

Он бледнел, он худел,
И никто ему по-дружески не спел:
Капитан, капитан, улыбнитесь...

Сердце Косюка не выдержало. Как-то после очередного полета он спросил меня: «Ты что, правда любишь свою Надюшу?» — «Кажется, да», — ответил я. «Фотокарточка есть?» Долго смотрел Миша на фотографию Нади и, возвращая ее мне изрек с истинно украинским акцентом: «Гарна дивчина». А далее события развернулись как в хорошем приключенческом романе. Через несколько дней подходит ко мне М. Косюк: «Гарри, надо слетать в Петрозаводск, проверить двигатель. Подпиши полетное задание». — «И когда?» — «Завтра, — отвечает он. — Если полетишь с нами, быстрее сделают». На самом деле Миша решил слетать в Петрозаводск, чтобы получить прогноз погоды на север, без него он не имел права на полет.

В городе я успел рано утром заскочить на рынок, купить свежие огурцы, помидоры и две бутылки «Столичной». Через три часа полета Миша меня спрашивает: «А ты точно знаешь, где они?» Честно говоря, я понятия не имел, знал только, что где-то между Гимольским озером и Суккозером. Я до сих пор помню всю выразительность Мишиного взгляда и неповторимость движения его губ.

Летим по трассе Западно-Карельской железной дороги, она хорошо просматривается. Подлетаем к Гимольскому озеру, снизились до высоты ста метров, а затем еще ниже. Летим уже почти на бреющем, но... палаток не видать. Вот уже и Суккозеро. Надо садиться, иначе не хватит горючего на обратный путь. Где лагерь Николаевского и где Надя — я не знаю. Положение для меня стало критическим, особенно после трудной посадки. Суккозеро оказалось мелким, с каменистыми берегами и множеством опасных островов. Дул сильный боковой ветер, подойти к берегу трудно из-за волны и из-за камней. Миша, подрулив как можно ближе, в сердцах бросил короткое: «Вылезай! — И добавил: — Прилечу через два дня, жди меня на этом месте в девять утра». Я спрыгнул, вода до пояса, схватил рюкзак — и на берег. В это время летчик развернул самолет, разогнался и был таков. Я его понимал: слишком многим он рисковал из-за меня. Весь полет был авантюрой от начала до конца. Нельзя было, не зная точного расположения лагеря, даже думать о полете. В сущности, Миша Косюк поддался моим немым уговорам.

Итак, самолет улетел, а я, по пояс мокрый, с рюкзаком на плечах, вышел на строящуюся трассу железной дороги, совершенно не зная, куда идти. Вперед или назад, направо или налево? Ситуация пренеприятная, тем более что эти места входили в подконтрольную зону пограничников. Документы у меня были в порядке, но вид...

"Стою один я на дороге...» в полной растерянности и задумчивости, и тут из-за поворота появляется «козлик», я «голосую», вездеход останавливается и — бывают же такие совпадения! — из кабины выглядывает Геннадий Николаевский. Его удивление и моя радость были неописуемы. Оказывается, мы «промахнули» лагерь на добрых семнадцать километров. Они поставили свои палатки на краю болота, в лесу, и мы, летая на бреющем, их не засекли. Пока мы ползли по разбитой дороге трассы. Гена разработал целый сценарий моей встречи с Надей, для которой мое появление должно было стать такой же неожиданностью, как и для него. Я ведь, действительно, с «неба свалился».

В лагере стояло несколько маленьких и одна большая десятиместная палатка, в углу которой располагались Надины «нары», сооруженные из тонких березовых стволов, и вьючный ящик с ее личными вещами. Обычное снаряжение экспедиционного работника. Сама Надя была в маршруте и появиться могла только вечером, часам к шести-семи. Времени у меня было предостаточно. На вьючном ящике, служившем чем-то вроде стола у изголовья Надиного лежака, я заметил письмо, адресованное мне. Естественно, я его вскрыл, прочитал, попросил у Гены конверт с бумагой и тут же написал ответ. Положил его на то же место, то есть на вьючный ящик. Далее оставалось только ждать.

Около шести вечера Геннадий загнал меня под Надины нары, где, скрючившись, мне предстояло лежать до ее прихода. Лежать пришлось долго, Надя появилась почти в семь. Устало опустилась на свою так называемую кровать (а все остальные во главе с Николаевским подглядывали в это время в окно палатки), сняла сапоги, бросила их под койку, чуть не угодив мне в лицо, и — наконец-то! — заметила письмо. Я буквально кожей чувствовал, как ребята за палаткой замерли в немой «гоголевской» сцене ожидания. На Надином лице было написано такое недоумение, что уже более никто не в силах был молчать, и Гена с криком: «Гарри, вылезай!» — ворвался в палатку. Что и как было дальше, описывать не стану. Скажу лишь, что ужин с ухой, свежими помидорами и огурцами под «Столичную» был чудесным. Ближе к ночи ребята поставили нам двухместную палатку...

На третий день прилетел Миша Косюк. Погода была солнечная и безветренная, самолет подрулил прямо к тому месту, где мы сидели с Надей в грустном ожидании близкого расставания. Миша заглушил двигатель, вылез из кабины и познакомился с Надей. Покурили и полетели обратно, но через минуту-другую Миша развернулся на обратный курс, сделал круг над тем местом, где продолжала сидеть Надя. Он спустился совсем низко и снова пролетел над ней, помахав на прощание крыльями. Мы отлетели на порядочное расстояние, когда Миша попросил снова показать ее фотографию и с улыбкой повторил уже крылатую фразу: «Гарна дивчина». Пожалуй, в жизни я более безрассудного поступка не совершал.

Осенью полевые работы я закончил раньше, чем Надя, и решил, что так дальше продолжаться не может. Мою холостяцкую жизнь в Сайнаволоке надо было кончать. Не заручившись согласием Нади, я тем не мене позвал Сережу — ее сына, Васю — ее младшего брата, поехал с ними и с нашим экспедиционным шофером в Сайнаволок, забрал из лабораторной холостяцкой обители свои вещи — оттоманку, приемник, пятнадцать томов «Большой Советской Энциклопедии» — и перевез все это к Наде в коммуналку.

Не берусь описать то шоковое состояние Нади, когда в счастливый, но очень дождливый день, прибыв из экспедиции, она наглядно убедилась, что одной ей уже более не жить (я имею в виду — без мужа). Когда я пришел с работы, она в глубокой задумчивости все еще сидела в мокром плаще, с которого натекла даже лужица на полу. Я же, не обращая внимания на некоторую остроту момента, с улыбкой сказал: «Наденька, разденься, будь как дома».

Вечером неожиданно появился Надин старший брат. Он работал буровым мастером в том же геологическом управлении. Я решил, что действующих лиц достаточно и пора перейти к непривычному для российской действительности финальному акту. Предварительно сбегал в магазин, накупил водки, вина, колбасы, селедки, сыра (других «деликатесов» тогда в магазинах не было, да и эти продукты вскоре исчезли). Попросил Надю помочь накрыть в комнате на стол и, после того как мы все уселись и налили себе — кто водки, кто вина, я, в лучших традициях прошлого века, встав на колено перед Елизаветой Гавриловной, Надиной мамой, попросил у нее руки дочери. Она меня перекрестила, поцеловала в лоб, и тогда мы стали мужем и женой. Официальное бракосочетание в загсе было, по независящим от меня причинам, намного позже. Но мы с Надей нашим днем считаем 7 марта 1954 года, когда она впервые осталась у меня в лаборатории.

С тех пор прошло 45 лет. Юрий Нагибин в одной из своих последних повестей сказал, что «люди должны отличаться друг от друга, чтобы выдержать долгую совместную жизнь». Если эти слова применить к нам, то это действительно так. Мы с Надей разные, и очень. Я могу вспыхнуть как спичка, наговорить массу неприятностей и тут же погаснуть, испытывая при этом глубокое чувство раскаяния. В таких случаях невольно вспоминаешь поговорку: «Слово не воробей, вылетит — не поймаешь». И, тем не менее, даже зная, что этого делать нельзя, что нужно воздерживаться от резких слов, иногда все равно срываешься, а потом жалеешь и страдаешь от собственной несправедливости. Надя совсем не такая. Ее обидеть легко, но она свою обиду спрячет и не покажет. Она затаится, замолчит, но все равно видно, что ей больно.

Безусловно, мы стремились друг к другу. После той первой ночи в моей, да и в Надиной душе что-то перевернулось. Что испытывала Надя как женщина в ту «роковую» для нас ночь — я не знаю. Она мне об этом никогда не говорила. Я же испытывал к ней чувство нежности и... жалости. В жизни случается, что женщина имеет детей, но при этом не знает, что она может быть и чувственной, с радостью воспринимающей то, что ей дано от Бога. Мы были вместе, и теперь требовалось лишь время и терпение с моей стороны.

Я часто задавал себе вопрос: а все же, что нас так сильно объединяло? Страсть? Нет! Духовная близость? Безусловно, да! Но почему? Ведь мы родились в разных странах, росли в разных социальных условиях, различных средах обитания. Язык, школа, воспитание — все иное! Постепенно я начинал понимать, в чем основа нашего сближения. Надя отличалась тем, что мы сегодня называем «духовностью», качество, сформированное в ней твердыми жизненными устоями русской крестьянской семьи среднего достатка.

Родилась Надя в деревне Козлове Ярославской области, недалеко от райцентра Борисоглебский. По своему ландшафту это удивительно красивые, мягких очертаний места Среднерусской равнины. Именно здесь находились владения дворянской династии Шереметьевых. Надя еще помнит здания школ и больницы, ими построенных, которые до самой войны действовали и приносили пользу людям. До сих пор в окрестностях отдельных селений встречаются руины белокаменных церквей, возведенных Шереметьевыми, и если закрыть на мгновение глаза, то можно себе представить, какая здесь когда-то была красота. В 25 километрах от деревни Козлове стоит Ростов Великий — один из древнейших городов России (первое упоминание относится к IX веку), до сих пор не потерявший своего очарования. В этом городе Надя училась в педучилище, куда поступила в 1939 году. Жила она в общежитии, по пятницам, после занятий, отправлялась пешком в Козлове, чтобы хоть сутки побыть дома, подкормиться и погреться у родного очага. А в воскресенье те же 25 километров обратно.

В декабре 41-го, в битве за Москву, отец Нади, Николай Николаевич, погиб в день своего сорокалетия. Удар для Елизаветы Гавриловны был столь сильным, что она впала в глубокую депрессию. Надю по окончании в 1942 году педучилища распределили было в Хабаровск, но комиссия учла тяжелое положение в семье, и ее направили в школу по месту жительства.

Елизавета Гавриловна с потерей мужа примириться так и не смогла. Ей было сделано несколько предложений «руки и сердца», но она их отвергла. Уже перед самой смертью, а умерла она на 92-м году жизни, будучи во власти глубокого склероза, заявила, что пойдет искать своего Коленьку. «Мама, ведь он давно умер, он погиб на войне», — сказала Надя. «Ну и что, все равно пойду и поищу». — «Но ведь он погиб совсем молодым, а ты уже старая, он может тебя и не узнать», — старалась Надя объяснить маме «неразумность» ее желания. Однако Елизавета Гавриловна продолжала стоять на своем: «Пойду, может, найду и хотя бы погляжу на него». Такова была ее любовь к мужу, пронесенная через всю жизнь!

Надя родилась 30 сентября, и из четырех возможных по святцам имен отец выбрал имя Надежда. Вскоре после рождения Нади с небольшими промежутками появились на свет три ее брата, и маленькой девочке, по правилам той довоенной крестьянской жизни, была уготована роль няньки для подрастающих братьев. Перспектива, прямо скажем, нерадостная. Надя, будучи любимицей бабушки, предпочитала жить у нее. Отец, который тоже души не чаял в своей единственной дочке, закрывал глаза на ее «бегство». Он знал, что девочке будет лучше у бабушки, и делал вид, что не слышит ворчания своей жены Лизы по этому поводу. Надя до сих пор с какой-то особой любовью произносит слово «папка».

Бабушка, Александра Федоровна, оказала решающее влияние на формирование внутреннего мира своей внучки. В деревне эта женщина получила два прозвища: «Царица» и «Библия», и оба не случайно. Поводом для первого было тождество имени и отчества с царицей Александрой Федоровной, а главное — она выглядела как царица: рослая, статная, с необыкновенно густыми, длинными — почти до пола — волосами. Их было так много, что своей тяжестью они заставляли Александру Федоровну держаться очень прямо и с приподнятой головой. Это было величественно, красиво и не могло не обращать на себя внимания. Кроме того, Надина бабушка отличалась большой набожностью, отсюда и другое прозвище — «Библия». Как только Надя подросла и овладела начальной грамотой, бабушка стала ее обучать старославянскому алфавиту. Через некоторое время маленькая Надя уже сама читала бабушке библейские тексты. Естественно, у нее возникало множество вопросов, на которые следовали подробные бабушкины комментарии. Такого рода уроки, разумеется, в деревне не афишировались, но нет сомнения в том, что именно они дали Наде познания, отразившиеся на ее восприятии окружающего мира. Нет, она не стала религиозной, и, видимо, бабушка не преследовала такой цели. Она была мудрая женщина и трезво относилась к действительности, но на одном она все же настояла — запретила внучке под угрозой отлучения от своего дома вступать в комсомол. И еще! Александра Федоровна как-то сказала Наде: «Мне уже паломницей в Святых местах не побывать, но, может быть, Бог тебя сподобит». Странно, но тайная мечта бабушки исполнилась! Надя побывала на Святой Земле.

Так постепенно формировался духовный облик молодой девушки. Жизнь в деревне, даже на положении учительницы, не могла ее удовлетворить. Она мечтала о Ленинграде, в который была заочно влюблена. Но существовали жесткие, чтобы не сказать жестокие, требования прописки, и Надиной мечте в таких условиях трудно было осуществиться. Но у жизни своя логика.

Надя учительствовала в селе Яковцево, недалеко от родной деревни, когда в 1944 году в ее школе появился тридцатидвухлетний военрук, раненный на войне. Звали его Александр Сергеевич Горюнов, и был он коренным ленинградцем. Все дальнейшее произошло, как в любовной мелодраме: молодая учительница и опаленный войной опытный мужчина... Они поженились в 1945 году, в Ленинграде Надя, будучи уже Н. Н. Горюновой, родила сына Сережу. Одновременно она училась в Педагогическом институте им. Герцена. Все сбылось — и Ленинград, и учеба в одном из самых престижных вузов, только любви не было, как, впрочем, и самой семейной жизни. Муж Нади стал работать буровым мастером в геологическом управлении, разъезжал по стране, дома появлялся редко, и, по сути, дома как такового и не было. Надя с Сережей жили у случайных, к счастью, очень хороших людей. Кроме того, выяснилось, что Надин муж — двоеженец, он не удосужился развестись со своей первой, довоенной женой. Однажды, уже когда Надя окончила институт, Елизавета Гавриловна «попросила» А.С. Горюнова во время одного из его визитов оставить их и больше не тревожить. Надя не возражала. Настали трудные времена. Мизерные алименты поступали нерегулярно. Мать пенсию не получала — колхозникам это было не положено. Забота о всей семье, включая и брата-школьника, целиком легла на хрупкие плечи молодой женщины, не познавшей в замужестве ни любви, ни счастья.

Надя была очень хороша собой, работала в мужском коллективе, на нее многие посматривали с нескрываемым интересом, были и такие, которым Надя больше чем просто нравилась, они надеялись на ответное чувство. Но именно последнего у Нади и не возникало. Женское начало в ней находилось как бы в «летаргическом сне», а простые дружеские симпатии, иногда испытываемые ею, не перерастали в нечто другое и большее. Замужние женщины видели в ней опасность, так как Надя обладала многим, чего они были лишены: молодостью, природным обаянием, красивым голосом, женственностью. И вот появился я, абсолютно свободная личность, без предвзятостей и с отсутствием страха перед ответственностью за чужие судьбы.

Надина жизнь приобрела другой ритм, появились иные интересы. Елизавета Гавриловна, разумеется, не сразу могла привыкнуть к смене «образов и декораций», к новой для нее жизни. Но наши отношения довольно скоро приобрели взаимоуважение и теплоту. Я с полной естественностью называл ее «мама», и очень быстро мы стали обращаться друг к другу на «ты», а соседки-подружки узнали от Елизаветы Гавриловны: «Зять-то у меня хороший». Доверительными были также и отношения с Василием. У меня появился мотоцикл с коляской, стали всей семьей выезжать, а что еще парню надо! Кроме того, во время каникул мы брали его с собой в экспедиции в качестве рабочего, и он все лето был при деле и при нас. А бабушка с Сергеем выезжали в Ярославскую область. Мы с Надей были спокойны за него и могли работать без лишних волнений. И вот я подошел к самому трудному в наших семейных отношениях, а именно к Сереже.

Когда я переселился к Наде, Сереже было девять лет. Маленький смышленый мальчуган с умными серыми глазами. Он рос нормальным парнем, и особых хлопот с ним не было. Отметки получал в основном посредственные, но не в силу своей неспособности, а скорее из-за рассеянности и неусидчивости. Одежду, как и .большинство мальчишек, не берег, чистить ежедневно обувь так и не научился, несмотря на наши постоянные увещевания. Но главная проблема была не в этом.

Дело в том, что Сережа никак меня не называл. Это, наверно, было нашей с Надей общей ошибкой: я просил ее не форсировать события, и она послушалась меня. А возможно, правильнее было бы последовать примеру других семей повторного брака, каких немало проживало в нашем дворе. Мужья в них были как бы «инородными» отцами, но дети от первого брака, под давлением своих матерей, спокойно называли их «папами».

Как-то у Сережи промелькнуло слово «дядя», на что я немедленно отреагировал, сказав при этом следующее: «Сережа, я тебе не дядя. Если тебе неудобно называть меня отцом или папой, можешь звать просто Гарри. Подумай и реши». Возможно, это было слишком строго с моей стороны. Детская психика не была готова взять только на себя ответственность за выбор. И получилось, что все Сережины школьные годы я оставался безымянным «предметом», чувствуя себя иногда неким «столом», вокруг которого Сережа умудрялся многие годы ходить и ни разу не удариться об его угол. В то же время, и в этом состояла вся странность, во дворе и в школе меня знали именно как Сережиного отца. Я неоднократно слышал, как мальчишки во дворе, едва завидев меня, кричали: «Серега, вон твой отец идет!» Годы спустя Сережа упрекнул свою маму в том, что она не заставила его называть меня «папой», ведь другие мамы поступили именно так, и привел соответствующие примеры из жизни своих дворовых друзей.

В остальном в нашей семье все складывалось хорошо. Мы с Надей были неразлучны: в Сайнаволок ездили вместе, заботы о доме делили поровну, но я хотел, чтобы Надя перешла к нам на работу. Сектор геологии нуждался в специалисте-палинологе, каковым Надя и являлась. Необходимое согласие на ее переход заведующего П.А. Борисова и руководителя темы Г.С. Бискэ имелось, но...

Сегодня трудно понять, но в те времена жестко смотрели на такое явление, как «семейственность», и работать вместе мужу и жене было запрещено. Забегая вперед, скажу лишь, что, благодаря помощи Александра Васильевича Иванова удалось обойти эту почти непреодолимую преграду, и с 1 мая 1955 года Надя была принята к нам по переводу, то есть без потери стажа, на должность младшего научного сотрудника. В этом еще раз проявились доброта и человечность Александра Васильевича, человека благородной души и открытого сердца.

Теперь предстояло, быть может, самое трудное и важное — сообщить маме и сестре, которые с 1948 года снова жили в Риге, о том, что у меня появилась семья. Хотя сестра работала по своей специальности сразу в двух детских садиках, мама получила перерасчет в рублях по швейцарскому страховому полису отца, все же нельзя сказать, что они были материальны обеспечены. И прежде всего потому, что не имели жилья. Неотмененный статус «врагов народа» не давал им права не то чтобы на квартиру, но даже на маленькую комнату. Мама и сестра ютились по «чужим углам», за занавеской, как в той проклятой Type. Взаимоотношения, благодаря возникающей порой «несовместимости», обострялись и причиняли маме, да и сестре тоже, боль и страдания.

О моей жизни и работе мама знала только в общих чертах, я не посвящал ее в подробности. Она была убеждена, что без соответствующего образования вряд ли можно чего-либо добиться в жизни. Я же по своей молодости, а вернее, самоуверенности, думал иначе. И вот на этом не слишком благополучном для меня фоне я еще должен был сообщить маме о том, что женился на женщине разведенной и с девятилетним сыном. Написав обо всем этом, я стал с боязнью ожидать маминого письма. Но я недооценил ее мудрость; ответ был немногословен: приезжайте, а дальше я сама посмотрю.

В мае 1955 года мы с Надей поехали в Ригу. Волновались мы очень, особенно Надя.

...На перроне нас встречали мама и сестра, у каждой в руке по гвоздичке. Две одинокие по сути женщины смотрели на нас с тревогой в глазах. Мама приняла Надю сразу, без раздумий и без каких-либо предвзятостей, которых я так боялся. Стоило Наде сойти со ступеней вагона, как мама подошла к ней, обняла, поцеловала, и они направилась к выходу. Мы с сестрой молча последовали за ними. Тут я снова убедился, что мама особенная женщина: ни одна другая не могла бы этого придумать, тем более выполнить задуманное. На привокзальной площади стоял поразительный в своей необычности извозчик (!) — в кожаной пелеринке и в кожаной фуражке, к кнуту привязана белая лента, а к уздечке прикреплены два белых цветочка. Он стоял в ожидании госпожи Лак.

Мама с Надей сели сзади, я с сестрой — на небольшом сиденье спиной к кучеру, и мы поехали. Извозчик сделал круг по улицам Риги: везде снуют «Москвичи», «Победы», чинно двигаются по рельсам трамваи, а моя гордая мама везет на единственном в городе извозчике свою молодую невестку по городу, в котором прошли самые счастливые годы ее жизни.

Вернувшись обратно на вокзал, мы сели в электричку и поехали на Рижское взморье, где специально для нас мама сняла комнату, в которой мы провели чудесные три недели.

Мама действительно всем сердцем приняла Надю, как человека, как мою жену, как свою невестку. Они часами говорили между собой, о чем, не знаю. Я старался оставлять их одних, чтобы они могли лучше узнать и понять друг друга. Незабываемые недели, полные открытости и искренности... Для Нади это была единственная, а для меня последняя встреча с мамой.

Уже несколько раз мама писала о своем желании уехать в Израиль и теперь сообщила, что это, видимо, скоро осуществится. Я испугался. Советский Союз не испытывал особых дружеских чувств к этой стране. Мне грозили большие неприятности, вплоть до возможного увольнения. На мою просьбу — отменить или хотя бы повременить с отъездом, мама ответила твердо: «Сын мой, пусть каждый творит свою судьбу сам». А ведь мама меня очень любила, любила так, как никого!

Осенью того же года она уехала из Советского Союза. Мама была первой, кто официально, через Москву, в сопровождении посольских представителей, покинул страну. Она не хотела жить там, где от руки фашистов погибла ее старшая дочь, а в сибирском лагере — муж. Мы были в экспедиции. Телеграмма нашла нас слишком поздно, мы маму даже проводить не сумели.

Год 1955-й — это еще достаточно сложное время. Страх продолжал жить в душах людей. Естественно, такое событие, как отъезд мамы из страны, я не афишировал и сообщил об этом только в «Первый отдел», его начальнику Елизавете Александровне Алексахиной, человеку умудренному большим жизненным опытом и ко мне очень доброму. Я боялся, как бы в связи с маминым отъездом мне не пришлось в корне менять всю свою уже, казалось, налаженную жизнь. Порою мне становилось страшно.

Вскоре мои опасения начали получать подтверждение. Мне и в голову не пришло в свое время просить маму письма посылать «до востребования», и результат этой оплошности сказался незамедлительно. О маминых письмах в заграничных конвертах с израильской почтовой маркой стало известно парторганизации Карельского филиала Академии наук. Видимо, соседи постарались.

Первый натиск обрушился на Елизавету Александровну. Ее обвинили в незнании такого «кощунственного» факта (это еще очень мягко сказано), как отъезд за границу матери сотрудника сектора геологии, имеющего доступ к секретным материалам. Спасибо Елизавете Александровне, она меня отстояла, но большая часть обывательской общественности нашего учреждения была иного мнения. Многие так, на всякий случай, при встрече со мной стали отворачиваться...

Через два года, когда мама стала гражданкой Израиля, надо мной нависла угроза запрета переписки с ней. Мало веря в успех задуманного, я обратился в «органы» с просьбой не лишать меня возможности хотя бы путем писем поддерживать связь с матерью. К моему большому удивлению, я такое разрешение получил. Большое спасибо людям, которые по своему призванию должны были обладать «холодным умом и горячим сердцем"; в моем случае они оказались именно таковыми.

Жизнь шла своим чередом: зимой обрабатывали собранные за предыдущий сезон материалы, а летом, как обычно, ездили в экспедиции. Новым было то, что теперь мы нередко брали с собой Сережу, стараясь увлечь его геологической романтикой. Уже с седьмого класса он ходил с нами в небольшие маршруты, помогал ставить палатки, копать шурфы... Он даже оставался, когда это было нужно, с нашими молодыми поварихами кашеварить, Ему нравилось— в экспедиции, но... К тому времени Сергей увлекся Mopeм. Его школа была единственной в Карелии с "морским уклоном», то есть ребята имели возможность получить профессию моториста на судах «река-море» и пройти практику в Беломорско-Онежском пароходстве. Мы, естественно, ничего не имели против.

Тыл — семья — был у меня надежный. А вот в научном мире не обходилось без рифов и подводных течений.

Все было хорошо, пока я не коснулся старой и достаточной спорной проблемы соединения Белого и Балтийского морей в позднеледниковое время. Мнения геологов не были едиными, но все же большинство допускало существование в прошлом подобной возможности, в том числе и Галина Сергеевна, и, к моему великому сожалению, также и Валентина Сергеевна Порецкая, которая еще до войны опубликовала статью в пользу этой гипотезы.

Новые данные, полученные мною в ходе исследований ископаемой диатомовой флоры из отложений предполагаемого пути соединения, опровергали возможность его существования. Я их обработал в виде научной статьи, которая с большим трепетом была мною отдана на рецензию Валентине Сергеевне. Мне казалось, что она найдет мои аргументы слабыми, а выводы недостаточно обоснованными. Я обделал, конечно, очень рискованный шаг, но другого выхода у меня не было. Или в меня поверят, или же я останусь обычным техническим исполнителем, не способным к самостоятельному научному мышлению.

Валентина Сергеевна вручила мне положительный отзыв на мою статью. Признавая правильность моих выводов, хотя они и жили вразрез с ее прежними представлениями по этому вопросу, Валентина Сергеевна проявила удивительную объективность, на какую способен далеко не каждый ученый. Ее отношение ко мне было действительно особым. Я посылал Валентине Сергеевне оттиски всех своих научных статей, и она всегда, несмотря на свою занятость, находила время, чтобы не только ответить и поблагодарить, но и сказать об этом много добрых слов. Как-то я признался Валентине Сергеевне, что отношусь к диатомовому анализу, так сказать, «потребительски», рассматривая его как средство к достижению чисто геологической цели. И тут же испугался собственных слов, мне вдруг показалось, что в них заложен обидный для нее смысл. Ответ Валентины Сергеевны меня поразил. Она призналась, что видит во мне последователя своего мужа, считавшего, что анализ ископаемой диатомовой флоры должен прежде всего служить геологии и способствовать решению стратиграфических задач. Мне было очень дорого то теплое, доверительное отношение, которое Валентина Сергеевна проявляла ко мне.

Вернемся к моей статье и полученному отзыву. Естественно, и то, и другое я, с немалым чувством гордости, показал Галине Сергеевне. Но Боже, кто мог знать, что она подготовила статью на ту же тему, почти под таким же названием — но с противоположными выводами. Иными словами, она утверждала, что пресловутое соединение существовало. Возникла странная ситуация: старший научный сотрудник, кандидат наук, руководитель темы думает и пишет одно, а ее подчиненный, «без году неделя» в науке, осмеливается высказывать свое мнение, идущее вразрез с ее мнением и мнением многих других известных геологов. Но мои аргументы подтверждены данными произведенного мною анализа, получили одобрение первого в стране специалиста в области изучения ископаемых диатомовых водорослей. Сдаваться мне не хотелось. Возможно, со стороны это выглядело неимоверным нахальством, но я предложил Галине Сергеевне принять мои выводы и написать статью совместно. Реакция была адекватной. «Так что же мне теперь, всю жизнь писать с вами в соавторстве?» Я смолчал. Через год, под двумя фамилиями, статья вышла в «Трудах» Карельского филиала. Я, конечно, был рад, но что-то грустное вкралось в душу. «Божество» померкло.

В том же 1956 году произошло нечто совсем для меня неожиданное. П.А. Борисов, заведующий сектором геологии, вынес на президиум филиала предложение о моем переводе на должность младшего научного сотрудника. Президиум не захотел или не посмел взять на себя ответственность, и я остался в прежнем качестве. Решение президиума было достаточно обоснованно, поскольку у претендента отсутствовал необходимый образовательный ценз.

Однако Петр Алексеевич нашел себе единомышленника в лице заместителя председателя президиума Александра Васильевича Иванова, и в ноябре того же года они выступили с этим предложением уже в Москве, в самой высокой инстанции, в президиуме Академии наук СССР. Я не знаю, как все происходило, что говорилось на этом президиуме, но в результате меня все же перевели на должность младшего научного сотрудника с присвоением звания, что являлось по тем временам большой редкостью (ныне звание младшего научного сотрудника вообще отменено). Кроме того, чтобы исключить любые ссылки на отсутствие свободной штатной единицы, Москва перевела персонально для меня должностной оклад в 1200 рублей.

Прошел всего год, и в связи со структурными изменениями в филиале проводилась аттестация всех младших научных сотрудников. Была создана специальная аттестационная комиссия из одиннадцати человек, куда входили представители основных научных подразделений, парткома, профсоюза и отдела науки обкома партии. Если мое назначение на должность носило в Москве объективный характер, то у нас дело обстояло несколько иначе. Вступал в силу закон личностных отношений. Были люди, которые помнили мои сатирические скетчи, носившие порою достаточно острый характер; негативным моментом мог послужить выезд мамы из Советского Союза, а также пятый пункт в анкете (национальность), который никогда не снимался с повестки дня. С другой стороны, рискованно было идти против решения президиума Академии наук. В общем, причин для волнений хватало. В итоге вынесли следующий вердикт: «Комиссия единогласно решила вас аттестовать на должность младшего научного сотрудника, но при этом убедительно просит подумать о продолжении дальнейшего образования, в противном случае вы нас снова поставите в сложное положение».

Кроме того, комиссия, зная о наших с Надей сложных жилищных условиях, пообещала помочь. Я выразил свою искреннюю благодарность и заверил присутствующих высоких лиц, что последую их наказу. Любопытно, что об этом же — серьезно заняться моей учебой — попросили и Надю на ее аттестации, которая прошла гладко, быстро и доброжелательно. К концу года мы действительно получили очень хорошую по тем временам двухкомнатную квартиру в новом доме на улице Пушкинской, где благополучно проживаем уже более сорока лет. Сегодня это одна из самых красивых улиц города. Она простирается параллельно набережной Онежского озера, нашими соседями являются Национальная библиотека. Дом физкультуры, комплекс зданий Научного центра Российской Академии наук и Педагогический государственный университет. Особенно украшает улицу парковый массив, посаженный жителями Петрозаводска, в том числе и нами, в свободное время.

В 1957 году ничего этого не было — ни тротуаров, ни асфальтового покрытия, и только два наших академических жилых дома стояли в гордом одиночестве. Зато пятеро счастливцев — Надя, я, Елизавета Гавриловна, Вася и Сережа — от души радовались благоустроенному царству. Тем более что день нашего вселения пришелся как раз на 31 декабря. Невозможно описать то веселье и радость, которые царили на всех этажах, во всех квартирах. Двери всю ночь не закрывались, ходили по всем «домам», поздравляли с Новым годом, с новосельем, желали счастья и благополучия в новом доме, в новой жизни. К утру новоселы свалились: кто в кресле, кто на полу, кто на пружинной сетке кровати. Ведь вещи были еще не разобраны. Увы, вспоминая сегодня то время, мы недосчитываемся многих: кто-то ушел из жизни, кто-то переехал, а то и уехал насовсем, но «костяк» тех старожилов остался. Всем уже за семьдесят, но душа... Душа, кажется, все та же — молодая.

РУБЕЖИ НАУКИ

Снова за школьной партой. Проводы сына в армию. Я — студент МГУ. Человек, влюбленный в камни. Неотектоника в Карелии есть! Отстаиваю свое мнение. Королева шахмат. Заветный диплом в руках! Н.И.Николаев.

Настал новый, 1958 год. Отступать было некуда, и я стал готовиться к сдаче вступительных экзаменов в Республиканскую среднюю заочную школу. Как шахматист включает часы, делая свой ход, так и я начал беспрерывный отсчет времени заочной учебы продолжительностью в двенадцать лет.

Жизнь проходила в предельно напряженном ритме: днем работа, вечером учеба, отдых — в экспедиции. «Позабыта-позаброшена» оказалась самодеятельность, которой я отдавал много сил и времени. Нашим драматическим кружком руководил тогда народный артист РСФСР и Карелии Б. И. Хотянов. Под его началом были поставлены одноактные пьесы «Счастливый день» Островского, «Юбилей» Чехова, «Счастливый случай» эстонского драматурга Киршона. В последней я играл роль смешного инженера Яна Двали. По ходу спектакля он говорил: «Пуганая ворона на куст садится», «Обжегшись на молоке дуют водку» и т.д. Девушку, в которую был влюблен мой герой, играла Надежда Горюнова. (Это ли не знак!) Параллельно возникла и «малая труппа» — сатирический «Крокодил» в лицах. Это было мое детище. Но и с ним пришлось расстаться. После моего ухода из активной «театральной жизни» — все медленно как бы погасло. Остальные участники вдруг почувствовали себя «взрослыми», а замены нам не нашлось.

Итак, мне нужно было сдать экзамены за семилетку, чтобы иметь право получить среднее образование. Надя села со мной за воображаемую «школьную парту», и я погрузился в учебники, спотыкаясь о глаголы и падежи, о квадратные корни и законы Ньютона, давно позабытые мною. А ведь мне к тому времени исполнилось тридцать три года. Было трудно, но, к счастью, я тогда не знал, что это только «цветочки», а «ягодки» впереди. Настала весна, и первый рубеж был взят. Смешно, но семилетку мы с Сережей окончили одновременно.

По возвращении из экспедиции меня ожидали вступительные экзамены в среднюю школу. Помог счастливый случай, уже не на сцене, а в самой жизни. Самые трудные для меня предметы, такие, как математика, физика, особенно русский и литература, вели жены моих коллег — сотрудников филиала, знавшие меня по нашим геологическим вечерам. Они мне в течение этих двух нелегких школьных лет очень помогли, вселяя спокойствие и веру в свои силы.

В заочной школе применялась зачетная система обучения, весьма удобная для великовозрастных учеников: среди нас было немало участников войны. Занятия велись два раза в неделю по лекционному принципу со сдачей зачета по отдельным разделам, что мне очень нравилось. К Новому, 1959, году я перешел в девятый класс. Чувствовал я себя значительно увереннее, перестал «спотыкаться» и к весне сдал экзамены за девятый класс, обогнав таким образом Сережу.

Следующий год, в десятом классе, был уже без гонок. Предстояло получение аттестата об окончании средней школы и принятие решения о дальнейшей учебе. В тридцать пять лет это нелегко. Впрочем, пока надо было думать, как написать экзаменационное сочинение, сдать математику и физику, а главное — получить запас прочных знаний, гарантирующих поступление в любое высшее учебное заведение.

Весна! Наш славный десятый «переростков», без жен и мужей, празднует в кафе «Петрозаводск» окончание средней школы. Вспоминается об этом почему-то с грустью. Ностальгия по молодости, что ли?

Со всей остротой встал вопрос: куда поступать? Кафедры, на которых изучалась четвертичная геология и геоморфология, находились на географических факультетах. Мне бы хватило диплома, в котором специальность была бы обозначена «географ». Коллеги предлагали поступить на заочное в пединститут, на географический факультет. Возможно, это было бы для меня оптимальное решение: институт рядом, ездить никуда не надо, и многим преподавателям я был уже как бы и Знаком. Увы, почему-то сердце не лежало к этому «проекту». Следовательно, Ленинградский университет? Его закончила Галина Сергеевна Бискэ, и именно географический факультет. Благосклонное отношение, как к ее ученику, мне было бы обеспечено, что немаловажно при заочной учебе. Но и этот вариант я также отверг. Наверное потому, что внутренне уже решился на «безумный» шаг, который очень многие тогда не понимали: поступить в Московский государственный университет им. М.В. Ломоносова. Почему-то в моем сознании главенствовала мысль, что только Московский университет был единственным изо всех советских вузов, диплом которого признавался в мире. Кроме того, я знал, что на кафедрах географического факультета МГУ лекции читают светила нашей науки — И. С. Щукин, К. К. Марков, О. К. Ланге, С. С. Воскресенский и многие другие. Короче, мне был нужен диплом только Московского университета.

Я знал, что попасть в «московский храм знаний» очень трудно из-за непомерно (для меня) высоких требований на приемных экзаменах. При Петрозаводском университете действовал консультационный пункт Северо-западного политехнического института. Я решил поступить на первый курс политехнического, сдать зимнюю сессию и перевестись в МГУ, тем более что в те годы еще существовали льготы для участников войны. Сказано — сделано. Я действительно поступил, сдал зимнюю сессию, но это было неимоверно трудно. Математику, физику, химию по программе высшей школы я еще каким-то непонятным образом вытянул, но начертательная геометрия (!) — это уже было выше моих сил и возможностей. Ее преподавал муж нашей заведующей спектральной лабораторией. Узнав всю «хитросплетенность» моего плана поступления в МГУ, он просто поставил в зачетке свою подпись. Со вздохом облегчения, заручившись необходимыми документами, я отправился покорять Москву. Но не тут-то было! Выяснилось, что Петрозаводск входит в «сферу влияния» Ленинградского университета, и поэтому я никакого отношения к МГУ не могу иметь. Вот так!

Я уже упомянул имя К.К. Маркова, профессора и заведующего кафедрой на географическом факультете МГУ. Он был знаком с моими научными работами, и если кто и мог мне помочь, то только он. Свидание состоялось, и я ему рассказал обо всем, что со мной случилось за последние годы, вручив при этом оттиски своих статей. Он был сильно удивлен, узнав, что у меня нет высшего образования, а услышав о моей провальной попытке поступить в МГУ, возмутился и заверил меня, что вопрос будет решен в ближайшие же сутки.

Наступил следующий день, и в назначенный час я снова был на кафедре. Константин Константинович Марков не скрывал своего огорчения. Он сообщил мне, что был у ректора МГУ, академика Петровского, но... закон оказался сильнее его доводов. Увидев, как я буквально сник, он постарался меня убедить, что падать духом еще рано, и прямо при мне стал писать письмо министру просвещения Елютину. Затем позвонил в секретариат министра и настоял на том, чтобы меня принял сам министр. Имя К.К. Маркова много значило в высших научных и учебных кругах. Я ушел от него в полной растерянности, так как не мог себе представить встречу с министром.

Здание министерства подавило меня своей монументальностью, и я невольно стал передвигаться на «полусогнутых». Дородная секретарша с милой улыбкой попросила меня присесть, и после доклада я был приглашен к министру. В огромном кабинете, за огромным столом восседал не человек, а, как мне показалось, сам бог. Далее произошел примерно такой диалог:

— Ну-с, молодой человек, что вы от меня хотите?

— Я к вам с письмом от К.К. Маркова, там все написано (то, что это прозвучало не слишком вежливо, я осознал уже потом).

— Я понимаю, Константин Константинович, наверное, писал о вас, но я хочу, чтобы вы рассказали обо всем сами.

И я рассказал, что привело меня к нему и почему я хочу учиться только на кафедре такого ученого, как К.К. Марков. Министр постучал пальцами по поверхности стола, посмотрел уже внимательнее на меня и спросил:

— Вы откуда?

— Живу в Петрозаводске, работаю младшим научным сотрудником в секторе геологии Карельского филиала Академии наук.

— Без высшего образования?

— Да, так получилось...

— Когда вы едете в свой Петрозаводск?

— Завтра вечером.

— Поезжайте домой, через несколько дней получите ответ.

Вернулся домой, будучи в полной уверенности, что ничего из моей затеи не получится. Но через неделю действительно пришло письмо со штампом министерства просвещения. Сам я его читать не смог и попросил это сделать Надю, и только ее радостный вопль вывел меня из состояния прострации. В письме была копия приказа о моем зачислении на первый курс географического факультета Московского университета им. М.В. Ломоносова.

А далее было следующее. Я послал письмо на факультет с просьбой прислать подтверждение моего зачисления и программы зимней (которую я уже пропустил) и летней сессий. Прошел месяц, ответа нет. Видимо, приказ министра после четко выраженного отказа со стороны деканата факультета не сработал. Я снова послал запрос. Наконец мне ответили. На дворе апрель, скоро ехать на сессию, и только сейчас я узнаю, что мне предстоят в совокупности шесть (!) экзаменов и четыре зачета. Все сданное мною в политехническом не засчитывается, так как обучение в МГУ ведется по своей, особой программе, превышающей по объему программу для остальных высших учебных заведений примерно в полтора-два раза. Это касалось буквально всех предметов. Таков был первый, но далеко не последний удар, который мне преподнес столь желанный Московский университет.

Эти месяцы 1961 года были стрессовыми не только для меня. Сережа заканчивал школу.

И в старших классах он не изменил своим «принципам». Даже по математическим предметам, которые давались ему легко, умудрялся редко получать хорошие оценки. Надо отдать ему должное: свои школьные проблемы он решал сам, переходил из класса в класс, ведя перманентную борьбу с русским языком. Он писал очень кратко, но не потому, что «краткость — сестра таланта», а с единственной целью — употреблять как можно меньше деепричастий и запятых. Мы успокаивали себя тем, что он не первый и не последний, кому этот предмет давался нелегко. На выпускном экзамене сочинение написал на «троечку», а могло быть хуже, если бы преподаватель незаметно не исправил пару запятых. В десятом классе у него возник конфликт с «химичкой» на почве взаимной неприязни. Преподаватель грозила ему поставить двойку в аттестате зрелости. Общими усилиями удалось конфликт сгладить, и в конечном итоге по химии почему-то появилась даже «четверка». Аттестат зрелости Сережа получил с «троечным оттенком».

Настал день Сережиного выпускного вечера. Мы с Надей сидим в школьном актовом зале, обстановка накалена своей торжественностью. После вручения аттестатов, официальных речей, первым на трибуну пригласили Гарри Цалеловича Лака, отца Сергея Горюнова, и при этом никто из присутствующих не удивился. Все приняли как данность полнейшее несоответствие фамилий.

Сегодня я уже не могу полностью воспроизвести свое обращение к аудитории в актовом зале 25-й средней школы, но хорошо помню заключительную часть своей речи, которая звучала примерно так: "Дорогие ребята! Я знаю, что всю ночь напролет вы будете гулять по паркам и улицам нашего прекрасного города. Под утро, когда вы уже устанете и со светлым чувством в душе будете подходить к дверям вашего дома, не забудьте на миг остановиться и постарайтесь вспомнить всех тех, кому не суждено было дожить вместе с вами до этого счастливого дня. Поклонитесь им мысленно!» Шел 1961 год, прошло двадцать лет с начала Великой Отечественной войны, и боль о потерянных отцах только-только начинала зарубцовываться.

После торжественной части вечер продолжился за дружеским столом с родителями старшеклассников. Сами же выпускники устроили себе отдельное застолье. Я знал о небольшом количестве вина, которым запаслись вчерашние школьники, но это нас с Надей не беспокоило. Сережа был равнодушен к вину и сигаретам, кстати, до сих пор. Через некоторое время мы с Надей ушли. На душе было спокойно и одновременно тревожно: что-то ждет нашего сына... В качестве подарка мы предоставили Сереже возможность съездить в Ленинград: походить по музеям, навестить свою родную тетку, сестру его биологического отца, и ее дочь, то есть свою двоюродную сестру, и заодно потолкаться у «дверей» Ленинградского университета, разузнать, так сказать, обстановку. Вернувшись, Сережа сказал, что с его знаниями там делать нечего.

Осенью мы проводили сына в армию. В прощальный вечер в нашей шестиметровой кухне разместились семнадцать человек, каким образом, до сих пор понять не могу. Начался новый отсчет времени: сколько прошло и сколько осталось до конца Сережиной службы. Он был влюблен в море, но служить ему пришлось в Плисецке, на засекреченном тогда космодроме «Мирный», в качестве моториста. Три года под землей, восьмичасовая посменная вахта при боевой готовности № 1.

Узнав из писем, что непосредственный командир Сергея учится заочно в Военной академии и у него трудности с немецким языком, я стал вести нашу переписку именно на этом языке (Сергею очень импонировало мое знание немецкого, и в школьные годы немецкий был единственным предметом, которым он занимался серьезно). Подобный способ общения был полезен всем: командиру, Сергею и мне. Ситуация сложилась, я бы сказал, несколько деликатная, но запрета не последовало, хотя письма, конечно же, подвергались цензуре.

Пока Сережа был в армии, Василий, младший брат Нади, привел в наш дом жену Капитолину, девушку с огненными волосами. Как было раньше нас пятеро в квартире, так и осталось, но ненадолго. Через положенное время на свет появилась девочка- крохотулька, и нарекли ее Надей. Отныне у нас было две Надежды: большая и маленькая, которая для нас такой и осталась.

На втором курсе после летней сессии меня пригласили в деканат и предложили перейти от заочной системы обучения на сдачу экзаменов экстерном. К тому времени мне зачли немецкий язык за четыре курса, ряд предметов по специальности; кроме того, я представил научные статьи вместо курсовых работ по геологии и геоморфологии. В деканате ко мне относились с сочувствием, хотели помочь и сократить по времени весь процесс получения диплома. Таким образом, я мог сдавать экзамены по готовности, не придерживаясь строгой программной очередности. Вскоре я сдал все экзамены за третий курс и... на меня снова «напал урос», как говаривала в таких случаях наша бабуля Елизавета Гавриловна. Я захотел, чтобы в моем дипломе в графе «специальность» вместо «география» стояла «геоморфология» (учение о рельефе Земли). В деканате меня назвали сумасшедшим и заявили, что сие невозможно, так как обучение этой специальности ведется только на дневном и вечернем отделениях с обязательным посещением лекций. Я не отступал и как одержимый шел к намеченной цели. Написал заявление на имя ректора МГУ, академика Петровского, в котором сжато, но достаточно убедительно, на мой взгляд, изложил свое желание сдать экстерном все необходимые экзамены по дневной программе кафедры

«Геоморфология». Мне показалось, что академик, читая мое заявление, а было это при мне, стал что-то вспоминать. Он даже меня спросил: «Не о вас ли ходатайствовал Марков?» Я ответил утвердительно. Ректор посмотрел на меня как-то уж очень задумчиво и спросил: «А вы представляете себе, молодой человек, что вам придется с каждым преподавателем договариваться отдельно о каждой сдаче экзамена и зачета?» Возможно, мой ответ прозвучал глупо, но иного я тогда не нашел: «Я постараюсь», — сказал я. Началась «гонка с препятствиями». Я буквально превратился в «охотника» без права на промах. Звоню профессору такому-то и прошу принять экзамен. В ответ слышу: «А вы кто такой?» Я, в свою очередь, отвечаю длинно и нудно, что ректор МГУ в порядке исключения разрешил мне индивидуально сдавать экзамены. И снова — «но почему?» Особенно непонятен им был тот факт, что я работаю младшим научным сотрудником без высшего образования, то есть не имея в сущности на то права. Порою приходилось рассказывать свою биографию чуть ли не со дня рождения.

Из времен гонки с экзаменационными препятствиями по лестницам и этажам МГУ я мог бы привести немало курьезных историй, случившихся со мной. Вот, к примеру, одна из них. Курс «Геотектоника» вел В.Е. Хаин, член-корреспондент Академии наук, в будущем академик. Все началось с уже привычных для меня телефонных расспросов, после чего Хаин велел мне появиться в девять утра на двадцать восьмом этаже, где у него был свой небольшой кабинет. Когда я к нему пришел минута в минуту, у него находился его аспирант, и — о Боже! — как он его распекал! Он даже весь покраснел. Ну, думаю, конец! При таком настроении мне ему экзамена не сдать! Но после той словесной экзекуции Виктор Ефимович, как ни в чем не бывало, повернулся ко мне, попросил зачетку, перелистал ее, обратил внимание на сданные мною предметы, на оценки, на подписи преподавателей, хмыкнул и вдруг спрашивает:

«Как вы понимаете термин «геотектоника"? Я ужасно растерялся, поскольку совершенно не был готов к таким общим, планетарного масштаба вопросам. Стал отвечать, сбиваясь и даже слегка заикаясь. Вдруг он меня останавливает. «Да вы не волнуйтесь, — говорит, — вы правильно все рассказываете». Как-то незаметно я свернул на свою Карелию, речь стала связной, примеры пошли не по учебнику, Балтийский щит теперь отвечал за меня. И тут Виктор Ефимович достает черный фломастер (они только начали появляться у нас), ставит жирно «отлично» и свою размашистую подпись, вдвое длиннее фамилии. Видимо, следуя своим мыслям, он неожиданно спросил: «Вы работаете в институте геологии Карелии?» — «Да», — отвечаю я. «И директором у вас Кауко Оттович Кратц?» Снова подтверждаю. «Так что же вы сразу об этом не сказали» И я, в свою очередь, подумал: действительно, почему я сразу ему этого не сказал? Ведь Кауко Оттович мне наказывал на него ссылаться при встрече с В. Е. Хаиным. Но в душе я был рад, что все случилось именно так.

Пишу, но неотрывно, в подсознании, меня преследует мысль о Петре Алексеевиче Борисове, директоре нашего института. Я боялся ее допустить близко к себе, зная, что она будет проситься на бумагу, а я не чувствовал в себе решимости писать об этом человеке. Он так много значил в моей жизни! И он ушел, ушел навсегда, в декабре 1963 года. Но я до сих пор несу в себе огромную благодарность к этому человеку за его удивительное отношение ко мне, за его постоянное желание помочь и защитить меня. Как я могу забыть его фразу: «Сударь, если вы уволите Гарри Лака, я подам в отставку!» А ведь он сказал это не кому-нибудь, а председателю Карельского филиала АН СССР профессору В. С. Слодкевичу, который хотел меня уволить с очень удобной для него формулировкой — «несоответствие занимаемой должности». Было это в 1959 году.

О Петре Алексеевиче написана хорошая книга В. А. Соколовым — «Человек, влюбленный в камни». В этой книге о Петре Алексеевиче есть все, но нет одного — его удивительного умения относиться по-доброму к так называемым обыкновенным людям. Мы, Надя и я, довольно часто бывали у него дома в Пушкине под Ленинградом. Петр Алексеевич и Васса Ефимовна просили навещать их во время наших визитов в город на Неве. Обычно мы предварительно звонили и всегда слышали неизменно приветливое — «Заходите». Это был удивительно теплый дом. На столе всегда были какие-то заморские угощения и холодная водка в хрустальном граненом графине. Часто Васса Ефимовна с Надей удалялись на кухню, а мы вели с Петром Алексеевичем «мужские разговоры». Он неизменно расспрашивал меня о моей работе и всегда как-то незаметно направлял разговор на учебу. Он был рад, когда после окончания заочной средней школы я поступил именно в Московский университет. Он переживал за мою юность, расспрашивал о Сибири, о войне, о Риге, о родителях.

В 1957 году Петр Алексеевич и Васса Ефимовна месяц отдыхали в Кемери, известном прибалтийском курорте Случилось так, что именно в это время и мы с Надей оказались на Рижском взморье, у моей сестры. В тот год было очень короткое экспедиционное лето, Галина Сергеевна писала заключительный отчет по Карелии и отпустила нас на две недели в отпуск, так как сама тоже изрядно устала и мечтала побыть со своей семьей.

Я взял у сестры ее «Москвича», и мы с Надей поехали в Кемери с целью «захватить» Борисовых и привезти их на обед к сестре. Они охотно согласились. Дора и ее муж были рады познакомиться, с людьми, о которых я так много им рассказывал. После вкусного, я бы сказал, изысканного обеда женщины удалились в сад, мы же остались на веранде покурить (Петр Алексеевич тогда еще курил). Муж сестры когда-то служил в кавалерийских частях, а Петр Алексеевич, как оказалось, знаток в лошадях. Когда Дора узнала, о чем ее муж беседовал с профессором, она пришла в ужас, но Петр Алексеевич, лукаво улыбаясь и поправляя усы, уверял, что ему было очень интересно. Поистине, он был интеллигентом старой закалки, не нашего поколения.

Обед завершился коньяком и кофе, настала пора везти наших гостей обратно в Кемери. Я решил избрать совсем новый путь, вдоль берега моря, по твердой отмели. Волны иногда было не избежать, и тогда брызги летели выше машины. Наши гости не скрывали восторга, радовались как дети. Петр Алексеевич, потом еще долго вспоминал эту 20-километровую прогулку.

Наших два оклада младших научных сотрудников при семье в пять человек (два школьника и Надина беспенсионная мама) приводили к постоянному ощущению «денежного дефицита». И здесь раскрывается еще одна черта Петра Алексеевича. Не было случая, чтобы во время наших встреч в Петрозаводске он не вызвал Надю и как бы между прочим не спросил: «Васса Ефимовна просила узнать, не нужно ли вам немного денег одолжить, на всякий случаи я прихватил триста рублей». На Надин ответ: «Мы ведь не скоро сможем отдать» — Петр Алексеевич неизменно отвечал: «А я люблю, когда мне долг не скоро возвращают, дольше жить буду, надо ведь дождаться его возврата».

Увы, нашего последнего долга Петр Алексеевич не дождался, мы его вернули уже Вассе Ефимовне.

На похороны П.А. Борисова Кауко Оттович взял меня с собой. Взял бы и Надю, но она в это время болела. В день погребения Петра Алексеевича было очень морозно. Именно в этот день Васса Ефимовна, которая, казалось, вся ушла в себя, лишившись главного в жизни, своего Петеньки, как она ласково называла мужа, тронула меня до глубины души, до слез. Когда мы еще сидели у гроба, в молчаливой скорби отдавая последнюю дань этому замечательному человеку, Васса Ефимовна вдруг (видимо, обратив внимание, что я в обыкновенных полуботинках), сказала: «Гарри, сегодня очень холодно, вы плохо обуты, я дам вам теплые носки!» Вот такие они были — Петр Алексеевич и Васса Ефимовна!

К великой моей печали, настал тот день и час, когда оборвалась последняя ниточка, связывавшая нас с домом П.А. Борисова: умерла Васса Ефимовна. Первым об этом узнал В.А. Соколов и поручил мне срочно выехать на машине в г. Пушкин и вывезти по возможности все, что связано с памятью Петра Алексеевича. В геологическом музее нашего института была оборудована отдельная комната-кабинет П.А. Борисова, где хранятся до сих пор его письменный стол, чернильный прибор, кресло, компас, очешник и т.п. Спасибо Владимиру Алексеевичу Соколову, что именно мне он поручил это почетное, хотя и очень грустное задание.

Настала пора признаться в том, как наивен я был в середине пятидесятых годов, когда мне казалось, особенно после присвоения звания младшего научного сотрудника, что высшее образование для меня чистая формальность и совсем не обязательно. Самонадеянный глупец! В силу незнания, точнее, необразованности, в стороне от меня оставалась геологическая суть интереснейших явлений. Я всегда останусь благодарен своим «маленьким друзьям», ископаемым диатомовым, которые открыли мне путь в науку, но именно в университете я понял, что этого мало. Широкий круг вопросов в области геологии и геоморфологии, к которым мне пришлось прикоснуться в ходе подготовки и сдачи экзаменов, показали, сколь много еще неизведанного и непознанного только в одной нашей Карелии. Чтобы не утомлять неискушенного читателя, приведу лишь один пример.

Считалось, что Карелия, как составная часть Фенноскандии, куда входят еще Кольский полуостров, Финляндия и Швеция, в течение последних миллионов лет своего геологического развития, обладая твердым скальным основанием, не испытывала землетрясений или каких-либо подвижек земной коры, известных в геологической литературе под названием неотектонических. К.О. Кратц придерживался иного мнения. Он не любил догмы и всегда считал, что наука находится, точнее, должна находиться в постоянном развитии, а не стоять на месте. Как-то в разговоре Кауко Оттович кинул крылатую фразу: «Лак, ищи, есть неотектоника в Карелии!"

Шел 1964 год. Перечень подлежащих к сдаче предметов заметно таял. Был уже написан геологический отчет, который я, как один из его соавторов, в сокращенном виде мог представить в качестве дипломной работы. Вооруженный новыми знаниями, полученными в ходе полевых работ, я вплотную подошел к пониманию проблем неотектоники. Ее проявление на территории Карелии упорно отрицалось многими, в том числе и одним из корифеев, почетным академиком Николаем Ивановичем Николаевым, руководившим лабораторией неотектоники в Московском университете (кроме того, он был президентом международной комиссии по неотектонике). Я же по мере накопления фактического материала все больше и больше убеждался в том, что в Карелии случались водвижки (неотектонические) земной коры в очень «молодое», можно сказать, в «недавнее» время, от шести до трех тысяч лет назад. Вооружившись соответствующими, по моим представлениям, доказательствами, я постучался в дверь лаборатории неотектоники, которая находилась на восьмом этаже Московского университета.

Николай Иванович принял меня по-доброму, был поражен тем, что я только в следующем году заканчиваю университет, посмотрел фотографии, выслушал меня — и наотрез отказался поверить в мою «несусветную чушь». Конечно, выразился он иначе, но взгляд его был красноречивее слов. Я буквально чувствовал, как земля уходит из-под моих ног. Это было хуже самого трудного экзамена, хуже землетрясения, факт которого я так упорно хотел доказать. Экзамен можно пересдать, здесь же тебе будет поставлена двойка на всю оставшуюся жизнь. И я решился на крайнюю меру. «Если вы не верите, — сказал я, — то приезжайте к нам и посмотрите сами». И даже похолодел от собственной наглости. Я был уверен, что Н.И. Николаев мне откажет, имея для этого множество причин: занятость, поездка за границу, просто отпуск и т.д. Но Николай Иванович неожиданно согласился, тем более что в Карелии он бывал только проездом. Мы договорились о дате и месте встречи.

Вообще эта зимняя сессия мне памятна многим. Не могу не рассказать об истории, участником которой был Кауко Оттович Кратц. Я только что сдал труднейший экзамен по минералогии — и вдруг звонок по нашей внутренней связи, меня вызывают к телефону дежурного по этажу. Приехал по своим делам Кауко Оттович и просит провести его к нам в общежитие (в МГУ тогда действовала жесткая система пропусков). К тому времени К.О. Кратц — доктор наук, профессор, уже три года как директор института геологии, созданного на базе нашего сектора геологии Карельского филиала. Но вот же — сохранил все свои демократические привычки: во врем» своих кратковременных командировок в Москву предпочитал останавливаться не в гостинице, а у нас в общежитии на девятнадцатом этаже. Ему было хорошо с нашей молодежью, да и в бытовом отношении удобно — жили мы по двое в двухкомнатном блоке, с туалетом и душем. Моим напарником был «настоящий» студент дневного отделения. Хороший парень, к тому же — командир университетской дружины, что также создавало дополнительные гарантии для безопасного проживания у нас Кауко Оттовича. Коллега по общежитию пошел ночевать к знакомым ребятам, и нам было вольготно. Кауко Оттович вытащил из портфеля закуску, еще кое-что, мы выпили. Я был в блаженном состоянии: приехал друг, труднейший экзамен по минералогии — позади.

Утром прибежал встревоженной напарник и сообщил пренеприятнеишее известие: по этажу идет «поголовная» проверка. Ночью произошла кража у иностранного студента. Кауко Оттовичу нужно немедленно уходить. Но куда?

Немедленно собрали «большой военный совет», кто-то вспомнил о некоем Викторе и его потенциальных возможностях (тот служил техническим секретарем в орготделе ЦК КПСС). За ним быстро сбегали и по пути, видимо, здорово «накачали», так как выглядел он очень встревоженным. Тем временем голоса проверяющих раздавались все ближе и ближе. Виктор попросил меня выйти из комнаты и между нами состоялся следующий разговор: «Гарри, кто он?» —«Директор нашего института». — «Я не об этом, кто он тебе?» — «Друг, Виктор, большой друг». — «Вот это я и хотел знать».

Виктор быстрым шагом отправился к телефону, и я услышал, как он в приказном тоне забронировал номер на имя Кратца в гостинице «Москва». Я стоял рядом и на всякий случай написал на бумажке имя, отчество и фамилию Кауко. Когда мы вернулись в комнату, Виктор сказал Кауко, чтобы тот срочно ехал в гостиницу: «В вестибюле будет много народу, а у окошка администратора табличка "Мест нет". Не обращайте внимания. Скажите, что вы по брони ЦК».

Кауко вечером позвонил и сообщил, что все в порядке, и мы облегченно вздохнули. Это было в пятницу, и я стал усиленно готовиться к следующему испытанию — к. сдаче предмета, еще более трудного, чем предыдущий — кристаллографии. Но он шел зачетом, а это уже было легче. И вдруг в воскресенье звонит Кауко и говорит: «Гарри, поедем поужинаем где-нибудь». Я, естественно, отказываюсь, однако Кауко непреклонен, обещая на «пальцах» доходчиво все объяснить. Увы, я сдался, да если откровенно, не очень-то и сопротивлялся. Но если уж кутить, то по полной программе, и я уговорил в свою очередь Кауко посмотреть хотя бы немного чемпионат по спидвею (гонки мотоциклистов по льду), который проходил в это время в Москве. Гонки оказались настолько захватывающими, а Кауко по натуре своей был азартным человеком, что мы простояли на морозе целых два часа и гонки досмотрели до конца. Замерзли — ног не чувствовали и в быстром темпе помчались к метро. Приехали в гостиницу, разделись в шикарном одноместном номере Кауко и спустились в ресторан. Но... воскресенье, мест нет. К счастью, Кауко умел разговаривать с метрдотелями. Он обладал особым шармом и легким иностранным акцентом. Нам указали столик в стороне, за которым сидели два молодых кавказца. Оказывается, они уже расплатились и собирались уходить. Мы поздоровались, сели, и Кауко жестом подозвал официанта, объяснил, что мы очень замерзли, попросил быстрее принести коньяк, закуску и четыре рюмки. Тем временем мы познакомились с соседями: это оказались грузины, одного звали Гиви, и он служил в Германии, а второго — Дэви, и приехал он на встречу с другом. Они были из одного села. Мы тоже представились. Ребята несколько опешили: таких имен они явно не ожидали. Когда принесли коньяк, Кауко угостил и наших соседей. Они сначала отказывались, но затем и сами заказали бутылку. А далее события разворачивались как в каком-нибудь голливудском фильме... Я еще раньше заметил в середине зала, между малахитовыми колоннами, красиво сервированный стол, примерно на двенадцать человек. И вот через некоторое время в зале погасли большие люстры, все официанты во главе с метрдотелем выстроились в два ряда с белыми полотенцами на согнутых руках, оркестр заиграл туш. В ресторан, в сопровождении свиты, величаво вошла «королева шахмат» Нона Гаприндашвили, завоевавшая недавно повторно титул чемпионки мира. Это было потрясающе! Гиви и Дэви с улыбкой переглянулись и объяснили нам, что они, еще будучи совсем маленькими, вместе с Ноной бегали босиком по селу. Затем они подмигнули друг другу, написали несколько слов на карточке, подозвали официанта и попросили передать ее чемпионке мира вместе с двумя бутылками шампанского.

Прошло минут пять, подходит тот же официант и приглашает Гиви и Дэви к столу Ноны. Они отказываются, ссылаясь на то, что не одни. Мы видим, как Нона, улыбаясь, смотрит в нашу сторону. Снова подходит официант и приглашает уже всех нас, четверых, к праздничному столу «королевы». Мы с Кауко отказываемся, объясняя, что это не совсем удобно. Гиви и Дэви просят официанта передать, что они своих друзей оставить не могут. Кажется, пронесло! Но не тут-то было! Несколько официантов с метрдотелем во главе, с двумя серебряными ведерками, из которых торчат четыре бутылки шампанского, вдруг направляются к нам. Зал, понимая, что происходит какая-то непостижимая дуэль, зааплодировал. По грузинскому обычаю «норму» ответного послания надо удвоить. Все это грозило нам «большими» деньгами, которых, естественно, у нас не было. Я спросил Гиви: как быть? На это он спокойно ответил, что все улажено, и, извинившись перед нами, ребята пошли, как они сказали, покурить. Мы остались одни. «Кауко, — говорю я, — а если они не придут?» Подобная тревожная мысль закралась и у него.

Гиви и Дэви отсутствуют пять, десять, двадцать минут... Подходит официант и спрашивает: «Кофе подать?» Что-то я не помнил, чтобы мы его заказывали, но в данной ситуации он был очень кстати. Приносят кофе, Кауко спрашивает, не знает ли официант, где наши соседи? Тот спокойно так отвечает: "Они минут тридцать тому назад ушли, полностью расплатившись по счету, а кофе они заказали для вас». У нас гора свалилась с плеч.

О 64-м надо еще сказать, что это был последний год службы нашего Сережи.

Ноябрьским вечером раздался звонок, я открыл дверь — и, о радость! — передо мной стоял наш сын, возмужавший и красивый. Вещей у него практически не было, он все на радостях раздал своим однополчанам. Откинул полу шинели — и... «я достаю из широких штанин, дубликатом бесценного груза!» — Сергей держал в руках бутылку чистого архангельского спирта. Обняв меня, он сказал: «Vati, наконец-то я дома!» Вот так, спустя двенадцать лет, Сергей назвал меня отцом, нашел для этого единственное, только ему принадлежащее обращение и поэтому стал мне во сто крат ближе и роднее. Уже потом, после какого-то эпизода в нашей жизни, Надя, задумчиво глядя на меня, сказала: «Милый, а ведь ты отобрал у меня сына!"

Я бесконечно благодарен судьбе, что у нас есть такой Сережа!

Когда он вернулся из армии, в квартире стало многолюдно. Если бы кто-нибудь скомандовал по-армейски: «По порядку рассчитайсь!» — Сергей был бы седьмым.

Маленькой Наде исполнилось всего два года. Я тогда из взрослого человека превратился во «взрослого школьника» и вечерами накрепко был привязан к письменному столу. Если случалось, что обитатели нашего дома, на взгляд маленькой Нади, слишком громко себя вели, она поднимала свой указательный пальчик и произносила назидательно: «Тисе, дядя Гарри писет!» Славный рос человечек!

В следующем, 1965 году, я перешел в разряд «дипломантов», то есть дипломников, и получил в свое распоряжение отдельную комнату в общежитии и даже собственный ключ от нее. Я был даже временно прописан в МГУ и поставлен на военный учет. Однокурсники, ставшие мне близкими во время учебы, — Иосиф Врубель, правнук художника Врубеля, за что и был нами прозван «Потомок», Казимир Растворов, офицер Генштаба, вышеупомянутый Виктор, — попросили на время моего отсутствия ключ от комнаты. Я их понимал. Было начало зимы, а защита диплома и госэкзамен предстояли только в мае. И вдруг такой «ценный объект» незаслуженно пустует! В то же время я боялся навлечь на себя неприятности из-за бдительного ока дежурного по этажу. В конце концов я дал себя уговорить, но поставил ряд условий: изготовить дубликат ключа, комната должна быть всегда убрана, иметь в запасе чистый комплект белья и бутылку коньяка с лимоном. С тем я и уехал на четыре месяца.

В конце мая мы с Надей приехали в Москву на защиту диплома. На законном основании Наде выписали пропуск, и мы поднялись на девятнадцатый этаж, как сейчас помню, в комнату № 1928. Надя о моей договоренности с ребятами не знала, и дверь я открывал с опаской увидеть нечто непотребное, но... мои друзья оказались истинными джентльменами. Все условия были строжайшим образом выполнены. В шкафу находилась слегка початая бутылка коньяка с лимоном, на диване — стопка чистого постельного белья. Вечером пришли Виктор, Иосиф и Казик — отметить Надин приезд. Следует сказать, что ее появление на девятнадцатом этаже не осталось незамеченным. Нет-нет да и постучит кто-нибудь в дверь, взглянет на Надю и, извинившись, удалится. Надя со смехом мне потом об этом рассказывала. По ее предположению, видимо, все хотели посмотреть на «жену Гарри», которая безропотно все эти годы присылала деньги, чтобы муж мог спокойно учиться. И добавила: «Сейчас я понимаю, откуда ты так хорошо знаешь рестораны Москвы: ты их изучал с девятнадцатого этажа...» Возражать мне было нечего.

Настал день, когда должна была состояться защита диплома. Среди членов комиссии — Иван Семенович Щукин, старейший профессор, патриарх-ученый географического факультета МГУ. Когда я докладывал по существу моей дипломной работы, невольно взглянул на него. Склонив голову на грудь и закрыв глаза, он спокойно дремал. Я с облегчением вздохнул, поскольку наслышан был о его строгости.

В геоморфологической литературе есть такое понятие «оз», во множественном числе — «озы». Существуют различные гипотезы об их формировании и происхождении. Большинство ученых, и в этом они едины, утверждают, что озы относятся к формам рельефа, образовавшимся в теле ледника. Они широко распространены на территории Карелии и по внешнему своему облику напоминают железнодорожные насыпи. Так вот, стоило мне заговорить об озах, как Иван Семенович тут же открыл глаза, прервал мой доклад и спросил о механизме озообразования. На мой взгляд, это выходило за рамки студенческой дипломной работы, но что я мог сделать... Я стал перечислять различные точки зрения отечественных и зарубежных исследователей. Иван Семенович снова прервал меня: «Какие существуют гипотезы образования озов, я и сам знаю, я же хочу, чтобы вы изложили свою точку зрения». Итак, вопрос был поставлен ребром, и я рассказал о своих наблюдениях и представлениях. Иван Семенович поощрительно кивнул: «Мне нравится ваша концепция, разрабатывайте ее и дальше». И снова закрыл глаза. Надо ли говорить, что диплом был защищен на «отлично». Неожиданностью было то, что Иван Семенович затребовал мою дипломную работу, которая, в сущности, являлась геологическим отчетом, к себе на кафедру.

Уезжать из Москвы мне пришлось без диплома. Его обещали выдать только 29 июня, а ждать я не мог: начинался полевой сезон. Конечно, взгрустнулось: не будет больше в моей жизни Московского университета, славного студенческого общежития, этих стен, коридоров, множества этажей, ставших за четыре года учебы такими родными. И даже сегодня, бывая по случаю в Москве, проезжая мимо университета, я чувствую, как волна теплого чувства благодарности за все то, что он сумел мне дать, поднимается в моей груди.

За последний год учебы в МГУ я близко познакомился с двумя аспирантами экономического факультета: Борисом Щенниковым (будущим профессором Академии народного хозяйства) и Геной Поповым (Гавриил Попов — будущий декан экономического факультета МГУ, позднее мэр Москвы). И хотя они на целых пятнадцать лет были моложе меня, мы подружились как бы «с первого взгляда». Оба они в свое время закончили математический факультет МГУ, но в аспирантуру пошли по экономической специальности. В сущности, они являлись первопроходцами в области применения математических методов управления экономикой. Будучи заядлыми путешественниками, молодыми и холостыми, они изъявили желание посетить Карелию, и я их пригласил к себе, но с одним условием: они получат по доверенности мой диплом и привезут его к нам в экспедицию. И вот настал день 10 июля, когда Борис и Гена, прихватив еще двух своих приятелей Виталия и Рафика, прибыли в Медвежьегорск, где я с водителем встречал их на грузовой машине.

В то лето наш отряд «дислоцировался» на Заонежском полуострове, примерно в 90 километрах от Медвежьегорска. Это уникальные по своему ландшафту и архитектуре места. Недаром Заонежье ученые прошлого века называли «Русским Римом». Поезд прибыл из Москвы в Медвежьегорск в пять часов вечера. Еще три часа пути — и мы в лагере, где все уже готово к приему гостей: поставлены палатки с пологами, сварена уха, поджарена ряпушка. Москвичи прибыли не с пустыми руками, привезли разных деликатесов, картонный ящик с польским пивом и польской водкой. И вот мы сидим за таким роскошным столом, горит костер, произносятся тосты, но где же главное — мой диплом? Я понимал, что все идет по задуманному сценарию, и, ждал, порою все же задавая себе тревожный вопрос, а привезли ли его? Около полуночи кто-то из москвичей подбросил сухих дров в костер, искры полетели в небо, стало очень ярко и празднично. Гена Попов, как самый старший, поднялся и, держа в руке стакан (мы приобрели их специально для гостей) с соответствующей подобному случаю жидкостью, произнес тост в мою честь и под аплодисменты и возгласы «ура» вручил так нелегко доставшийся мне диплом об окончании Московского государственного университета имени М.В. Ломоносова. Разве можно забыть этот вечер!

Я мог бы еще написать, как москвичи ходили с нами в маршруты, как ловили рыбу, как восторгались нашей карельской природой... Но всего не опишешь. В сентябре 1997 года пришла печальная весть о преждевременной кончине Бориса Андреевича Щенникова. Целых тридцать три года нас связывала самая искренняя дружба. Это был жизнерадостный, любознательный, я бы сказал, жадный до жизни человек. Он ушел в неполных 57 лет.

В конце июля 1965 года к нам приехал Н. И. Николаев. Мы его встретили, как подобает встречать высокого гостя. Не стану подробно описывать те маршруты на лодке и на машине, которые мы проделали с Николаем Ивановичем. Шел профессиональный смотр объектов, хранящих, на мой взгляд, следы молодых, неотектонических нарушений в земной коре. Сперва Николай Иванович хмурился, затем стал задумчивым, и наконец я услышал столь желанные, ожидаемые и в то же время столь неожиданные слова: «Гарри, вы правы». Он признал, что, видимо, в Карелии все же имели место очень «молодые» землетрясения, силой не менее 6—9 баллов, от 9 до 3 тысяч лет тому назад, и дал им тут же очень звучное и научно обоснованное определение, а именно «сейсмодислокации». Это был мой второй звездный час в науке.

В октябре к нам в экспедицию приехал Кауко Оттович, как обычно, на несколько дней, — посмотреть, что мы еще, кроме следов землетрясений, нашли в котловине Онежского озера. Мы, конечно, обрадовались встрече с ним, поездили по обнажениям, говорили о серьезных и несерьезных делах. Его приезды к нам нередко были сопряжены с какими-то неожиданностями. Так случилось и на сей раз. Перед самым отъездом он произнес роковую для меня фразу: «Собирайся, Гарри;, поедешь со мной в Петрозаводск, завтра сдаешь свой первый экзамен в заочную аспирантуру. Мы получили для тебя единицу по специальности «геоморфология». — И, увидев мое ошарашенное лицо, добавил: — Да не волнуйся, первый экзамен — немецкий язык». Не дана была мне передышка. Кауко Оттович за меня решил «ковать железо, пока горячо». Мой бег стайера продолжался. «Шахматные часы», включенные восемь лет назад, продолжали свой ход.

В 1966 году к напряжению, связанному с учебой в аспирантуре, прибавились семейные тревоги. В первую очередь они были связаны с мамой . Она стала чаще жаловаться на здоровье. А как-то прислала черно-белую любительскую фотографию, на которой она сидит в очках и читает газету. Лицо спокойное и доброе. На обороте нетвердой рукой написаны следующие строки: «Дорогие дети мои! Высылаю на память вашу старушку-мать. Исполнилось 80 лет. Осталось немного жить. Поймите сами, как тяжело мне жить, не видя вас. Скучно (подчеркнуто). Мама».

Состояние мамы, ее одиночество подтолкнули Дору ускорить свой отъезд в Израиль. Это случилось в 1966 году. Я не знал, что больше не увижу сестру...

Через некоторое время Дора написала, что здоровье мамы ухудшается. Сердцем я был, конечно, с ними, но все мои попытки получить разрешение на поездку в Израиль оставались безуспешными. Через год, в феврале 1968-го, пришла горестная весть: мамы не стало... Надо ли объяснять, что я чувствовал...

А жизнь шла вперед. У Васи родилась вторая дочь — Наташа. С ее появлением нас в квартире стало восемь человек, но Сережа практически не бывал дома: после армии он накрепко связал свою жизнь с Беломорско-Онежским пароходством. Его домом стал корабль, и мы его редко видели. Со временем он дослужился до старшего механика, ходил, как выражаются моряки, в загранку.

ИСТОРИЯ ОДНОГО ТРЕУГОЛЬНИКА

Примерная семья. Знакомство с Е.А. Кибриком. Непредвиденный поворот. «Симпозиум на колесах». Меня преследуют несчастья. «Международный скандал». Одиночество Н.И. В мастерской художника. Вдова. Воссоединение.

Еще во время визита Н.И. Николаева к нам в экспедицию под Медвежьегорском у нас с ним (я имею в виду и Надю) установились очень хорошие отношения. Постепенно они превратились в дружеские. Мы бывали у Николая Ивановича дома, и Ирина Александровна, его жена, всегда старалась нас, «голодных» петрозаводчан, накормить вкусным обедом. Наши встречи продолжаются и сейчас, более тридцати лет спустя, несмотря на то что Ирины Александровны с нами больше нет.

Упомянув ее имя, не могу не рассказать о человеке, с которым тесно переплелись последние двадцать пять лет ее жизни. Как-то в один из наших приездов в Москву, на ужине, устроенном Ириной Александровной в нашу честь, мы были представлены «другу дома» Евгению Адольфовичу Кибрику. Внешность Евгения Адольфовича была своеобразная: невысокий, плотный, плечи широкие, на короткой шее посажена большая лысая голова. Прибавьте к этому застенчивую, добрую улыбку. В ходе знакомства выяснилось, что он давно уже вдовец, живет работой и путешествиями. Их троих — Ирину Александровну, Николая Ивановича и Евгения Адольфовича — связывала давняя дружба, совместные поездки за границу и, видимо, еще многое другое. При всей разности профессий: Евгений Адольфович — художник, Николай Иванович — ученый-геолог, их объединяли общие взгляды на жизнь, обширные знания в области литературы, музыки, мировой живописи. Центральной фигурой в этом «тройственном» союзе была Ирина Александровна. Мне казалось, что она олицетворяет истинный образ гордой польки, каковой она в действительности и была. Выше среднего роста, отличная фигура, аристократичные черты лица. Николай Иванович, хотя и был старше Ирины Александровны на целых четырнадцать лет, ничуть не уступал ей: высокий, красивый, с прекрасной шевелюрой седоватых волос. Он и Она удивительно подходили друг другу. Чувствовалось, что Ирина Александровна горда своим домом, мужем, которого она ласково называла «Коленькой», сыном — молодым талантливым геологом. Евгений Адольфович казался при них Санчо Пансой. Первая встреча с Е.Кибриком, как, впрочем, и все последующие, запомнилась нам навсегда.

Приехав домой, мы сразу же заглянули в «Большую Советскую Энциклопедию», где увидели фотографию Е. А. Кибрика, прочитали посвященную ему статью: теперь мы знали, где и когда родился наш новый знакомый, каков его творческий и жизненный путь. Будучи вооруженной столь обширными знаниями, Надя при следующей встрече с Е. А. Кибриком опрометчиво выпалила: «А я о вас теперь все знаю!» — «И откуда же?» — спросил Евгений Адольфович. — «Из «Большой Советской Энциклопедии», — гордо ответила Надя. — «Ох, много же вы обо мне знаете», — сыронизировал Евгений Адольфович. Но тут же вытащил из объемного портфеля большой альбом своих рисунков и сделал черным фломастером дарственную надпись: «Милым Лакам. Е. Кибрик». Альбом содержал множество рисунков-иллюстраций к «Кола Брюньону» Р. Роллана, «Тарасу Бульбе» Н. В. Гоголя, «Борису Годунову» А. С. Пушкина и др.

Для нас это был царский подарок, а в доследующем мы убедились, что данные о Е.А. Кибрике в БСЭ были очень неполными и устаревшими.

В 1967 году мы проводили так называемый летний «симпозиум на колесах», встречу с геологами Прибалтики, Ленинграда, Москвы и Кольского полуострова. Иными словами, геологическое совещание в экспедиционных условиях, когда все теоретические и спорные вопросы могли быть разрешены тут же, прямо у скальных пород. Жили в палатках, передвигались на машинах. В тот год предстояло объездить Северное Приладожье и Заонежский полуостров — на все про все отводилось десять дней. Мне поручили встречать большую группу геологов из Прибалтики на границе Карелии с Ленинградской областью, у пограничного поста. В этой группе должен был быть и Николай Иванович, который находился в Эстонии. Сразу, при встрече у шлагбаума, Николай Иванович отвел меня в сторону для неотложного разговора. Я сослался на свою занятость в «текущем моменте» и испросил его разрешения подождать до прибытия в Сортавалу, где намечалась первая ночевка в гостинице и где Николаю Ивановичу был забронирован отдельный номер. До Сортавалы оставалось всего полтора часа езды, и тут «грянул гром» среди ясного неба. «Гарри, — сказал Николай Иванович, — Ирина Александровна поручила мне, как только вас увижу, передать, что она от меня ушла». Я тупо на него уставился: «Как — ушла?» — «Ушла к Евгению Адольфовичу Кибрику», — с печалью сказал Николай Иванович. Я был в шоке и ничего не понимал. К счастью, у меня хватало забот: нужно было разместить всех прибывших гостей, у эстонского автобуса отказали тормоза, требовалось срочно организовать ремонт и т.д.

В тот вечер я толком поговорить с Николаем Ивановичем не смог. Да и в последующие дни он ограничивался фразой: «Ирина Александровна сама все расскажет...»

На следующее утро моя механическая бритва не сработала, и я помчался в парикмахерскую напротив гостиницы. Подошла очередь, я уселся в кресло, на мое лицо был наложен слой мыльной пены, и только тогда я заметил, что моим брадобреем является очаровательная девушка. В это время прибежал мой коллега и сообщил, что завтрак в ресторане уже накрыт и все ждут только меня. Я сделал неосторожное движение рукой, дескать, не торопи меня, и... наткнулся на бритву в руках девушки. Подушечка мизинца была начисто срезана! У девушки обморочное состояние. Вместо завтрака — больница. Кровь хлещет. Наложили толстую повязку, сделали противошоковый укол. На симпозиуме тема номер один: как опасно увлекаться молодыми девушками в парикмахерской.

Надо сказать, что в ту встречу с коллегами неудачи просто преследовали меня. К Медвежьегорску мы подъезжали в очень жаркий для карельского лета день, и участники нашего совещания решили искупаться. Первое встретившееся озеро было красивым, но с каменистыми берегами. Это никого не остановило. Женщины через лесок пошли направо, мужчины — налево.

Надевая плавки, я сел в не замеченный мной куст крапивы. Сказав про себя три слова «полковника Хачека», я пошел, растирая одно место, вслед за остальными в воду. Все шли осторожными шажками, чтобы не повредить об острые камни ноги, и я точно так же. Но вдруг острая боль пронзила ногу. Не долго раздумывая, я бросился вплавь. Через некоторое время почувствовал что-то неладное, лег на спину и рукой дотянулся до ступни. О Боже! Кончиками пальцев ощутил глубокую открытую рану. Крови не было, ее смывало водой. Стало понятно, что я наступил на только мне предназначенную разбитую стеклянную банку, брошенную в воду беспечными рыбаками. Остальные ведь прошли, и никто себе вреда не причинил. Длинными взмахами поплыл я к женщинам, понимая, что только у них могу найти помощь. Увидев рану, они пришли в ужас: кровь так и хлестала. Быстро нашли бинт, вату, лейкопластырь, крепко перевязали ступню, и на максимальной скорости весь симпозиум отправился в медвежьегорскую больницу. Там мне наложили шесть швов при местной анестезии и опять сделали противошоковый укол. Многовато для одного симпозиума!

Все дальнейшее время нашей поездки я провел уже в качестве пассажира в машине и на стульчике вечерами у костра. Коллеги по-доброму шутили, поили меня водкой, чтобы «заражения крови» не было. Возникла крылатая фраза: «Только Гаррино еврейское счастье могло найти разбитую стеклянную банку там, где все остальные ее благополучно миновали». Увы, на этом история не закончилась.

Через десять дней, уже в Петрозаводске, сняли швы, и можно было ехать со своим отрядом на полевые работы и продолжать начатые исследования. Именно в это время приехали гости-геологи из Финляндии — первые ласточки из соседней дружественной страны. Их надо было принять на высшем уровне и обеспечить все удобства и безопасность передвижения. Директор института геологии не нашел ничего лучше, как издать приказ, отзывающий из экспедиции шофера нашего отряда Виктора Песнина для обслуживания иностранных гостей. Пришлось за руль нашей грузовой экспедиционной машины сесть мне, благо у меня были не только права, но и профессиональный опыт. Предстояло одолеть 350 километров по не очень хорошей дороге и при не зажившей еще ноге. До места я добрался благополучно, но уже у самой стоянки лагеря пришлось спускаться с косогора по скользкому глинистому склону, и машину потащило в сторону. Я изо всех сил нажал на тормоза и почувствовал, как что-то теплое потекло по ступне. Машину я остановил, но незажившая нога пострадала. На мое счастье, в ближайшей деревне имелся медпункт. Ребята раздобыли лошадь с телегой и возчиком и повезли «жертву трудового фронта» на перевязку. Слава Богу, швы не разошлись. В медвежьегорской больнице хирург постарался. Но пока я был в медпункте, мои коллеги, люди с хорошо развитым чувством юмора, где-то на помойке обнаружили старый, кем-то выброшенный протез ноги, отмыли его добела и вечером, у костра, за чаркой водки вручили мне как ценный подарок «за проявленное мужество и добросовестное отношение к работе». Так на веселой ноте закончилось очередное мое приключение в жизни и геологии.

Осенью того же 1967 года в Москве должен был состояться Международный симпозиум по неотектонике, руководить которым предстояло Николаю Ивановичу. Я понимал, что мне, «мелкой сошке», там места нет, но все же решился обратиться к Н.И.Николаеву: нельзя ли выступить с докладом по новым, никому пока не известным данным о «сейсмодислокациях"? Николай Иванович дипломатично ответил, что график работы симпозиума очень уплотнен и составлялся задолго до его начала. Но, подумав, сказал, что если я помогу в переводе с русского на немецкий (естественно, и наоборот) у стендов в холле, где будут вывешены неотектонические карты разных частей света, то, возможно, он допустит нас (меня и моего коллегу А. Д. Лу-кашова) к участию в работе симпозиума. Конечно, при условии, что доклад ему понравится. Согласие Николая Ивановича объяснялось в основном тем, что приглашенные переводчики из «Интуриста» не знали геологической терминологии, а из специалистов кафедры никто не владел немецким. Как бы то ни было, но проблема нашего выступления решилась позитивно.

Большую помощь при написании доклада нам оказал К. О. Кратц. Он придал нашему сообщению изящество и размах. Забегая вперед, скажу, что Кауко Оттович и Галина Сергеевна специально поехали в Москву, чтобы нас послушать и поддержать. Кроме того, Кауко Оттович переводил синхронно доклад на английский, а я на немецкий, сам доклад делал А. Д. Лукашов. Но это было на третий день заседаний, что касается первогр дня, то в мою жизнь опять вмешалось «провидение».

Открытие пленума происходило в одной из аудиторий МГУ. Она вмещала несколько сот человек и была оборудована новейшей по тому времени техникой для показа слайдов, кинофильмов и репродукций. Мы с Толей Лукашовым пришли заранее, удобно разместились в середине двенадцатого ряда и с напряжением и любопытством стали наблюдать за происходящим. Аудитория постепенно заполнялась представителями всех пяти континентов. Последними вошли академик И.П. Герасимов, который должен был выступить с приветственной речью, и Н.И. Николаев, президент международной неотектонической комиссии и одновременно председательствующий на открытии пленума. Примерно в середине приветственной речи академик Герасимов остановился и что-то сказал Н.И. Николаеву. Тот приподнялся и стал взглядом кого-то выискивать среди присутствующих. У меня екнуло сердце, и не зря. Николай Иванович громко, на всю аудиторию, спрашивает в микрофон: «Гарри Лак, вы здесь?» Мне ничего не оставалось делать, как показаться. «Идите сюда», — приказал Николай Иванович, и я в полной тишине, под внимательными взглядами присутствующих, стал пробираться к проходу. Пропуская меня, участники пленума были вынуждены вставать, при этом раздавался стук хлопающих откидных сидений. Это было что-то! Наконец я спустился по ступенькам вниз к столу президиума. Далее произошло следующее: Николай Иванович показал на сидящего во втором ряду профессора Шварцбаха, директора института геологии из г. Кельна (ФРГ). Оказывается, заболел персональный переводчик профессора, и мне поручалось его заменить. На знакомство времени не хватало, пришлось сразу приступить к переводу приветственной речи академика. В дальнейшем профессор Шварцбах, желая облегчить мне задачу, просил русские доклады ему не переводить, так как у него имелся английский текст. Но мне от этого легче не стало. Самое трудное было переводить быстро и точно вопросы, которые задавались на русском языке докладчику нашими учеными.

В напряженной работе без передышки прошли два с половиной дня. На третий, вечером, предстоял наш доклад. Среди присутствующих был и Шварцбах, с которым за эти дни мы стали чуть ли не друзьями. Доклад прошел отлично, вечером Галина Сергеевна и Кауко Оттович уехали домой в Петрозаводск, а мы с Толей решили взять короткий «тайм-аут» и последовать приглашению Виктора (уже знакомого читателям в связи с «чп» в университете и переселением К. О. Кратца в гостиницу) побывать в доме отдыха издательства газеты «Правда», директором которого он теперь был. Угрызений совести по поводу самовольной отлучки и «бегства» от профессора Шварцбаха я не испытывал, да мне и в голову не приходило, что мое отсутствие может хоть как-то повлиять на ход семинара. Если бы я знал!

Наше пребывание затянулось до утра. Хорошая закуска, ощущение полнейшей свободы, добрые воспоминания — что еще человеку нужно. На следующий день, пока мы преодолевали все препятствия транспортного характера — электричка, метро, автобус, — стрелки на часах уже приблизились к одиннадцати. Первый, кого мы увидели, был, конечно же, Николай Иванович, который нам попался чисто случайно при входе, у лифтов. «Где были?» — тотчас последовал вопрос. Что мы могли ответить... Душистое «амбре» испанского коньяка, которым нас угощал Виктор, говорило само за себя. Как заявил Николай Иванович, моя «самоволка» имела печальные последствия на уровне «международного скандала». Профессор Шварцбах пришел утром в университет и, узнав, что я с утра еще не появлялся, позвонил в посольство, заказал билет на Кельн, попрощался и уехал. Я искренне надеялся, что причина его преждевременного отлета была не только во мне. Через месяц я получил написанную им очень интересную монографию на немецком языке о геологических памятниках мира с дружеским посвящением. Николай Иванович также сменил гнев на милость и напечатал наш доклад в итоговом международном сборнике симпозиума. Все хорошо, что хорошо кончается.

Когда мы в следующем году приехали в Москву и пришли к Николаю Ивановичу, он жил один в своей четырехкомнатной квартире на Васильевской улице, рядом с Домом кино, вблизи Тверской улицы и Белорусского вокзала. Жил неуютно, как-то заброшенно. Он тут же позвонил Ирине Александровне, и когда через несколько дней мы снова были у него, в доме уже хозяйничала Ирина Александровна и на столе нас ждал вкусный, красиво сервированный обед. Позднее пришел Евгений Адольфович, и все было как когда-то и одновременно все не так. Евгений Адольфович подарил нам только что вышедшую небольшую книжечку сказок со своими иллюстрациями. После обеда Ирина Александровна с Надей долго о чем-то шептались в ее уже бывшем небольшом кабинетике, а мы вели так называемый мужской разговор. Когда собрались уходить, Ирина Александровна пригласила нас посмотреть их с Евгением Адольфовичем новую квартиру. Мы были смущены и одновременно рады.

Квартира находилась на Масловке, напротив стадиона «Динамо», в «доме художников», построенном еще в сталинскую архитектурную эпоху монументального строительства. Ехать, в сущности, было недалеко, но до троллейбуса требовалось пройти пешком порядочный кусок, а такси, как назло, не подворачивалось. Блеснула освещенная вывеска милицейского пункта, и Ирина Александровна сказала: «Женя, зайди и покажи свое удостоверение академика, попроси вызвать такси». Кибрик последовал ее совету, и уже через несколько минут мы были на Масловке.

Войдя в квартиру, мы с Надей буквально остолбенели. Нам показалось, что мы не в Москве, а в одном из павильонов Голливудской киностудии. Интерьер, современная мебель, картины на стенах, сами стены — все было удивительно и необычно красиво. А кухня? Фантастика! Голубого цвета ванна, умывальник, кафельные плитки. Это сегодня слово «евроремонт» звучит привычно, но тогда! Ведь шел всего лишь 1968-й.

В мастерской, которая находилась на втором этаже, мы с Надей и вовсе притихли. Евгений Адольфович, пока мы осматривали картины, его собственные и подаренные ему другими художниками, заварил чай и пригласил нас в комнату отдыха. Там стояли письменный стол, диван и еще кое-что из мебели, тут же был душ и небольшой закуток за занавеской для переодевания натурщиков. Уже поздно ночью мы распрощались с гостеприимными хозяевами.

Мы еще несколько раз встречались с Кибриками у Николая Ивановича, но потом они надолго исчезли из нашего поля зрения. У них была совершенно другая жизнь. До нас лишь доходили слухи — «Кибрики в Париже», «Кибрики в Мадриде»...

Однажды летом выдалось дней десять вне экспедиции. Мы были дома, наслаждаясь всеми прелестями городской цивилизации. Вдруг раздался телефонный звонок — я услышал знакомый голос: «Гарри, очень рад, что застал вас в Петрозаводске...» Я от удивления буквально опешил. «Где вы, откуда говорите?» — «Да мы здесь, рядом с вами. Только что гуляли по Пушкинской, любовались вашим домом, я даже поднялся к вам, но, к сожалению, никого не застал. Приходите к 17 часам к нам, мы на теплоходе «Державин», направляемся в Кижи. Отход намечен в полночь. Будем рады вас видеть». Оказывается, Кибрики рядом с нами, в нашем Петрозаводске, и ждут нас. Какая неожиданная и приятная новость! Мы ненадолго отлучались в магазин, и именно в это время они заходили к нам.

Ровно в пять вечера мы были на теплоходе. Кибрики занимали большую комфортабельную каюту с отдельной спальней и вместительным салоном. Евгений Адольфович угостил нас отменным коньяком, вкусным печеньем и хорошим чаем. Ирина Александровна и Надя пошли погулять по верхней палубе, а я стал рассказывать Евгению Адольфовичу о геологических особенностях Карелии, о ее людях, науке, искусстве. Его все интересовало. Эта была наша последняя встреча. Евгений Адольфович умер на руках у Ирины Александровны от сердечного приступа в подмосковном санатории во время послеобеденной прогулки- Ушел из жизни замечательный художник, чудесный человек, полный добра и сердечности.

Имя Е.А. Кибрика широко известно. Ирина Александровна собрала все записи автобиографического характера, сделанные при жизни самим художником, и издала книгу. Это было очень непросто. На родине Е.А. Кибрика, на Украине, ей удалось создать его музей. На подобные дела уходят годы, а придать таким музеям государственный статус еще сложнее. Когда все было сделано: памятник поставлен, музей с соответствующим статусом создан, книга издана, родственникам их часть наследства передана, — Ирина Александровна совершила, пожалуй, свой самый удивительный поступок. Она распродала мебель, сдала ведомственную квартиру, пришла к Николаю Ивановичу и предложила ему снова жить вместе. Он согласился. Они совершили трудный обмен и переехали с шумной и темной Васильевской на просторную, светлую и тихую Мосфильмовскую улицу, в трехкомнатную квартиру. Ирина Александровна приложила все свое умение и создала маленький квартирный рай. Но, увы, вместе жить им оставалось совсем недолго. Когда мы в очередной раз приехали в Москву, Ирина Александровна была в предынфарктном состоянии. При нас уходил врач и строго-настрого приказывал ей не вставать. Мы сидели втроем на кухне, пили чай и вели неспешный разговор, и тут неожиданно вошла Ирина Александровна и также присела к столу. На все наши уговоры пойти лечь и выполнять наказы врача она отвечала, что ей грустно, что она хочет побыть вместе с нами. Она принесла с собой книгу о Е. А. Кибрике и подарила ее нам с трогательной надписью. Через десять дней ее не стало. Это было в 1990 году.

Николай Иванович переживал очень сильно. Он впал в депрессию, ему надо было помочь, но мы не представляли как. Не будучи уверенными в успехе, все же позвонили ему и пригласили приехать к нам, зная, что Карелия Николаю Ивановичу нравится. Его ответ был краток: «Гарри, когда можно приехать?"

От имени института геологии мы обратились в Карельский областной комитет партии с официальной просьбой — обеспечить профессора МГУ Н.И. Николаева номером в обкомовской гостинице и пропуском в столовую (в то время с продуктами было плохо). Что и было сделано. Николай Иванович пробыл в Карелии десять дней. Он, по его собственным словам, отмяк душой. Мы возили его на нашей машине по всем интересным геологическим объектам, иногда довольно отдаленным. Он приходил в институт, беседовал с сотрудниками, знакомился с новыми материалами. Мы с Надей были очень рады, что могли ему помочь.

С тех пор Николай Иванович так и живет один в своей квартире, заставленной книгами по геологии и искусству. Стены увешаны картинами Е. И. Кибрика и других известных художников. В шкафах за стеклом хранятся сотни сувениров из разных стран. Ему девяносто три года. Он, конечно же, не очень здоров, одолевают болезни старости, но ум ясный, трезвый, четкий и нет старческого склероза. К нему приезжают со всех концов России за советом, просят дать отзыв или написать рецензию. Он продолжает редактировать научные труды, бывает на ученых советах геологического факультета МГУ. Лауреат Сталинской премии первой степени, заслуженный деятель науки России, почетный академик Российской Академии наук, профессор, почетный доктор многих университетов, награжденный дипломами и наградами разных стран, он остается таким же, каким был всегда, — доброжелательным и простым человеком.

ДИССЕРТАЦИЯ

Конфликт с начальником. Смерть Кауко. Предзащита. форсированный финиш. Высота взята! Сложности в институте. Поездка на Дальний Восток. Хэппи энд.

Прошло два года. Экзамены по кандидатскому минимуму были сданы. Как-то на одном из совещаний директор Института геологии Академии наук Эстонии Карл Карлович Орвику, академик и старейший ученый, спросил Галину Сергеевну Бискэ, где намечено провести защиту моей кандидатской диссертации. Она призналась, что об этом еще не думала, впереди ведь два года. Карл Карлович высказал пожелание, чтобы защита состоялась в Таллинне, у него в институте. Галина Сергеевна охотно согласилась. Итак, место защиты было определено, осталась самая малость — написать диссертацию, которая, увы, стала причиной моих будущих неприятностей.

В конце 60-х наступил разрыв в наших дружеских взаимоотношениях с Кауко Оттовичем, а затем и с Галиной Сергеевной. Эти события имели место тридцать лет тому назад, но до сих пор я испытываю непреходящую горечь разочарования. Полностью отдаю себе отчет в том, что эти ощущения носят сугубо личностный характер, но мне никуда от них не деться. К тому времени в жизни каждого из нас произошли большие изменения. Галина Сергеевна достигла «высшей власти», она одна из первых женщин Карелии защитила докторскую диссертацию, побывала ученым секретарем филиала, заведовала отделом четвертичной геологии и геоморфологии в институте геологии, получила орден «Знак Почета» и имела звание «Заслуженного деятеля науки». Кауко Оттович, согласно духовному завещанию академика А.А. Полканова, после его смерти стал директором им же созданного, единственного в мире института геологии и геохронологии докембрия в Ленинграде, был избран членом-корреспондентом Академии наук, но продолжал оставаться «идейным» наставником нашего института и одновременно его официальным куратором от президиума АН CССP.

Повторяю, субъективность моих воспоминаний очевидна, и они тревожат меня по сей день, причиняя душевную боль. К тому времени я вырос из «коротких штанишек» ученика, я это всегда чревато последствиями для... ученика. Несмотря на мое должностное положение младшего научного сотрудника, многие ученые с высокими званиями относились ко мне по-доброму, и среди них был Николай Иванович Николаев, который косвенно послужил одной из причин возникшего разрыва.

Приближалось время написания кандидатской диссертации. На одной из наших встреч Николай Иванович согласился стать оппонентом моей работы. Конечно, для меня это была большая честь. Николай Иванович предложил свое видение моей диссертацией даже дал ей название. Кауко Оттович, узнав об этом, пришел в ярость. Он ждал от меня совсем другого, надеялся, что я дам новое направление в геоморфологии .Карелии. Но на подобный «подвиг» я был тогда не способен, чувствовал себя, как «выжатый лимон». Мне исполнилось сорок пять, впереди еще были лет пятнадцать плодотворной работы, но... Я прекрасно понимал всю необходимость заиметь документ, без которого дальнейшее продвижение в научной деятельности невозможно. То есть нужно было защитить диссертацию, или, что звучит вернее, «защититься». Допускаю, что К. О. Кратц был по-своему прав, но ведь наше знакомство длилось уже двадцать семь лет, он был нашим с Надей «сватом», так откуда такая суровость? Надо отдать ему справедливость: один из ближайших соратников Кауко, не без его ведома, прислал очень хороший отзыв на мою работу, а это многого стоило. Неисповедимы пути... человеческие.

Галина Сергеевна поступила еще более сурово. Она, являясь моим руководителем, написала отрицательный отзыв, демонстративно не пришла на заседание ученого совета института, на котором проходило обсуждение моей работы. Однако члены ученого совета рассудили иначе и своим единогласным одобрением дали «зеленый свет» и благословили на защиту в Таллинне.

Отношения с Кауко Оттовичем в последующие пятнадцать лет оставались прохладными. Но я знал из рассказов многих наших общих знакомых, что он всегда обо мне спрашивал и, как говорится, был «в курсе» всех событий моей жизни.

Незадолго до смерти, а случилась она 23 января 1983 года, будучи последний раз в Петрозаводске, вечером перед отъездом, впервые после столь длительного отсутствия, Кауко Оттович снова переступил порог нашего дома и все четыре часа, до самого отхода поезда, несмотря на многочисленные телефонные звонки разных лиц, провел у нас. Он сидел на своем обычном месте на нашей маленькой кухне, весело, как в былые времена, беседовал с бабулей, «тетей Лизой», как он любовно ее называл. В минуту откровения он признался, что я шел правильным путем все эти годы и достиг своего. Глядя на него, такого уставшего и болезненного на вид, мне стало вдруг до ужаса его жаль. Я понимал, как он тяжело болен. Уходя, он остановился в проеме дверей, оглядел нашу квартиру и сказал: «Хорошо, что у вас ничего не изменилось».

Кауко Оттовича Кратца похоронили рядом с родителями — Хильей Эмильевной и Отто Эриковичем — у нас, на карельской земле, на Сулажгорском кладбище. В день его рождения, 16 июня, мы всегда там бываем.

Незаметно подошло 20 апреля 1970 года. На этот день была назначена предварительная защита кандидатской диссертации в Институте геологии Эстонской академии наук под председательством академика К. К. Орвику. На защите царила дружелюбная обстановка и не было обычной нервотрепки. Многие очень, хорошо ко мне относились, но среди них нужно выделить двоих: Рээт Карукяпп и молодого тогда доктора наук Анто Раукаса (ныне он академик, вице-президент Эстонской академии наук). На протяжении не одного десятка лет Рээт и Анто делали все, чтобы нам в Таллинне было тепло и уютно. Но вернусь к предзащите. Закончилась она в четыре пополудни с рекомендацией к защите на Большом ученом совете. После всех поздравлений Рээт взяла меня под руку и увела в другую комнату. Я попросил у нее совета, как это событие лучше отметить, на что она загадочно ответила: «Гарри, не беспокойся, все уже сделано». Через двадцать минут в том же /помещении, где только что шла моя предзащита, за столами, покрытыми белой бумагой (на них — торты и бисквиты, дымящийся черный кофе в чашках, химические стаканчики с «подозрительной» жидкостью легкого кофейного цвета), уже сидели самые близкие мне знакомые и институтские коллеги.

На следующий день нужно было оформить бумаги, связанные с защитой. Выяснилось, что Большой ученый совет назначен на 29 июня, и на нем намечены две защиты химиков из Тартуского университета. Анто очень огорчился, так как это было последнее заседание перед летними каникулами, и моя защита могла состояться только осенью. Я убеждал Анто, что так даже лучше, ведь нужно оформить автореферат диссертации, пройти ЛИТ (орган цензуры на секретность), разослать 200 экземпляров в различные геологические учреждения и библиотеки (обязательное требование) и т.д. На это нужно время. Я уехал к себе в Петрозаводск в полной уверенности, что в моем распоряжении несколько месяцев. Однако все мои планы оказались опрокинутыми одной лишь телеграммой, полученной от Анто Раукаса в середине мая: «Готовься, твоя защита намечена на 29 июня!"

После телефонного разговора с Анто выяснилось, что буквально несколько дней назад К. К. Орвику был назначен председателем Большого ученого совета геолого-химического отделения Академии наук Эстонии. Когда ему принесли на подпись повестку дня заседания, назначенного на 29 июня, где значились две кандидатские защиты химиков из Тарту, он спокойно сказал, что у него на примете еще и Гарри Лак из Петрозаводска. На напоминание о том, что более двух защит на одном заседании проводить нельзя, он довольно резко ответил, что нечего его учить, это он сам прекрасно знает, но никто ему не может запретить провести два заседания ученого совета в один день. И далее он распорядился поставить двух соискателей на первое заседание, а через получасовой перерыв назначить второе, на котором состоится защита Лака. Так была решена моя участь. Чем руководствовался академик К. К. Орвику — я могу лишь догадываться.

У нас с Надей были две недели на подготовку печатного издания автореферата диссертации. Мы тогда жили в строгом «плановом» мире. Коммерческие сделки и оплата за срочность практиковались только в сапожных мастерских. В Петрозаводске напечатать автореферат оказалось невозможным. Стали искать по районам. Откликнулись в Олонце, расположенном в 150 километрах от города. Мы с Надей поехали туда и немало сил и нервов потратили на то, чтобы упросить заведующего за неделю напечатать 250 экземпляров автореферата. Типография не подвела, и ровно за тридцать дней до назначенного срока все 200 экземпляров мы разослали по адресам, список которых был заверен на почтамте печатью (вот такие были строгости). Этот список прикладывался ко всем остальным необходимым документам (тоже великое множество) и служил как бы доказательством, что все формальности соблюдены.

29 июня 1970 года в Таллинне стояла невообразимая жара, около 30 градусов. Члены ученого совета, среди которых были уже далеко не молодые люди, никак не могли понять, почему в такой духоте им приходится присутствовать еще на одном заседании, с еще одной, уже третьей защитой. Все в белых рубашках, при положенных галстуках, в пиджаках, в зале жарко, несмотря на распахнутые окна. Только тогда, когда секретарь совета зачитал мою биографию, высокочтимые ученые вышли из «транса задумчивости» и с удивлением взглянули на меня. Волновался я, волновалась Надя, и я видел, как волновался даже Н. И. Николаев. Дело в том, что обычный объем кандидатской диссертации был не менее трехсот страниц. Сюда входил большой список литературы (доказательство того, что соискатель разобрался в поднятой им проблеме) и объемная глава «История вопроса», которая была обязательна и свидетельствовала о том, что соискатель не повторил старые истины. Моя диссертация была написана на 117 (!) страницах. Поднятый мной вопрос освещался в Карелии впервые, потому и список литературы оказался безобразно мал, да и истории вопроса по сути почти не было. Свойственная мне «лапидарность» изложения и наличие большого количества иллюстраций — все это текстовую часть свело до объема большой научной статьи, но никак не кандидатской диссертации. Первоначально Николай Иванович даже не хотел ее оппонировать, до того она была «несолидна». Взвесив работу на ладони, он с безнадежностью в голосе изрек: «Да, это не кирпич!» Но, зачитывая на защите свой отзыв, он отметил, что, как член ВАКа (Высшая аттестационная комиссия), он будет впредь рекомендовать к защите работы объемом не более 150 страниц. Услышав это, я даже испугался, какую же «свинью» я, оказывается, подложил будущим соискателям. Кроме того, Николай Иванович не мог выговорить мое отчество: «Цалелович» у него трансформировалось в «Цигарелович», а иногда и того хуже. Чтобы не допустить этого в официальной речи, он написал мое имя шариковой ручкой на собственной ладони и в ходе выступления посматривал на нее. Но все равно споткнулся, произнес свое любимое «Цигарелович», махнул рукой и сказал, что будет меня называть просто «Гарри».

Когда процесс защиты закончился, члены совета удалились в совещательную комнату и буквально через пять минут вернулись. К. К. Орвику объявил о «единогласном решении присудить мне искомую степень кандидата геолого-минералогических наук». Затем он подошел к Галине Сергеевне (на сей раз она присутствовала), поздравил с «блестящей защитой» (привожу дословно) ее ученика, пожал мне руку и сказал, что «очень рад за меня». Затем случилось совсем неожиданное. Ко мне стали подходить с рукопожатием все члены ученого совета (как на дипломатическом приеме в кино). Такой традиции не было. Николай Иванович потом признался, что присутствовал на многих защитах, но ничего подобного не видел. Меня поздравляли, дарили цветы и сувениры. Минуло почти тридцать лет, а в памяти все так живо!

Когда ж стал приглашать эстонских, коллег в ресторан отметить это событие, они сказали, что уже ангажированы тартускими соискателями. Увидев мое печальное лицо, Рээт куда-то быстро сбегала и вернулась с приятным сообщением. Товарищи из Тарту пригласили нас всех на торжество, сказав, что мы ведь коллеги и день радости этот у нас троих один на всех. Еще одно проявление искренних дружеских чувств.

29 ноября того же года ВАК утвердил правомочность моей защиты, и я уже официально стал называться кандидатом наук. Любопытно, что цифра «29» обладает в моей жизни положительной «магикой». 29 июля 1954 года я слетал с Мишей Косюком к Наде, 29 — это номер нашей квартиры, 29 июня я защитился, 29 января получил свой первый автомобиль «Запорожец», а через несколько лет, 29 марта, — стал обладателем «Жигулей». Это из области астрологических предсказаний, которые не принимаю всерьез.

Отношения с Галиной 'Сергеевной постепенно "выравнивались и наконец стали вполне корректными с коллегами тоже. К тому, времени я уже шестнадцать лет был -младшим научный сотрудником, количество научных работ перевалило за полсотни, я мог ожидать , что меня изберут на должность старшего. Да не тут-то было Директор по одному ему известным соображениям, этого не хотел. Я подождал еще два года, «старшего» так и не получил решил сменить место работы. Я написал в Москву К.K. Маркову и обо всем ему рассказал. Сама жизнь подсказала вернуться к диатомовому анализу, от которого я отстранился на целых десять лет. У моего коллеги по работе И. М. Экмана накопился интересный материал по межледниковым отложениям из буровых скважин, который нуждался в анализе ископаемых диатомовых. В связи с этим позволю себе некоторые пояснения.

В геологической науке существует общепринятая концепция, согласно которой в течение последних примерно 800 000 лет Северное полушарие до пяти раз покрывалось мощными ледниками. Но были и достаточно длительные эпохи, во времена которых ледниковые покровы, несмотря на свои огромные размеры, полностью исчезали. Наступали так называемые «межледниковые периоды», разной продолжительности и с разными климатическими условиями. Вполне возможно, что и мы с вами живем в одном из таких межледниковых периодов, каким бы фантастическим такое предположение ни казалось. Об этом напоминают современные ледниковые покровы Антарктиды и Гренландии. Палеоклиматологи считают, что понижение среднегодовой температуры на нашем Севере всего на четыре градуса приведет к тому, что на вершинах Хибин на Кольском полуострове за короткое лето снега полностью не растают, начнут накапливаться и в виде небольших ледниковых языков станут сползать в низины, со временем во все увеличивающихся размерах. Остальное будет зависеть только от фактора времени, иными словами, от продолжительности периода похолодания: 100, 1000 или несколько десятков тысяч лет. Не очень радужная перспектива, правда, нас с вами она уже не коснется, как и наших детей и внуков.

Существовавшие когда-то ледниковые периоды получили название от границ их распространения на территории России. Так, самому могущественному ледниковому покрову, достигшему широты Днепра, присвоили название «Днепровское оледенение». По аналогии названы «Московское» и «Валдайское». Последнее было самым кратковременным и закончилось сравнительно недавно, около девяти тысяч лет назад.

Между Валдайским и Московским оледенениями существовала длительная межледниковая эпоха с очень теплым климатом. На территории Карелии произрастали тогда лиственные леса, среди которых главенствовали дуб, липа, вяз. Большие пространства были заняты так называемым «Микулинским межледниковым морем», воды которого отличались высокой соленостью (до 28 — 32 промилле) и высоким температурным режимом.

Так издалека я подошел к тому, чем стал заниматься, вновь прибегнув к помощи анализа ископаемой диатомовой флоры, ибо только он был в состоянии установить границы распространения этого большого межледникового моря и его химические особенности, иными словами, его палеогеографический характер. Тогда, в 70-е годы, и до моего выхода на пенсию, начатая работа не была завершена. Но недавно И.М. Экман приезжал из Финляндии, где он теперь живет, и, кажется, наша совместная работа найдет свое продолжение.

Надя очень сочувствовала мне и старалась всячески поддержать. Оказавшись проездом в Москве (возвращалась из санатория), она, конечно же, не преминула встретиться с нашими друзьями, рассказала им о моем «состоянии души». Было созвано «экстренное совещание» под председательством Гены Попова, на котором решили: Гарри нужно помочь; во-первых, с московской пропиской; во-вторых, собрать денег на кооперативную квартиру (долгосрочный беспроцентный заем); в-третьих — работу он себе сам найдет. Для него это не проблема. Так решили мои друзья.

Пришло ответное письмо от Константина Константиновича Маркова. Оно было полно понимания и содержало лестное предложение поехать во Владивосток и на месте ознакомиться с вновь созданным Институтом географии, директором которого он был назначен и в котором мне предлагалось создать лабораторию палеогеографии.

Во Владивостоке я пробыл пять дней. Имел достаточно долгое собеседование с руководством Дальневосточного научного центра. Разговор состоялся серьезный и для меня перспективный. Возвращаясь из Владивостока в Москву, все двенадцать часов лета я думал горькую думу и решил, что поздно. Как-то Кауко Оттович сказал, что по отношению к своему поколению я «опаздываю на десять лет и на одну войну». В возрасте под пятьдесят начинать на пустом месте, будучи еще «варягом» и ставленником К. К. Маркова, было психологически, да и физически очень трудно.

Всеми своими сомнениями я поделился с Константином Константиновичем. Со многими моими доводами он согласился, но просил все же подождать с принятием окончательного решения.

Из пятидневного пребывания во Владивостоке особо запомнились три события.

Первое. По главной улице, ведущей к порту, пьяный матрос на четвереньках переползает трамвайную линию. Трамвай как бы «снял шляпу» и в полном почтении замер в ожидании, когда «его величество» матрос освободит путь.

Второе. В тот же год и месяц, когда я был во Владивостоке, проходили зимние Олимпийские игры. Расстояние между Владивостоком и Саппоро (место проведения игр) примерно 600 километров. Но я мог слушать репортажи с игр по радио лишь глубокой ночью и только через Москву.

Третье. Перед самым моим отлетом над Владивостоком ночью со страшной силой прошел ураган. Я жил в гостинице «Золотой рог», в одноместном номере на первом этаже. Утром окно оказалось засыпанным снегом на две трети его высоты. Из гостиницы выйти было невозможно, мы все стали заложниками стихии. Транспорт не ходил. Все буквально замерло. К двум часам дня нас откопали солдаты.

В институте после моего возвращения из Владивостока в отношении дирекции ко мне что-то изменилось. Через некоторое время вдруг нашлась дополнительная единица, и я был единогласно избран на ученом совете на должность старшего научного сотрудника. Остается загадкой, куда же делись веете, которые так упорно были против меня? Но сегодня, столько лет спустя, это уже и не важно.

НОВАЯ ВСТРЕЧА С ГЕРМАНИЕЙ

Кернер Грэфе. 90-летие Победы. Приглашение в ГДР. 'Возвращение в прошлое. Среди военных. Красногвардеец Ф. Гёритц. День рождения Нади. Экскурсия по Берлину. Отъезд.

В феврале №75 года мне позвонили из редакции газеты «Ленинская правда» и попросили встретиться с немецким журналистом из Нойбранденбурга (ГДР) Вернером Грэфе, шеф-редактором газеты «Фрайе Эрде». Это был год 30-летия Победы над фашизмом, и он искал участников освобождения Нойбранденбурга.

Я в те дни находился на больничном, давала о себе знать застарелая травма позвоночника, и наше знакомство с В. Грэфе состоялось у нас дома. Вернер в свое время закончил Высшую партийную школу в Москве и свободно говорил по-русски, но вскоре мы перешли на немецкий: ему так было проще, а я хотел воспользоваться случаем поговорить на языке моего детства. Вместо отведенных двух часов гость пробыл у нас четыре. За чашкой кофе и рюмкой коньяка беседа протекала непринужденно и касалась самых различных аспектов жизни. Я ему рассказывал о своем детстве, юности, о войне и работе в институте. Нам было интересно друг с другом, и мы расстались друзьями. Вернер пообещал, что во время своей встречи с первым секретарем обкома партии И. И. Сенькиным он обязательно попросит включить меня в состав официальной делегации от Карелии, которая поедет в Нойбранденбург на празднование 30-летия Победы. Кроме того, он заверил меня, что наша с ним беседа в виде очерка будет опубликована в его газете. И действительно, практически к моему юбилею, 50-летию, которое мы отмечали 10 марта, газета «Фрайе Эрде» опубликовала большой очерк с моей фотографией и фотокопией благодарности от 29 апреля 1945 года под названием «Семь благодарностей Гарри Лака». Что касается моего юбилея, то, присваивая себе слова американского прозаика Бонни Тейлора, я мог лишь сказать, что время бежит «... быстрее, чем ночной экспресс». А в Нойбранденбург в тот год я не поехал, просто не был включен в состав делегации. Вместо меня поехал В. Халл, работник культурной сферы, никогда не воевавший и не освобождавший ни одного города. Вернер Грэфе был очень огорчен, ведь он лично просил обо мне. Но подобные повороты были в порядке вещей в те времена.

Так что 30-летие Победы я встретил дома. Все пришли меня поздравить. Сережа как раз оказался в отпуске и — редкий случай — мог отметить праздник вместе с нами. Было много веселья, но немного и взгрустнули, помянули погибших и не заметили, как одиннадцатилетняя Надя и шестилетняя Наташа притаились где-то, не стало слышно их щебетания. Вдруг они появились, очень гордые и с рисунком в руках, где я был изображен в профиль, а на обороте — ими же перефразированные слова из песни:

Этот дядя Гарри порохом пропах,
Этот дядя Гарри с сединою и в очках.
Дядя Гарри, до чего же ты хорош,
Дядя Гарри, но зачем так много пьешь?

Празднование 30-летия Победы имело неожиданное продолжение почти через полгода. 21 октября 1975 года нас, тринадцать сотрудников Института геологии Карельского филиала Академии наук — участников войны, пригласили в зал заседаний для вручения медали «30 лет Победы в Великой Отечественной войне 1941 — 1945 гг.».

В нашем институте всегда бережно относились к бывшим воинам. И в тот день в зале собрался весь коллектив, было много добрых улыбок и аплодисментов. За столом президиума сидели руководство института и военный, комиссар города.

После краткого вступительного слова военком приступил к награждению. Каждому одновременно с медалью дети сотрудников вручали гвоздичку и памятный сувенир в виде отшлифованного образца горной породы с именной надписью.

Однако на этом вечер не закончился. Военком о чем-то пошептался с директором, и тому снова было предоставлено слово. Военком зачитал «Указ Верховного Совета СССР о награждении Г.Ц. Лака медалью «За боевые заслуги», «которой он был удостоен в ходе боевых действий во время форсирования реки Одер. Награда затерялась, но все же — через столько лет! — нашла своего владельца». В заключение военный комиссар с особым удовлетворением и с полным правом произнес: «Ничто не забыто, никто не забыт!"

Мне осталось только одно: согласиться и поблагодарить. К ордену Отечественной войны I степени прибавилась боевая медаль.

Осенью следующего года Вернер снова приехал в Петрозаводск, полный решимости добиться моего приезда в Нойбранденбург. Мне предложили поехать в ГДР в составе туристской группы, но я отказался. Моя позиция была твердой: ни с делегацией, ни в группе я в Германию не поеду, только вдвоем с Надей, недели на две, без соглядатаев и «партконтроля» в лице обязательного руководителя. Вернер печально на меня посмотрел и сказал: «Гарри, но ведь это невозможно». Я его хорошо понимал. Тогда двум геологам — сотрудникам одного и того же отдела свободно поехать за границу, пусть даже в Восточную Германию, казалось бы дружественную страну, было очень сложно. Но Вернер Грэфе проявил удивительное упрямство. На организацию нашего трехнедельного отпуска в ГДР ему потребовалось два года.

10 сентября 1978 года в 12 часов ночи В. Грэфе встречал нас в Берлине, куда мы прибыли через Варшаву на фирменном поезде «Шопен». Мы с Надей впервые оказались за границей, и этим уже много сказано. Наше фантастическое, не побоюсь этого слова, пребывание в местах, где я в годы войны в составе 65-й армии под командованием генерала П.А. Батова освобождал Германию от фашизма, началось с «автопробега» от Берлина до Нойбранденбурга.

Вернер встретил нас на редакционной машине, с водителем которой, Фритцем, мы потом тоже подружились. Предстояло преодолеть 150 километров.

Один эпизод нашего ночного путешествия оставил сильное впечатление. Около часа ночи нам преградила путь дорожная полиция в белых фосфоресцирующих крагах и с такими же светящимися жезлами в руках. Шоссе пересекали мощные современные советские танки Западной группы войск. Это было суровое зрелище. На Надин вопрос: «Как немцы себя чувствуют под такой охраной?» — Вернер спокойно ответил, что если бы не эти танки, то и ГДР уже давно не было бы. Справедливое и честное высказывание!

В половине второго ночи мы уже въезжали в Нойбранденбург. Миновав несколько улиц, мы оказались, судя по всему, в центральной части города, и перед каким-то весьма респектабельным зданием Фритц остановил машину. Я сначала даже не понял, зачем он это сделал. Вернер спокойно объяснил, что это самая лучшая гостиница Нойбранденбурга и все три недели мы будем жить здесь. Гостиница оплачена «Обществом германо-советской дружбы» и редакцией «Фрайе Эрде"; оплачены также завтраки и ужины. Сказать, что мы были удивлены, значит ничего не сказать — мы были просто потрясены. Оформление в регистратуре заняло несколько минут, и мы поднялись на второй этаж, где находился наш номер. Сюрпризы продолжались! На столе нас ожидали цветы, бисквитный торт и бутылка коньяка. Нам даже показалось, что это какой-то чудный сон, и стоит лишь открыть глаза, как все исчезнет.

Вернер с Фритцем просидели с нами до половины пятого утра. Вернер познакомил нас с программой пребывания в Нойбранденбурге. Все три недели были расписаны по дням и часам. Прощаясь. Вернер, как бы спохватившись, сообщил, что на девять утра здесь же, в гостинице, в маленьком банкетном зале назначена встреча с бургомистром города и с секретарем Общества.

У меня похолодело внутри. «А где будешь ты?» — спросил я Вернера. «Мне надо быть в это время в редакции, но несколько позднее я подъеду», — ответил он. Вернер пытался меня заверить, что не надо волноваться, что все будет хорошо. Наверное, так, подумал я, но ведь до сих пор мне еще не приходилось встречаться с бургомистрами городов! Они с Фритцем уехали, а нам уже было не до сна. Стали распаковывать чемодан, прикидывать, что на такую торжественную встречу нужно и можно надеть.

И тут к первому стрессу добавился еще один. Я решил заранее побриться, достал свою хваленую электробритву «Москва», — но в Германии она работать не захотела. Переставил выключатель на другой вольтаж — эффект тот же. Я был в панике. Едва дождавшись семи часов утра, спустился в регистратуру и, помня, что при советских гостиницах всегда есть парикмахерские, обратился за помощью к той самой девушке, которая принимала нас ночью. Услышав, что подобных заведений в гостинице нет и ближайшие довольно далеко, я совсем пал духом. Это отразилось, видимо, на моем лице, ибо девушка сочувственно спросила, не может ли она помочь? Узнав о моем бедственном положении, она с милой улыбкой сказала: «1st ja kein problem!» — то есть «нет проблем» и за одну марку в сутки вручила мне новейшую и шикарнейшую бритву «Ремингтон», о существовании которой я и не слышал никогда. Радостный, я вернулся в номер.

Не стану описывать встречу с бургомистром, в равной степени, как и многие другие, которые состоялись в разных городах с официальными лицами, представителями предприятий, рабочими коллективами, в школах и даже в детских садах. Все они были очень теплыми, дружественными, я бы сказал, сердечными. Запомнились своеобразные брифинги в коллективах, которые боролись (!) за право вступить в «Общество германо-советской дружбы». Там интересовались всем: социальными условиями, образованием в школах и вузах, медицинским обслуживанием, зарплатой, пенсиями... Они хотели знать — кем я работаю, как живу, кто моя жена, сколько у меня детей и т.д. Особенно много спрашивали о войне — где я воевал, какие города освобождал, как это происходило. В целом, за три недели пребывания на земле Нойбранденбурга таких встреч было семнадцать, и порою я очень уставал. Хотелось бы рассказать лишь о трех событиях, оставивших глубокий след в моей памяти.

В сентябре в Берлин прибыли Валерий Быковский и Зигмунд Йен после удачного совместного полета в космос.

Они собирались посетить небольшой городок с населением всего в 30 тысяч (названия его я не помню), в котором был похоронен основатель воздухоплавания Германии (к сожалению, его фамилию я тоже забыл, а записей тогда не вел). Планировалось, что космонавты возложат венки на его могилу. Вернер организовал специальную бригаду журналистов и фотокорреспондентов и даже специальный микроавтобус-фотолабораторию, чтобы тут же, по свежим следам, отпечатать сделанные фотографии и вечером вручить альбом космонавтам в память об их пребывании на земле Нойбранденбурга. Завидная оперативность! В бригаду сопровождения Вернер включил и нас. Мы были очень рады:

во-первых, поучаствовать во встрече, во-вторых, иметь возможность наблюдать за работой журналистов.

Итак, на площади небольшого городка собралось все население. Вернер поставил нас у самой трибуны и велел никуда не отлучаться, пообещав, что придет за нами, как только сможет. Там же, рядом с трибуной, выстроился военный оркестр в зеленой униформе и фуражках с высокой тульей, почти как у офицеров гитлеровского вермахта. Из Берлина был приглашен один из самых известных артистов ГДР. Великолепно поставленным голосом он произносил через каждые две минуты здравицу в честь космонавтов, членов правительства и ЦК партии, и вся площадь в едином порыве отвечала ему — «Хох!» И так снова и снова. А моей бедной Наде послышалось вместо «хох» — «хайль», и ей стало страшно. «Гарри, уйдем отсюда», — попросила она меня.

Когда мы вечером, уже в гостинице, пропустив с Верне-ром рюмку-другую, рассказали об ощущениях Нади, он с присущим ему чувством юмора ответил: «А как ты думаешь, Надя, когда я стоял на Красной площади в Москве во время военного парада и войска кричали «ура», мне не было страшно?» Мы дружно рассмеялись.

Как-то вечером Вернер пришел в гостиницу очень усталый, и мы налили ему рюмку коньяку, себе, естественно, тоже... Не думая о возможных последствиях, я рассказал о том, что со мной случилось в подвале дома в небольшом городке недалеко от Нойбранденбурга. Этого, наверно, делать было нельзя. Вернер воспламенился, как спичка, и заявил, что завтра поедем искать этот городок. Я пытался его отговорить, мол, ни к чему ворошить прошлое. Но Вернер продолжал настаивать, и на следующий день мы отправились на поиски.

Первоначально поехали в Анклам, прокатились по его центральной улице, но мне в нем ничто ничего не напоминало. Следующий город поиска был Аккермюнде — результат тот же. Я просил Вернера прекратить, как мне казалось, ненужную затею, но он уже, как говорится, вошел в азарт. Вернер снова вытащил карту и после недолгого ее изучения коротко бросил шоферу: «Едем во Фридланд».

...Это был небольшой уютный городок. Проехали по одной улице, по второй, третьей, и вдруг под колесами нашей машины оказалась булыжная мостовая. Еще немного — и с левой стороны мелькнула островерхая церковь из красного кирпича. Только уже проскочив мимо нее, я сообразил, что это ведь она, та самая церковь, которую я когда-то давным-давно видел. Меня охватило что-то вроде испуга. Мы вернулись, и я попросил шофера остановиться там, где когда-то, по моим воспоминаниям, стоял танк. Все окружающее точно совпадало с картиной, имевшей место в далеком 45-м. Зашли во двор близстоящего дома, — ничего похожего. Завернули в соседний двор... И тут я увидел знакомую лестницу в подвал. В памяти сразу восстановилось расположение всех помещений, хотя прошло тридцать три года. Спустились вниз, толкнули дверь, но она была закрыта, чему я очень обрадовался. Выйдя на двор, мы увидели хозяйку дома, как раз в это время отпиравшую входную дверь. Это была пожилая, совершенно седая, но ухоженная, со вкусом одетая женщина. Удивленно и даже с некоторым испугом взглянув на нас, она спросила, кто мы и что нам здесь нужно? Вернер представился, предъявил свое служебное удостоверение и сообщил, указывая на меня, что «вот этот человек в конце апреля 1945 года был здесь, в вашем доме». — «Этого не может быть, — раздраженно ответила женщина. — Я хозяйка этого дома и все годы войны его не покидала». Но Вернер не отступал, и хозяйка была вынуждена пригласить нас в дом, предупредив, что разговаривать станет только при свидетелях. Оставив нас в небольшой гостиной, женщина удалилась и через некоторое время вернулась в сопровождении, видимо, соседки, которую представила как свою невестку, жену брата, погибшего на Восточном фронте. Этим она как бы подчеркнула, что особого желания беседовать с нами у нее нет. Впрочем, у меня тоже, но Вернер был другого мнения. Хозяйка назвала свое имя — «фрау Морман» — и демонстративно замолчала. Вернер представил нас с Надей и спокойно, чуть ли не декламируя, стал рассказывать все то, что произошло в ее доме много лет назад.

Фрау Морман молча и напряженно выслушала Вернера, а затем сказала, что все это ложь, что я все выдумал и что она дом свой не покидала и никого к себе не пускала, в том числе и девушки такой у нее в доме никогда не было. Возникла неприятная ситуация, ведь меня выставили лжецом, о чем мог на следующий день узнать весь этот небольшой типично немецкий городок. Я разозлился, и между нами состоялся следующий диалог:

— Фрау Морман, — спросил я, — в вашем подвальном помещении есть кухня?

—Да. — Дверь в кухню с правой стороны подвала?

— Сколько ступенек ведут вниз, в кухню?

— Кажется, шесть, — с удивлением в голосе ответила фразу Морман, и краска стала заливать ее бледное лицо.

— Скажите, пожалуйста, плита в кухне расположена у правой стены от входа?

—Да...

— Я правильно помню, котел для нагрева воды расположен в дальнем конце плиты?

Фрау Морман ничего не ответила, вытащила батистовый белоснежный платочек и приложила его к глазам. Мне даже стало ее жаль: не она была виновной в том, что случилось, и, видимо, к этой грустной истории никакого отношения не имела. Так и оказалось. В апреле она пустила на время беженцев из Восточной Пруссии, а сама, уступив нажиму гестаповцев, покинула перед вступлением наших войск свой дом. Когда фрау Морман через три дня вернулась, уже никого из беженцев не было. Они ушли, куда — неизвестно.

Прощаясь с нами, фрау Морман просила об этом в газете не писать. Вернер ей ничего обещать не стал.

22 сентября в городской ратуше Нойбранденбурга, в торжественной обстановке я был удостоен «Серебряного знака чести» за вклад в развитие «германо-советской дружбы». А днем позже приехал Вернер и пригласил меня на торжественный вечер зачисления его сына Дирка в танковое офицерское училище. Вернер извинился перед Надей и объяснил, что ее он пригласить не может, так как будущим курсантам разрешено пригласить только двоих: родителей или друзей, возможно, также свою девушку. А он, Вернер, уже отдал одно приглашение своему знакомому военному журналисту из Берлина.

Мы сели в машину и поехали. Я был уверен, что торжественное вручение свидетельства о зачислении должно произойти в официальной обстановке: в военном комиссариате или в танковом училище. Каково же было мое удивление, когда мы приехали в лучший ресторан города. В зале стояли столики на четыре человека, уже сервированные, на каждом из них горела свеча. Было пять вечера. В баре Вернер заказал водку. Постепенно зал заполнялся приглашенными и виновниками торжества. Мы с Дирком разговаривали об учебе, о том, как он пришел к мысли стать офицером, и вдруг до меня дошла вся необычность переживаемого момента. «Смотри, парень, — сказал я Дирку, — как в жизни странно получается: тридцать три года назад я в этот город входил с автоматом в руках. Война шла страшная, в огне ее погибли десятки миллионов людей. А сегодня я сижу с тобой за одним столом, ты собираешься стать офицером немецкой армии, и я с радостью выпиваю за твой успех».

Между тем к нашему столику подошел незнакомый мне человек, он сердечно поздоровался с Вернером и Дирком, а затем и со мной. Это и был военный корреспондент из Берлина.

Вдоль одной из стен стояли сдвинутые столы, за которыми разместились два генерала и несколько полковников. Когда закончилось вручение свидетельств, один из генералов произнес напутственную речь, очень мирную, со множеством добрых слов, обращенных к будущим курсантам. Затем мы все дружно выпили по первой, в зале царила приятная и непринужденная обстановка, за нашим столом особенно. Берлинский корреспондент оказался большим шутником и весельчаком. Я искренне смеялся его шуткам и анекдотам. Вдруг за генеральским столом встал один из полковников и попросил Вернера Грэфе сказать несколько слов от имени гостей. Вернер от неожиданности даже покраснел, а я, наоборот, побледнел. Я всем своим нутром почуял, что Вернер сейчас передаст мои слова, сказанные только что Дирку. И я не ошибся! Вернер поблагодарил за честь, оказанную сыну, затем сказал, что этот день для него вдвойне дорог, так как рядом с ним сидит его друг из России, из города-побратима Петрозаводска, участвовавший в освобождении Нойбранденбурга. В зале раздались аплодисменты, и мне пришлось встать. Далее он слово в слово пересказал мои размышления о прошлом и настоящем в беседе с Дирком. Речь Вернера была принята очень тепло, а за столом президиума наметилась какая-то суета. Через некоторое время в зал принесли большой букет чайных роз, и с этим букетом оба генерала и сопровождающие их полковники направились к нашему столу. Под аплодисменты всех присутствующих один из генералов пожал мне руку, обнял, поцеловал и вручил цветы. От волнения я чуть не забыл все немецкие слова, но, кажется, что-то сумел ответить.

Около девяти вечера высший командный состав покинул зал, и все заметно оживились. Корреспондент «повеселел», я не намного от него отстал. Ближе к одиннадцати в зал вошла элегантная женщина в длинном темно-синем платье с оголенными руками и глубоким вырезом на груди и еще более глубоким на спине. Она направилась прямо к нашему столу. Все, естественно, встали, галантно пригласили даму сесть, придвинули свободный стул. Она была типичной представительницей «арийской расы": волосы белокурые, глаза яркие, голубые, лукаво поглядывали из-под черных бровей. Я удивился искусно сшитому платью, которое не столько прикрывало, сколько выявляло прелести женского тела. Она выпила с нами по-немецки миниатюрную рюмку водки, поддержала немного разговор и, взглянув почему-то на меня, сказала, что уже поздно и, наверное, пора по домам. У меня не было сомнения в том, что перед нами директор ресторана или метрдотель. Так как она обращалась, в сущности, ко мне, я передал ее слова Вернеру, и мы все поднялись. Да и время было уже позднее. «Директор ресторана» проводила нас до выхода, я галантно поцеловал ей руку, а в ответ услышал: «Жаль, что вы уезжаете!» Когда мы сели в машину и уже отъехали на порядочное расстояние, я вдруг повторил слова, сказанные мне на прощание этой действительно элегантной дамой. В ответ услышал веселый смех, переходящий в хохот. И тут я узнал, что красивая дама на самом деле не метрдотель и не директор, а представительница специфической сферы обслуживания особых посетителей ресторана. Оказывается, и такое обслуживание бывает.

Нас неоднократно приглашал себе в гости Фритц. Он был коммунистом в третьем поколении и очень интересно рассказывал о себе. Его жена отличалась замечательным гостеприимством, а обе их дочери-школьницы весь вечер от нас не отходили и упражнялись в русском, который усердно изучали.

В Нойбранденбурге жил старейший антифашист и коммунист Фритц Гёритц, человек большой и сложной судьбы. В 1914 году он попал в русский плен, пробыл в нем три года, заболел туберкулезом, был выпущен на поруки обыкновенной русской женщины, милосердной и доброй, которая и спасла его от смерти. В 1918 году Гёритц вступает в ряды Красной гвардии и только в 1921 году возвращается на родину, уже будучи убежденным коммунистом. В годы фашизма проходит шесть лагерей, чудом выживает. В 1967 году, в честь пятидесятилетия Октябрьской революции, в Кремле награждается орденом Красного Знамени. Во время нашего пребывания в ГДР ему должно было исполниться 82 года, и в специальном пансионате для ветеранов-коммунистов и антифашистов собрались отметить это событие. Вернер очень хотел, чтобы мы с Надей оказались в списке приглашенных на торжество, и действительно, такое приглашение было получено. К двум часам дня мы приехали в пансионат, вошли в зал, где за отдельными столиками сидели пожилые, но по-своему красивые мужчины и женщины. Что-то в них было такое, что мне не передать: может быть, доброта, внутренняя убежденность, сердечность... Вернер знал уже давно именинника и его жену Эмму, так что наше представление им прошло тепло и непринужденно.

Через два часа Вернер поднялся и, попросив извинения, сообщил, что у нас назначена встреча в редакции газеты. Это было действительно так. Наше пребывание в Нойбранденбурге стремительно двигалось к концу, и в редакции нас ждали на прощальное чаепитие. Я подошел к Фритцу Гёритцу, пожелал ему и его жене доброго здоровья, на что он, попросив меня наклониться, как бы шепотом, но так, чтобы это было слышно всем, сказал: «Все, что ты мне пожелал, Гарри, это очень хорошо, но давай лучше поменяемся женами!"

Таким, с лукавой улыбкой на приветливом лице, и остался в моей памяти Фритц Гёритц, красногвардеец, участник гражданской войны в России, кавалер ордена Красного Знамени, старейший антифашист и коммунист двух Германий.

Последние три дня нашего пребывания в Нойбранден-бурге мы жили у Вернера дома. Нужно было оправдать «гостевое приглашение», которое и послужило основанием для нашего приезда в ГДР, да и день рождения Нади, 30 сентября, хотелось отметить в семейной обстановке. А на следующий день, 1 октября, мы уезжали. Но 29 сентября вдруг прибегает взволнованный Вернер и сообщает, что председатель «Общества германо-советской дружбы» предложил отметить Надин день рождения в офисе общества в час дня, благо это суббота, и все свободны. Вернер обрадовался еще и тому, что пригласили его жену Лоти, хотя мужа и жену, если только они не работали вместе, обычно не приглашали. Мы согласились. Я купил водку, коньяк и ликер (немецкие женщины любят крепкие сладкие напитки) и попросил Вернера вручить их устроителям, в сущности, нашего праздника.

Офис располагался в красивом двухэтажном особняке, первый этаж которого занимал музей. Когда мы пришли. столы уже были накрыты. К бисквитам, фруктам и большому торту мы добавили закупленные мной напитки. Собралось человек двадцать, все имели какое-то отношение к деятельности Общества.

На нас смотрели с большим интересом. Скоро мы были одной дружной компанией. В том числе благодаря Наде. Она обладает удивительной способностью, не зная языка, участвовать в общей беседе, почувствовать шутку. Замечу, что и наши немецкие товарищи, хотя и не владели русским, но, зная много слов, пытались говорить с нами. Порою возникали смешные языковые ситуации, и тогда все смеялись весело и от души.

В шесть часов вечера хозяин дома Хорог Хелминияк «печальным» голосом оповестил всех, что, согласно договоренности, мы должны расстаться, так как Надин день рождения Лоти и Вернер хотят отметить также и у себя дома. Но, продолжил Хорст, если они не возражают, то все присутствующие готовы остаться здесь. Все хором попросили Лоти и Вернера дать согласие. Как я потом понял, это был, без ведома Вернера, хорошо продуманный спектакль. Ибо тут же из двух больших холодильников женщины выдвинули две тележки на колесиках с напитками и закуской. Празднество продолжалось. Мы веселились, ели, пили, танцевали. Надя спела несколько чувствительных романсов, в том числе и попурри на мотив «Раскинулось море широко» — о том, как дед пошел ловить на берег моря золотую рыбку и что из этого получилось. Был шумный успех. Когда мы возвращались домой по ночным пустынным улицам в самом хорошем расположении духа, наши немецкие друзья все же не забывали останавливать нас перед красным светом светофора, хотя ни одной машины в радиусе километра не было видно. Порядок превыше всего.

На следующий день мы прощались с Нойбранденбургом, Лоти и ее детьми. Наш поезд из Берлина отправлялся в двенадцать часов ночи, но мы выехали очень рано. Вернер — в этот раз он сам был за рулем — хотел показать нам хотя бы немного Берлин. По пути мы старались не грустить, но печаль закрадывалась в душу. Мы понимали, больше такое никогда не повторится. Приехав в Берлин и оставив машину на привокзальной площади, мы пошли бродить по Фридрихштрассе, вышли на Кайзерплатц и далее по Унтерденлинден вышли к Восточной стене, разделяющей два Берлина, две Германии. Когда мы хотели подойти к ней поближе, нам навстречу двинулись двое полицейских, так что пришлось остаться на безопасном расстоянии. Сама стена и заложенный в нее смысл повеяли на меня холодом отчуждения. Люди одного и того же этноса, говорящие на одном языке, стали политическими противниками, готовыми даже стрелять друг в друга... И еще одно обстоятельство царапнуло сердце. Посмотрев поверх стены, я увидел купол разрушенного рейхстага с ярко освещенным западногерманским флагом. «Вернер, — спросил я, — рейхстаг на той стороне?» — «Да», — сказал Вернер, и в его голосе прозвучала грусть и боль разделенного народа. Мы молча повернули назад, и даже вкусный ужин в ресторане, где подавали только дичь, не мог развеять какое-то непонятное, гнетущее чувство, овладевшее всеми нами. Вернер почти все время молчал. Может, на нас так действовало предстоящее расставание, может, что-то иное, но было тоскливо. Мы с Надей выпили за нашу встречу с Вернером, но уже в Петрозаводске. Вернеру пить было нельзя, ведь ему предстоял обратный путь. Когда мы пришли на вокзал, я впервые заметил яркие неоновые буквы: "Ostbahnhof" (Восточный вокзал). «Вернер, почему «Восточный"?» — «Ты что, забыл, Гарри, что есть еще и «Западный"?» Так я снова задел, не желая этого, больное место в душе Вернера.

Поезд «Париж — Берлин — Варшава — Москва» опаздывал. На перроне вокзала собралось много народу. С нами, как оказалось, возвращалась большая группа балета Большого театра. Мы просили Вернера не дожидаться отхода поезда, но он отказался. Поезд подошел только в половине второго ночи. Последнее объятие, и мы расстались.

Через год Вернер снова приехал в Петрозаводск. Он рассказал, что у Дирка девушка и они скоро поженятся. Виделись мы с ним мало, так как устройство выставки к какой-то юбилейной дате отнимало у него почти все время. Эта наша встреча оказалась последней. Он еще бывал в кратковременных наездах, но то мы бывали в поле, то в отпуске, и больше так и не увиделись. Несколько лет еще приходили поздравительные телеграммы от него на майские и октябрьские праздники, и вдруг их не стало. Письмо от Лоти принесло горькую весть о преждевременной смерти Вернера: инфаркт унес его в возрасте всего 54-х лет.

Так была перевернута еще одна страница в моей жизни. Она принесла много радостного, но и печали, связанной с ней, хватало. Не стало больше ГДР, нет больше встреч с немецкими друзьями из Нойбранденбурга. Почти стерся из памяти дом в маленьком городке Фридланд. За свой очерк «Счастье разведчика», который был напечатан на целом развороте в газете «Фрайе Эрде» — о нашем пребывании в Нойбранденбурге, — Вернер получил Государственную премию ГДР. Как печально, что его больше нет!

ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ

Дела семейные. Новые научные темы. Мне 60 лет. Конференция Таллинн — Рига. Геология и медицина. В качестве экскурсовода. Поездка в Израиль. Реабилитация. «Дело Ns...» Еще одна утрата.

Шли годы. Первыми нас покинули Василий со своей семьей. Они получили квартиру и счастливо зажили своим домом. Затем настала очередь Сергея. Он женился на Оле, олицетворяющей собой идеал верной жены моряка. У них появились дети, наши внуки: Анастасия и Александр. В дни праздников наш дом вмещал уже не семь, как прежде, а одиннадцать человек.

Я был счастлив своей семьей. Может быть, поэтому острее чувствовал состояние Доры, оставшейся после смерти мамы в одиночестве. Порой я не мог без слез читать ее письма. Но что поделаешь! Я был по-прежнему невыездной. Визовый порядок изменился только с «перестройкой». Но Дора ее уже не дождалась: 1 октября 1984 года она умерла. Ее похоронили на том же кладбище, что и маму. Спи спокойно, моя дорогая, незабвенная сестра, чье сердце так любило и так страдало!

Горе лечится работой. Тем более когда эта работа — любимая.

Последние двенадцать лет профессиональной деятельности оказались для меня очень интересными. Я был вовлечен в разработку двух совершенно новых и различных тем только благодаря тому, что в свое время получил широкие познания как в области наук, изучающих строение Земли, так и в географии, в ее физическом аспекте. В этом, бесспорно, заслуга Московского университета и его профессорско-преподавательского состава.

В Институте леса нашего Карельского филиала Академии наук родилась идея по разработке нового направления — «Лесные ландшафты Карелии». Ее автором и вдохновителем стал заместитель директора Института леса по науке Александр Дмитриевич Волков. Человек широко эрудированный, он проникся мыслью, что лесной ландшафт Карелии находится в прямой зависимости от геологического строения местности. Взгляд неординарный, идущий вразрез с устоявшимися представлениями многих ландшафтоведов страны. А.Д. Волков привлек широкий круг исполнителей, в состав которых, кроме специалистов леса, входили почвоведы, болотоведы, геоботаники, зоологи и орнитологи. Оставалась вакансия геолога, заполнить которую он предложил мне. Тема представлялась очень заманчивой, но в то же время и рискованной, существовала достаточно высокая вероятность провала. В сущности, надо было начинать на пустом месте, не имея никакого представления, как доказать весьма гипотетичное утверждение, что состав леса напрямую (!) зависит от геологического субстрата.

Это было десятилетие интересной работы, когда в поиске участвовали все, когда рутинная ежедневная работа в полевых условиях, проведенная по единой методике, в конечном итоге давала новую информацию о тайнах становления лесного ландшафта. Я с благодарностью вспоминаю те годы. Временами нас охватывал настоящий азарт от сознания того, что мы делаем нечто особенное, ранее никем не совершенное.

В 1985 году, 10 марта, мне исполнялось шестьдесят лет. Странно, но эти сорок лет со дня окончания войны пролетели, как одно мгновение — в которое уместилась целая жизнь. Немногим раньше, 17 февраля, предстоял юбилей Анто Раукаса, занимавшего к тому времени должность секретаря-академика Академии наук Эстонии. Зная о наших с ним дружеских отношениях, дирекция института решила официально делегировать меня в Таллинн (Надя уже шесть лет была на пенсии из-за болезни глаз) с поздравительным адресом. Я очень обрадовался этому поручению, и, кроме того, сразу выстроился удобный для меня план. Дело в том, что со 2-го по 8-е марта на Рижском взморье, в Лиелупе, в Доме науки была запланирована научная конференции геологов-четвертичников Прибалтики, Ленинграда, Кольского полуострова и Карелии. Подобного рода конференции заканчивались обычно товарищеским ужином, на котором я и хотел отметить свое 60-летие, с тем, чтобы избежать «торжества» в институте. Я оформил двухнедельный отпуск, с 18 февраля по 1 марта, и все эти события соединились для меня воедино.

На юбилее Раукаса, в торжественной обстановке, я зачитал приветственный адрес, а Надя — коллективное послание в стихах, написанных на свитке в виде царского указа, с печатью и соответствующей ленточкой.

Вечером состоялся фуршет, по всем правилам западных обычаев. Знакомых было немного, только коллеги-геологи. Мы чувствовали себя как-то не в своей тарелке: не было привычного русского стола, красивых тостов и общего ощущения радости. Через некоторое время мы с Надей незаметно скрылись.

Поселил нас Анто в очень хорошей гостинице «Глория», в самом центре, в двухместном люксе за 4 рубля 75 копеек в стуки, по тем временам деньги немалые, но я уже давно получал приличную зарплату, и мы могли себе позволить хоть немного «побарствовать», по присказке «красиво жить не запретишь». Анто через сутки после своего дня рождения, когда срок моей командировки в Таллинн уже закончился и я стал жить в «отпускном режиме», пришел и сообщил, что мы переезжаем в академическое общежитие гостиничного типа — в двухместный номер, и вся эта роскошь — за 1 рубль 75 копеек. Он решил, что жить в «Глории» — «слишком большие дырки в кармане образуются». Мы были с ним совершенно согласны. «Экономия бюджета» позволила нам неплохо отдохнуть в Таллинне. Вечером 2-го марта мы должны были с эстонскими коллегами ехать на конференцию, они уже и билет в Ригу нам заказали, чтобы все были в одном вагоне.

Однако случилось нечто совсем неожиданное. Вечером 28-го февраля, после работы, приходит к нам Анто и говорит, почему-то только Наде: «Вот у Гарри 10-го марта день рождения. А если завтра к единице прибавим «О», то получится «10». Так вот, наш коллектив решил завтра в институте отметить шестидесятилетие Гарри. Как ты думаешь, Надя?» Мы были очень тронуты. За этим стояло уже не просто внимание, а проявление истинно дружеских чувств со стороны не очень сентиментальных эстонских коллег.

На следующий день, купив по пути всеми любимый «Вана Таллинн», прихватив большой торт, мы в четыре пополудни заявились в институт на бульвар Эстония. В одном из кабинетов собрались близкие нам сотрудники. Мы поставили наши «дары» на стол, и я хотел откупорить бутылку, но Анто меня остановил. Он налил всем немного чистого спирта, а в ответ на мой удивленно-вопросительный взгляд заговорщически подмигнул и пошел к холодильнику. Вернулся он, держа в руке завернутую в пластиковый пакет колонку голубоватого, чистейшего льда. Ударил по нему безжалостно геологическим молотком, полетели осколки, и Анто по кусочку льда стал кидать каждому в налитый спирт, в том числе и дамам. Выяснилось, что в институт прислали на анализы лед из Антарктиды с разных глубин буровой скважины. Этот кусок «керна» (так геологи называют породу, добытую из буровой скважины) был взят с глубины 2480 метров. Затем последовал тост Анто, в котором он сказал, что ему хотелось, чтобы 60-летие Гарри запомнилось всем, и он пьет за меня сегодня спирт со льдом из Антарктиды. В дальнейшем мы пили только этот «коктейль». Разве такое забудешь!

Второго февраля, как и было намечено, все выехали в Ригу. Поезд тянулся всю ночь, бесконечные остановки, тряска, как по проселочной дороге. А всего-то 350 километров, на машине езды пять часов, даже с перерывом на обед.

Нас встречали рижские коллеги, проводили до Дома науки в Лиелупе. В течение дня прибывали другие участники конференции: из Вильнюса, Ленинграда, наши «карелы», геологи с Кольского полуострова. Вечером состоялось открытие совещания. Как всегда на подобных встречах (сегодня это назвали бы “тусовкой"), царило приподнятое настроение. Нас с Надей устроили в хорошем двухместном номере. Земляки постарались! Выполнили также и нашу просьбу — забронировали нам номер до 11 марта, хотя совещание кончалось раньше, 8-го. Наверное, это далось им не так-то просто, гостиница Дома науки была расписана по дням и чуть ли не по часам. В то время там поселяли только по разрешению ЦК партии и Академии наук Латвии.

Совещание шло своим чередом: доклады, обсуждения, кулуарные беседы. Я стал «выяснять отношения» с его организаторами по поводу банкета, чтобы внести свою долю. Оказалось, что «без меня меня женили». Все были заранее оповещены о моем предстоящем юбилее. Чувствовалось, что здесь уже поработали коллеги из моего института.

Настал последний день совещания с заключительным «аккордом» — банкетом. Было много веселья, смеха, поздравлений. Мне подарили картину латышского художника Э.Андерсона «Старая Рига», а озероведы из Ленинграда преподнесли свое поздравление в виде красиво оформленного адреса в стихотворной форме под балладу. Позволю себе привести из него несколько строк:

Мелькали года, стал маститым
наш Гарри упорный,
он знамя науки
сквозь трудные годы пронес.
Сидел с микроскопом,
ходил с молотком по откосам,
и недра ему благодарно
давали ответ на вопрос.
Друзей и коллег вдохновлял он
примером прекрасным:
не только в науке, и в жизни
учил он нас страстно
исследовать, видеть,
достичь, не стареть!

Вечер продолжался у нас в номере, пока дежурная «толстым» голосом не попросила гостей удалиться. Назавтра все, кроме нас с Надей, разъезжались. Было грустно! Какое-то чувство подсказывало, что для нас это — последний вечер с друзьями, коллегами, да и вообще. Так оно и случилось, но об этом позже.

По возвращении из Риги меня пригласил заместитель директора и с лукавой улыбкой сообщил, что мое «бегство» не осталось незамеченным и официальное чествование по поводу моего юбилея назначено на День геолога, на первое воскресенье апреля.

Хочу искренне поблагодарить сотрудников института, всех, кто устроил мне два незабываемых праздника — к шестидесятилетию со дня рождения и сорокалетию служения в Карельском филиале Академии наук. Грамоты от учреждений, адреса, «Почетная грамота Совета Министров КАССР», поздравления в стихах и прозе — все бережно хранится в отдельной папке, никто и ничто не забыто. Когда звонит телефон, подаренный коллегами, издавая при этом забавную трель, я нередко думаю о том, «как мало пройдено дорог, как много сделано ошибок»... Но и они уже никогда не повторятся...

В 1987 году, уже на исходе моей научной деятельности, ко мне обратился полковник в отставке, кандидат наук, старший научный сотрудник Военно-медицинской академии Артур Артурович Келлер с предложением принять участие в работе над медико-географическим атласом Карелии под эгидой Географического общества СССР. Карелия в качестве опытного объекта была выбрана не случайно. Ее выгодно отличало географическое положение, вытянутость с юга на север, наличие крупнейших водоемов. Для составления справочника было важно также наличие городов с вредным производством, развитая сеть районных больниц, ведущих статистику заболеваний, наличие таких научных центров, как Карельский филиал АН СССР и университет. Идея А.А. Келлера показалась мне, мягко говоря, трудно исполнимой. Я не представлял себе, как можно графическим способом, имея в своем распоряжении всего лишь два цвета, черный и белый, и относительно небольшой набор знаков, изобразить, к примеру, распространение язвенной болезни по всем пятнадцати районам Карелии. А ведь этих болезней множество! Вирусные, клещевой энцефалит, заболевания, связанные с природными особенностями Карелии? А детские заболевания? Как составить карты лесов, болот, разных ландшафтов — и все только в черно-белом варианте? Но А.А. Келлер был полон энтузиазма и буквально захлестнул меня своей целеустремленностью и верой в возможность осуществления идеи, им выношенной. И я сдался.

Справочник по медицинской географии Карелии под редакцией А.А. Келлера и Г.Ц. Лака при содействии Карельского филиала увидел свет в 1989 году. Название «справочник» обусловлено чисто техническими причинами. Включение одного лишь слова «атлас» потребовало бы особого разрешения картографической службы Союза, что затянуло бы издание нашего неофициального атласа минимум на год-полтора. А так все работы были завершены в рекордно короткие сроки, за двадцать месяцев. Что весьма важно, мы заручились поддержкой председателя филиала. Работали наши филиальские чертежники, карты печатались в нашем множительном центре. Справочник включал более ста медико-географических карт, отражающих самые различные заболевания по всем районам Карелии, степень их распространения, приуроченность к городам с вредным производством и т.д. В составлении атласа участвовали:

Военно-медицинская академия Ленинграда, Географическое общество СССР, Карельский филиал Академии наук, Петрозаводский университет, Министерство здравоохранения КАССР (если кого упустил, прошу заранее прощения). Связь с ленинградскими специалистами осуществлял А.А. Келлер, с петрозаводскими — я. Вся работа велась только на общественных началах. Люди не жалели сил и времени, сознавая, что являются участниками чего-то совсем нового. Еще раз хочу подчеркнуть, что идея составления атласа целиком принадлежала А. А. Келлеру. Впоследствии «Справочник медицинской географии КАССР» получил высокую оценку члена-корреспондента Российской Академии наук Я. Яблочкова. Что касается меня, то эта работа стала моей «лебединой песней» в науке.

Через два года после юбилея я, как сам себе обещал, ушел на пенсию. К этому я подготовился заранее, психологически и теоретически. Нужно было найти себе занятие, чтобы мозги не закостенели, не зачерствели. И я его нашел.

Четыре последующих года работы экскурсоводом — совершенно особые. Я был рад, что обрел себя на этом новом поприще. Курсы я закончил досрочно, сдал экзамены по теории и практике и стал дипломированным экскурсоводом. В те годы Петрозаводск являлся прямо-таки туристической Меккой. Сюда почти ежедневно приезжали на поездах, автобусах, летом на теплоходах. Порою у причалов нашего порта стояло до четырех, а иногда и более белоснежных лайнеров. В дни каникул «косяками» приезжали школьники. С ними я обычно ездил в Пряжу, им было интересно слушать рассказ о войне из уст ее участника. Я им говорил, что война — это огромная человеческая боль, что для нас, фронтовиков, она действительно была священной, а для страны — всенародной. Меня внимательно слушали, значит, понимали.

Летом я водил группы по городу, делая основной акцент на истории Петрозаводска, на основополагающей роли в ней Петра I. Мое экскурсионное начальство прощало самовольный отход от обязательного текста, когда я заменял скучный рассказ о тракторах изложением истории царствования Петра I с цитатами из «Медного всадника» А.С. Пушкина. Говорил о преклонении Пушкина перед Петром Великим и о том, что перед самой смертью он изменил к императору отношение, что нашло отражение в следующих словах: «Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые нередко жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом. Первые были для вечности, или по крайней мере для будущего, — вторые вырывались из нетерпеливого, самовластного помещика». Из «тиранских указов» Петра Пушкин приводит и такой: «Под смертною казнью запрещено писать запершись. Недоносителю объявлена равная казнь».

В 1989 году я наконец-то получил разрешение посетить родные могилы в Израиле, и даже вместе с Надей.

Прилетев в Тель-Авив, я на следующий же день пошел на улицу Дизенгоф, где под номером 106 находился папин дом, построенный им пятьдесят три года тому назад. Сердце мое сжалось, когда я подошел к нему. Он был совсем невелик и очень стар, время его не пощадило. На первом этаже размещались кафе и продуктовый магазин. Второй этаж занимала четырех комнатная квартира, в которой, скорее всего, должна была жить наша семья. Над ней находились две небольшие двухкомнатные квартиры. Почему-то пришло в голову, что отец предназначал их для нас с сестрой, когда мы станем взрослыми и захотим жить отдельно. По рассказам людей, приехавших в страну давно, дом в середине тридцатых стоял на самой окраине города, далее простирались только дюны и пустынные пески. Тогда в Тель-Авиве проживало всего несколько десятков тысяч человек. Сегодня дом находится в самом центре полутора-миллионного города. Жизнь бурлит вокруг него, старого и немного жалкого свидетеля времен, когда вся Палестина была подмандатной территорией Великобритании. Глядя на это воплощение былых мечтаний и надежд отца, я испытывал боль за него, да и за всех нас.

Полвека спустя в моем лице наконец-то появилось недостающее звено. Круг замкнулся. Я провел у дома полдня, сидя на скамейке на противоположной стороне улицы, думая свою грустную думу. Я не знал, что мне делать... Дом для меня был слишком велик, к тому же я не собирался менять место жительства. Поздно! Я корнями пророс в Петрозаводске, там находился мой дом, где прошла вся моя взрослая жизнь. Мне не дано было осуществить мечту отца: жизнь предъявляла мне свои условия, и в итоге пришлось их принять. Решение родилось как бы само собой: если я не могу жить в доме отца, так пусть в нем продолжают жить другие люди.

Еще более грустные чувства я испытал, посетив могилы мамы и сестры. Они были похоронены в городе-спутнике Тель-Авива, мы с Надей целый час добирались до него на автобусе.

На мамином надгробии из белого камня сделана следующая надпись: Ханна Лак

Дочь раввина Давида Пен
1886— 1968

Разумеется, она сделана на иврите.

Вновь и вновь я прихожу к мысли, какой незаурядной женщиной была моя мать. Все тринадцать лет пребывания на Земле Обетованной, до самой смерти, ее письма к Наде были проникнуты нежностью и любовью. Дочь раввина искренне полюбила простую русскую женщину, человека чужой веры. Ради счастья сына она переступила «заветы Моисея». Мы всегда с Надей об этом думаем, когда стоим у ее могилы.

Вечный ей покой!

В моей памяти мама осталась такой, какой была в те счастливые три недели 55-го года, когда мы втроем — мама, Надя и я — жили на Рижском взморье. К сожалению, такая ситуация больше не повторилась.

Стоя у другой дорогой мне могилы, зажигая на ней свечу, я не мог не думать о печальной судьбе сестры. Я понял это, конечно, поздно, когда уже сам обрел достаточный жизненный опыт.

Навещая сестру в Риге, я замечал, что с Дорой что-то происходит: это была уже не та порывистая, одухотворенная девушка, в ней словно бы погас живой огонек, который всех так привлекал к ней. Она вышла замуж, но, мне казалось, без особой любви, лишь бы избежать тягостного одиночества. Настоящая ее внутренняя трагедия раскрылась мне лишь в 1972 году, когда от Доры пришло письмо, исполненное боли. В нем Дора сообщала, что в ее жизни случилось невероятное: она получила письмо... от Николая. Оказывается, все эти годы (!) он искал ее и лишь случайно узнал, что Дора, вопреки предположениям, не погибла ни в гетто, ни в Сибири. Также ему стало известно, что она замужем и фамилия у нее другая, а он искал ее под девичьим именем.

О себе Николай писал, что стал преуспевающим владельцем крупной строительной фирмы, женат, имеет двух взрослых дочерей и живет во Флориде, где у него большой дом на берегу моря. И еще он писал о своей любви, пронесенной им сквозь годы, и в качестве доказательства переслал Доре копии всех писем и фотографий, которые она отправляла ему еще до войны в Америку. Он их бережно хранил на протяжении всех тридцати четырех лет (!), не зная, где Дора и жива ли она вообще. Николай просил ее не забывать прошлое, говорил о своей готовности начать с Дорой новую жизнь и о том, что жена и дети об этом знают: его первая любовь жива в нем по сей день.

Бедная моя сестра! Как она писала, у нее слез даже не было, которые могли бы облегчить душу, — выгорело все, осталась одна боль. Она не имела детей и в своем браке не нашла счастья. Дора ответила — поздно, Коля! Того, о чем мы так мечтали в свои юные годы, нет и быть уже не может. Но она просила Николая при первой же возможности прилететь к ней. Через две недели они встретились в аэропорту Тель-Авива. Дора мне не написала, как происходила встреча, о чем говорили, как расстались. Через год Николай снова прилетел к ней, но уже с женой и двумя дочерьми. Дора старалась сделать их пребывание интересным и непринужденным. К тому времени она была уже известным музыкантом со многими возможностями.

Я маму ни в чем не виню. Тогда представление о счастье было другое, уклад жизни иной. Но очень грустно, ведь счастье было так возможно! Я думаю, судьба Доры сильно повлияла на маму. Конечно, исправить ошибки прошлого было уже нельзя, но важно — не наделать новых. Наверное, отсюда мамино доброжелательное отношение к Наде, к нашему браку, ее напутствие мне: «Ты должен жить там, где тебе хорошо..."

Мне было хорошо в Карелии, в родном Петрозаводске, в своей квартире. Но тянуло и на Землю Обетованную, туда, где когда-то отец для всех нас построил дом.

Впечатление о первом посещении страны было если не совсем уж восторженное, то близкое 'к этому. Лишь с годами, во время последующих приездов, я стал понимать, какие социальные, экономические, политические и даже этнические противоречия осложняют существование этой небольшой страны. Но тогда я видел только зеленые пальмы, синее море и величественно-суровую каменистую пустыню, от которой веяло библейским духом. В первый свой приезд я сделал много слайдов и цветных фотографий, которые, вернувшись в Петрозаводск, показывал, выступая с лекциями об Израиле в академической, студенческой и артистической среде. Информация об Израиле была тогда малодоступна.

Надо сказать, что работа экскурсоводом все более и более захватывала меня. Я с головой ушел в подготовку новых маршрутов, в поиск интересного материала.

Летом, по пути на Кольский полуостров, Карелию посещали студенты географических факультетов вузов из разных городов страны. Они знакомились с Петрозаводском, с природными особенностями нашего края. Постепенно возникла идея разработать для будущих географов специальный маршрут Петрозаводск — Гирвас, богатый интереснейшими геологическими и геоморфологическими памятниками. Эта совершенно новая для Карелии экскурсия постепенно приобрела широкую известность. Стали подавать заявки и постоянно приезжать студенты из Вильнюса, Новгорода, Киева, Ростова-на-Дону, Донецка, Свердловска и даже Средней Азии. Не могу забыть это коллективное «ох», когда экскурсанты сверху смотрели на жерло древнего вулкана возраста около двух миллиардов лет. До сих пор вспоминаю блеск в глазах студентов возле строма-толитов, особенно когда я их просил не забыть рассказать своим будущим внукам, как они стояли на том самом месте, где миллионы лет назад в глубинах прошлого нашей планеты зарождалась жизнь.

А что же происходило в окружающей жизни, в начале 90-х? На дворе — «перестройка». Все бурлит, кипят политические страсти. Мы, как и большинство в нашей стране, не отлипаем от телевизоров, боясь пропустить «эпохальное». Чем кончилось «бурление», известно — СССР перестал существовать, наступил тяжелый, депрессивный, очень болезненный период. Я думаю, нет такого человека, которого бы он не коснулся.

В 1992 году я поехал в Ригу. В здании МВД Латвии мне вручили следующие документы: протокол о том, что на основании ордера УГБ НКВД ЛССР за номером 20907 от 14 июня 1941 года произведен обыск в доме № 60 кв. 20 по улице Гертрудас и задержаны гражданин Лак Цалел Екабович и его семья: жена, дочь и сын (перечислены имена). Обыск и задержание произвели Ейглас Эдвард Янович и Жукурс Давид Янович. Далее следует акт об изъятом имуществе Лака Ц.Е. Его подписали пять человек (названы имена и должности). И еще один документ за № 3/7 18096 от 10 июня 1992 года, выданный Министерством внутренних дел Латвийской республики Лаку Г.Ц., 1925 года рождения, проживающему в Республике Карелия, городе Петрозаводске: «Ваше административное выселение из Латвии на спецпоселение в период с 14 июня 1941 года по 15 октября 1944 года включительно признано незаконным и Вы реабилитированы на основании Указа Президиума Верховного Совета Латвийской ССР от 8 июня 1989 года «О реабилитации граждан, высланных с территории Латвийской ССР в период 40-х и 50-х годов». Тогда же я получил документ о реабилитации отца, мамы и сестры — посмертно. Мне его выдали спокойно и просто, а что за этими строками огромная человеческая трагедия — кому какое дело.

Но самым потрясающим документом для меня было личное «Дело» отца. Передо мной легла толстая грязно-коричневого цвета папка, на обложке которой жирными черными буквами было выведено: «Дело №...», затем фамилия, имя, отчество отца. «Красноярский край, ст. Решота, п/я № 235. Хранить вечно».

С первых страниц на меня глянули две фотографии отца — а фас и в профиль, — одетого в полосатую арестантскую одежду с номером на груди. Я долго не мог перевернуть следующую страницу, ком застрял в горле. На меня смотрели отцовские глаза, в которых была такая мука и такая боль, что мне стало плохо.

Заведующий архивом, видимо, имел печальный опыт общения с родственниками погибших в сталинских застенках. Он предложил мне стакан крепкого чая и затаился, вероятно, чтобы не мешать мне своим присутствием. Как поется в известной песне — «есть только миг между прошлым и будущим, именно он называется жизнь». У отца этот миг был очень коротким.

Прощаясь, заведующий архивом задержал мою руку в своей и затем вернулся к столу, на котором лежало «Дело». Из конверта на задней обложке вытащил фотографию и протянул ее мне: «Возьмите, это должно храниться у вас». На фотографии был я, двенадцатилетний, и отец. С этим снимком отец прошел через лагерные ворота. Теперь он висит в моем петрозаводском доме, рядом с фотографией, где отец с мамой, нарядные и счастливые, сняты на каком-то торжестве. Я помню их, я всегда буду их помнить!

Так уж совпало, что примерно через месяц после моей тяжелой поездки в Ригу меня ждало еще одно горестное событие. В августе 1992 года ушла из жизни Елизавета Гавриловна. Я не смею сказать, что она была для меня второй матерью, она мне была просто мать. За несколько дней до смерти наша бабуля, как мы ее ласково называли, на мгновение пришла в сознание и спросила Надю: «А где у нас Гарри?» Я поспешил к ней. Увидев меня, Елизавета Гавриловна произнесла чуть слышно: «Ну и хорошо!» Вечная ей память!

Весной следующего года в исполкоме Петрозаводска я получил еще один документ, в котором значится: «Предъявитель настоящего свидетельства имеет право на льготы, установленные статьей 16 Закона РСФСР «О реабилитации жертв политических репрессий».

Когда я обмолвился, что у меня уже есть такие льготы и я ими пользуюсь как инвалид Великий Отечественной войны, мне сказали, что этого быть не может. Политических репрессированных на фронт на брали. Пришлось показать удостоверение. На лице сотрудника, выдавшего мне «Свидетельство», было написано неподдельное удивление.

ВО ВЛАСТИ СВОЕЙ СУДЬБЫ

Инсульт. М.М.Буркин подает идею. Проба пера. Публикация в «Севере». Приступаю к книге. Загадка Кауко. Целительный воздух Израиля. Моя Надежда.

Увы, вскоре годы и профессиональные заболевания достали и меня. Пришлось отказаться от всех экскурсий, как от городских, так и от загородных. Ушло в прошлое мое последнее увлечение, которое приобрело черты профессионализма. Однако жизнь на этом не остановилась, она продолжается, приобретая другие формы и другое содержание.

Детвора, некогда наполнявшая нашу квартиру на Пушкинской, давно выросла. Маленькая Надя, первая дочь Надиного брата Васи, стала красивой женщиной, сейчас ей тридцать шесть, и у нее уже двенадцатилетняя дочь Катя. Вторая Васина дочь, Наташа, такая же красавица, вышла замуж за моряка, старшего офицера торгового флота. У них родилась девочка, которую назвали Лизой в честь нашей бабули, а так как отца зовут Петр, получилась Елизавета Петровна, тезка царицы Российского престола, дочери Петра Великого. Ей уже два года, и она очаровательное дитя. Нашим внукам, Анастасии и Александру, Сережиным детям, соответственно, двадцать шесть и двадцать два. Правнуков у нас еще нет.

Хотя мы остались вдвоем в некогда столь многолюдном доме, одинокими себя не чувствуем. Ежедневно кто-нибудь да позвонит или забежит. Это стало традицией. Помогают убирать квартиру, когда нужно, сходят в магазин, все купят и принесут. Делятся своими новостями и проблемами, мы в курсе всех событий их жизни, так что скучать не приходится. И в институте нас с Надей не забыли, приглашают на знаменательные события, институтские вечера.

Однажды зимним утром я проснулся с «испорченным» двигательным аппаратом ноги и с нарушенной речью. Вердикт врачей — инсульт в легкой форме, иными словами, некоторое нарушение кровообращения в сосудах головного мозга. Невольно думалось о печальном: что машина окажется прикованной в гаражу, может, даже навсегда, что поезда будут уходить уже без меня, а в самолете воображаемое кресло останется пустым.

В то трудное время мне очень помогли: лечащий врач из госпиталя для ветеранов войны Т.Г. Тимонен, профессор медицинского факультета нашего университета М.М. Буркин и милая Татьяна со «Скорой помощи». Это они словом и действием, ставя капельницы, делая уколы, прописывая разные лекарства, упорно продолжали лечить меня дома, спасая от больницы, к которой я мало приспособлен, как, впрочем, и многие другие. Речь наладилась быстро, но передвигался я по квартире, как пингвин, переваливаясь, делая смешные шаги, нередко падая.

Постепенно я становился на «правильные» ноги, мог уже свободно говорить, а в лице Марка Михайловича Буркина нашел благодарного и внимательного слушателя моих рассказов о жизни в Сибири, о войне, о геологии. Ему и принадлежит идея, что обо всем этом надо бы написать, если не для себя, то для внуков и будущих правнуков, чтобы они знали из «первых уст», как жили их «предки», как любили и как страдали.

Марк Михайлович был настойчив, и мысль о том, чтобы написать о своей богатой событиями жизни, о том, что могло быть, но не произошло, об отце, погибшем более пятидесяти лет назад, о маме, которую я не сумел проводить в последний путь, — эта мысль крепла во мне со дня на день. Так родилась «Повесть, у которой нет названия», первоначально в компьютерном наборе и в ксерокопиях, а потом, после прочтения и одобрения редактором И.А. Питляр (за что от всей души ей благодарен) она увидела свет в московском литературном альманахе «Третье дыхание». Название альманаха чисто случайно соответствовало моему состоянию и содержанию повести. Она еще в ксерокопиях получила положительные отзывы от моих многочисленных знакомых и коллег в Петербурге, Москве, Риге, Таллинне и здесь, дома. Это подвигло меня написать повесть о сорока годах моей причастности к науке. Она называлась «Дом на Зареке». В ней я пытался вспомнить всех тех, кто был мне близок и дорог, кто принимал участие в моем становлении как научного работника.

Повесть увидела свет в журнале «Север» в 1998 году. Для меня это было неожиданной удачей. Звонили по телефону, говорили при встречах, отмечали, как спокойно я описал события, сложные по своей сути, благодарили за то, что никого не забыл... Я далек от мысли, что «Дом на Зареке» является литературой в высоком ее смысле. Ведь она написана не профессионалом, а простым геологом, обыкновенным научным сотрудником. Не стану лукавить, «мук творчества» я не испытывал. Писалось легко, иногда даже весело, но бывало, что и с грустью, с обидой.

После выхода в свет «Дома на Зареке» я неоднократно слышал мнение, что мне есть еще о чем рассказать, что многое читается как бы между строк и осталось невысказанным. И что это могла бы быть книга. Вначале я не воспринимал подобные пожелания всерьез: я не видел книгу и себя в ней, но... прошло время, и я решил попытаться.

Меня очень поддерживала Надежда, ей нравилось, как я писал, а она не стала бы говорить неправду. Первые страницы, посвященные юности, родителям, я читал вслух Сереже, его жене Оле, девочкам Наташе и Наде. Я чувствовал их сопереживание, и это вдохновляло меня на дальнейшую работу. До сих пор не знаю, как определить жанр написанного мной: что это — повесть или большой рассказ, действие которого растянулось на семьдесят пять лет? В одном я уверен, что придуманное мною название «Во власти своей судьбы» соответствует содержанию.

Есть такая расхожая фраза: «Перелистывая страницы прошлого» — когда человек, как бы оглядываясь назад, переживает свою жизнь заново. Это на самом деле так. Что удивительно — в моей жизни длиною в три четверти века особую роль играл «случай». Провидению было не угодно, чтобы я умер, хотя смерть как будто даже охотилась за мной, например, в Эвенкии, на фронте, во время проведения аэровизуальных съемок на маленьких, почти игрушечных двухместных самолетах «ПО-2» и «Ш-2»...

Среди людей, как бы повинных в «случайностях» моей профессиональной деятельности, в первую очередь должны быть названы: Елена Владимировна Тавастшерн, которая своим добрым советом открыла мне путь в геологию;

Галина Сергеевна Бискэ, меня этой геологии обучившая; Валентина Сергеевна Порецкая, посвятившая в прекрасный мир диатомовых водорослей. Не могу не упомянуть здесь еще раз Петра Алексеевича Борисова и Николая Ивановича Николаева, много сделавших для меня. А Кауко Оттович Кратц? Уж он-то сыграл в моей жизни совершенно особую роль.

Пропуская прошедшие годы сквозь сито воспоминаний, я обнаруживаю три четкие вехи, каждая из которых обозначала резкий перелом в моей судьбе.

Веха первая — когда я твердо решил добиваться направления на фронт; вторая — приход в геологию; и третья — встреча с Надей.

О причинах своего стремления на фронт я уже подробно написал. Что касается моего «геологического» выбора, то здесь я хочу кое-что добавить. Непосредственным толчком послужили слова соседки по коммунальной квартире, сотрудницы геологического управления Елены Владимировны, но решение я принимал сам. И сейчас, спустя многие годы, я понимаю, что это был наилучший вариант для меня. Городская жизнь в чистом виде после Сибири, тяжелого физического труда была, видимо, не для меня. Индустриальное, то есть «технократическое» направление (техникум, где я пытался учиться) не согласовывалось с моими уже сформированными за этот период потребностями. Геология мне давала определенную свободу, возможность общения с природой, физическую нагрузку в сочетании с востребованностью интеллекта. Все это наилучшим образом подходило для меня, что и подтвердилось впоследствии.

Я не верю в гороскопы, но сегодня, перебирая события давних лет, начинаю невольно думать, что где-то и кем-то моя судьба все же была предопределена. И если две первые вехи, за которыми жизнь круто менялась, еще можно было объяснить логикой и целесообразностью в данной жизненной ситуации, то появление Нади на моем пути — до сих пор поражает своей фатальностью. И думается мне, что роковые слова К.О. Кратца: «Женись, Гарри, иначе ты пропадешь», — к которым я первоначально отнесся полушутя-полусерьезно, были тоже как бы внушены ему свыше. Он ведь знал о моем первом неудачном браке, откуда же эта странная уверенность, что я «пропаду», если не женюсь?

Когда-то мне казалось, что пожелание Кауко — это обычное наставление более старшего, умудренного опытом друга. Сегодня я так не думаю. Слова Кауко не были результатом спонтанно возникшей мысли, высказанной вслух за рюмкой водки. В отличие от меня, он знал Надю, был с ней знаком со времени ее работы в Северо-Западном геологическом управлении. Знал о ее жизненных неудачах, о трудностях и невзгодах, которые преследовали ее с начала замужества. Так почему он указал именно на нее? И почему опасался, что я «пропаду»? Сорок пять лет я об этом не думал, но вот стал писать о прожитых годах, о странностях в моей жизни, и вопрос: — почему он так сказал? — навязчиво возникает вновь и вновь. Сам Кауко уже не может ответить, а у меня одни предположения.

Мне все более начинает казаться, что дело было не только во мне, но и в нем самом. Определение «пропадешь» не надо понимать слишком прямолинейно. Тогда, в 54-м, я преуспевал. Выход в свет первой научной работы отдельным изданием, да еще в Ленинграде, оказался сильнодействующим допингом, меня пьянила собственная фамилия на обложке монографии. Я упивался своим успехом в нашем «диатомовом мире» и жаждал его повторения. Жил я в лаборатории, в условиях, максимально приближенных к «творческому процессу», бытовых трудностей не испытывал, денег хватало (если их вообще может когда-нибудь кому-либо хватать), так как прирабатывал по договору в Северо-Западном геологическом управлении. Незабвенная Анна Ивановна продолжала обо мне заботиться, изгоем в обществе молодых женщин я себя не чувствовал, так называемая общественная жизнь бурлила вокруг меня, в равной степени, как и я в ней. Особого пристрастия к алкоголю не имел и не видел в нем для себя какой-либо опасности. Так в чем же смысл слова «пропадешь"? Думается, Кауко опасался, что я могу сгореть в «головокружении от успеха». Он видел во мне довольно тщеславного молодого человека, который ставил перед собой трудные задачи и добивался их исполнения. К примеру: не имея аттестата о среднем образовании, я добился зачисления в вечерний университет марксизма-ленинизма и успешно закончил его. Спрашивается, для чего? Только для того, чтобы доказать, что я не хуже тех, кто имеет диплом высшего учебного заведения, а может, даже лучше. Кауко Оттович, скорее всего, хотел меня уберечь от совершенно необдуманных поступков, в которых я впоследствии стал бы раскаиваться. Это то, что касается меня. Но было, как мне кажется, и другое. И оно связано с Надей. Сейчас я понимаю, что она ему всегда нравилась и он хотел ее привязать к нашей среде. В том, что я не стану с ней играть в «нечестные игры», он был уверен. Самого Кауко Оттовича связывали семейные обязательства и другие узы. Мы все составляли тесное, замкнутое сообщество, и эти «другие узы» ясно проявились, когда мы переехали из Сайнаволока на Пушкинскую и стали жить на одной лестничной площадке при «открытых» дверях. Несмотря на нашу с Надей «мелкомасштабность», нас приглашали на обеды и ужины, которые порою устраивали для «званых» гостей Галина Сергеевна и Кауко Оттович. Надя, видимо, была «женщиной его мечты», и он не ожидал, что она займет такое большое место в моей жизни. Мне кажется, он этого не хотел. Он не мог предвидеть, отчасти в силу своего собственного непостоянства, что им же в сущности спровоцированная связь между Надей и мной со временем превратится во взаимное чувство, которое называется любовь. В конечном итоге возникло что-то вроде ревности ко мне, и с годами она сказывалась все сильнее, но тогда я этого не понимал. Причина вспышки открытой неприязни ко мне после стольких лет дружбы также, видимо, была в Наде. К тому времени оборвались его многолетние «узы» вне семьи, мы же с Надей с каждым годом становились друг другу все ближе.

Вплоть до своего выхода на пенсию, а было это в 1979 году, Надя, приезжая в командировку в Ленинград, всегда останавливалась в доме Кауко и опекалась его мамой Хильей Эмильевной. Кауко без прямой надобности приглашал Надю в свой большой директорский кабинет в институте докембрия, знакомил со своими сотрудниками, а чаще с сотрудницами и всегда был больше чем просто любезен. Видимо, я оказался тем «черным котом», который при его же содействии перебежал ему дорогу.

Прошло много лет, и что бы между нами ни было, я все-гда буду благодарен Кауко за тот вечер в Сайнаволоке в 1954 году. И последнее — Надя прочла мою рукопись еще до ее издания. Она не стала возражать или высказывать какие-либо сомнения.

Я как будто все написал и уже хотел на этом поставить точку, но тогда оказались бы обойденными молчанием десять последних лет жизни, что могло вызвать у читателя недоумение. Я не хотел о них писать не из-за чувства ложной стыдливости или каких-либо опасений, нет, я просто не знал, как за это взяться.

Это потом, в середине девяностых, с приездом полумиллиона эмигрантов из России и стран Содружества (СНГ), Израиль стал более доступным для широкого понимания. Появились телевизионные передачи, газетные сообщения, особенно с началом гласности; информация распространялась гораздо быстрее с помощью спутниковой связи. Авиарейсы стали постоянными и ежедневными. Что касается меня лично, то мне Израиль преподнес неожиданный подарок: он стал моим целителем. Уже во время первой поездки я заметил, что моим бронхам здесь легче дышится: сказался континентальный жаркий и сухой климат, воздух, насыщенный кислородом. От меня отступила астма. Восемь последних лет она с нарастающей интенсивностью затрудняла мое существование, вплоть до того, что пришлось «сесть на иглу» и прибегнуть к гормональным инъекциям (не прошли даром годы работы с вредными веществами в лаборатории Сайнаволока). Возникла дилемма: как и где жить дальше? Там — где «хорошо» или там — где «дышится"? И вдруг провидение улыбнулось. Власти Латвии выплатили мне компенсацию за национализированное в 1940 году недвижимое имущество родителей. Так возникла возможность посещать Мертвое море и облегчать себе хотя бы на время существование. Вести чисто праздную жизнь я не мог, стал ездить по стране, знакомиться с ее старейшими историческими памятниками и природными особенностями. Может, когда-нибудь мне удастся написать об Израиле, если не книгу, то подробный очерк. Но пока книги нет, хочу поделиться тем, что в первую очередь произвело на меня впечатление.

Прежде всего — о тех удивительных природных контрастах, которые находят свое ландшафтное проявление на крохотном клочке Земного шара под названием Израиль.

Если совершить путешествие на машине по великолепной автомобильной магистрали от города Метулы, что на севере у самой границы с Ливаном, до Эйлата, самой южной точки страны у Красного моря, то спидометр покажет всего 450 километров, ровно столько, сколько от Петрозаводска до Санкт-Петербурга. Максимальная ширина от Средиземного моря до границы с Сирией — 135 километров. Общая площадь — 22 тысячи квадратных километров. Для сравнения: Лоухский район — 28 тысяч.

Половину территории Израиля занимает пустыня Негев, каменистая, безводная и почти безжизненная. Под пустыней, на глубине около одного километра, залегает огромное озеро солоноватой воды. В последнее время эту воду стали использовать при выращивании особых овощных культур, в том числе определенных сортов помидоров. На остальной части территории страны высокие сельскохозяйственные технологии позволяют снимать урожаи зерновых два раза в год. Так же с овощами и фруктами. В засушливых областях на юге Израиля, где осадков выпадает в пределах нескольких десятков миллиметров, используются опреснители морской воды, и небезуспешно. Здесь культивируется особый вид помидоров, который находит сбыт в... Калифорнии.

Самая высокая точка в Израиле находится на стыке границ с Сирией и Ливаном. Это гора Хермон, высота ее 2224 метра над уровнем моря. Самая низкая — Мертвое море, расположенное в тектонической впадине, представляющей «дно мира», — 400 метров ниже уровня Красного моря. Концентрация соли в Мертвом море — 275 г на один литр. На его поверхности можно спокойно лежать на спине и читать газету — так высока плотность воды. Утонуть в нем практически невозможно.

Любопытен и разнообразен растительный мир Израиля. В силу «срединного» географического положения страны здесь можно встретить растения, характерные для Западной Европы, Центральной Азии и Северной Африки. Хотелось бы остановиться на особенностях некоторых наиболее распространенных видов деревьев. Например, дуб, его здесь называют вечно растущим. Когда дерево стареет и засыхает, из-под корней появляются молодые побеги. В тени этих деревьев строили временные жилища, они служили местом погребения, под ними во времена язычества происходили воскурения, жертвоприношения, справлялись религиозные празднества.

В древние времена была очень распространена смоковница. Ее ветви растут в высоту и в ширину, а листья дают густую тень. Известное библейское выражение «жить под смоковницей» означает прежде всего — жить в благополучии.

Оливковое дерево занимало и продолжает занимать важное место. Плоды его всегда очень ценились, так как добываемое из них масло пользовалось большим спросом уже в древние времена. Кроме того, оливы являются символом Божьего благословения и мира.

Широко распространены кипарис и пиния (иерусалимская сосна). Деревья эти обладают твердой древесиной и издревле употреблялись как строительный материал и топливо. И, наконец, пальма. Говоря современным языком, это дерево заслуженно может называться «многофункциональным». Люди с незапамятных времен пользовались его плодами: семенами кормили скот, широкими листьями покрывали кровли, из веток делали ограды, из волокон плели нитки и веревки, а сам ствол шел на топливо. Пилигримов, посещавших «Святую Землю», называли паломниками, так как они приносили с собой пальмовые ветви. Сегодня пальма выращивается на плантациях, а в городах она растет везде: у домов, на улицах, в скверах и парках, на разделительных полосах широких городских транспортных магистралей.

Немного об этническом составе населения Израиля. Сегодня здесь проживает чуть больше шести миллионов человек, из которых 82 процента представлены евреями. Половина из них — уроженцы страны, остальные приехали из 80 стран мира. Наибольшее количество нееврейского населения представлено арабами-мусульманами. Их 13 процентов от всего населения. В Израиле есть арабское мусульманское духовенство, содержится оно за счет государственного бюджета.

Христианская часть населения — это 2,3 процента, из которых большинство также арабы. Самая крупная арабско-христианская община проживает в Назарете и говорит по-арабски, по обычаям и внешнему виду они мало отличаются от арабов-мусульман.

Христиане, выходцы из Европы, принадлежат к трем основным церквам: католической, православной и протестантской. Из них православно-греческая — вторая по величине. Во главе ее стоит патриарх.

Среди главных святынь христианского мира в первую очередь отмечу: церковь Гроба Господня, церковь Вознесения, церковь Святой Анны, Гробница Божьей Матери, Троицкая церковь на русском подворье, церковь Спасителя, церковь Иоанна Спасителя и, конечно же, Виа Долороза (Скорбный путь) — так называется последний. Крестный путь Христа на Голгофу. К «святая святых» относится церковь Рождества Христова в Вифлееме и церковь Благовещения в Назарете. Этот перечень, разумеется, далеко не полный. Мне лично также нравится католическая церковь Нагорной проповеди. Это очень красивое здание, внутри которого находится алтарь круглой формы из черного мрамора. На фоне белоснежных стен, также облицованных мрамором, он смотрится очень эффектно. Над алтарем возвышается большой черный крест. Церковь и расположенный рядом с ней монастырь относятся к францисканскому ордену. Храм возвышается над озером Кинерет ( Генисаретское озеро, или Галилейское море) на 125 метров. Здесь Иисус произносил свою знаменитую Нагорную проповедь: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное. Блаженны плачущие, ибо они утешатся. Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся» (Матфей, 5:1-6).

В Израиле проживают 80 тысяч друзов, и хотя их всего 2 процента, но они настолько самобытны, что хочется о них рассказать особо. Это религиозно-этническая группа с тайной религией, о которой известно очень мало. Она возникла в начале XI века в Египте и привела к отделению друзов от ислама. Их стали преследовать, и они перекочевали в Израиль, Ливан и Сирию.

Друзы верят в единого Бога и считают, что он последовательно воплощается в библейских персонажах: Адаме, Ное, Аврааме, Моисее и Иисусе. Они верят в переселение душ и в их бесконечность. В отличие от мусульман, они строго придерживаются моногамии, уважительно относятся к женщине как равноправному члену общества. У друзов мало праздников, так как, по их мнению, в празднествах выявляются элементы религии, которую они тщательно скрывают. По этой же причине их религиозные книги существуют только в рукописном виде и строго оберегаются от постороннего взгляда. Святым пророком они считают тестя Моисея — священника Итро. В мире насчитывается около 700 тысяч друзов. Из них около 10 процентов живут в Израиле, преимущественно на севере страны, основное занятие — земледелие. В 1957 году друзы были официально признаны самостоятельной религиозной общиной со своим органом управления. В отличие от арабов, друзы служат в Армии обороны Израиля. Они бесстрашные воины, чему способствует их вера в бессмертие души. Среди них есть военнослужащие, достигшие высоких офицерских званий. Когда в 1982 году случилась война с Ливаном, друзы обратились с просьбой к правительству Израиля оградить их от необходимости участвовать в этой войне — в Ливане проживает большая друзская община. Правительство учло просьбу, друзы к непосредственным боевым действиям не привлекались.

Израиль — особая страна. Благовещенских церквей в мире верующих христиан множество — подлинная церковь только одна, и она в Назарете. Нет в мире православия и католицизма крупного города, где бы не было Рождественской церкви, но та, единственная, есть только в Вимфлееме. В Ватикане за стеклом хранятся камни древней иерусалимской мостовой, по которой шел Иисус Христос на Голгофу, но вся мостовая есть только в Иерусалиме, и она одна. В том, что Христа распяли на Святой Земле, евреи не виноваты, об этом несколько лет тому назад оповестил весь мир Папа Римский Павел II. И не следует забывать, что на этой земле Моисей получил «Скрижали Завета», которые признаются мусульманами, христианами и евреями.

И последнее, но это уже сугубо личное. Бывая в Израиле, мы с Надей непременно посещаем кладбище, где похоронены мама и Дора. Судьба распорядилась так, что автобусный маршрут, которым мы пользуемся при поездке, пролегает мимо «папиного дома». Странно! Все-таки связь между прошлым и настоящим существует. Прошлое меня не отпускает, настоящее не дает его забыть. Мне все время кажется, что когда-то столь близкие мне люди и сегодня находятся рядом и нуждаются во мне. В этом есть нечто мистическое, впрочем, оно прослеживается и в предопределенности всей моей жизни. Наверное, такое бывает в жизни каждого человека, вся разница лишь в степени этой «предопределенности» и ее осознании.

Когда писал эти строки, вспомнил слова одного моего друга, тоже геолога, Алексея Вейхера, сказанные им после теплого дружеского ужина давным-давно, еще в бытность мою в Сайнаволоке: «Гарри, пусть над вами всегда светит звезда Сиона!» Эти слова мне кажутся сегодня пророческими, хотя тогда они, скорее всего, были навеяны парами алкоголя.

Прощаясь с читателем, очень надеюсь на его снисхождение и понимание. Я родился в 1925 году. Я жил при правительстве буржуазной Латвии, в советском социалистическом обществе, сейчас живу в России, в стране, которая только начинает демократические преобразования. Я учился в разных школах: в гимназии Риги, в заочной средней школе города Петрозаводска, затем в Московском университете. Так постепенно я формировался как личность со своими взглядами на жизнь. На возможный вопрос, почему я не уезжаю, как это сделали многие мои соплеменники и не только они, — отвечаю: я воевал вместе с миллионами русских и не русских людей против фашизма, здесь я нашел свое счастье, а оно большим и настоящим бывает только раз в жизни. И потом я никогда не участвую в лотереях, поэтому я не уезжаю из Петрозаводска, и дай Бог, никогда не уеду.

Вот уже 45 лет как мы с Надей вместе. Мы трезво смотрим на жизнь, понимаем, что молодыми умереть нам уже не грозит. Но... появился синдром «страха». Особенно остро он проявляется, когда мы не вместе.

Зимний морозный день. Из-за своей астмы сижу дома. Надя пошла за хлебом в булочную. Это совсем недалеко от нас, только через площадь перейти. Проходит полчаса — ее нет. Я уже волнуюсь. Проходит час, я не отхожу от окна, готов звонить в милицию, в больницу «Скорой помощи», черт знает куда, лишь бы что-то делать. А все очень просто:

Надя встретила знакомую и по-женски заболталась.

Лето. Я иду в гараж за машиной. Наде кажется, что меня слишком долго нет. Все повторяется с точностью до наоборот. А у меня, вернее у машины, колесо спустило. На его замену ушло время, позвонить неоткуда. Может, проще заиметь мобильный телефон, и тогда все наши «страхи» нашли бы свое быстрое разрешение? Смешно, но это так!

Мы почти не разлучаемся, стараемся по мере возможности быть вместе, только тогда спокойно на душе.

Возраст и болезни иногда, конечно, наводят на грустные мысли. Однажды я задумался: а что это значит, если меня не будет? Это значит, что ничего не будет для меня, но для других ведь что-то будет! Вот для этих других я и решил оставить повесть о своей жизни, с ее ошибками и удачами, радостью и печалью и счастливым сознанием, что я еще живу, что я еще дышу и что со мной рядом мой любимый человек по имени НАДЕЖДА.

 

Лак Г. Ц. Во власти своей судьбы : Повесть о жизни / предисл. Г. Г. Скворцовой. – Петрозаводск : Фолиум, 2000. – 239 с. : 17 л. портр. – На обл. подзаг.: Роман-исповедь.

Публикуется по Компьютерная база данных "Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы" составлена Сахаровским центром.


На главную страницу