Люба Юрий Борисович. Воспоминания


Люба Юрий Борисович (1914-1992)
инженер

1914, 15 ноября. — Родился в С.-Петербурге в дворянской семье. Отец – Борис Владимирович Люба (1892–1938), до 1917 – штабс-капитан, преподавал в Константиновском артиллерийском училище. После 1917 Б.В. Люба неоднократно подвергался арестам. Расстрелян в Магадане 16 мая 1938. Мать – Надежда Яковлевна, урожденная Руднева (1894– 1942), училась на филологическом факультете Иркутского университета, преподаватель русского языка и литературы в школе.

1920-е гг.– 1937. — Окончание школы в Гатчине и двух курсов Дорожного техникума. Поступление в Ленинградский автодорожный институт.
Брак с Ириной Евгеньевной Гедройц (май 1937).

1937. — Преддипломная практика на строительстве автодороги Москва — Минск.

1938, ночь с 7 на 8 февраля – июнь (?). — Арест в Ленинграде. Обыск. Условия содержания в камере Дома предварительного заключения. Состав заключённых. В их числе С.З. Книжник, Цыбен Жамцарано, А.И. Комсков, Б.П. Корнилов. Пытки. Следователь Лобанов. Механизм фабрикации «дела».

1938, июль (?) – сентябрь. — Перевод в Кресты. Сокамерники. Режим содержания заключённых в тюрьме. Знакомство и беседы с заключённым Л.Н. Гумилёвым.

1938, 16 сентября. — Суд над Ю.Б. Люба и его однодельцами (Ю.Ю. Батий, П.И. Иванов, П.П. Сивков, Н.А. Варганов, А.С. Кораблёв) по делу о «антисоветской молодёжной организации в г. Ленинграде, ставившей своей задачей борьбу с Советской властью» в зале заседаний Трибунала Ленинградского военного округа. Отказ всех подсудимых от ложных показаний, данных на предварительном следствии под давлением пыток, издевательств и запугивания, заявление о своей невиновности и требование о проведении нового расследования. Приговор Ю.Б. Люба: 10 лет ИТЛ (ст. 17-58-8, 58-10, 58-11).

1938, 16 сентября – конец ноября. — Пересыльная тюрьма на Константиноградской улице. Свидание с женой. Посещения Л.Н. Гумилёва матерью – А.А. Ахматовой.

1938, конец ноября – 1941, начало июля. — Этап на Север. Медвежьегорск. Этапирование на барже по Онежскому озеру. Условия содержания в трюме баржи. Белбалтлаг. Лагпункты: Колтозеро, Сельгручей (Пудожский район Карелии). Работы на лесоповале, приёмщиком леса. Лагерные порядки. Быт. Психология заключённых. Болезни и массовая гибель людей. Приезд жены. Строительство Коловской узкоколейной железной дороги. Назначение десятником, затем – прорабом. Главный инженер строительства Р.А. Антипов. Начало Великой Отечественной войны.

1941, 6 июля – 1944, январь. — Пеший этап до Каргополья. 3-й лагерный пункт Ерцовского отделения Каргопольлага. Гибель заключённых от болезней: цинги, дистрофии, пиллагры. Работа бригадиром-десятником в дорожной бригаде, затем на лесоповале. Лагерный врач Ф.Я. Мавлютова, её помощь заключённым. Осиновский ЦОПП (Центральный оздоровительно-профилактический пункт). Лагпункт Онуфриевка.

1944, февраль – 1948, начало февраля. — Этап до Котласса. Котласский пересыльный лагпункт. Назначение нормировщиком. Внутрилагерные преступления. Перевод на Котласскую центральную сельскохозяйственную ферму. Лагерный детский сад. Лагпункт разъезда Березовый. Начальник лагпункта А.О. Мелкумов, его помощь заключённым. Женщины на лесоповале. Этап по Северной Двине до совхоза Красноборск. Работа нормировщиком. Котласская сельхозферма. Работа в бухгалтерии лагпункта Черевково. Лагерная самодеятельность.

1948, 8 февраля. — Освобождение.

1948, февраль – 1950, февраль. — Работа инженером в «Котласлесе». Приезд жены с сыном.

1950, ночь с 17 на 18 февраля. — Повторный арест. Следственная тюрьма МГБ в Архангельске. Допросы.

1950, 7 июля. — Постановление Особого Совещания при МГБ: ссылка в Красноярский край.

1950, сентябрь – 1954. — Красноярская пересыльная тюрьма. Этап по Енисею на теплоходе «Мария Ульянова» до Туруханска. Жизнь на поселении. Работа на строительстве различных объектов в охотничьей фактории Келлог на притоке Енисея – реке Елогуй. Местные жители кеты (енисейские остяки).

После 1954. — Переезд в Туруханск. Работа прорабом в конторе «Сельстрой». Дочь М.И. Цветаевой А.С. Эфрон. Получение паспорта (осень 1954).

1955 (?). — Переезд в Пензу. Работа прорабом на строительстве автомагистрали Москва – Куйбышев, работа жены инспектором районного отдела образования.

1956. — XX съезд КПСС. Реабилитация (24 марта).

1956, осень. — Возвращение в Ленинград. Зачисление на последний курс Ленинградского инженерно-строительного института.

1950-е гг., конец. — Работа главным инженером в Морском торговом порту.

1964 (?) – 1989. — Создатель и руководитель литературного объединения «Маяк» при ДК моряков.

1989. — Избрание сопредседателем ленинградского (петербургского) «Мемориала».

1992, 22 января. — Скончался в Ленинграде.

Благодарности

Благодарим Ирину Евгеньевну Гедройц, Лиану Львовну Ильину и Эльгу Сергеевну Торчинскую за предоставленные Музею биографические сведения и фотографии.


От издательства

История жизни Юрия Борисовича Люба, которую мы предлагаем читателям, это рассказ о том, как человек преодолевает политическую катастрофу своей страны. Опыт автора убеждает в том, что власть самых неблагоприятных обстоятельств в жизни не абсолютна, и всегда существует возможность оградить себя от сил зла, если у человека есть прочная жизненная опора. Для Юрия Борисовича Люба это два столпа - Семья и Творчество. При этом история ареста, лагерной жизни, ссылки, которым посвящены страницы этих воспоминаний, воспринимаются, как часть истории семьи, которая выстояла в испытаниях своего века. Для читателя, которого интересуют уроки истории, главным в этой книге, наверно, окажется вывод, что спасительные ценности существуют. Это хороший урок для нашего все еще смутного времени. Поэтому мы и считаем такие книги нужными.

Юрий Борисович Люба родился 15 ноября 1914 года в Петербурге в служилой дворянской семье. Его дед Яков Иванович Руцнев, был директором мужской гимназии Петра Великого. Отец, Борис Владимирович Люба (1892 г.р.), кончил кадетский корпус и Константиновское артиллерийское училище (КАУ). В чине поручика 18-го артиллерийского дивизиона он участвовал в боях первой мировой войны. В 1915 году в одном из боев был ранен и награжден Георгиевским крестом за храбрость. После окончания Академии Генерального Штаба, Борис Владимирович в чине штабс-капитана преподавал в КАУ.

После эвакуации из Петрограда, в июне 1918 года, Борис Владимирович с семьей оказался в Екатеринбурге, вскоре занятом армией Колчака. Служил в штабе гарнизона белой армии.

Арестован после взятия Иркутска красными войсками и пригбворен к расстрелу; по кассации расстрел заменен 10 годами принудительных работ.

В 1924 году по ходатайству перед ВЦИК был освобожден. До 1926 года жил с семьей (жена и трое детей) в Иркутске, затем - в Гатчине, где работал бухгалтером, а затем капельмейстером 4-го артполка.

25 октября 1930 года Борис Владимирович был в числе двадцати двух человек арестован по делу "константиновцев" (выпускников и бывших преподавателей КАУ, включая, кстати, изобретателя электронного телевидения Б.Л.Розинга).

Люба Б.В. был обвинен в том, что он "участвовал в нелегальных собраниях членов контрреволюционной монархической офицерской организации бывших константиновцев", т.е. встречался с друзьями. За этот грех выездная сессия коллегии ОПТУ 25 апреля 1931 года приговорила его к 10 годам концлагеря.

16 мая 1938 года на волне "ежовщины" (на Колыме это была "гаранинщина") он был расстрелян в Магадане. Семье сообщили стандартной формулой "десять лет без права переписки", и действительная судьба его оставалась неизвестной для всех вплоть до 1990 года.

Юрий Люба остался без отца в шестнадцать лет. Он окончил школу в Гатчине, затем два курса Дорожного техникума. Поступил в Ленинградский автодорожный институт (ЛАДИ). В мае 1937 года он женился на Ирине Гедройц, девушке, которую знал с детства и "любил, сколько помнил себя".

8 февраля 1938 года Люба Ю.Б. арестован по делу "антисоветской молодежной организации". Суть обвинения и характер следствия читатель может оценить сам, сопоставляя текст воспоминаний Юрия Борисовича с документами архивного дела (№ П-19928, хранящегося в архиве УФСБ С.-Петербурга), которые мы ввели в книгу. Сопоставление живого рассказа автора с казенным языком документов помогает достоверно и убедительно восстановить атмосферу 30-х годов. Молодых людей (всего их было шесть человек) судил Военный Трибунал. Юрия Борисовича приговорили к 10 годам лагерей. Его лагерный путь - Белбалтлаг (Пудожский район Карелии), Каргопольлаг, Котлас (ГУЛЖДС).

Отбыв, день в день, 10-летний срок Юрий Борисович решил поселиться в тех же краях, в котласской глубинке. К моменту его освобождения из всей семьи Люба в живых оставалась только сестра; мать погибла в блокаду в Ленинграде, брат - на фронте. Ирина Евгеньевна, жена Юрия Борисовича, приехала к нему в Архангельскую область с семилетним сыном. Он работал на строительстве лесовозных дорог, жена учительствовала. Жизнь снова стала налаживаться. Но в 1950 году Юрия Борисовича ждал новый арест (он был арестован как "повторник", то есть, по старому делу) Его отправили этапом в Туруханский край. Жена с сыном опять последовали за ним.

Они поселились в фактории Келог, где было только несколько рубленых домов и юрт местного населения - кетов. Продукты в факторию завозили раз в год, весной, по большой воде.

Амнистия 1953 года Юрия Борисовича не коснулась. Осенью 1956 года, только после получения им реабилитации, семья вернулась в Ленинград. Сын, Вячеслав, поступил в техникум авиаприборостроения, а 42-летний Юрий Борисович подал заявление в ЛИСИ с просьбой принять его на последний курс и получил отказ, но вскоре все же был зачислен в институт по указанию из Москвы.

После защиты диплома Юрий Борисович работал в Морском торговом порту главным инженером. При ДК моряков он создал литературное объединение "Маяк", где был бессменным старостой в течение 25 лет, до избрания его в 1989 году сопредседателем ленинградского (петербургского) "Мемориала".

Умер Юрий Борисович Люба 22 января 1992 года.

Юрий Борисович, активно включившись в работу "Мемориала", полагал своим долгом и первейшей обязанностью донести до умов и сердец наших сограждан знание о страшном опыте ГУЛАГа. Он считал, что без памяти о прошлом нашей страны невозможно ни понимание ее настоящего, ни продвижение в будущее. Ради этого он выступал в организациях и учреждениях города, ради этого он писал свои воспоминания. Ради этого "Мемориал" выпускает их сегодня в свет в надежде, что и после смерти автора эта книга будет продолжением общественного служения Юрия Борисовича Люба.

В.Иофе

 

Чтоб знали потомки о страшных годах,
Нужны не в Москве обелиски.
Не красочный вечный огонь в городах,
А полки томов многолистных...
Ю.Б.Люба
"Баллада о заключенных"

Вступление

Все, что случилось со мной в годы сталинщины, характерно для огромного количества судеб молодых людей тех лет. Мы столкнулись со страшной безжалостной машиной репрессий, ломавшей и коверкавшей наши жизни. а подчас и уничтожавшей нас...

Долгое время о том, что происходило тогда, никто не смел говорить. С 1.01.1935 г. по 22.06.1941 г. в нашей стране было арестовано около 20 миллионов "'врагов народа".

Пусть современная молодежь, прочтя мои воспоминания, задумается над тем, как сделать, чтобы никогда не повторилась вакханалия массового террора против советского народа.

Арест

Ночной звонок услышала жена. Накинув наспех халат, она побежала открывать входную дверь. Я не сразу понял, в чем дело, когда за ней в нашу комнату вошли три человека и дворник, дядя Вася. Двое - в кожаных регланах, один - в милицейской форме.

- Оружие есть? - спросил один из них у меня. Я был не в состоянии не только ответить, но даже удивиться нелепости этого вопроса. Пошарив в кровати и в моей одежде, он бросил мне:

- Одевайся! - и добавил: - Вот ордер на арест, ознакомься.

Все поплыло у меня перед глазами. Затем начался обыск... Это жуткое воспоминание. Сейчас, когда я пишу эти строки, картина той ночи, с 7 на 8 февраля 1938 года, стоит у меня перед глазами так отчетливо, как будто все это происходило вчера. Жене приказали сесть у стола, мне - на стул посреди комнаты. Понятой, дядя Вася, стоял у двери, там же - милиционер, а двое тщательно обшаривали наше жилище. Разговаривать не разрешали. Энкаведешники просматривали наши конспекты, вещи, передвигали мебель, даже в печь заглядывали. Когда закончился обыск, было уже раннее утро. Я понял это, услышав движение в коридоре нашей большой коммунальной квартиры. Наконец, один из энкаведешников сел и стал что-то писать. Затем подозвал дядю Васю и милиционера и дал им расписаться. Потом обернулся ко мне:

- Собирайтесь, поедете с нами.

Жена спросила, что мне дать с собой. Внешне она была спокойна. Я тоже старался изо всех сил казаться спокойным. Надев пальто, я стоял посреди разгромленной комнаты, когда тот же энкаведешник (видимо, он был старшим) сказал:

- Можете прощаться.

Мы обнялись. Я крепко поцеловал жену и почувствовал, что она дрожит.

- Сообщи маме, - сказал я.

Она кивнула. Энкаведешник сложил в портфель отобранные бумаги, фотографии, мои документы и встал. Я надел шапку. Идти надо было через общую кухню. Здесь уже во всю гудели примуса. У столиков стояли соседи. Проходя, я сказал:

- Прощайте, товарищи!

Никто не ответил. Все отвернулись к своим чайникам и кастрюлям. В открывшуюся дверь пахнуло холодом, и я стал спускаться по узкой "черной" лестнице. Оглянувшись в конце марша и увидев жену, я сказал:

- Иди, а то простудишься...

Поворот лестницы скрыл ее от меня.

Мы пересекли двор и вышли из ворот. На улице мела поземка. У тротуара стоял "черный ворон". Мотор его работал на малых оборотах. Мне открыли сзади дверь с решеткой на маленьком оконце, и я через узкий "предбанник" пролез в следующую дверь, в полную темноту. Дверь захлопнулась. Под ногами лежало запасное колесо, я споткнулся об него, нащупал у стенки скамью и только успел сесть - машина тронулась.

Я слышал звонки трамваев, гудки автомобилей, но ни проблеска света не пробивалось ко мне. Ехали довольно долго. Наконец - остановка, звуки голосов, скрип открывающихся ворот. Машина двинулась, встала. Я услышал щелканье замка, увидел свет.

- Выходи!

Спрыгнув, я оказался в небольшом тюремном дворе. Мне скомандовали:

-Руки назад!

Загремела связка ключей в руках охранника. Он открыл изнутри решетчатую дверь, я вошел, и она со скрежетом за мной захлопнулась. По длинному коридору меня ввели в большую комнату, разделенную деревянным барьером на две части. Пришедшие со мной сказали сидевшему за барьером дежурному:

- Принимай!

Они передали ему все принесенное в портфеле, расписались в какой-то книге и ушли. Дежурный спросил у меня фамилию и повел куда-то по коридору, в который выходило много дверей. Открыв одну из них, скомандовал:

- Входи!

Щелкнул замок, и я остался один.

Это была клетушка примерно метр на полтора. Против двери - нечто вроде рундука. Над дверью горела лампочка. Ни звука не доносилось в это помещение, которое, как я узнал потом, называется у зеков "собачником". Я сидел на рундуке и думал о жене, потом вдруг вспомнил преддипломную практику на строительстве автострады Москва-Минск.

Это было всего полгода назад, весной. Нам, студентам пятого курса Ленинградского автомобильно-дорожного института, на строительстве автострады очень обрадовались - инженерно-технических работников после прокатившейся волны арестов не хватало. Меня и двоих моих однокурсников сразу же назначили начальником, механиком и диспетчером гаража при асфальто-бетонной базе в Одинцово. В нашем распоряжении оказалось: три десятка самосвалов, одна полуторка ГАЗ, небольшой домик-времянка на базе, склад ГСМ, недавно демобилизованный из армии украинец Сокол, работавший заправщиком, и шесть десятков шоферов, досрочно освобожденных со стройки Москва-Волга.

База была в оцеплении. На штабелях щебня, песка и на вышках вдоль зоны дежурили стрелки с винтовками. Работяг приводили из ближайшего лагпункта под конвоем и пересчитывали. Автомашины, въезжавшие в зону и выезжавшие с асфальтом, осматривались вохровцами. Вечером вспыхивали ярким светом мощные прожекторы - работала ночная смена. Тягостна была для меня эта картина подневольного труда оборванных, исхудалых людей - ведь отец мой находился в лагере на Дальнем Востоке. Но я и предполагать не мог, что могут арестовать меня...

Выходных дней почти не давали. Наш Сокол жил тут же, в каморке. Это был неунывающий парень, любивший петь украинские песни. Ходил он в военной форме и очень гордился недавно приобретенными великолепными хромовьми сапогами. Однажды, заправив все машины, он решил позагорать на солнышке на перевернутом старом кузове автомашины и незаметно уснул. Проснувшись, не поверил своим глазам: сапог на ногах не было. Повертев пальцами в шерстяных носках. Сокол вскочил и с истошным криком ринулся ко мне. Кража была ловкая: на виду у стрелков с его ног сняли сапоги, которые сам Сокол, ложась спать, с превеликим трудом стаскивал... Я заявил о случившемся начальнику конвоя. Тот, пожав плечами, посоветовал потолковать с бригадиром блатных. Через шоферов, недавних зеков. Сокол связался с урками, и сапоги нашлись. Стоило ему это два пол-литра водки... А мы уразумели одну из главных лагерных заповедей: "Не зевай!"...

Однажды на базе поднялась суматоха, раздались свистки, винтовочные выстрелы, была остановлена работа. Всех заключенных согнали в кучу, уложили на землю. Появились проводники с овчарками. Оказалось, сбежали трое... Через некоторое время мимо нас провели двух беглецов. Одежда на них была изорвана, руки и ноги в крови. Затем, чуть ли не волоком, притащили третьего... Мне вдруг пришло в голову, что это судьба приучала меня к миру изгоев...

Не знаю, как долго я сидел в тесном "собачнике", - часы у меня отобрали. Наконец, щелкнул замок, и конвоир привел меня опять в комнату с барьером. Там мной занялись сразу несколько человек. Один из них приказал мне раздеться догола. Второй подошел к моей одежде, и в сторону, на пол полетели: ремень, металлические пряжки, крючок и петля, выпоротые из брюк, шнурки от ботинок. Голого, меня заставили поднять руки, расставить ноги и нагнуться; заглянули мне в задний проход и под мышки. После этого измерили рост стоя и сидя, затем подозвали к столу, на котором лежали металлическая пластинка и ролик, намазанный липкой черной краской. Сняли отпечатки пальцев и ладони. Одновременно меня опрашивали и записывали обычные анкетные данные. Потом повели в соседнюю комнату, где тюремный фотограф посадил меня в особое кресло, ручки которого после этого соединились планкой с набранным большими цифрами номером. При ярком, направленном в лицо свете он щелкнул затвором фотоаппарата, затем повернул кресло вместе со мной, развернул планку с номером и сфотографировал меня в профиль.

После всех этих унизительных операций, превращающих человека в арестанта, мне приказали взять одежду и повели в баню. Здесь велели сдать все вещи в прожарку и выдали крохотный кусочек мыла. Я наскоро помылся чуть теплой водой. После долгого ожидания в другом помещении мне выдали вещи, тошнотворно пахнувшие после дезинфекции горячим паром. На этом "обработка" была закончена, и меня снова заперли в "собачнике"...

Опять сидел я на рундуке, ожидая, что будет дальше. Смертельно хотелось курить, и время тянулось невероятно медленно. В голову лезли печальные мысли. Но вот щелкнул замок, и конвоиры повели меня по коридорам... Заскрежетали в решетчатой стене решетчатые же двери на широкую лестницу, и я стал подниматься по ней. На третьем этаже - вновь железный скрежет, перезвон ключей, и я оказался в широком коридоре. Стен не было, вместо них по обеим сторонам, от пола до потолка - решетки из толстых прутьев. За решетками - камеры, заполненные массой людей. Множество глаз смотрело на меня оттуда. Растерявшись, я невольно замешкался, и конвоир стал меня подгонять. Подойдя к одной из камер, он подозвал коридорного. Заскрежетали ключи, дверь открылась. Коридорный громко крикнул:

- Староста, принимай!

В камере № 16

Я стоял у захлопнувшейся двери, с пальто и узелком в руке. Рядом появился коренастый, небольшого роста человек в военной форме со споротыми петлицами. Он крикнул коридорному:

- Это 198-й! - и спокойно сказал мне: - Проходите, рассказывайте... Со всех сторон меня сразу же окружили люди: обросшие щетиной, пожилые, молодые, самых разных возрастов. Народа в камере было много. Посыпались вопросы:

-Кто?

-Откуда?

- Когда арестован?

Отвечая на вопросы обступивших меня арестантов, я постепенно успокаивался и стал оглядывать камеру. Она была довольно большой, в два огромных окна и с высоким потолком. Но вместо 24-х человек, на которых она была рассчитана, в ней, считая со мной, было 198, поэтому, наряду с двумя длинными нормальными, на 12 человек каждый, столами, я увидел столы из стопок топчанных щитов, уложенных на спинки коек. Коек было 24, десять из них служили столами, остальные - скамейками. На тех, которые предназначались для сидения, тоже лежало по одному щиту - сетки были продавлены и порваны. В дальнем углу, за ограждением из гофрированного железа около метра в высот)', находился унитаз со сливным бачком, а рядом - раковина для умывания. Столы стояли в два ряда по стенкам камеры, и середина была свободна. Там по кругу ходили для моциона арестанты. Часть прохаживалась и сейчас, но многие толпились около меня.

Я сутки ничего не ел, но голода не ощущал. А вот курить хотелось. Видя, что многие вокруг дымят, я попросил закурить. Тотчас ко мне потянулись руки с папиросами. Неожиданно из-за обступивших меня людей просунулась голова старика с седым ежиком волос, редкой, тоже седой бородкой клинышком, висящими вниз усами. Скуластое, с раскосыми живыми глазами лицо его было явно монгольского типа.

- Скажите, пожалуйста, - вежливо улыбаясь, осведомился старичок, - генеральный консул в Урге до революции - Люба, не ваш родственник?

Он правильно сделал ударение в моей фамилии и с интересом, как мне показалось, хитровато смотрел, ожидая ответа. Я насторожился и ответил отрицательно, хотя прекрасно знал, что консулом в Урге был родной дядюшка отца, о котором, правда, ничего не было известно после революции.

- Очень жаль, - сказал старичок, - а мне показалось, что вы даже похожи на него...

В это время к двери подошел коридорный и громко прокричал:

- Отбо-ой!

Староста повторил его команду, и в камере сразу же все пришло в движение.

Люди подходили к стопкам щитов, брали их и несли куда-то укладывать. В считанные минуты вид камеры совершенно изменился. Вся ее площадь стала огромными нарами, только в определенных местах оставались проходы. Главный шел вдоль камеры и именовался Гальюнным проспектом. Перпендикулярно ему шли от стен камеры Гальюнные переулки (по два с каждой стороны), чтобы ночью всякий, если понадобится, мог добраться до унитаза в углу.

По команде старосты все начали укладываться на ночлег. Порядок в камере оказался образцовым: все люди разбиты на десятки, в каждой имелся старший. Лучшие места занимали те, у кого был большой арестантский стаж. Лучшими считались места в углу у окон, на сдвинутых вместе двух обеденных столах. Половина состава камеры спала на щитах, остальные - внизу, "под горцами". Не прошло и пяти минут как все улеглись. Никаких постельных принадлежностей, конечно, не было. Я, как новичок, получил место "под горцами", возле параши. С трудом протиснувшись в низкое пространство под щитами, лег на свое зимнее (доставшееся в наследство от деда) пальто с барашковым воротником. Заснуть после всего пережитого я, конечно, не мог. Было горько и, тоскливо. Так горько, что из глаз потекли слезы. В камере ярко горело электричество, слышался кашель, дыхание и храп многочисленных арестантов. Начались вызовы на допрос. Коридорный громко называл фамилию, дежурный повторял, в ответ слышались имя и отчество. Гремели ключи, со скрежетом открывалась дверь, и вызванного уводили. Наревевшись, я, наконец, незаметно уснул. Пробудился от громкого и протяжного крика:

- Подъе-ем!

Моментально все в камере пришло в движение, и через несколько минут щиты были собраны, сложены в стопки и помещение приняло вид, который имело вечером. Возле раковины и у параши возникли быстро двигавшиеся очереди. А у дверей уже орудовали староста, завхоз и дежурный. Выделяли людей, чтобы принести большие плоские ящики с прорезями для рук, нагруженные пайками хлеба.

По заведенной очереди, десятками, мы подходили к двери получать пайку, на которую завхоз насыпал маленький черпачок сахарного песка из большой миски. Пол-литровых эмалированных кружек на всех не хватало, завтракали поочередно, по столам. Я заметил, что почти у каждого были свои припасы: кусочки сахара, печенье, даже батоны и масло. Оказывается, здесь имелся ларек, из которого люди, имевшие в канцелярии деньги, могли два раза в месяц выписывать кое-что из продуктов.

После завтрака была дана команда начать уборку. Получены резиновые скребки на палках, ведра, тряпки. Все уселись, где только было возможно, а дежурные под руководством завхоза начали мыть цементный пол!

Первые несколько суток на допросы меня не вызывали, и я, приглядываясь ко всему, что меня окружало, знакомясь с людьми, приспосабливался к тюремному быту, приходил в себя. Я понял, что в подавляющем большинстве окружают меня замечательные люди, а не преступники и враги народа. Вопреки упорным стараниям унизить, сломить, запугать, растоптать человеческое достоинство большинство из них продолжало верить в правду и торжество справедливости, оставалось верными тем идеалам, которым служило на воле. Правда, были и подлецы, и приспособленцы, и циники, но таких было меньше, чем настоящих людей. Тюрьма, следствие, как проявитель в фотографии, сразу же обнаруживали все отрицательные черты, до того скрыто присутствовавшие в человеке. Здесь ярко проявлялись коллективизм, солидарность и взаимовыручка. Они спасали от уныния, поддерживали слабых духом, давали силы для сопротивления злу и насилию, попиравшему безнаказанно все права человека.

Незадолго до ареста мне исполнилось 23 года. Я тогда очень быстро сходился с пожилыми людьми. Так было и в камере. Одним из первых, с кем меня связала дружба, был напугавший меня монгольского вида старик. В девяностые годы прошлого века Цыбен Жамцаран был студентом Петербургского университета. За участие в студенческих беспорядках был арестован и сослан на поселение под гласный надзор полиции в Якутию. Вскоре он оттуда бежал в Монголию. В Урге (ныне Улан-Батор) друзья направили его к русскому консулу - моему родственнику, который, оказывается, укрывал в консульстве преследуемых царским правительством революционеров и помогал им выехать за границу, снабжая документами.

С помощью консула Люба молодой монгол отправился в Париж и, окончив Сорбонну, вернулся к себе на родину. Это было перед русско-японской войной, когда Николай II, заигрывая с Востоком, согласился признать автономию Монголии. Для переговоров с царем в Петербург приехала делегация, в которой переводчиком был Цыбен Жамцаран. Молодой ученый-востоковед вел большую работу среди соотечественников, направленную на достижение Монголией полной независимости. Сразу после Октябрьской революции, вернее после разгрома Колчака и установления советской власти на Дальнем Востоке, он приехал в Москву во главе монгольской делегации. Тогда был подписан первый договор между Советской Россией и независимой Монголией.

Он принимал участие в создании Академии наук МНР, стал одним из первых академиков республики. Имел много научных трудов. А в начале тридцатых годов был приглашен на должность заведующего кафедрой восточных языков в Ленинградский институт философии, литературы и истории (ЛИФЛИ).

Это был интереснейший человек. Эрудированный, доброжелательный к людям, общительный и... убежденный буддист. Вечерами после отбоя Цыбен Жамцаран всегда, скрестив ноги, садился на своем спальном месте - на столе - и сосредоточенно молился. Он рассказывал массу интересных историй о Тибете, где долго жил в монастыре, изучая рукописи.

Арестован Цыбен Жамцаран был как "резидент японской разведки". Как ни старались следователи, он ничего не подписывал - выдержал несколько многодневных стоек и битье. Горевал лишь о том, что пропадет его богатейшее собрание древних восточных рукописей.

Старика отправили в "Кресты", и как-то, тоже попав туда, я увидел его в "глазок" на противоположной "галерке", когда его камеру выводили на прогулку. Дальнейшая судьба Цыбена Жамцарана мне неизвестна.

С Жамцараном в камере был дружен еще один очень интересный человек. с которым я много беседовал, - бывший член ЦК левых эсеров Савва Захарович Книжник. Это был широкоплечий, высокого роста старик с седой шевелюрой и такой же седой окладистой бородой. При советской власти он отошел от политической деятельности и работал до ареста в какой-то инвалидной артели. Следователи пытались сделать из него "вождя эсеровской организации". Но старый подпольщик мужественно выдерживал все издевательства, заявляя: "Я уже стар, и жить осталось недолго. Так зачем я буду марать свое честное имя, клевеща на себя и других? Против советской власти я не боролся, хотя со многим не согласен. А предательство невиновных людей мне жизни не прибавит".

Один из сборников Сергея Есенина, изданный еще при жизни поэта, был посвящен этому человеку. В начале его, на чистой странице, было напечатано: "Посвящаю Савве Захаровичу Книжнику".

Такое же чувство глубокого уважения, как Книжник, вызывал у меня и другой, еще более старый представитель профессиональных революционеров - член ЦК меньшевиков Юдин. Совершенно седой, худощавый, в пенсне, с бородкой клинышком, он, как раз при мне, выдерживал длительную серию допросов с многодневными стойками и побоями. Старика приносили на топчанном щите с опухшими ногами, измученного, но не сдавшегося. Позиция его была аналогична позиции Книжника: не страшно умереть, страшно под конец жизни стать подлецом и предателем. В конце концов от него тоже отступились. Он остался в камере, когда я ушел из нее, так что не знаю, что стало с ним потом...

Стойко держался на допросах и Бояджиев, староста нашей камеры, болгарский эмигрант, коммунист. До ареста он служил в Красной Армии -командовал стрелковым батальоном. Ему инкриминировали, конечно, шпионаж. Ни многочасовые стояния в кабинете следователя, ни оголтелая матерщина, ни многократные побои не могли заставить его подписать липовый протокол. Вскоре после моего прихода в камеру он всю ночь пробыл на допросе и опять вернулся сильно избитым. В то утро я узнал, как устраивался отдых возвращавшихся с длительных допросов арестантов. На койках с сильно провисшими сетками устраивались тайники для спанья под стопкой щитов (днем спать в камере не разрешается). Когда с допроса привели старосту, он еле держался на ногах, и ему моментально приготовили место для сна под щитами в "люльке".

Хочется рассказать еще об одном неординарном человеке - директоре Пролетарского завода А.И.Комскове, потомственном сибиряке. Он был огромного роста, косая сажень в плечах, скуластое лицо будто вырублено из дерева топором, ручищи тоже огромные, и голос густой, как из бочки. Когда и при каких обстоятельствах он вступил в партию - не знаю, но в гражданскую войну Комсков партизанил. Потом, в годы первой пятилетки, окончил в Москве Промакадемию. Еще до этого был направлен в Ленинград директором крупного паровозоремонтного завода (бывшего Александровского). Боролся с зиновьевской оппозицией, был членом горкома партии. Ко дню моего появления он был в камере уже более года. Обвинялся в троцкизме и вредительстве. Имел орден Боевого Красного Знамени и орден Ленина. При аресте чуть не отлупил мальчишку-энкаведешника, который, собираясь сорвать ордена, осмелился сказать: "А ну, скидавай свои железки!" На первом же допросе, когда его пытались заставить подписать обычную "липу", разбил следователю голову, запустив в него тяжелой чернильницей. С помощью нескольких набежавших подручных был скручен, избит и отправлен в карцер. После этого так бушевал на следствии, что допрашивали его всегда трое или четверо. Ничего не добившись, от него отступились надолго...

Своя одежда у Комскова вся истлела от многочисленных прежарок, поэтому он щеголял в тюремных штанах и нательной рубахе с открытой грудью. Рубаху, как раз на том месте, где обычно бывают ордена, украшало клеймо - черный круг с тремя буквами: ДПЗ. Комсков громко хохотал, расшифровывая их так: директор Пролетарского завода! Вначале он, будучи человеком по-детски наивно-прямолинейным, считал, что все в камере - враги народа, лишь его, мол, посадили по ошибке, в отместку за крутой нрав. Однако постепенно он осознал всю трагедию происходившего в стране. Этому очень способствовало появление в камере хорошо знакомого ему секретаря райкома. А затем, через несколько дней - нового секретар'» этого же райкома, который, вступая на пост, на партсобрании громогласно клеймил позором как врага народа своего предшественника, в чем с горечью признался в камере.

Словно желая наверстать упущенное, никогда раньше не бравший в руки книг, Комсков стал запоем читать все, что попадало в камеру из библиотеки. С интересом слушал он и все лекции, которые организовывались в камере. Внезапно у него обнаружился незаурядный талант скульптора. Он прекрасно лепил из хлеба шахматные фигуры, головы животных и людей, обладавшие портретным сходством. Изготовив из пряжки от брюк нож, Комсков стал резать скульптуры из костей, попадавшихся довольно часто в баланде.

Михаил Алексеевич Дьяконов был человеком совсем иного склада. Он появился в камере позже меня, но не с воли, а из одиночки, и как-то сразу сделался центром культурной жизни. Провел несколько лекций на разные темы, в частности, об открытиях и путешествиях в Арктике. Пересказал "Графа Монте-Кристо". Ему было лет 50 с небольшим. Лицо с тонкими одухотворенными чертами. Мягкий и тактичный, ровный в обращении со всеми, он был всесторонне образован, знал в совершенстве несколько языков. После окончания Петербургского университета перед самой революцией закончил Сорбонну. Занимался Дьяконов в основном переводами скандинавских писателей - Кнута Гамсуна, Генрика Ибсена. Имелось у него еще одно увлечение - Арктика. О путешествиях туда им была написана книга... Мне и Игорю Ершову Михаил Алексеевич предложил заниматься английским языком. Каждый день мы запоминали по 20 английских слов и час занимались разговором.

Игорь Ершов был студентом Института связи. Совсем еще мальчишка, розовощекий, курчавый. Он сразу же, как только появился, вызвал веселое оживление всех обитателей камеры. Дело в том, что "организация", которую он представлял, называлась "Пей до дна!" Оказывается, веселая компания студентов Института связи и Горного, в основном развлекавшаяся и пьянствовавшая на родительские деньги, решила увековечить свои подвиги литературным памятником. Один из них был остроумным парнем, не лишенным писательских способностей; Игорь прилично рисовал. В результате на большом листе ватмана родилась стенгазета, заполненная стихами и рисунками, воспевавшими похождения этих оболтусов. Называлась она "Пей до дна!" Ниже было написано: орган общества потомственных почетных алкоголиков. А под названием, как на всякой порядочной газете, начертан лозунг: "Алкоголики всех стран, соединяйтесь!" Шедевр был вывешен в группе Игоря. Однако этого веселой компании показалось мало. Они решили популяризировать свой "орган" в Горном. Вот тут-то вся братия и погорела. Кто-то, прочтя их опусы, возмутился, дело дошло до разбора в комитете комсомола. А там нашлись деятели, которые придали всему политическую окраску. Отрапортовали куда следует, и "Пей до дна!" превратилась в орган контрреволюционной террористической организации студентов. В результате все ее участники оказались за решеткой. Комментарии, как говорится, излишни. Добавлю только, что рассказ беспутного мальчишки очень всех позабавил, продемонстрировав квинтэссенцию нелепых фальсификаций, творимых следователями.

Из десяти студентов, находившихся в камере, я ближе других сошелся с Валентином Каличинцевым. Он учился на последнем курсе Герценовского педагогического института, на литфаке. Это был белобрысый, простоватого вида, широколицый парень с покладистым спокойным характером. Ему "шили" шпионаж и контрреволюционную организацию, потому что кто-то из его родни был за границей. Когда мы с ним познакомились, он почти все ночи проводил у следователя и возвращался под утро основательно избитым. И все-таки находил в себе силы шутить: "Понимаешь, - говорил он мне, - этот идиот требует, чтобы я подписал, что завербован вшивой польской Дефензивой! Больно мне это нужно. Уж куда ни шло, предложил бы Интеллидженс Сервис - хоть звучит! Я так и сказал ему, а он начал материться и надавал оплеух. Я и уперся..."

Однажды Каличинцев вернулся с распухшей физиономией, вымотанный до предела и злой. Он довольно долго мрачно молчал, потом сказал: "Знаешь, Юрка, наверно, я больше не выдержу и подпишу их липу. Ведь они, сволочи, мной вчетвером в футбол играли. Хрен с ним, подпишу, может на суде удастся отказаться от показаний..."

"Футбол" был одним из новых приемов следствия. Подследственного вводили в совершенно пустое помещение, где по углам стояло четверо здоровенных лбов. Неожиданно вошедший получал сильный толчок в спину и летел в угол на кулаки стоявшего там энкаведешника. Тот ударом в живот отправлял его в соседний угол или по диагонали... Упасть бедняге не давали - все время держали на кулаках. Били "под дых", по почкам, по животу, в пах, куда больнее; до тех пор, пока подследственный не терял сознание. Вот что такое "футбол"!

Валентин "раскололся", и его оставили в покое. Следователь даже раздобрился - дал разрешение получать книги в тюремной библиотеке.

Виктор Григорьев был студентом железнодорожного техникума. Долговязый, жилистый, он умел очень быстро сходиться с людьми и никогда не унывал. Когда я попал в камеру, он уже "раскололся", жил спокойно и утешал впавших в уныние новичков или попадавших в переделки на допросах различными смешными проделками. Например, улучив минуту, когда коридорный был далеко, неожиданно подпрыгивал и зависал на прутьях решетки-стены на одной руке. Другой - обезьяньими движениями чесал себе зад, а "поймав" что-то, оскаливал зубы и, поднеся к ним добычу, щелкал ногтями, делая вид, что лакомится...

Виктор сумел найти подход даже к китайскому фокуснику и жонглеру, плохо говорившему по-русски. В ту зиму в Ленинграде гастролировала группа цирковых артистов, и одного из них забрали прямо с представления. У нас он появился в элегантном коричневом костюме, ужасно перепуганный и расстроенный. Первые дни сидел в углу и ни с кем не разговаривал. Вскоре его вызвали на допрос. Утром на артиста жалко было смотреть. Этот немолодой уже человек сидел на полу, и слезы неудержимо текли по его скуластому желтоватому лицу. Из сбивчивой, взволнованной, прерываемой глухими рыданиями речи удалось понять, что его избили, но не это удручало китайца:

- Моя ненавиди японыца, а мне говоли - ты японыски пиона! Поцему так? Моя не японыски пиона!

Он повторял и повторял это много раз и все плакал. Его уговаривали, угощали и утешали как могли. Он даже ничего не хотел есть. В конце концов мы оставили его в покое.

И вот тут Витьке пришла блестящая мысль.

- Ребята, я берусь успокоить ходю. Если удастся, у нас скоро будет шикарное представление!...

Дня три он крутился возле китайца. И тот действительно немного успокоился, стал есть баланду. Григорьев подолгу о чем-то беседовал с ним в уголке. Затем, довольно потирая руки и подмигивая, заявил:

- Хлопцы! Я выступаю в роли антрепренера! Он согласился на представление. Нужно срочно подготовить реквизит...

И мы под его руководством принялись за дело. Катали из хлеба шары и сушили их на батарее отопления. Плели шнурки из ниток, которые надергали из драных тюремных матрацев. Собирали палочки, которыми прикалывались довески к хлебным пайкам, и кости, которые попадались в баланде. Через пару дней все было готово, и после обеда, в час, когда обычно проводились лекции, Витька торжественно объявил:

- Сейчас перед вами выступит непревзойденный иллюзионист, жонглер высшего класса, известный артист Госцирка! - и назвал трехсложную китайскую фамилию...

Это было здорово!

Наш китаец преобразился. В ход пошел весь изготовленный нами нехитрый реквизит, эмалированные кружки, миски, чьи-то пиджаки, которые он связывал, пропуская через рукава шнурки и много раз делая узлы, а они затем оказывались развязанными. В общем, все, что было под руками. Жонглер он был действительно первоклассный, фокусник - тоже. Причем все это делалось элегантно, легко, весело. Он посылал публике грациозные "комплименты", кланялся и улыбался.

Мы... беззвучно аплодировали. И лишь случайно обратили внимание, что за решетчатой стеной из коридора, разинув рты, увлеченно смотрели представление коридорные. Только когда оно закончилось, один из них подозвал старосту и приказал отдать ему весь наш реквизит... Привычная работа окончательно успокоила нашего артиста. Больше он не плакал и примирился с мыслью о неизбежности происходящего, словом, влился в коллектив камеры.

Из сидевших там вместе со мной, я запомнил многих, и конечно, нашего "штатного" дежурного, которого все называли Васей. Это был немолодой, с одутловатым бледным лицом и с заметным брюшком, вечно улыбавшийся, с "фиксой", болтливый блатарь, попавший к нам из лагеря, где отбывал срок. Он что-то сболтнуть, на него "стукнули оперу", и "закрутилась машина". Видя окружение, в которое попал, Вася с недоумением разводил руками:

- Братцы, ну какой же из меня "контрик", ведь я даже не инженер! Вася охотно дежурил по камере за пайку хлеба, миску баланды или кашу, а то и за пачку папирос. Желавших откупиться от неприятных обязанностей среди интеллигенции было достаточно, к тому же многие, попадая сюда, на некоторое время теряли аппетит, поэтому Вася дежурил почти каждый день. А так как по тюремным законам дежурному полагалась двойная порция баланды и каши, от обильной кормежки физиономия у него жирно лоснилась, а брюшко росло. Он часто потихоньку напевал блатные песенки, а иногда и "бацал" цыганочку. Словом, это была довольно колоритная фигура.

Запомнился мне и немолодой рабочий-поляк, худощавый, с вислыми усами, рыжеволосый. Он чуть не подрался с Витькой Григорьевым из-за того, что тот уверенно определил ему шестой пункт 58-й статьи еще до вызова на первый допрос. "Диагноз" блестяще подтвердился, но торжествовать по этому поводу было бы жестоко, - так плакал в углу пожилой человек, вернувшись от следователя.

Помню старого, совершенно неграмотного каменщика, который вместо подписи ставил в протоколе следствия отпечаток пальца. Он с грустным недоумением рассказывал:

- Следователь говорит мне - ты враг, в председателя репликами бросался. Ну, а я ему - никаких, мол, репликов ни в кого не бросал, сроду не видывал их никогда, не знаю, какие они. Это председатель со зла, видно, набрехал. Каменщик я, с репликами делов не имею. А следователь мне, старику, оплеух надавал и велел палец к бумаге приложить...

Этот работяга был сделан террористом.

Еще один - старый латыш, жилистый, крепкий, грузчик на какой-то базе. Помню даже его фамилию - Уммер Иван Иванович, потому что мы обычно острили во время его вызовов на допросы. Дежурный выкликал: -Уммер!

Мы отвечали, потому что старик был глуховат:

- Иван Иванович.

- Где же он?

- Под столом.

Иван Иванович был превращен следователем в латвийского шпиона. Старый немецкий коммунист Штурц - член ЦК германской компартии, бежавший из рейха от Гитлера и плохо говоривший по-русски, стойко переносил побои на допросах (сидел он давно), и следователям никак не удавалось сделать из него резидента немецких шпионов.

Молодой политрук Зяма Левин был жизнерадостным, остроумным и общительным парнем. Он как-то сразу вошел в нашу студенческую компанию. Доставалось ему на допросах здорово - из него делали террориста. Но он не унывал.

Был в нашей камере еще один еврей - известный в Ленинграде литературовед. Кажется, его фамилия была Эшптейн (точно не помню). Маленького роста, хлипкий, с курчавой черной шевелюрой, крючковатым носом и в роговых очках, он читал нам великолепные лекции о Льве Толстом и Достоевском. Читал с блеском, вдохновенно, как будто перед ним была не камера, а большая вузовская аудитория. Обвиняли его в троцкизме. Он очень переживал, что, не выдержав побоев, подписал на себя чудовищную "липу".

Молодой эстонский коммунист, бежавший от полиции в лодке по Финскому заливу и чуть не погибший, попав в шторм, - был зачислен в шпионы.

Помню я, конечно, и Валентина Стенича. Стенич - литературный псевдоним, а настоящая фамилия этого человека - Сметанич. Это был фатоватого вида тип с сильно потрепанной, обрюзгшей физиономией и прилизанными, на пробор причесанными волосами. По камере он расхаживал в шикарном халате. Его хвастливые разглагольствования о том, с кем из знаменитостей и в каких ресторанах он пьянствовал, и явно презрительное, хамски-снобистское отношение ко всем окружающим меня глубоко возмущало. Он и впрямь был довольно известен в те годы. Собственных его произведений я не читал, но как-то раз, незадолго до ареста, мне попался роман американского писателя Джона-Дос Пассоса "Сорок вторая параллель", интересно написанный и очень хорошо переведенный. Оказалось, что Стенич имел исключительное право на переводы книг этого автора.

В камере к нему относились настороженно. Он усиленно проповедовал теорию о том, что нужно подписывать все требуемое следователем. Сопротивляться, мол, бесполезно. "Чем хуже, тем лучше", - ораторствовал Стенич и хвастливо добавлял: "Вот я уже посадил в тюрьму 130 человек!" Или громогласно, с апломбом заявлял: "Мой принцип - беспринципность!"

Стенич был знаком с Дьяконовым, но отношения между ними были более чем прохладные. Михаил Алексеевич был явно шокирован поведением своего собрата по перу и ни в какие разговоры с ним не вступал. Довольно скоро после моего появления в камере Стенич "засыпался". Он узнал, что наискосок от нас, в камере на противоположной стороне коридора, находится поэт Борис Корнилов. Захлебываясь, смаковал он перед желавшими слушать пикантные истории о совместных пьянках в ресторанах и о дебошах, которые устраивал Корнилов. Однажды, написав записку, он закатал ее в хлебный шарик и перебросил через коридор в камеру, где сидел Корнилов. Пара записок проскочила благополучно, а на третьей они попались. Обоих отправили в карцер. Затем Стенич появился за вещами, буркнув, что его перевели в одиночку. Дьяконов сказал, что для нас это к лучшему, и добавил, что многие давно считают Стенича провокатором.

Только один человек из двухсот в камере был по-настоящему, хотя и невольно, соучастником политического преступления. Однажды у двери появился новичок. Это был коренастый розовощекий крепыш, на вид совсем мальчишка. Его история мне хорошо запомнилась, но фамилия и имя стерлись в памяти. Паренек работал шофером старенького газика, принадлежавшего лужскому аэроклубу Осоавиахима. Он возил начальника аэроклуба и его заместителя. В клубе обучали летному делу рабочую молодежь Луги и готовили спортсменов-парашютистов. Довольно долго у клуба не было своего самолета. Наконец, пришел день, когда должен был быть получен из капитального ремонта "У-2" в полную собственность. К этому времени за городом курсантами был оборудован маленький аэродром и даже бензохранилище. Все это хозяйство охранял еле ковылявший дед.

Самолет прислали перед выходным днем. На другое утро наш паренек подкатил на своем газике к клубу. Начальник и заместитель уже ожидали его, и они сразу же поехали на аэродром. Сверкавший свежей краской "У-2" стоял неподалеку от будки сторожа. Паренек помог заправить бензобак, потом завести мотор. Начальник и заместитель погоняли самолет по аэродрому, потом подозвали шофера и сказали, чтобы он ехал обедать, а потом вернулся за ними.

- Мы хотим проверить машину в полете, - добавил начальник. Они взлетели и начали кружить на небольшой высоте над аэродромом, а парень, поболтав со сторожем, сел за баранку и отправился в город. В столовой слышал в воздухе стрекотание "У-2", постепенно замершее вдали. Он неторопливо пообедал и уже собирался ехать на аэродром, когда в помещение вбежал в сопровождении двух человек начальник лужского НКВД.

- Кто улетел на самолете? Куда? - заорал он. Шофер ответил.

- Ты отвозил их на аэродром? - грозно спросил начальник НКВД и тут же распорядился:

- Поедешь с нами.

На аэродроме был учинен допрос деда-сторожа. Прихватив и его с собой, покатили обратно в город и посадили нашего паренька и деда в камеру предварительного заключения. На другой день был арестован весь списочный состав аэроклуба - 35 курсантов. Начались допросы... Оказалось - начальник и его заместитель уцрали на самолете в Эстонию, Арестовали бабку - жену сторожа; жену начальника, с которой тот был в разводе, и родителей его заместителя и сразу же всех этих "преступников" отправили в Ленинград.

Курсантов, допросив, отпустили, бабку тоже. А сторожа и родственников беглецов - нет: незадолго перед этим вышел Указ, по которому членам семей беглецов за рубеж полагалось десять лет.

Паренек быстро освоился в камере, и у нашего Васи появился конкурент по дежурствам. У "пособника беглецам" был покладистый характер и хороший аппетит.

Неожиданно мы узнали некоторые подробности о беглецах от эстонского коммуниста (я рассказывал о нем раньше). Он поведал нам, что все эстонские, да и многие иностранные газеты подробно описали эту историю и привели фотографии летчиков и самолета. Якобы летчики в интервью на вопрос о причине побега ответили, что опасались ареста - многие их друзья уже были за решеткой. Наше правительство обратилось к эстонскому с нотой, требуя выдачи летчиков и самолета. Самолет вернули, а летчиков - нет. Они попросили политического убежища.

Уже осенью, в "Крестах", я узнал случайно, что паренька судили и дали десять лет лагерей за измену Родине.

Несмотря на нервотрепку на допросах, острую тоску по дому, не слишком сытную пищу и неудобства тюремного бытия: скученность, сон вповалку без постелей и постоянное нахождение на людях под неусыпным оком коридорных, - духовная жизнь камеры замирала только от отбоя до подъема. Мы читали книги, слушали интереснейшие лекции, играли в самодельные шашки и домино, часами сидели за шахматами, сделанными из хлебного мякиша. У нас шли горячие споры по самым разнообразным вопросам, обсуждались мировые проблемы. Собранные волею судеб в тесных четырех стенах, мы находили близких себе по духу, по интересам, и возникали "кутки" симпатизировавших друг другу, рождалась дружба, которая так необходима в беде. А главное - этот искусственный конгломерат разных характеров и ступеней интеллектуального развития, как ни странно, был хорошо организованным коллективом...

Хочется рассказать об одном характерном событии, регулярно происходившем два раза в месяц. Это были дни выписки продуктов из тюремного ларька. Утром в такой день, после завтрака, к двери подходил ларечник, давал старосте несколько огрызков карандаша (строго по счету) и узкие ленточки бумаги по количеству людей, имевших на лицевом счете деньги. Разрешалось выписать на 25 рублей сахара, масла, колбасы, батонов, папирос, спичек, конфет. Записочки (и карандаши) сдавались старостой ларечнику. С этого момента вся камера предвкушала приятные минуты, когда в руки попадут выписанные продукты. Особенно радовались курильщики.

Пока ларечник комплектовал заказ, освобождался один из больших столов, и "треугольник", подсчитав количество "неимущих" (не получавших денег от родственников), объявлял размер пая, который каждый должен был выделить в общий фонд продуктами на определенную сумму.

Обычно ларечник появлялся после обеда. Староста выделял ему четырех человек, и они приносили в камеру в плоских ящиках для хлеба все выписанные продукты с записочками владельцев. "Дань" принимал, опять-таки, "треугольник", тут же сортируя продукты на столе. Здесь исключался момент личного одолжения. Каждый нуждающийся получал помощь от всего коллектива. Производился подсчет, и выяснялось, сколько падает на каждого неимущего. Папиросы и спички сразу же распределялись поровну между курящими. Затем на всех делились продукты. За все время моего пребывания в камере не было ни одного случая, чтобы кто-нибудь отказался выделить продукты в общий фонд. Вообще все в жизни камеры было регламентировано очень рационально. Отдельные элементы сознательной коллективной дисциплины мне пришлось встречать и в других местах, но такой стройной, разумной, продуманной в мелочах - я больше не встречал нигде...)

Допросы

Прошла неделя моего пребывания в тюрьме. И вот, ночью дежурный назвал мою фамилию. Я, как полагалось, ответил имя и отчество и направился к двери...

Нельзя сказать, чтоб я чувствовал себя уверенно, - за прошедшие дни предостаточно наслушался чудовищных по своей нелепости рассказов о методах ведения следствия и насмотрелся на избитых, с распухшими от многочасовых стоек ногами людей. Видел принесенных на топчанных щитах, которые сами идти уже не могли. Не раз слышал по ночам леденящие душу вопли, доносившиеся из "Шанхая" - так назывался тюремный подвал, где тоже проводились допросы. Я попытался взять себя в руки, но это плохо получалось. Меня колотила противная мелкая дрожь. Ноги были как ватные. Зубы пришлось стискивать, чтобы не стучали.

С заложенными за спину руками плелся я впереди конвоира. Замки щелкали, звенели ключи и скрежетали решетки... Наконец, мы подошли к массивной двери. Сидевший здесь у столика красноармеец проверил что-то в тетради и впустил нас в крытую галерею. Я уже знал, что она ведет из здания тюрьмы в "Большой дом", проходя над тюремным двором на уровне второго этажа. Арестанты метко окрестили ее "мостом вздохов". У выхода из нее конвоир позвонил. Дверь открылась, и он передал меня другому конвоиру. Тот тщательно обшарил меня и повел к лифту. На шестом этаже мы вышли и пошли по коридору, совсем не похожему на тюремный. Он был светлый от множества матовых ламп, широкий, очень длинный и застелен дорожкой. По обеим сторонам - двери. В одну из них конвоир постучал и ввел меня в большой, хорошо обставленный кабинет. Козырнув сидевшему за письменным столом лейтенанту, он исчез.

Посреди кабинета стоял одинокий стул. Продолжая писать, лейтенант, не поднимая головы, буркнул:

- Садитесь.

Я сел, крепко сцепил руки на коленях, стараясь унять не проходившую противную дрожь, и стал оглядывать кабинет. В кабинете - кожаный диван, у стола два глубоких кресла, у стены - шкаф... Постепенно я успокоился.

Наконец лейтенант положил ручку, встал из-за стола, подошел ко мне и стал рассматривать. Его лицо с близко посаженными бесцветными глазами, тонкие губы и прилизанные волосы мне не понравились.

Он был старше меня лет на пять. Зло, как мне показалось, усмехнувшись, лейтенант сказал:

- Вот ты, значит, какой. Люба... - и добавил: - Что ж, будем знакомиться: моя фамилия Лобанов.

Я смотрел на него и молчал. Пройдясь взад-вперед по кабинету, лейтенант опять сел за стол, открыл тоненькую папку и начал задавать вопросы анкетного порядка. Затем, отложив ручку, уставился на меня и, выдержав долгую паузу, спросил:

- Ну как, будешь признаваться?

- Не знаю, в чем я должен признаваться.

- Брось дурака валять, не прикидывайся младенцем, мы зря никого не арестовываем, - противно ухмыльнулся он и тут же стал спрашивать, кто мои близкие друзья.

Вопрос не застал меня врасплох. Твердо усвоив в камере, что называть близких друзей и знакомых равносильно предательству, так как все они окажутся за решеткой, я сказал, что близких друзей у меня нет, а в институтской группе - ровные товарищеские отношения со всеми. Он с явной издевкой заметил, что наверное я считаю себя выше остальных людей, если не схожусь с ними близко. Не очень убедительно я парировал тем, что просто мои интересы не ограничиваются учебой, а ребята в группе заняты только техническими дисциплинами и не одобряют моего увлечения литературой, стихами, театром... Узнав, что я пишу стихи, он стал расспрашивать меня о литературных делах. Разговор получался мало похожим на допрос. Я прекрасно понимал, что он прощупывает, на чем бы меня подцепить, и намеренно рассказывал о своем участии в институтской многотиражке. О нашем литературном кружке. Он расспрашивал и о семье, о жене. Однако записывать что-либо явно не спешил...

Огромное окно кабинета начало светлеть, когда, резко изменив тон, лейтенант заявил, что все это болтовня и, хорошенько подумав в камере, я должен чистосердечно признаться в своей контрреволюционной деятельности. Прервав мои уверения, что ничем предосудительным я не занимался, он пригрозил, что следующий раз будет разговаривать со мной иначе; затем вызвал конвоира...

Я вернулся в камеру к началу раздачи хлеба, с облегчением думая, что не так страшен черт, как его малюют...

- Подожди, друг, это только начало, со мной при первом знакомстве следователь тоже трепался, - охладил меня Валька Каличинцев.

С этой ночи лейтенант Лобанов раз за разом начал вызывать меня на допросы. И каждый раз, проходя с конвоиром путь от камеры до его кабинета, я испытывал чувство беспомощности, отчаяния и отвратительного страха. Меня вновь и вновь охватывала мелкая дрожь. Только огромным усилием воли мне удавалось сдерживать ее и, входя в кабинет, внешне казаться спокойным. Вначале наши "беседы" имели миролюбивый характер. Он ничего не записывал, не вел протокола допроса. Однажды Лобанов вернулся к разговору о стихах.

- Знаешь, а ведь твое стихотворение "Право на грусть" имеет контрреволюционный характер.

Это была провокация - ничего крамольного там не было.

Я стал втолковывать следователю, что писал о любви, и вдруг подумал: откуда он узнал про это стихотворение? Я помнил, что во время обыска не было изъято ни одной из моих общих тетрадей со стихами. А последней даже не было дома - ее унесла почитать подруга жены. Это стихотворение было переписано туда... Как же оно попало к Лобанову?

Я, продолжая разговаривать с ним и отвечать на вопросы, тревожился больше и больше. Наконец, не выдержав, спросил, как он узнал о существовании этого стиха. Следователь от ответа уклонился, многозначительно заявив, что ему многое известно...

Загадка разрешилась более двух лет спустя, уже в лагере, при встрече с женой. Она рассказала, что вскоре после моего ареста Лобанов явился к ней (это произошло после первого нашего разговора о поэзии) и потребовал отдать ему все мои тетради со стихами...

Вскоре наши отношения со следователем начали портиться. Уже несколько раз он начинал орать, когда я категорически отрицал всякую причастность к контрреволюции, и густо сдабривал вопли отборной матерщиной. Однако, видя, что я сразу же наглухо замыкаюсь, прекращал ругань и переходил к "душеспасительным" беседам. Как-то он дал мне прочесть показания нескольких студентов о якобы существовавшей в Ленинграде "Межвузовской молодежной террористической организации" с центром в ЛГУ. Чего только там не было нагорожено! Если бы я не знал, какой ценой добываются подобные показания, у меня, наверно, волосы встали бы дыбом. Каждый подписывал на своих товарищей такую невероятную "липу", что становилось страшно!

Лобанов явно рассчитывал на то, что саморазоблачительные протоколы произведут впечатление, я перестану запираться и начну давать нужные ему показания. Он с пафосом говорил, что "следствию все известно" и для меня лучше назвать сообщников и того, кто меня завербовал. Но я упорно повторял, что ни в чем не виноват и никто меня никуда не вербовал.

Однажды, положив передо мной на небольшой столик стопку чистой бумаги и ручку, он велел не волынить и написать обо всем. Я спросил:

- О чем писать?

На это Лобанов заявил, что больше возиться со мной и миндальничать не намерен и, если я не признаюсь в участии в контрреволюционной организации, то должен пенять на себя. Пожав плечами, я принялся писать о себе и о своих стихах. Он брал у меня из-под рук страницу за страницей, прочтя, рвал на куски и бросал в корзину возле стола. В конце концов терпение его лопнуло, он выскочил из-за стола и разразился страшнейшим матом!

- Встать! - заорал он. - Сволочь! Что ты мне голову морочишь!

Я встал и сказал, что ничего больше писать и говорить не стану.

- Нет, станешь! - бесновался он. - Я заставлю тебя говорить! - и забегал по кабинету.

В это время вошел, по-видимому, такой же следователь. Посмотрел на меня и спросил Лобанова:

- Что, не поет твой мальчик?

- Да вот, трам-та-ра-рам, не поет, сволочь!

- А ты не церемонься с ним - живо запоет. Дай его мне, я научу его...

Потом, не обращая на меня внимания, они завели разговор о каких-то знакомых девках, о театре... Когда этот тип ушел, Лобанов, остыв, отправил меня в камеру, сказав, чтобы я "хорошенько подумал"... И я понял, что время мирных разговоров кончилось...

Действительно, после этой ночи допросы приняли весьма бурный характер. Начинал Лобанов относительно спокойно. Обычно его первым вопросом был примерно такой: "Ну как, будешь ты признаваться в контрреволюционной деятельности?" Сейчас это кажется странным, но я тогда, раз за разом, все больше и больше обретал спокойствие. До кулачной расправы дело пока не доходило. После моего отрицательного ответа начиналось представление. Следователь бегал по кабинету, поставив меня "на стойку", топал ногами, виртуозно матерился. Иногда, достав из стола наган, обещал "шлепнуть", крича, что ничего ему за это не будет... Представление заканчивалось так же внезапно, как и начиналось. Он садился за стол и часами что-то писал или читал. Иногда ложился на диван с газетой или журналом, совершенно не обращая на меня внимания. Я все стоял у стены. Через несколько часов Лобанов вдруг подходил ко мне вплотную и злобно спрашивал:

- Ну что, - ничего не надумал?

- Мне нечего думать, все равно ничего не надумаю. Он вызывал конвоира и отправлял меня в камеру. Однажды, встречая меня, Лобанов вышел из-за стола с газетой в руках. Вместо стереотипного вопроса он сунул мне ее под нос, заявив с иронией.

- Герой! Про вас и о вашей межвузовской организации уже в прессе заговорили, а ты все младенца невинного корчишь.

Это была "Смена". Что в ней было напечатано, прочесть он мне не дал, но заявил, что вся "террористическая организация" раскрыта и нечего, мол, запираться.

Документ 1

Из протокола допроса Батия Юрия Юрьевича (дело № 43410)

ВОПРОС: Каково было содержание написанной вами программы контрреволюционной "молодежной организации"?

ОТВЕТ: Написанная мною программа контрреволюционной молодежной организации включала в себя следующее:

1. Об'единение всех политических недовольных советской властью течений в одну единую организацию, которая противопоставила-бы себя ВЛКСМ и ВКПб;

2. Все спорные вопросы должны выясняться мирным путем без всяких репрессий со стороны правительства;

3. Улучшение материального положения крестьянства путем ликвидации колхозов, которые, по моему клеветническому утверждению, завели сельское хозяйство страны в тупик, а крестьянство разорили,

<...>

5. Ввиду того, что СТАЛИН своей неверной политикой в области коллективизации привел к упадку и разорению сельского хозяйства, то необходимо изменить политику ВКПб и Советского правительства в отношении крестьянства, предоставив им свободное развитие крестьянского хозяйства.

6. Так как во всем виноват СТАЛИН, то считать необходимым устранение СТАЛИНА от руководства ВКПб и страной.

7. Если будет вооруженное столкновение между СССР с капиталистическими странами, то придерживаться пораженческих позиций в отношении СССР, т.к. поражение СССР и восстановление капитализма дадут более широкую демократию народам Советского Союза, чем демократия, существующая в настоящее время. <...>

ВОПРОС: Кроме ИВАНОВА Олега вы ознакомили кого-нибудь с написанной вами программой?

ОТВЕТ: <…> В 1934 году я познакомился с ЛЮБА Юрием Борисовичем, студентом Автодорожного института, о котором еще знал от ИВАНОВА Олега на Украине, как о филателисте. Впоследствии я узнал, что ЛЮБА Юрий резко недоволен советской властью, имеет высланного отца за контрреволюционную деятельность. Когда я ближе познакомился с ним, то узнал, что он тоже написал массу контрреволюционных стихотворений, направленных против советской власти, партии и их руководителей.

Сблизившись с ЛЮБА, я представил себя как человека, связанного с контрреволюционной организацией. ЛЮБА откровенно начал высказывать мне свои контрреволюционные воззрения на советскую власть, читал мне стихи контрреволюционного содержания. Я же, в свою очередь, ему также прочел ряд своих контрреволюционных стихотворений, направленных против советской власти и партии. Одновременно с этим, я ему прочел некоторые выдержки из имевшейся у меня программы контрреволюционной молодежной организации "интернационалистов-коммунистов-социалистов".

В дальнейшем наши разговоры сводились к недовольству политикой советской власти, партии и их руководителями, а в особенности СТАЛИНЫМ.

ЛЮБА и я считали, что существующая пролетарская диктатура и ВКПб не имеют права осуждать людей, которые хотят мыслить по своему. Он приводил примеры "свободы" на Западе и приходил к выводу, что с советской властью нужно бороться. Он хотел мстить за репрессированного советской властью отца, обижался на плохую жизнь в Советском Союзе и существующий, якобы, гнет и неволю в СССР.

Ему же я с контрреволюционных позиций оценивал положение Украины и, якобы, тяжелую долю украинского населения при советской власти и всячески поддерживал его контрреволюционные выпады против руководства ВКПб и советской власти и особенно СТАЛИНА. ЛЮБА говорил, что он вообще против большевиков и партии, что он против ЛЕНИНА. Я же лично был ярым врагом СТАЛИНА, на которого сваливал все плохое. Все акты вредительства, которые вскрывались органами

НКВД и ряд безобразий, творящихся контрреволюционерами, я ставил в вину СТАЛИНУ.

В дальнейшем у меня с ЛЮБА были разговоры о том, что нужно организоваться для совместной борьбы с советской властью.

На одной из встреч в 1935 году в гор. Красногвардейске, на квартире у ИВАНОВА Олега, я поставил прямо вопрос перед ЛЮБА о том, что у меня имеется контрреволюционная организация, которая ставит своей задачей борьбу с советской властью и предложил ему вступить в эту организацию. ЛЮБА на это дал мне свое согласие.

<...>

Как я уже показал, что мы стояли на позициях необходимости с об'явлением войны организаций восстаний в тылу, убийства советских работников и совершения диверсионных актов. Мы в первую очередь считали необходимым совершение террористического акта над СТАЛИНЫМ. Прямо практических шагов по подготовке теракта мы не предпринимали. <...>

Как я уже показал, мною были завербованы в контрреволюционную молодежную организацию СИВКОВ Павел, ИВАНОВ Олег, ЛЮБА Юрий и ИВАНОВ Павел. С этими людьми я встречался до последних дел и вел с ними контрреволюционную работу.

На этот раз впервые при допросе фигурировала фамилия Батия. Лобанов спросил, знаю ли я его. Как и когда познакомился. Я ответил, что Юрка Батий - двоюродный брат моего старого знакомого по Гатчине Олега Иванова - приехал с Украины поступать в университет, на геофак. Жил сначала в Гатчине у Олега, где мы и познакомились. Потом он перебрался в студенческое общежитие, и мы почти не встречались. У меня действительно ничего общего с Батием не было. Он производил странное впечатление: был весь какой-то расхлябанный, нелепо размахивал руками, без всякого повода смеялся, болтал явную чепуху. Худой, нескладный, неряшливо одетый, он мне не нравился.

Как-то вечером, в выходной день, в Гатчине я шел с катка и неожиданно столкнулся с Батием. Он был пьян и совершенно не держался на ногах -то и дело валился на снег, а погода была морозной. Увидев меня, он полез целоваться и плел при этом такое, что я с опаской огляделся вокруг. К счастью, улица была пуста. Этот идиот громогласно поносил "отца родного" и, вкупе с ним, Гитлера. Опасаясь, что кто-нибудь может услышать дурня, и подумав, что он может замерзнуть в одном из сугробов, я сгреб его в охапку и поволок к Олегу. Сдал ему совсем раскисшего Юрку и сказал, чтоб укоротил язык своему братцу, если не хочет попасть вместе с ним в тюрьму. А на другой день в институте между лекциями Олег пожаловался, что не может ничего поделать с Юркой. Тот пьет, а напившись, болтает такие крамольные вещи, что того и гляди жди беды. И тут у него проскочила фраза, на которую я тогда не обратил внимания: "Не знаю, что делать, хоть иди в "Большой дом" заявлять на него..." Вскоре Олег организовал у строителей стахановскую школу. Юрка стал преподавать там географию, а я - русский язык и литературу. Лобанову я, конечно, не рассказал ни о том, каким Батий бывает выпив, ни о разговоре с Олегом.

После этого допроса я понял, наконец, откуда ветер дует. Наверно, Юрка назвал мою фамилию на допросе, и Лобанов пытается состряпать из этого контрреволюционную организацию... Так и было. На очередных допросах Лобанов прочитывал или пересказывал мне совершенно бредовые, подписанные Юркой показания, а я категорически опровергал всю эту чудовищную брехню, вызывая у Лобанова приступы наигранного бешенства, мат и угрозы. Один раз, когда я стоял лицом к стене, он подскочил сзади и так хватил меня по шее рукояткой нагана, что я ткнулся в стену лбом. Сразу же повернувшись, я приготовился к отпору. Но больше он бить меня не стал - отправил в камеру. После этого стойки стали многочасовыми, и на смену с Лобановым меня караулил еще один энкаведешник. Я выстаивал долго, посасывая украдкой сахар, прихваченный из камеры.

Однажды, когда я так стоял, а Лобанов, сидя за столом, что-то читал, из соседнего помещения неожиданно донесся громкий вопль. Затем еще один, и стена возле моей головы стала вздрагивать (это была тонкая перегородка). Впечатление было такое, что за ней так же, как я, стоит человек и его головой методически колотят о стену. Избиваемый орал истошным голосом, без слов, на одной визгливо-высокой ноте, а его истязатель в такт ударам нещадно матерился. Так продолжалось довольно долго, потом я услышал глухой звук упавшего тела, и все стихло. Напряженно вслушиваясь, я забыл о своем следователе, поэтому вздрогнул от неожиданности и резко обернулся, услышав возле уха его вкрадчиво-насмешливый голос. Лобанов подошел неслышно и, прищурив глаза, скривил в усмешке свои губы.

- Как тебе нравится такой концерт? - процедил он сквозь зубы.

Я молчал - не высказывать же овладевшее мной возмущение, к которому в большой дозе примешивался страх перед пытками. А он, прекрасно учитывая мое состояние, добавил:

- Вот и с тобой нужно так обращаться, чтобы ты заговорил. Ты сам принуждаешь меня к этому...

В другой раз, когда Лобанов провожал меня в туалет во время многочасовой стойки, мы наткнулись там на его соседа по кабинету. Он курил, а возле раковины смывал кровь с разбитого лица парень, может быть даже, тот, чьи вопли я слышал через стену. Я успел заметить все разом: дорожку крови от двери до умывальника, ярко-розовую воду в раковине, распухшие губы и нос парня и затравленный взгляд, который он бросил, оглянувшись...

- Вот, понимаешь, упал неудачно, - ухмыляясь, сказал сосед Лобанову. Тот, закуривая, понимающе кивнул и тоже усмехнулся. Он не торопился уводить меня - для вящей наглядности последствий бесполезного упорства. А по дороге в коридоре многозначительно обронил:

- Смотри не упади так же, как этот болван!

После одной из читок показаний Юрки Батия, где особенно много было касавшегося меня вранья, Лобанов стукнул кулаком по столу и, по обыкновению матерясь, заявил:

- Ну, хватит! Довольно в бирюльки играть! Я тебе устрою очную ставку с твоим дружком. Посмотрим, как ты после этого заговоришь...

Следующий раз меня повели на допрос не в "Большой дом", а в "Шанхай". Я очутился в мрачном сводчатом помещении, из которого дверь вела в такое же другое. Первое было совершенно пустым, во втором стоял стол, стул, а посередине, на порядочном расстоянии одна от другой, две табуретки. За столом сидел Лобанов.

- Ну что? Будешь сознаваться или нет? - спросил он. Я ответил как обычно. Тогда он вышел, что-то сказал конвоиру и вернулся. Через несколько минут в дверь постучали. Обернувшись, я увидел знакомую нелепо-угловатую фигуру Юрки. Он поздоровался, и на лице его появилась виноватая улыбка.

- Ну, рассказывай, Батий, обо всем по порядку, - сказал Лобанов, - как ты его завербовал, где нелегальные сборища устраивали, что собирались делать? А то он все отрицает...

Решив перехватить инициативу, я с упреком сказал Юрке:

- Как тебе не стыдно, Батий, так бессовестно врать? Когда такое было?

Он сидел, сгорбившись, зажав руки между коленями, и смотрел в угол...

- Молчать! - заорал Лобанов. - Вопросы буду задавать я, а вы - отвечать!.. - и Батию: - Ну, говори, чего молчишь?!

Юрка не выдержал - совесть заговорила! Не глядя на следователя, он тихо пробормотал:

- Не было ничего этого, никого я не вербовал и сборищ нелегальных никогда не было. Наговорил я все зря...

Лобанов рассвирепел.

- Как это не было? Ты что же, сволочь, отказываться вздумал?! А ну, - встать!

Юрка вскочил, и Лобанов толчками выпроводил его, пошатывавшегося и бледного, за дверь. Я слышал глухо доносившиеся ругательства и крики Лобанова, невнятное бормотание Юрки и перемежавшиеся звуками ударов приказания: "Встать!" - и снова ругань...

"Обработка" продолжалась довольно долго. Наконец дверь открылась, Лобанов втащил обмякшего, как мешок. Юрку, брякнул его на табуретку, прошел к столу и стал быстро задавать ему вопросы. Батий чуть слышно отвечал:

-Да...

- Было...

- Завербовал...

-Говорили...

- Собирались...

- Ну вот, теперь другое дело, - удовлетворенно сказал Лобанов. И, хотя я на все вопросы по-прежнему отвечал. "Нет!" и отказался подписать
протокол очной ставки, он заставил Батия расписаться, позвал конвоира и велел его увести...

Документ 2.

ИЗ ПРОТОКОЛА ОЧНОЙ СТАВКИ

между обвиняемыми БАТИЙ Юрием Юрьевичем и ЛЮБА Юрием Борисовичем, произведенной оперативным уполномоченным 8 отд. IV Отдела УГБ УНКВД ЛО, Сержантом Госуд. Без. -ЛОБАНОВЫМ.

от 22-го мая 1938 года.

После обоюдного опознания друг друга и заявлений об отсутствии между ними личных счетов обвиняемые БАТИЙ Ю.Ю. и ЛЮБА Ю.Б. показали:

ВОПРОС обв. БАТИЙ Ю. Ю.: Что вам известно об антисоветской деятельности ЛЮБА Ю.Б.?

ОТВЕТ: Мне известно, что ЛЮБА Юрий Борисович является участником контрреволюционной молодежной организации в гор. Ленинграде и в деятельности организации принимал активное участие. В контрреволюционную молодежную организацию ЛЮБА Юрий был завербован мною в 1935 году.

<...>

ВОПРОС обв. БАТИЙ Ю.Ю.: Расскажите о практической антисоветской деятельности участников вашей организации и в частности ЛЮБА Ю.?

ОТВЕТ: Участники контрреволюционных сборищ -я, ИВАНОВ Олег и ЛЮБА Юрий — считали, что нашей основной задачей является политическое разложение студенчества и вызов среди них недовольства политикой ВКП/б/, ВЛКСМ и советской власти. В осуществлении этой задачи я, ЛЮБА Юрий и ИВАНОВ Олег среди молодежи распространяли контрреволюционную клевету на руководителей ВКП/б/, Советского правительства, пытались дискредитировать мероприятия ВКП/б/ и советского правительства.

<...> ЛЮБА Юрий и другие участники считали, что виной всего, якобы тяжелого положения в стране является СТАЛИН.

<...>

ВОПРОС обв. ЛЮБА Ю.Б.: Вы подтверждаете показания БАТИЙ Ю.Ю.?

ОТВЕТ: Да, подтверждаю. Действительно весной 1936 года в гор. Красногвардейске возник разговор между мною, ИВАНОВЫМ Олегом и БАТИЙ о террористических методах борьбы с руководством ВКП/б/ и советского правительства. Разговор начался с оценки убийства КИРОВА террористом НИКОЛАЕВЫМ. Мы все считали, что террористический акт над КИРОВЫМ был неправильно направленным. БАТИЙ, зная, что я и ИВАНОВ Олег враждебно относимся к СТАЛИНУ - заявил, что он считает террористический акт над КИРОВЫМ бессмысленным, так как убийством КИРОВА невозможно добиться перемен в политике, проводимой ВКП/б/ и советской властью, а нужно было стрелять не в КИРОВА, а в СТАЛИНА, так как только физическим устранением СТАЛИНА можно добиться перемены в политике ВКГН б/ и советской власти. Практических мероприятий по осуществлению террористических актов над руководителями ВКП/ 5/ и советского правительства мы пока никаких не предпринимали.

Протокол очной ставки записан с наших слов правильно, нами прочитан. - БАТИЙ, ЛЮБА.

Очную ставку проводил:

Оперуполн. 8 Отд-ния

IV Отдела - Сержант ГБ /ЛОБАНОВ/

- Ну, а с тобой будет особый разговор! - со злостью сказал он мне. - Никуда ты не денешься, подпишешь, как миленький. Я с тобой больше церемониться не буду.

Я со страхом ждал очередного вызова. Однако на первых допросах после очной ставки мало что изменилось. Только стали более длительными стойки. Иной раз только вернусь в камеру, даже поесть не успею, как снова вызов. И я вновь топал - руки за спиной - по знакомым коридорам и лестницам, сквозь бесконечный скрежет решеток и постылую "музыку" ключей. Прибавилось матерщины. Но, странное дело, до битья не доходило. Лобанов картинно изображал ярость: скрежетал зубами, замахивался, подносил кулак к самому моему носу, но не бил. До сих пор я теряюсь в догадках, не зная, чем это объяснить. Ведь на моих глазах приводили и приносили в камеру зверски избитых людей.

Не знаю, чем бы все кончилось, но однажды, после обычной ругани, использовав все угрозы, Лобанов как-то особенно, как мне показалось, зловеще процедил:

- Ну, хорошо, раз ты сам не желаешь сознаваться, придется спросить у твоей жены...

Я похолодел. Это могло означать только одно: она арестована... Я почувствовал сразу такую слабость и отчаяние, что совершенно пал духом. До сих пор я твердо знал, что жена, самый родной и близкий человек, находится на свободе. Две недели назад я держал в руках квитанцию с ее подписью.

Тогда в ДПЗ существовало правило: дважды в месяц по определенным дням арестованным можно было с воли передать деньги. О приеме их нам приносили квитанции с подписью тех, кто передал деньги. Для каждого из нас это было самой дорогой весточкой с воли, из дома.

Скрыть свое состояние я не сумел. Прекрасно помню, как дрожащим голосом спросил:

- Вы что же, и ее уже арестовали?..

Он усмехнулся:

- А что, тебе бы этого не хотелось?..

Я молчал. Тогда он сказал:

- Нет, мы ее не арестовали. Но если ты будешь продолжать упорствовать, то... - и многозначительно не договорил.

Я совершенно сник. Воображение рисовало мрачные картины пребывания жены в тюремной камере. Про допросы женщин рассказывали страшные вещи...

Словно откуда-то издалека, до сознания моего донеслись слова Лобанова:

- Да говорю я тебе, что она не арестована!

- Не верю я вам! За что ее-то взяли?!

Он понял, что я не способен что-либо говорить или думать о чем-либо, кроме своего горя.

- Ну, хорошо, хочешь, я при тебе позвоню ей сейчас по телефону? Говори ваш номер...

Я машинально назвал наш номер. Он набрал. Была глубокая ночь, и вокруг стояла такая тишина, что мне были отчетливо слышны гудки в телефонной трубке... Долго никто не подходил. Потом я услышал:

-Алло?

- Попросите, пожалуйста, к телефону Ирину, - сказал Лобанов.

Пауза...

Потом я узнал голос соседки. С замешательством, как мне показалось, она спросила:

- А кто ее спрашивает?

Лобанов ответил, что товарищ мужа. Снова пауза, потом соседка сказала, что жены нет дома. Лобанов извинился и положил трубку, а я окончательно убедился, что жена арестована, и со мной началась настоящая истерика. Сдержаться я не мог. Напрасно Лобанов пытался успокоить меня, давал воды и уверял, что ее не арестовывали. Я продолжал в отчаянье твердить, что не верю ему. В конце концов, он вызвал конвоира и отправил меня в камеру.

Весь день я был как в трансе. Действительно, что я мог подумать, если ее не оказалось дома ночью?

- Не паникуй раньше времени, дождись квитанции и все станет ясно, - убеждал меня Валька Каличинцев.

Квитанцию принесли поздно вечером. На ней, как обычно, стояла подпись жены.

И тут я решил больше не сопротивляться на допросах. Несомненно, Лобанов выполнит свое намерение в отношении жены, если я не "пойду навстречу следствию", а этого я допустить не мог. А тут еще обстановка в камере резко изменилась. Когда я туда пришел, стойкие старожилы поддерживали во всех дух упорного сопротивления. Новичкам внушали: бороться, стараться выдерживать "конвейеры", побои и не подписывать ни на себя, ни на своих родных и друзей заведомую "липу". Однако постепенно закаленные старые коммунисты, бывшие меньшевики и эсеры, сидевшие в царских тюрьмах, побывавшие в ссылках и на каторге, уходили в одиночки. На смену им пачками бросали в камеру хлипкую, перепуганную интеллигенцию, юнцов вроде меня и разную мелкоту.

Большинство арестованных пребывало в глубоком шоке от неожиданно на них обрушившихся ругани, побоев и угроз. Все чаще стало слышаться: сопротивляться бесполезно - искалечат, но все равно заставят подписать... Иные совсем не доставляли следователям хлопот - "кололись" после первых двух, трех допросов. Вероятно, изменившийся общий духовный настрой в камере тоже немало способствовал принятому мной решению подписать все, что требовал Лобанов. А там - будь что будет! По крайней мере - не тронут жену...

Получилось все вполне естественно, когда меня привели на очередной допрос в "Шанхай". На этот раз Лобанов ждал меня не один. Двое дюжих молодцов сидели на столе, двое других подпирали стену. "Футболисты", -смекнул я. Ну что ж, пусть мой следователь подумает, что я струсил.

Лобанов кивнул мне на стоявшую посреди комнаты табуретку и задал свой традиционный вопрос насчет "признания". Я безнадежно махнул рукой, поглядев на его подручных, и сказал, что согласен "дать показания". Явно обрадованный произведенным эффектом, он дал знак "заплечных дел мастерам", и они неторопливо удалились.

После этого я заявил, что сам ничего писать не стану, но подпишу то, что напишет он. Следователь быстро настрочил пару листов, где было сказано, что я признаю себя завербованным Батием в контрреволюционную молодежную организацию летом 1937 года. Я "признался", что летом, нарочно, - потому что в это время находился на практике. А местом вербовки назвал Гатчину. Быстро закончив допрос, Лобанов отправил меня в камеру, сказав, что вызовет завтра, чтобы "оформить все как следует"...

И действительно, всю следующую ночь я пробыл на допросе в "Большом доме". Лобанов был настолько предупредителен и щедр, что вызвал в кабинет официантку в белом передничке и кружевной наколке, которая принесла на подносе несколько стаканов чая и тарелку бутербродов. Церемониться я не стал. Пошла в ход и полная пачка его "Беломорканала"... Ночь напролет строчил он лист за листом, изредка спрашивая у меня даты. Я старался подсовывать время, когда меня не было в Ленинграде, рассчитывая, что это будет козырем на суде и я сумею опровергнуть всю эту немыслимую брехню и отказаться от вынужденных показаний. Лобанов давал мне прочитывать каждый листок протокола. Иногда я начинал возражать, и он, не споря, переписывал его в новой редакции. Все явные нелепости я оставлял умышленно, чтобы они потом пошли на пользу... Под утро все было закончено. Я попросил у него разрешения на получение книг и стал обладателем записки в библиотек. Больше я Лобанова никогда не видел...

Теперь-то я знаю, что в те времена грубо нарушались все нормы процессуального кодекса. Он обязан был вызвать меня и дать подписать отдельный протокол, согласно статьи 206 УПК об окончании следствия. Где там! При таком огромном количестве "дел" разве до такой мелочи им было!

Однажды, под вечер (следствие по моему делу тогда еще не закончилось), к нам в камеру втолкнули щуплого, растерянного очкарика, который оказался студентом географического факультета университета. Фамилия его была Сивков.

Конечно, я сразу же поинтересовался, не знаком ли он с Батием. Оказалось, Сивков - один из Юркиных собутыльников и из одной с ним группы. Следствие его вел Лобанов. Это было удивительно! Обычно однодельцев держали в разных камерах. Лобанов вызывал нас одного за другим. Вернется, бывало, Пашка, и я уже знаю, что следом поведут меня, и наоборот. Мы с ним несколько раз советовались, как бы сделать нелепее показания, чтобы на суде можно было от них отказаться. Рассчитывали на правосудие...

От Пашки я узнал, что взят и второй однокашник Юрки, тоже Павел, по фамилии Иванов.

Пашка быстро "раскололся" и подписал всю Юркину галиматью без очной ставки.

В камере ДПЗ мне довелось встретиться и со старостой нашей институтской группы - Борисом Кошкаревым. Он был у нас самым авторитетным в группе и самым старшим по возрасту. Ему было уже 40. Учеба давалась Кошкареву с трудом, но он был усидчив и трудолюбив. А все его чертежи были верхом совершенства.

В тюрьме я увидел Бориса совершенно выбитым из колеи, растерянным. Глухим монотонным голосом, едва сдерживая слезы, он рассказывал, что почти закончил дипломный проект и собирался домой, в Белоруссию, чтобы отдохнуть до защиты в конце июня. И вот... Ночью неожиданно арестовали. Забрали дипломный проект... Его обвиняли в шпионаже. Оказывается, мать Кописарева жила в Польше. Последнее время он перестал получать письма и беспокоился. Находясь в Москве, проездом с практики, Борис зашел в польское посольство навести справку о матери. Этого оказалось достаточно... Морально опустошенный и сломленный, с полнейшим безразличием подписал Кошкарев совершенно дикий протокол, где признавался, что продал в польское посольство сведения обо всех искусственных сооружениях на автостраде Москва-Минск и согласился быть резидентом Дефензивы! А ведь все мосты и трубы на этой трассе - типовые, и ничего секретного в них нет!..

От Бориса я узнал, что в нашем общежитии начиная с февраля почти каждую ночь происходят массовые аресты. Около полуночи подъезжает "черный ворон," и на всех четырех этажах студенты со страхом прислушиваются к шагам в коридорах. То в одну, то в другую дверь раздается стук. Входят энкаведешники с комендантом общежития и вахтером в качестве понятых. Следует быстрый обыск в тумбочке и на койке. Арестованного уводят, а остальные делают вид, что спят. Когда "воронок" отъезжает, все облегченно вздыхают: на этот раз пронесло! На следующий день вывешивают приказ: такие-то отчисляются "за непосещение занятий". Берут преимущественно со старших курсов... На нашем курсе Борис оказался семнадцатым! И это из потока, насчитывавшего 68 человек!..

О том, что он погиб в лагерях и реабилитирован посмертно, я узнал через много лет, уже живя в Ленинграде, когда меня вызвали в Военную прокуратуру для свидетельских показаний. Тогда посмертную реабилитацию получили: Вася Прудник, Володя Шишченко, Ваня Степанченко и еще погибшие в лагерях мои однокурсники...

Польским шпионом сделали энкаведешники и моего лучшего друга Яна Птицкого. Его взяли, очевидно, вскоре после моего ареста. Узнать об этом удалось совершенно случайно. Я сидел тогда уже около трех месяцев и давно перекочевал спать "из-под юрцев" на сдвинутые столы в углу камеры между Цыбеном Жамцараном и Саввой Захаровичем Книжником. Хорошие у меня были соседи, интересные люди. В этот десяток при кормежке входили и М.А. Дьяконов, и Комсков. Однажды за завтраком, когда говорилось о шпиономании и арестах людей с нерусскими фамилиями, я вспомнил о своем приятеле Яне Птицком, предположив, что его тоже могли взять. А за нашим столом сидел неприметный молодой человек по фамилии Рубашкин. В тот день производилась разгрузка в "Кресты" окончивших следствие, и в их число случайно попал Рубашкин. Вызов его нас несколько удивил - допросы были в разгаре. Решили, что Рубашкина отправили в одиночку. Однако вечером перед самым отбоем он вернулся.

Оказалось, его вызвали по ошибке.

- Большой Вам привет от Птицкого, - обратился он ко мне. Случилось так, что Рубашкин утром запомнил эту фамилию. И вдруг в "собачнике" услышал, как коридорный называет ее и передает забытые в камере галоши. Он подошел к Яну и сказал, что сидел со мной в камере, передав утренний разговор.

Предположение мое оказалось правильным: Яна забрали как польского шпиона и отправляли в "Кресты". Когда Рубашкина стали уводить обратно в нашу камеру, Ян попросил передать мне привет и сказать, что нас с ним не связывают. Видимо, он тоже не назвал на допросах мою фамилию.

Приближалось время и моей отправки в "Кресты". Однажды душным июньским вечером в дверях камеры выросла внушительная, спортивного вида, загорелая фигура в легкой тенниске, белых брюках и белых парусиновых туфлях. Из расспросов мы узнали, что неофит - директор стадиона "Динамо", латыш по национальности. Взят вот так как есть прямо со стадиона. Долго ему ломать голову над вопросом, за что арестовали, не пришлось . В ту же ночь директора вызвали на допрос, а утром мы узнали потрясающую новость. Его допрашивали о связях с "врагом народа"... Заковским!..

Начальник Управления НКВД по Ленинградской области, тоже латыш - Заковский - был весьма заметной фигурой в то время. Им была написана и издана большим тиражом брошюра - "О некоторых коварных методах иностранных разведок в СССР". Он был своим человеком у Ежова.

В тюрьме уже пронесся слух, незадолго до появления у нас директора стадиона, о том, что из кабинетов следователей исчезли портреты Ежова. А теперь стало совершенно очевидным: пал сталинский нарком, который, как рассказывали в камере, появлялся в Ленинграде, в кабинетах следователей, в сопровождении Заковского и на жалобы допрашиваемых о том, что их бьют, говорил: "Ну что ж, надо признаваться: мы с врагами не церемонимся..." После этого, естественно, истязания возобновлялись со страшной силой, так сказать, уже на "законном основании". Директор пробыл у нас очень недолго - его быстро перевели в одиночку.

Одним из правил поведения заключенных в ДПЗ являлось соблюдение тишины в камерах и строгая изоляция. После смещения Ежова наши тюремщики нашли конструкцию царской "предварилки" несовершенной. Ведь все камеры имели решетчатую стенку, и арестованные могли видеть соседей, узнавать, кого и сколько приводят в пополнение, иными словами, быть в курсе событий тюремной жизни. Для устранения просчетов проклятого царизма было применено такое "эффективное" новшество: обе стены коридора от пола до потолка задрапировали темно-синей тканью. Ширма не помешала нам однажды днем после обеда насладиться концертом. Великолепный, отлично поставленный голос звучал красиво и мощно. Исполнялись одна за другой арии из опер. Все замерли. Чудесный голос заворожил даже бдительных коридорных - они ни единым криком не прервали певца. Чудо продолжалось довольно долго... Это пел известный в Ленинграде артист Кировского театра Райский. Мы знали, что в тюрьме оказалась большая группа артистов оперы, обвинявшихся в терроре.

Проблема информации извне, через окна, была кардинально решена раньше. По распоряжению свыше, были установлены козырьки, метко названные арестантами "намордниками". Металлический щит, по размерам оконного проема, прикреплялся к подоконнику с узкой щелью, чтобы не задерживался снег. Вверху расстояние от него до стены бьио около полуметра, по бокам приварены треугольники. Естественно, в камеры стало попадать мало света, и у нас круглые сутки горело электричество. Проклятые "намордники" оставляли сверху только узкую полоску неба и в то жаркое лето так раскалялись, что совершенно нечем было дышать.

Документ 3

Из протокола допроса ЛЮБА Ю.Б.

от 22 апреля 1938 года

ВОПРОС: Будучи студентом Лен. Автодорожного Ин-та Вы скрыли свое социальное происхождение?

ОТВЕТ: Да. При поступлении моем в Автодорожный Институт и в период учебы в нем я скрыл, что мой отец, ЛЮБА Борис Владимирович, дворянин, офицер царской и белой армий, в 1931 г. был арестован органами НКВД и осужден на 10 лет, как участник контрреволюционной организации так называемых "константиновцев" в Ленинграде. В связи с осуждением моего отца, у меня появилось недовольство политикой, проводимой Советской властью в стране. Я считал, что мой отец, так же как и другие, Советской властью репрессированы неправильно и усматривал в этом ущемление свободы личности.

< >

ВОПРОС: Расскажите содержание Ваших произведений?

ОТВЕТ: В своих стихотворениях я клевеща на советскую действительность писал — якобы об отсутствии в СССР свободы, осуждал репрессии Советской власти против врагов народа, клеветал на условия жизни населения в СССР и т. п. В дальнейшем в моих произведениях я выражал мое недовольство вообще политикой Советской власти, ВКП/б/, их руководителями и, в особенности, СТАЛИНЫМ.

ВОПРОС: Вы ознакомили кого-нибудь с Вашими антисоветскими произведениями?

ОТВЕТ: Да, значительную часть своих контрреволюционных произведений я читал моим товарищам БАТИЙ Юрию Юрьевичу, ныне студенту ЛГУ, и ИВАНОВУ Олегу Васильевичу - быв. студенту Лен. Автодорожного Института, ныне преподавателю одной из школ в Ленинграде.

<...>

ВОПРОС: Назовите состав контрреволюционной молодежной организации?

ОТВЕТ: Как участники контрреволюционной молодежной организации мне только известны:

1/ ИВАНОВ Олег Васильевич - быв. студент Автодорожного Ин-та, ныне преподаватель

2/ БАТИ И Юрий Юрьевич - студент ЛГУ и

3/ я

< >

В литкружке института я мог свободно высказываться и строил свои выступления в таком направлении, чтобы заставить литкружковцев задумываться над многими вопросами политики ВКП/б/ и Советской власти Ряд антисоветских утверждений я протащил в своих стихах, как например "Право на грусть", "Памяти Надсона", "Душа" и др Некоторые из них были помещены в институтской многотиражке "Автодорожник", остальные же я читал в литкружке Института

< >

ВОПРОС Что предпринято Вами, БАТИЕМ и ИВАНОВЫМ в осуществление Ваших террористических установок?

ОТВЕТ Мероприятий по осуществлению террористических актов над руководителями ВКП/б/и Советского правительства мы пока никаких не предпринимали

Документ 5

"УТВЕРЖДАЮ"

< > НАЧ IV ОТД УГБУНКВДЛО

СТ ЛЕЙТЕНАНТ ГБ

/САМОХВАЛОВ/

"_" мая 1938 г

ПОСТАНОВЛЕНИЕ

Ленинград, 1938 года, мая мес "29" дня Я, Опер Уполномоченный 8 От-ния IV Отдела УГБ УНКВД ЛО - Сержант Гос Безопасности - ЛОБАНОВ рассмотрев материалы след дела № 43410 по обвинению БАТИЙ Юрия Юрьевича, ИВАНОВА Олега Васильевича и других в пр пр ст 17-58-8, 58-10 и 11 УК РСФСР –

НАШЕЛ:

что ИВАНОВ Олег Васильевич, 1913 г р, ур гор_ Красногвардейска, изобличается показаниями обвиняемых БАТИЙ Юрия и ЛЮБА Юрия, как участник контрреволюционной молодежной организации в Ленинграде, но учитывая, что местожительство ИВАНОВА Олега Васильевича не установлено, вследствие чего он не мог быть привлечен к уголовной ответственности, а следствие в отношении остальных участников контрреволюционной молодежной организации - БАТИЙ Юрия, ЛЮБА Юрия, СИВКОВА Павла и других - окончено -

ПОСТАНОВИЛ

Материалы в отношении ИВАНОВА Олега Васильевича, изобличающие его в принадлежности к контрреволюционной молодежной организации в Ленинграде из след дела №43410 выделить и по установлении местожительства ИВАНОВА Олега завести самостоятельное дело

ОПЕР УПОЛНОМ 8 ОТ-НИЯ IV ОТД УГБ

СЕРЖАНТ ГБ /ЛОБАНОВ/

"СОГЛАСЕН" НАЧ 8 ОТ-НИЯ IV ОТД УГБ

ЛЕЙТЕНАНТ ГБ /ЛОТОШЕВ/

Документ 4

"УТВЕРЖДАЮ"

НАЧ. IV ОТД. УГБ СТ. ЛЕЙТЕНАНТ

ГОС. БЕЗОПАСНОСТИ

/ГЕЙМАН/

31 мая 1938 года.

ПОСТАНОВЛЕНИЕ

гор. Ленинград, мая 29 дня, 1938 г. Я, Опер. уполномоченный 8-го Отделения IV Отдела УГБ УНКВД ЛО, Сержант Гос. Безопасности -ЛОБАНОВ рассмотрев след. дело № 43410 1938 года по обвин. БАТИЙ Юрия Юрьевича и ЛЮБА Юрия Борисовича в пр. пр. ст. 58-10 и 58-11 УК РСФСР -

НАШЕЛ:

что в процессе следствия вскрыты и установлены их террористические намерения против руководителей ВКПб и советского правительства, а поэтому

ПОСТАНОВИЛ:

Состав преступления переквалифицировать со ст. 58-10 58-11 УК РСФСР, на ст.ст. 17-58-8 и 58-11 УК РСФСР.

ОПЕР. УПОЛН. 8 ОТ-НИЯ IV ОТД. УГБ СЕРЖАНТ ГБ /ЛОБАНОВ/

"СОГЛАСЕН" НАЧ. 8 ОТ-НИЯ IV ОТД. УГБ ЛЕЙТЕНАНТ ГБ /ЛОТОШЕВ/

Настоящее постановление нам объявлено "31" мая 1938 г. /Подпись обвиняемых/

"Кресты"

Подошло к концу мое четырехмесячное сидение в ДПЗ. Однажды утром, после завтрака, начались массовые вызовы "с вещами". Производилась переброска в "Кресты" тех, у кого было закончено следствие. Машина работала безостановочно и эффективно, перемалывая тысячи тысяч людских судеб и превращая советских граждан в бушлатные армии зеков. Вызвали "с вещами" и меня... Вместе со мной в набитый до отказа "собачник" попал и политрук Зяма Левин. Вдруг Зямка, подтолкнув меня, указал в противоположный угол на кучку военных со споротыми знаками различия.

- Обрати внимание на высокого с усами, - шепнул он. - Это комкор Рокоссовский из высшего комсостава -ПВО...

Так, на перепутье из тюрьмы в тюрьму, я близко увидел будущего известного полководца.

Потом было томительное многочасовое ожидание, постылые "шмоны", санобработка с вошебойкой и баней. И, наконец, поздно вечером - короткий переезд в "черном вороне" в "Кресты" - в тесноте и темноте.

Знаменитые ленинградские "Кресты"! Эта царская тюрьма получила в народе такое неофициальное название потому, что в плане образует крест. В центре его расположено круглое помещение без перекрытий, под куполом, опоясанное внутри по окружности четырьмя балконами. От него отходят под прямым углом друг к другу четыре четырехэтажных корпуса. Средняя часть их во всю длину также перекрытий не имеет. В дальнем торце во всю высоту - огромное, закругленное сверху окно, а по обеим сторонам расположены по четыре галерки с одинаковыми камерами-одиночками по семь квадратных метров площадью. Их 24 на каждой галерке. Вдоль камер - железный балкон с перилами. На каждом этаже, над пустотой, с балкона на балкон перекинут мостик. По одной стороне с самого низа, от двери в основании креста и до последнего этажа, тянется железная лестница. На каждой галерке в конце - уборная с умывальниками.

Когда впервые попадаешь в это мрачное своеобразное здание, впечатление оно производит гнетущее. Чем-то средневековым веет от всех этих галерей, балконов, мостиков, лестницы и окна. Над первым этажом по всей длине натянута сетка, чтобы кто-нибудь из заключенных не выбросился на бетонный пол. Окна в камерах маленькие, под самым потолком. Подоконники наклонные. Снаружи во все окно - обязательный "намордник". Одна железная койка привинчена к полу, дополнительно поставлены еще две обычных. Столик и стул тоже привинчены к стене. В углу у двери вонючая деревянная кадушка с крышкой - "параша". В дополнение обстановки несколько топчанных щитов, сложенных в стопки на койках. В дверях - небольшое, открывающееся наружу окошко с "глазком" - служит для подачи пищи. В пользовании - несколько алюминиевых мисок и ложек и эмалированные кружки.

По прибытии всех нас впихнули в подвальное сводчатое помещение -сидеть было нельзя, стояли вплотную. Партиями пропустили через баню с обычной прожаркой вещей, тщательным "шмоном" и "игрой на рояле". По камерам разводить начали поздно вечером. Я попал на третий этаж. Номера камеры не помню, а вот количество сидевших - до сих пор в памяти. Я оказался в одиночке двадцать первым! Заключенные уже готовились ко сну, и на все койки были сплошь разложены щиты. Приткнуться было некуда, и я присел на "парашу".

Всех обитателей камеры я, конечно, не запомнил, но некоторых постараюсь описать. В обществе этих людей, буквально вплотную, мне пришлось прожить почти три месяца. Именно вплотную, ведь на каждого из нас приходилась всего одна треть квадратного метра площади...

Из молодых обитателей я как-то сразу сблизился с двумя ребятами. Герман Шмидт был штурманом дальнего плавания торгового флота. Среднего роста, худощавый, живой, он любил побалагурить, "стравить" что-нибудь интересное. У него были тонкие фатовские усики и встрепанная шевелюра. Немецкие фамилия и имя достались Герману в наследство от предков-прибалтов. Примерно таким же по характеру, только медлительным и более добродушным, был Мишка Бюнтинг, сварщик по профессии, небольшого роста, коренастый парень, любитель пошутить даже над своим теперешним положением. Мишка действительно был наполовину иностранцем. Его мамаша как-то согрешила с английским матросом. Кажется, даже зарегистрировалась с ним в ЗАГСе, что не помешало ему, однако, сбежать на родину. Отца Мишка никогда не видел, а вот поплатиться за родство с ним неожиданно пришлось: из него сделали "шпиона". Кстати, Герка по окончании следствия тоже стал шпионом. И того и другого следователи основательно избили, и они "раскололись"... В отличие от Герки Мишка окончил только ФЗУ По его рассказам, на заводе его ценили как хорошего специалиста. Оба парня были старше меня года на три. Мы сразу сдружились, видимо, по возрастному принципу. Все остальные были люди солидные, намного старше нас.

Финн Пюккенен был членом партии с дореволюционным стажем, бывшим подпольщиком. Низкорослый, скуластый, с курносым носом, сильно близорукий, он говорил с сильным финским акцентом и начисто был лишен чувства юмора. Упорный финн ничего не подписал на следствии, хотя выдерживал не раз многочасовые "конвейеры" и бит был нещадно.

Неопределенного возраста юркий человечек со странной фамилией Сыч подписал все, что ему подсовывал следователь, и теперь страшно переживал это. Он всем поочередно рассказывал подробности следствия, спрашивая, что же с ним теперь сделают. Пюккенен подозрительно косился на Сыча и молчал. Вероятно, он считал, что Сыч - провокатор, и боялся подвоха.

Еще один сокамерник - венгерский коммунист, эмигрант - Чупка, незадолго до ареста работал в аппарате ИККИ (Исполком Коминтерна). Его оттуда убрали, и он вспомнил свою старую профессию токаря - встал к станку. Чупка часто вел в уголке тихие разговоры с Пюккененом, которые Герка называл закрытыми партсобраниями.

Было у нас в камере и несколько эстонцев, из которых запомнились двое: румяный огромный бородач средних лет - Рева, и старик-крестьянин, тощий, седой, по фамилии Суресаар. Рева был общителен и часто составлял нам компанию по игре в самодельное домино из хлеба. Он хорошо говорил по-русски, не помню, кто он был по специальности. Суресаар владел русским языком плохо и больше молчал.

Лето 1938 года выдалось небывало жарким. Воздух в камере накалялся до предела, и духота была страшная. Мы все изнывали от жары. Сидели почти нагишом - в трусах или кальсонах. По очереди, по трое, лезли под койки, чтобы хоть чуточку освежиться. Скудное количество воздуха из загороженного "намордником" окна опускалось к полу, и тянуло еле ощущаемым ветерком через щель в двери. Я, Герка и Мишка старались попадать под койки втроем и, лежа там, болтали между собой. Лежали обычно на животе или на спине (кто как забрался, - повернуться под продавленной сеткой было невозможно). Помню, нас занимало, что под нами набиралось изрядное количество пота. Стоило чуть приподнять тело, а потом опустить - раздавалось громкое чмоканье. Лежим, чмокаем об пол телесами и хохочем. От жары, скученности и невозможности помыться вскоре у всех началась страшная потница - густая красная сыпь под мышками, в паху, на сгибах рук и ног, сопровождавшаяся сильнейшим зудом. Каждый день мы с нетерпением ждали времени короткой (всего 15-20 минут) прогулки на асфальтированном пятачке между двумя соседними сторонами "креста" . Выводили обычно по две соседних камеры. Это была не только возможность глотнуть свежего воздуха, но и один из источников информации. Как только открывалось оконце в двери и дежурный объявлял: "Приготовиться на прогулку", - все сбивались в кучу к самой двери, чтобы сразу по выходе смешаться с соседями. Идти полагалось парами, молча, руки за спину... Уже в пути по галерке, а затем на лестнице начинался шепотом обмен информацией. За дверями, ведущими на прогулочный пятачок, сидел "попугай" и наблюдал за порядком. Пары начинали медленное кружение по узкой круговой асфальтовой дорожке. А по сторонам ярко зеленела трава, небо было синее-синее. Вдали виднелись обычные ленинградские обшарпанные здания. Многие окна были открыты, и в них шевелились занавески. Из-за высокой тюремной стены доносились звонки трамваев и гудки автомашин. И от этих знакомых будничных звуков, вида колышущихся занавесок в открытых окнах и синего неба нереальным казалось нелепое кружение обросших, кое-как одетых людей...

Не поворачиваясь, шепотом мы в парах обменивались новостями. Вскоре (всего через 15-20 минут!) раздавалась команда охранника: "В камеры!" Мы старались пройти еще один круг и медленно, буквально нога за ногу, направлялись к двери,

В открытых на время нашего отсутствия камерах становилось немного прохладнее, но ненадолго. Все оживленно обменивались услышанными новостями, обсуждали и комментировали их. "Служба информации" в "Крестах" была на высоком уровне. Заключенными использовалось перестукивание с соседями по тюремной азбуке и переговоры через пустые кружки. Делалось это следующим образом: по стуку определялось место на стене, где будет вестись связь, к этой точке приставлялась кружка донышком ко рту, и начинался разговор. Когда нужно было "перейти на прием", кружку переворачивали дном к стене и приставляли к уху. Звук голоса отчетливо доходил сквозь стену через импровизированную мембрану. Кроме того, существовали еще "телеграммы": из окна над нашим на черной нитке в спичечном коробке спускалась записочка. Когда отправлялся ответ, нужно было подергать нитку, и ее поднимали.

Такое же сообщение было с камерой этажом ниже. Передаче телеграмм очень помогало наличие "намордников" - они обеспечивали безопасность. Однако выходить на связь можно было не при всех дежурных, а только при "хороших", которые почти не подходили к "глазку". Обучал нас - молодых - всем премудростям тюремной связи Чупка. Наша тройка и Рева с увлечением занимались обменом информацией. Остальные участия не принимали.

Как и в ДПЗ, продуктовых передач сюда не принимали, только раз в декаду деньги. Выписывать продукты и курево из тюремного ларька на 50 рублей можно было раз в месяц, а кормили тут отвратительно. В баланде плавали только редкие рыбьи косточки и отдельные крупинки. Каши давали чуть-чуть. Поэтому ларечника мы всегда ожидали с нетерпением. Тут не было "комбеда", как в ДПЗ, - делились, кто с кем хотел. "Пю" (так называл финна Герка) ничего никому не давал. (Ох, и доставалось ему за жадность от языкастого морячка!) Мы с Геркой делились выписанными из тюремного ларька продуктами с Мишей и Ревой - они не получали от родственников денег...

В один из летних дней во время прогулки я познакомился с находившимся в соседней камере Левой Гумилевым. Получилось случайно - я оказался в паре с худощавым парнем, заросшим густой черной шевелюрой. Разговорились осторожно, шепотком, а затем уже каждую прогулку старались обязательно очутиться в одной паре. Лева был сыном двух известных поэтов - Николая Гумилева и Анны Ахматовой. Он был всего на два года старше меня, но уже успел до этого ареста побывать в тюрьме. Тогда с помощью Анны Андреевны ему удалось выбраться.

Учился Гумилев на филфаке университета, изучал восточные языки, переводил стихи поэтов древнего Востока, писал сам. Кое-что у него было даже напечатано. Но подписываться фамилией отца, которую он носил, не разрешали. Он рассказал мне, что его отец расстрелян во время подавления Кронштадтского мятежа, к которому не имел никакого отношения. А его вот, теперь уже второй раз, посадили из-за отца. Лева очень много знал наизусть стихов Николая Гумилева. Я до того совершенно не был знаком с творчеством этого замечательного поэта, и стихи его для меня были открытием. Шагая по кругу прогулочного двора с заложенными за спину руками, я с восторгом вслушивался в произносимые шепотом строки прекрасных стихов и с упоением повторял звучащие музыкой слова:

"Ты плачешь? Послушай. Далеко, на озере Чад,
Изысканный бродит жираф..."

или:

"Ему грациозная длинная шея дана
И спину его украшает чудесный узор.
Я знаю, красою с ним может сравниться
одна лишь луна,
Дробясь и качаясь на глади холодных озер..."

Только много лет спустя, я обнаружил, что Лева, сохранив общую тональность стихотворения "Жираф", не был достаточно точен. У Николая Степановича это звучит так:

"Ему грациозная стройность и нега дана
И шкуру его украшает волшебный узор,
С которым равняться осмелится только луна,
Дробясь и качаясь на влаге широких озер".

Однажды мы оба так увлеклись разговором, что потеряли осторожность и чуть было не поплатились за это. Сидевший у двери страж, рявкнув на нас, заставил к нему подойти и сказал, что отправит за нарушение порядка в карцер. Грустно стояли мы у двери, ожидая своей участи, пока остальные заканчивали кружение. К счастью, стража нашего куда-то позвали. Он успел только крикнуть: "Кончай прогулку!" - и мы, смешавшись с остальными, благополучно оказались в своих камерах.

Встречи с Левой Гумилевым продолжались до осени, когда сначала его, а потом и меня отправили из "Крестов", но об этом несколько позже. А сейчас - о карцере.

О том, что такое карцер, я узнал, когда туда при довольно комических обстоятельствах попал Герка. Он часто донимал шуточками и всевозможными розыгрышами малосимпатичного Пю. Подначивал он его не зло, а просто от скуки, да еще потому, что тот заводился, как говорится, с полоборота. Не помню уже, с чего началось в тот раз, но Пю надоело постоянное вышучивание, и он ринулся с кулаками на не ожидавшего такой прыти Герку. Сначала мы смеялись - уж очень нелепо выглядел тщедушный, в одних кальсонах и очках Пю, наскакивавший на Герку. Первым натиском Герка был опрокинут на койку, однако тут же вскочил и стал, хохоча, отталкивать разъяренного финна. И тут произошло непредвиденное - с носа у Пю грохнулись на бетонный пол и разбились очки. На миг оба замерли. Потом обозленный финн поднял страшный крик, бросился к двери и, заколотив в нее кулаками, заорал открывшему оконце дежурному, что его избивают. Дверь сразу открыли, и на пороге появилось уже двое "попугаев". Пю указал на Герку. Результат оказался плачевным для обоих. Им скомандовали: "Выходите!" - и увели в карцер. Оба едва успели натянуть брюки, Герка прихватил жилетку на голое тело, Пю - пиджак. Все молчали, ожидая, что же будет дальше. Последовал сигнал отбоя, ни Герка, ни Пю не возвращались. Пожилые обитатели камеры осуждали Герку и были на стороне финна, а мы защищали своего приятеля, доказывая, что нечего было Пю лезть в драку да еще вызывать тюремщиков на помощь. Ведь Герка не бил его, а очки разбились случайно...

Улеглись спать, но разговоры долго не прекращались. Наконец все угомонились... В середине ночи послышался скрежет ключей, и на пороге показались оба наказанных. Жалкие, совершенно посиневшие от холода, они дрожали как в лихорадке. Не говоря ни слова, добрались до своих спальных мест. Пюккенен спал в углу камеры, а Герка между мной и Мишкой, ближе к двери. Он был холодный, как лягушка.

Утром с присущим ему юмором Герка рассказал нам о карцере. Оказывается, в подвальном этаже находилось несколько таких карательных помещений. В них не было ничего. На бетонном полу у одной из стен лежали только четыре протесанных бревна, скрепленные двумя поперечинами, и все. Герка лег на это ложе, а финн стал расхаживать от окна к двери. Холод там, как в леднике. Через некоторое время Пю присел у Герки в ногах, а затем, буркнув: "Подвиньтесь", - лег рядом. Холод чувствовался все сильнее и сильнее. Обоих начала пробирать дрожь, и в конце концов противники тесно прижались друг к другу, чтобы хоть немного согреться. Когда загремел дверной запор, им казалось, что они замерзают. Даже не сразу поняли, что их "амнистируют, если больше не станут драться". Смешно, но с тех пор оба потерпевших относились друг к другу изысканно вежливо. К счастью для Пю, одно стекло из его очков оказалось цельм, нашел его под койкой Герка. С помощью ниток и хлеба оно было вставлено в оправу, и наш финн обрел "половину зрения", чему был безмерно рад. Дни шли за днями. Приближалась осень. В камере вздохнули свободнее: во-первых, кончился, наконец, летний зной, а во-вторых - меньше стало людей. Один за другим ушли все эстонцы, кроме Ревы. Вызвали с вещами Пюккенена, потом отправились в неизвестность Герка и Мишка. Оставшись один, я много беседовал с Чупкой. Он рассказывал о венгерской революции 1919 года, участником которой был. Частенько говорил мне, что причина массовых арестов - близость большой драки с Гитлером. Он был очень симпатичным дядькой, этот усатый мадьяр, оставшийся по убеждениям коммунистом.

В этот период времени мне не раз приходила в голову мысль, что где-то недалеко находится мой друг - Ян. Часто, при "хороших" дежурных, я поглядывал через плохо закрытый глазок на противоположную галерку, надеясь узнать его среди проходивших на оправку или на прогулку арестантов. Но так и не увидел. А вот Цыбена Жамцарана сразу признал по ежику седых волос и пританцовывающей азиатской походке...

Была уже середина сентября, когда меня вызвали с вещами. Во время обычной "обработки" один из тюремщиков, критически оглядев мою пришедшую в полную ветхость одежду, отдал распоряжение в каптерку, и меня одели в прочные хлопчатобумажные брюки и черную гимнастерку. Из реплик, которыми обменивались "попугаи", я заключил, что предстоит суд, и не ошибся.

В "собачнике", куда меня привели, уже были все, кому по воле следователя Лобанова была уготована роль опасных террористов. Впервые мы, все шестеро, оказались вместе. Юрка Батий, как всегда, суетился, размахивал своими кривыми лапами и, глуповато посмеиваясь, знакомил Н.А.Варганова и А.С.Кораблева со своими однокурсниками - двумя Павлами -Сивковым и Ивановым. Первого я уже знал по камере №16 ДПЗ, но со вторым встретился впервые. Он произвел на меня приятное впечатление. Держался Павел Иванов спокойно, говорил уверенно, с большой дозой ироничности, о нашей случайной "организации", созданной Лобановым. Все мы понимали, что предстоит какое-то "судилище", поэтому ни о каком сне не могло быть и речи. Варганов предложил обсудить, как вести себя в данной ситуации. Все, кроме Юрки, думали одинаково: нас заставили подписать немыслимо идиотские протоколы, заполненные враньем на самих себя. Значит, нужно категорически отказаться от них, заявить, что все это -плод фантазии Лобанова. И настаивать на проведении настоящего следствия. Батий начал косноязычно и путано говорить, что, может быть, лучше соглашаться с десятым пунктом, то есть контрреволюционной агитацией, а все остальное отрицать. Мы дружно навалились на него, а Варганов пришел буквально в ярость и чуть было не отлупил болтуна. Да и я готов был поддать Юрке, вспомнив трусливое поведение его на очной ставке. В конце концов он дал слово, что не станет делать глупости, которая может погубить нас всех.

Мы установили, что в наших протоколах нет ничего конкретного. А главный наш козырь - то, что мы или почти незнакомы, или вообще никогда не знали друг друга. Нам было ясно, что настоящее правосудие должно завершится немедленным освобождением всех шестерых...

Уснули мы уже под утро. После подъема и оправки нас покормили, погрузили в "черный ворон", и ранним утром 16 сентября 1938 года мы покинули "Кресты", чтобы больше сюда не возвращаться...

Военный Трибунал

Довольно быстро, проколесив по уже проснувшемуся городу, машина остановилась, и нам скомандовали выходить по одному. "Воронок" стоял под аркой Главного штаба, задней дверью почти вплотную к открытой заранее двери. Пройдя по длинному коридору в сопровождении примерно десятка конвоиров, мы оказались в довольно просторной пустой комнате без окон, с высоким потолком. Щелкнул ключ в дверях, и потянулось долгое, нудное ожидание. Конечно, мы нервничали. Кто-то первым обнаружил в углу на стене надпись карандашом: "Студенты... института", и далее столбиком шли фамилии и инициалы, год, число, а затем: "...Трибуналом ЛВО приговорены к расстрелу". А еще ниже - крупно: "Товарищи! Мы ни в чем не виноваты! Прощайте! Кто выйдет отсюда живым - сообщите родным". Надписей, подобных этой, было много. Нам стало страшно... Некоторые строчки сообщали о том, кто и какой получил срок заключения в ИГЛ. Даты были почти все близкие - август, сентябрь. Мы бродили вдоль стен, читая эту скорбную книгу. Много надписей было стерто, но достаточно осталось и тех, которые совсем или наполовину затереть и замазать тюремщики не успели. Было совершенно очевидно, что это - крик отчаяния невиновных людей. Они не хотели уйти из жизни без весточки живым, им нужно было, чтобы хоть кто-то услышал их отчаянный призыв к справедливости. И писались предельно искренние слова, слабый след предсмертного пребывания в безоконной комнате...

Наконец, наше ожидание закончилось. Щелкнул ключ, и мы в сопровождении конвоиров отправились по коридорам старинного здания в зал заседаний Военного Трибунала ЛВО. Это было довольно большое помещение с несколькими рядами стульев. Немного отступя от стены стоял длинный стол, по бокам его - еще два небольших столика, а в углу, за высоким барьером, - скамейки. Вокруг встали вооруженные конвоиры в форме внутренних войск НКВД. На первых рядах пустующих стульев для зрителей расселось десятка два энкаведешников.

Из двери за длинным столом гуськом вышли члены Трибунала. - Встать! - подали нам команду.

Их было четверо. Председатель - военный юрист первого ранга Грачев - грузный, мужиковатый, с бритой головой, в морской форме. На кителе - новая, только что учрежденная медаль "XX лет РККА". Он уселся в кресло в центре стола. По обеим сторонам его расположились два члена Трибунала. Ни званий их, ни внешности в памяти у меня не сохранилось. За маленький столик сел секретарь Трибунала - тощий капитан с прилизанными волосами. Председатель открыл заседание, и позорнейший фарс начался...

Грачев вызывал каждого из нас, зачитывал анкетные данные и говорил: "Садитесь". После этого монотонно и нудно стал читать обвинительное заключение, с которым нас до того никто не ознакомил. Из него следовало, что мы обвиняемся по статье 58 УК РСФСР с пунктами 8 (через 17), 10 и 11. Иными словами, нам инкриминировалось: "Соучастие в несовершенных террористических актах и групповая антисоветская агитация". Затем Грачев спросил, имеются ли у нас какие-либо заявления, вопросы или претензии к следствию.

Вот тут-то мы и попытались защищаться. Первым выступил Н.А. Варганов. В резкой форме, не выбирая выражений, он заявил, что отказывается от всех показаний и протестует против недопустимых методов ведения следствия:

- Меня следователи так били, что открылось кровохарканье, - бросил он в лицо судьям, - я вынужден был подписать на себя гнусную ложь, чтобы не стать окончательно калекой!

Я, Кораблев, Сивков, Иванов и даже Батий выступили аналогично, только в более сдержанной форме. По мере того, как мы говорили, физиономия Грачева все больше и больше наливалась краской.

- Молчать! Не сметь клеветать на советских чекистов! - заорал он вдруг, прерывая меня. Я ответил, что речь идет о ведении дела следователем Лобановым, что его методы ведения следствия незаконны, и мы требуем нового следствия. Все мы стояли, и Грачев приказал сесть. Затем как ни в чем ни бывало начал допрашивать каждого, зачитывая протоколы. Мы все отрицали. И тут, при допросе Павла Иванова, Грачев допустил ошибку.

- Здесь написано, что нелегальные сборища вы проводили на своей квартире в Красногвардейске (Гатчина), - сказал он Павлу. Тот, прикинувшись простачком, ответил:

- Но у меня нет квартиры в Красногвардейске, я живу в Ленинграде, в общежитии университета. Кроме того, никого из этих граждан, - он кивнул в нашу сторону, - я не знаю и нигде с ними не встречался. Вот только Сивков и Батий учатся со мной в одной группе...

Заявление Павла вызвало у Грачева замешательство. Уткнувшись в протокол, он неуверенно произнес:

- Но в протоколе ясно написано, что сборища происходили на квартире Иванова...

- Простите, там сказано - у Иванова Олега Васильевича, а я - Иванов Павел Иванович, это недоразумение.

Грачев, пошептавшись с соседями справа и слева, спросил:

- Значит, Вы утверждаете, что не знакомы с Люба, Кораблевым и Варгановым?

- Да, это так, - ответил Павел.

Тогда Грачев начал поочередно допрашивать нас всех. И стало ясно, что Иванов и Сивков никогда не были знакомы с нами. А я, хотя и был знаком с Варгановым и Кораблевым, не встречался с ними нигде, кроме школы на Сызранской улице, во время работы там вместе с Батием под руководством Олега Иванова. Выяснилось и то, что тут сработал донос моего институтского дружка, а накладка вышла из-за путаницы с одинаковой фамилией.

После некоторого замешательства Грачев снова посовещался с сидящими по обеим сторонам статистами и объявил, что Трибунал удаляется на совещание. И все они чинно вышли из зала.

Мы несколько воспряли духом - теперь им волей-неволей придется разбираться в этой путанице. Появился шанс на спасение... Совещались члены трибунала довольно долго, пожалуй, больше часа. Потом снова прозвучала команда: "Встать!" - и судилище продолжилось.

Грачев снова и снова поднимал нас поочередно. Вопросы в основном ставил так, чтобы мы признали знакомство друг с другом. А речь шла уже о сборищах на квартире Олега Иванова. Однако мы твердо стояли на своем, и запутать нас он не смог. Пользуясь случаем, мы повторяли, что никаких контрреволюционных сборищ не было и от липовых "признаний" отказываемся.

Судебное разбирательство закончилось вечером. Грачев дал каждому сказать последнее слово. Мы требовали проведения нового следствия и не признавали себя виновными. Трибунал опять удалился на совещание. Снова томительное, но уже не столь долгое ожидание, вновь ритуальный "торжественный" выход судий в зал...

- Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики! - с пафосом произнес Грачев, и началось чтение приговора...

Жрец армейского правосудия без зазрения совести перечислил наши несуществующие вины. Не приняты были во внимание ни наши протесты, ни отказ от показаний. Видимо, это совершенно неважно для Трибунала... "…исходя из вышесказанного... приговорил..." Мы не верили своим ушам:

Юрке и мне - по десять лет, Варганову - восемь, Иванову - семь, Сивкову - восемь и Кораблеву - шесть лет ИТЛ.

Конвоиры увели нас в то же помещение без окон. Не помню уже, у кого из нас нашелся огрызок карандаша, чтобы дополнить "скорбную книгу" записью о нашем "процессе", - в углу на стене мы нацарапали наши имена, сроки заключения и дату...

Вновь ожидание, а затем долгий путь по коридорам к двери, под арку Главного штаба, где нас ждал "черный ворон"… Уже совсем стемнело, когда мы прибыли во двор пересыльной тюрьмы на Коистантиноградской улице.

Документ 6

"УТВЕРЖДАЮ"

Пом. Нач.УНКВДЛО

майор Госбезопасности

/ХАТЕНЕВЕР/

17 июля 1938 года

Обвинительное заключение

утверждаю: БАТИЙ Ю.Ю.,

ИВАНОВА П.И., СИВКОВА П.П.,

ВАРГАНОВА Н.А. и КОРАБЛЕВА А.С.

предать суду

ст.ст. 17-58-8, 58-10

и 58-11 УК.

17/VIII-38 г./подпись/

ОБВИНИТЕЛЬНОЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ

По след. делу № 43410-38 г. по обвинению

БАТИЙ Ю.Ю., ЛЮБА Ю.Б., ИВАНОВА

П.И., СИВКОВА П.П., ВАРГАНОВА Н.А. и

КОРАБЛЕВААюС. впр.пр.

ст.ст. 17-58-8, 58-10 и 58-11 УК РСФСР.

В феврале 1938 года IV-м Отделом УГБ УНКВД ЛО вскрыта и оперативно ликвидирована антисоветская молодежная межвузовская организация в г. Ленинграде, ставившая своей задачей борьбу с Советской властью. Следствием установлено, что организация состояла из ряда антисоветских групп самостоятельно существовавших в Ленинградских ВУЗ» ах.

Участниками одной из этих групп, входящих в антисоветскую молодежную организацию являлись обвиняемые по данному делу:

1/БАТИЙ Юрий Юрьевич; 2/ЛЮБА Юрий Борисович, З/ ИВАНОВ Павел Иванович, 4/СИВКОВ Павел Петрович, 5/ ВАРГАНОВ Николай Александрович и б/ КОРАБЛЕВ Аркадий Сергеевич, которые на основании вышеизложенного были арестованы и привлечены в качестве обвиняемых.

Документ 7

Из протокола судебного заседания Военного Трибунала Ленинградского военного округа

сентябрь 1938 г., рассматривавшего дело по обвинению:

Гр-н: 1/ БАТИЙ Юрия Юрьевича, 2/ЛЮБА Юрия Борисовича, З/ ИВАНОВА Павла Ивановича, 4/ СИВКОВА Павла Петровича, 5/ ВАРГАНОВА Николая Александровича и б/ КОРАБЛЕВА Аркадия Сергеевича - всех шестерых в преступлениях, предусмотренных ст.ст. 17-58-8, 58-10ч.1 и 58-11 УК РСФСР.

<...>

ЛЮБА Юрий Борисович, 1914 года рождения, уроженец города Ленинграда, из дворян, отец штабе капитан царской армии, осужден отец в 1930 году, член ВЛКСМ с 1931 года, женат, не судился, с незаконченным высшим образованием, русский, под стражей с 8-го февраля 1938 года. Обвинительное заключение читал 13 сентября.

На вопрос Председательствующего: понятно-ли подсудимым в чем их обвиняют и признают ли они себя виновными:

Подсудимые - с у д у -

БАТИИ —Обвинение мне понятно, виновным себя не признаю.

ЛЮБА - Обвинение мне понятно, виновным себя не признаю.

ИВАНОВ—Обвинение мне понятно, виновным себя не признаю.

СИВКОВ-Обвинениемне понятно, виновным себя не признаю

ВАРГАНОВ - Обвинение мне понятно, виновным себя не признаю.

КОРАБЛЕВ - Обвинение мне понятно, виновным себя не признаю.

<...>

Подсудимый ЛЮБА суду дал об'яснения:

При поступлении в Институт я скрыл свое социальное происхождение. Антисоветских взглядов у меня нет. Все показания следователю у меня ложные.

<...>

Я не считаю свои стихи контрреволюционными.

Свои стихи подсудимым я не читал. С БАТИЙ я познакомился через ИВАНОВА Олега, с ним встречался больше всего в поездах. На квартире у ИВАНОВА я был в 1934 г. О связях ИВАНОВА мне ничего не было известно.

С КОРАБЛЕВЫМ я был знаком через ИВАНОВА.

С ВАРГАНОВЫМ виделся в 1933 году.

<...>

Ни с кем из подсудимых я не вел политических разговоров.

<...>

Подсудимый ЛЮБА суду сказал:

Контрреволюционной агитацией я не занимался. У меня были упаднические настроения из-за того, что был принужден скрывать свое происхождение. Мой дневник никто не видел, я хранил его для себя.

Стихи, которые я писал, не были контрреволюционными.

<...>

В 21 час. 35 мин суд удалился на совещание и по возвращении, в 23 часа, Председательствующий огласил приговор, раз» яснив осужденным сущность его, порядок и срок обжалования.

Суд, совещаясь на месте,

ОПРЕДЕЛИЛ:

Меру пресечения в отношении осужденных оставить прежнюю, содержание их под стражей, впредь до вступления приговора в законную силу.

< >

Документ 8

ОПРЕДЕЛЕНИЕ № 003758

ВОЕННАЯ КОЛЛЕГИЯ ВЕРХОВНОГО СУДА СОЮЗА ССР

ОПРЕДЕЛИЛА:

Учитывая, что материалами дела, собственными признаниями всех шести осужденных на предварительном следствии и частичным признанием на суде они в достаточной мере изобличены в совершенных преступлениях, что мера наказания определена им судом правильно, приговор ВТ оставить в силе, а жалобы осужденных - отклонить.

Пересыльная тюрьма

После "обработки", вконец измотанные морально и физически, мы очутились все в одной большой камере. Нашли себе место на нарах. На одной стороне - я рядом с Варгановым и Кораблевым, на другой - через проход - Юрка со своими однокашниками. Улеглись после обычных расспросов: кто, откуда, сколько дали... Как только коридорные дали команду "отбой", я уснул мертвым сном. Сказалось перенесенное глубокое нравственное потрясение. Не хотелось ни думать ни о чем, ни разговаривать. Голода тоже не чувствовалось, хотя мы целый день не ели. Очевидно, подобное состояние было и у моих однодельцев. Весь ужас происшедшего нами еще не был осознан.

Режим в пересыльной тюрьме оказался гораздо более демократичным, чем в "Крестах" или в ДПЗ. Все коридорные здесь были заключенными. Конечно, не из "врагов народа" - бытовики. Камеры, как и во всех тюрьмах тогда, были набиты до отказа, но строгой изоляции не было. Утром на время оправки их не закрывали, днем можно было попроситься у дежурного сходить в гости к знакомому в чужую камеру. Только на время вечерней поверки полагалось всем быть на своих местах. Отсюда можно было писать письма и получать их. Бумага и конверты продавались в ларьке. Их можно было выписать так же, как продукты и курево, на присылаемые с воли деньги. А главное - здесь разрешались свидания.

Я пробыл на Константиноградской чуть больше двух с половиной месяцев. Но в своей камере мне никто не запомнился - люди все время менялись. Пересылка напоминала вокзал. Это был непрерывно меняющийся и ускользающий от запоминания калейдоскоп человеческих судеб и лиц. В соседней камере в группе студентов оказался уже знакомый мне Лева Гумилев. В их университетскую "организацию" входили в основном сыновья известных в Ленинграде деятелей науки. Кроме Гумилева, там были: Толя Предтеченский - сын академика, чудаковатый, долговязый парень с вечно трепаной шевелюрой; еще более длинный Давиденков - сын профессора-медика; Юра Люблинский, Алеша Дернов. Трибунал отвалил всем им сроки, сходные с нашими.

Однодельцы Левы были все неунывающие интеллектуалы. Словом, замечательные ребята! Они сохранили способность в нашем положении и пошутить, и перекинуться острым словцом. С ними было интересно. Все время, пока мы находились в пересылке, мы тесно общались. Делились новостями, надеждами и опасениями - все подали кассации и ждали ответа на них. То в одной, то в другой камере мы дружно гоняли чаи, и это очень скрашивало нудное, нестерпимо тянувшееся тюремное время...

Я уже писал, что здесь давались свидания с родственниками. Обычно коридорный вызывал сразу несколько человек и вел всех в специально оборудованную большую комнату. Кто видел экранизацию "Воскресения" Л.Н.Толстого, может зримо представить, как это происходило.

Помещение для свиданий было разгорожено на две неравные части двойным барьером высотой около полутора метров. От него вверх, до потолка, были натянуты мелкоячеистые металлические сетки. Расстояние между ними составляло примерно метр. В этом промежутке взад и вперед расхаживали надзиратели. Нас вводили в еще пустое помещение и загоняли в узкое пространство между стеной и барьером. Партии были большими, и мы стояли вплотную друг к другу. Затем открывались двери с той стороны барьера, и из них, торопясь, толкая и обгоняя друг друга, врывались родственники. Начинались дикая сумятица и гвалт. Все старались разглядеть своих близких сквозь сетки, а мы орали, пытаясь привлечь их внимание. Времени было мало (свидание длилось всего 10-15 минут), и неслось оно неумолимо. Наконец, все находили своих родственников, но крик не умолкал. Все спешили сказать то, что хотелось. Женщины плакали. Гам стоял невероятный, ведь каждый старался перекричать соседа.

Я жадно всматривался в дорогие черты жены. Она не плакала, даже пыталась улыбаться. Навсегда запечатлелась в моей памяти ее маленькая фигурка, в серой меховой короткой шубке и в берете, с вымученной улыбкой, близоруко вглядывающаяся в меня через две сетки...

Обычно, только идя обратно в камеру, я вспоминал с досадой, что не успел или забыл сказать на свидании многое из того, что собирался. Но все мы в эти короткие минуты так волновались, что не только забывали, что хотели сказать, - говорили зачастую совсем не то и не так, как было бы в другой обстановке. Со стороны наши разговоры постороннему человеку могли казаться просто горячечным бредом.

Однажды Гумилева и Люблинского одновременно вызвали на свидание. Они стояли рядом, и Юрка уловил часть диалога мамы с сыном. Анна Андреевна пришла во всем черном и с черным кружевным платком на голове. Она непрерывно плакала, прикладывая платочек к глазам. А Лева, пытаясь привлечь ее внимание, громко кричал: "Мама! Мама! Перестань плакать!.. Мама, у меня носки порвались, принеси мне, пожалуйста, носки!" Продолжая плакать, мама, горестно вздыхая, глубокомысленно изрекла: "Ах, Левочка, - не в носках счастье..." Люблинский так смешно передавал этот короткий диалог, что мы дружно хохотали, а Лева смущенно улыбался... Вот уж, воистину, от смешного до трагического - один шаг!..

Книг в камере не было, но разрешались шахматы, шашки и домино. Наш Павел Иванов был отличным рисовальщиком, Я купил ему блокнот из довольно толстой бумаги (своих денег у него не было), и он занялся писанием карандашных портретов и зарисовками бытовых сценок из камерной жизни. Мой портрет был сделан им одним из первых. Он уцелел и сейчас лежит передо мной - пожелтевший, потершийся на сгибах...

Это было в конце ноября. Мы готовились к этапу... Стало известно, что собирают большой этап на Север, будто бы на Беломорско-Балтийский канал. Я решил переправить портрет домой и для этого на обороте его написал письмо.

На другой день поздно вечером нас начали возить на "черном вороне" на задворки Московского вокзала и грузить в товарные вагоны. Зима в тот злосчастный год была очень поздней. Снег выпадал несколько раз, но затем резко теплело, и он полностью таял. В темноте нас высаживали на запасных путях, где стоял, чернея открытыми дверями вагонов, товарный состав. Около него нас с грозными окриками сажали плотными рядами прямо в грязь. Было холодно, промозгло и темно. Скрюченные наши фигуры скупо освещались тусклыми фонарями. Вокруг стояли конвоиры с винтовками.

Станция жила ночной жизнью: покрикивая на разные лады, перекликались со свистками составителей составов паровозы, лязгали сцепками и стукались буферами катающиеся туда-сюда вагоны, мигали огни стрелок и семафоров, бегали поодаль, иногда попадая в свет фонарей, железнодорожники. На нас никто, казалось, не обращал внимания. Мы сидели кучей и ждали.

Наконец, перестали взревывать машины, подвозившие все новые и новые партии заключенных. Нас стали пересчитывать, передвигая на несколько шагов и снова сажая. Процедура эта повторялась несколько раз -видимо, счет не сходился. А колонна была большая - около двух тысяч человек. Затем началась посадка в вагоны. Ряд за рядом заключенных подводили к теплушкам, и люди взбирались в их темную пасть. Дошла очередь и до нашей группы (мы все держались вместе). По обе стороны дверей были двойные нары, и мы ощупью втискивались туда. Вагон заполнился. Лязгнула дверь. Темнота...

Долго не стихали во мраке разговоры, высказывались предположения, обсуждались слухи... Через некоторое время прошел конвой с проверкой. Открылась дверь, по нарам пробежал луч фонарика. Конвоир осветил круглую дыру в середине пола и рыкнул: "Оправляться только туда, понятно?!" Дверь закрылась. Вскоре мы почувствовали сильный толчок - прицепили паровоз. Он некоторое время повозил наш эшелон взад-вперед. Потом мы опять долго стояли, слушая его пыхтение. Наконец, раздался длинный заливистый свисток, наш паровоз длинно прогудел в ответ, дернул состав, и мы поехали...

Разговоры затихли. Все лежали молча, прощаясь с Ленинградом. Я ни минуты не сомневаюсь, что у всех до единого в нашем эшелоне была одна мысль: когда теперь удастся вернуться в родной город, да и вообще, вернемся ли когда-нибудь? Что впереди? Где?...

Поезд шел в ночь. Останавливался, гудел и снова шел. Мы только по слухам могли предполагать, что этап идет на Беломорско-Балтийский канал. Вскоре это отчасти подтвердилось. Кто-то, лежавший у зарешеченного окна на верхних нарах, прочел название станции, а знающие люди из темноты определили, что едем на Север - повернули на Мурманскую дорогу

Этап на Север

В середине хмурого, холодного декабрьского дня 1938 года наш эшелон прибыл в Медвежьегорск, знаменитую "Медвежку" - центр огромного Белбалтлага. Созданный ранее для строительства канала, к этому времени он стал колоссальным лесоповальным лагерем, раскинувшимся от берегов Белого моря до восточных берегов Онежского озера.

Этот день знаменателен для меня - я стал бесправным подданным самой гнусной рабской державы мира, именуемой Гулагом! Ее нет ни на одной географической карте, но владения ее раскинулись на огромных просторах нашей земли, а население исчислялось десятками миллионов особого рода существ - зеков, ранее неизвестных науке. Этой серой бушлатной скотинке страна строившегося социализма была обязана возникновением крупных сооружений: каналов, рудников, заводов и фабрик, создавая которые, покорная подневольная армия густо усеяла дальние пустынные окраины нашей Родины своими косточками...

Прямо с поезда, не раз пересчитывая и сажая в грязь, нас погнали на пристань к Онежскому озеру. Дул холодный пронизывающий ветер, небо было затянуто тучами, и черная гладь озера-моря была неспокойна. У пристани стояла огромная баржа, к борту которой приткнулся небольшой буксирный пароход. На берегу - подвода с продуктами. Около нее суетились лагерные "придурки". Каждый из нас получал от них, проходя на баржу, сухой паек: буханку хлеба, пару селедок, кусок маргарина и несколько кусков пиленого сахара.

У открытого трюма стояли конвоиры, считая опускавшихся в темноту зеков. Когда погрузка закончилась, баржа была набита арестантами, как бочка селедками. Это самое верное, хотя и довольно тривиальное сравнение. Мы были молоды и довольно сильны, поэтому нашей дружной студенческой группе удалось отвоевать относительно хорошее место между стенкой борта и мощными переплетениями балок, шедших по всей длине баржи. Под полом булькала вода. Вокруг стояла тьма, хотя высоко под потолком, у наглухо задраенного люка, тускло горел, покачиваясь, фонарь "летучая мышь". Часть ребят сидела, остальные могли лежать - всем места для спанья не хватало. Мы сложили все свои пайки в один мешок. И первое, что решили сделать - обзавестись освещением. Из горбушки хлеба выбрали мякиш, заполнили получившуюся плошку маргарином, из ваты, надерганной из чьей-то телогрейки, скрутили фитиль, и импровизированный светильник загорелся в нашем кутке.

Под люком, по обе стороны трапа, были установлены две больших бочки. Конвой предупредил, что выпускать никуда не будут, и эти бочки должны были служить "парашами"...

Вскоре мы услышали гудок буксира, затем баржу дернуло, и она стала мерно покачиваться. Путешествие по Онежскому озеру началось... Через некоторое время качка стала увеличиваться. Озеро показывало свой норов. Видимо, шторм усиливался. Баржу мотало то с борта на борт, то с носа на корму. Стоять на ногах стало невозможно. Люди лежали чуть ли не друг на друге. У многих началась морская болезнь. Не хватало воздуха! Стояла невероятная вонь. Стоны, проклятия, мат, заунывное пение группы каких-то сектантов, крики о помощи, вой - все сливалось в страшную какофонию. Вдобавок, оба фонаря то и дело гасли от недостатка кислорода, и все погружалось в кромешную тьму. А бочки-параши быстро оказались переполненными. Словом, это был ад кромешный!..

На стук в задраенный люк никто не отзывался. Мы потеряли представление о времени. Болганка не прекращалась. Из-под настила начала выплескиваться вода. Балки и всевозможные подкосы и связи зловеще скрипели. Постепенно большинством из нас овладел ужас. Две тысячи человеческих существ, запертые в тесном трюме, теряли разум. Кое-где сквозь стоны и вопли прорывался истерический хохот. Казалось, нервы не выдержат этой пытки... И вдруг неожиданно качка почти прекратилась. Видимо, баржа остановилась. По палубе застучали сапоги конвоиров. В трюме на некоторое время наступила тишина...

Наконец загремели запоры и люк открылся. Туг же поднялся такой гвалт, что хоть уши затыкай! Измученные, обезумевшие люди кричали каждый свое. Кто просил пить, кто материл на все корки мучителей, кто требовал врача... Разобрать что-либо в этом содоме было невозможно. Тщетно пытался начальник конвоя нас перекричать. Тогда находившиеся возле люка зеки стали сами добиваться тишины. Постепенно крики стихли. Два человека, поднявшись по трапу, выяснили, что, пока не утихнет шторм, мы будем стоять у небольшого островка, к которому причалили. Затем конвоиры вызвали нескольких добровольцев наверх, и те стали подавать вниз воду в ведрах.

Когда жажда была утолена, люди стали жаловаться, что "параши" переполнены нечистотами. Конвоиры спустили вниз толстые канаты и под угрозой винтовок заставили тех, кто находился поблизости, обвязать бочку. Находившиеся наверху стали осторожно поднимать ее. Первую опорожнили благополучно. Однако, пока бочку поднимали, те, кто ее привязывал, скрылись. А другие, которых заставили повторить операцию, сделали это неудачно, и при подъеме наверх бочка начала крениться. Полились нечистоты. Стоявшие внизу люди отскочили в стороны, в этот миг канаты соскользнули с бочки, и она рухнула в трюм! Летела бочка боком, обливая все кругом, а когда ударилась об настил внизу, из нее, как из пушки, рванули по сторонам остатки нечистот. Людей окатило с ног до головы. Поднялся крик и ругань. От вони нельзя было дышать. Начальник конвоя приказал опустить в трюм шланг и качать воду из-за борта. Кое-как, приподняв настил, смыли нечистоты под него - выпустить-то их было некуда.

Весь наш трюм превратился в огромную уборную. Вохровцы пообещали не закрывать люк, но предупредили, чтобы никто не подходил к трапу - будут стрелять. Мы рады были и тому - стало хоть немного легче дышать. Да и фонари стали гореть лучше.

Наступила ночь. Шторм не утихал. Мало-помалу стихли стоны и жалобы. Вымотанные морской болезнью, люди постепенно стали успокаиваться и засыпать. А мы неожиданно сделали открытие. Возле второго (задраенного) люка под самой палубой проходила толстая поперечная балка. С трапа на нее можно было забраться и лечь. Так мы разрешили проблему недостатка места для спанья. На балке спали по двое, поочередно. Рядом коптила "летучая мышь", баржу раскачивали волны, а мы безмятежно и крепко спали, не считаясь с риском свалиться и сломать себе шею.

Трое суток бушевал шторм на Онеге, и наша баржа с пароходиком отстаивалась у островка. Нас ненадолго небольшими группами выпускали наверх подышать воздухом. Вохровцы, по-видимому, боялись доведенных до отчаяния, ослабевших людей, так как меры предосторожности принимали очень строгие. По обе стороны от люка выстраивались вдоль бортов шеренги конвоиров с винтовками наизготовку, наверное, весь личный состав. Командовал всем, никуда не отлучаясь, сам начальник конвоя. Нам разрешалось постоять на палубе неподвижно всего несколько минут. Затем на смену вылезала следующая группа.

Я стоял и оглядывался вокруг. Резкий холодный ветер быстро гнал по небу черные рваные тучи. Со всех сторон, насколько хватало глаз, бушевадо озеро. Волны по нему ходили огромные, с белыми гребнями. Островок, к которому мы пристали, был маленький, густо поросший лесом. Берег его покрывала густая пена.

Ветер утих и озеро успокоилось к вечеру, на исходе третьих суток. С рассветом вохровцы задраили люк, и мы поплыли дальше. В середине дня баржа куда-то причалила. По палубе загрохотали сапоги, слышны были какие-то громкие разговоры с берегом. Затем люк открылся и последовала команда:

- Выходи по одному!..

Мы сидели на берегу, в устье какой-то реки, возле поселка. Секрета о местопребывании конвой не делал. Река называлась Водлой, поселок -Подпорожьем. Падал мокрый снег. Вскоре подошло какое-то начальство с бумагами, и нас начали вызывать по фамилиям, объяснив, что при проверке формуляров (так назывался документ на каждого зека) мы должны на фамилию, названную конвоиром, отвечать имя, отчество, год рождения, статью и срок. И тут выяснилось, что многие из вызываемых еще не знают даже, что они осуждены!.. Начальству пришлось самому зачитывать им вписанные в формуляры статьи, пункты и сроки. Люди по-разному реагировали на эти "подарки" судьбы. Кто выслушивал спокойно, кто начинал возмущаться, а кто и хохотал!..

Так на затерянном в лесах, угрюмом берегу Водлы я узнал, что, кроме суда. Военного Трибунала и Транспортной Коллегии, существуют некие таинственные органы, призванные карать многочисленных врагов народа

— "Особое совещание" и "Тройка"... Примечательно, что пунктов 58-й статьи не хватило. Эти учреждения давали людям срок (в подавляющем большинстве - десять лет ИГЛ) по статьям, не значившимся в уголовном кодексе. Так родились новейшие в советской лексике аббревиатуры: КРД -контрреволюционная деятельность, КРА - контрреволюционная агитация, КРЭ - контрреволюционный элемент, АСА - антисоветская агитация, ЧСИР - член семьи изменника родины, ЧСВН - член семьи врага народа, СОЭ -социально-опасный элемент, СВЭ - социально-вредный элемент и, наконец, УБЭ - уголовно-бандитский элемент. На заседания Особых совещаний и Троек НКВД никого не вызывали. Арестованным сообщали о приговоре в тюрьме, а то и вот так, по прибытии в лагерь!..

В группу, куда я попал, было отобрано 200 человек. Нас быстро пересчитали, посадили в небольшую открытую баржу, и катер бойко потащил ее вверх по реке. Воздуха здесь было предостаточно, но мокрый липкий снег не переставал идти, и скоро все мы продрогли и промокли до нитки. По дороге при знакомстве выяснилось, что наш этап был отобран по специальности - в основном в нем оказались железнодорожники. Я попал в него, очевидно, по принципу причастности - посчитали, что студент транспортного вуза может сгодиться...

Уже темнело, когда наша баржа причалила к берегу, и нас высадили. Погода испортилась окончательно - шел дождь со снегом. Начальник конвоя объявил, что вещи, которые мы не сможем донести, нужно сложить на берегу в одно место - предстоит идти пешком несколько километров по плохой дороге. А за вещами с лагпункта пришлют подводу. Для охраны нашего имущества останется стрелок.

Вскоре на поляне выросла внушительная гора из рюкзаков, мешков, узлов и чемоданов. Я оставил почти все свои пожитки в чехле, перетянутом ремнями. С собой взял только небольшой рюкзак с кое-какими домашними продуктами, шерстяной плед и маленькую подушечку.

По размытой, вязкой дороге мы двинулись в лес. Ботинки сразу наполнились водой. Дедушкино зимнее пальто было страшно тяжелым. Промокшие полы его, путаясь в ногах, мешали идти. Сначала все шагали довольно бодро. Потом - то и дело слышались окрики конвоиров: "Не растягиваться! Задние - шире шаг!" Темнота сгущалась. Лес вокруг глухо шумел от ветра. Грязь в колеях была тяжелая, вязкая, и мы еле брели, смутно различая впереди себя шагавших товарищей. Падали, поднимались и снова брели. Конвоиры нервничали, перекликались друг с другом, даже стали постреливать в воздух. Я совершенно выбился из сил, однако ноги с какой-то непостижимой силой переступали и переступали - месили невидимую грязь. Остановиться боялся - а вдруг пристрелят. Да и в этой глухомани остаться ночью одному, не зная дороги, не хотелось... Неожиданно я наткнулся на спину шедшего впереди, на меня натыкались идущие сзади. Во тьме где-то внизу перед нами смутно блестела полоска воды. Постепенно подходили отставшие. Сгрудились, не решаясь опуститься на землю. Впереди слышался голос начальника конвоя. Он кричал, что теперь уже близко, надо только переправиться через разлившийся ручей.

- Заходите по нескольку человек на плоты, берите шесты, - командовал он из темноты.

У берега плавали, сбитые из бревен плоты. Началась переправа в кромешной тьме. Под тяжестью людей бревна уходили под воду. А она была ужасно холодная. Мы стояли, держась друг за друга. Вместе с нами переправлялись и конвоиры. Ручей был не широк - несколько толчков двумя шестами, и мы были на другом берегу. Плот оттолкнули обратно - там их ловили. Начало светать- Поджидая последних, переправившиеся валились без сил на мокрую дорогу, прямо в грязь. Начальник конвоя уже не торопил. Когда немного отдышались и мы, и стрелки, он построил нас. Все оказались на месте. К этому времени уже стало видно дорогу, и мы двинулись дальше.

Скоро впереди завиднелись какие-то строения, высокая ограда, вышки. Видимо, нас ждали. Широко распахнулись огромные ворота, нас еще раз пересчитали и повели в длинный барак. Там были двухъярусные нары, топилась стоящая в середине большая прямоугольная железная печь, вроде плиты. Как и все остальные, я повалился на нары, даже не сняв пальто и не разувшись. И сразу же уснул мертвым сном. Успел только узнать, что мы прибыли на глубинный лагпункт строительства Коловской узкоколейной железной дороги под названием Колтозеро.

Колтозеро

Как раз утром в день нашего прихода в Колово ударил сильный мороз. Нам еще повезло с этапом - все добрались благополучно. А вот следовавшая за нами партия, отправленная на такую же стройку лесовозной дороги-узкоколейки в Кубово, была застигнута в пути морозом, и на лагпункт добрались только самые выносливые. Да и те почти все пришли обмороженные. А несколько десятков навсегда остались в пути. С лагпункта потом были посланы подводы, которые собрали в лесу окостеневшие трупы. Среди зеков ходили слухи, что командир конвоя и стрелки были отданы под суд, потому что некоторые из недошедших были застрелены вохровца-ми "при попытке к бегству"... Чем кончилось это вопиющее дело, я не знаю.

Из студентов в Колово со мной попал только один - Володя Башмаков из Института связи. Познакомились мы в пути на этапе.

Первый день нас не тревожили. Дали поспать, довольно сытно покормили и распределили по бригадам. Я попал к Юрию Стрехнину. Это был энергичный, волевой курсант Военно-морского училища. Всем нам предстояло стать лесорубами. С обмундированием дела обстояли плохо. На бригаду из 25 человек выдали только пять комплектов нового обмундирования: ватные брюки, телогрейки, бушлаты, валенки и серые ватные шапки-ушанки. Остальные получили рвань, как говорили лагерники, "тридцать третьего срока". Правда, всем выдали старые подшитые валенки.

Всего заключенных на лагпункте насчитывалось около тысячи. Народ в зоне был пестрый. Довольно много "бытовиков", целый барак кавказцев. Нас, "новеньких", поместили тоже в отдельный барак, назначив из "стариков" двух дневальных. "Блатные" начали было шнырять по бараку, но были быстро изгнаны нашей братвой. Мы стали постепенно налаживать свой быт и осваиваться на лагпункте.

Как и на всех лагпунктах, где мне потом довелось побывать, жилые бараки здесь располагались по одну сторону зоны, а службы - по другую. На пустом пространстве между ними дважды в день происходили обязательные проверки. В это время с вахты выходил вохровец-надзиратель и бил в рельс, висящий неподалеку от ворот. Все находившиеся в зоне должны были выйти из помещений, за исключением больных и дневальных, построиться на площади посреди зоны и ждать при любой погоде, пока надзиратель с нарядчиком не обойдут все помещения, пересчитывая в них зеков. Затем они считали стоящих на площади и удалялись на вахту "подбивать бабки". Никто не должен в это время выходить из строя. Только когда нарядчик выходил с вахты и ударял в рельс, можно расходиться. На этой же площади по утрам происходил развод на работу. Зеки строились по бригадам и ждали, когда нарядчик вызовет их к раскрытым воротам, по другую сторону которых была выстроена охрана - стрелки, принимавшие бригады.

Вдоль высоченного забора - частокола из бревен, огораживавшего лагпункт, - проходила пятиметровая, вскопанная и старательно спланированная граблями, запретная зона. От остальной территории лагпункта ее отделяла колючая проволока. По углам зоны стояли вышки, на которых круглосуточно сидели стрелки с винтовками. Рядом с вахтой, отгороженный тоже "колючкой", находился рубленый из толстых бревен штрафной изолятор - "ШИЗО", имевший у зеков несколько названий: "кандей", "пер-дильник" или "перетюртюрьма". Туда сажали за провинности, на воду и 300 граммов хлеба, с выводом на работу. А "отказчиков" (отказывавшихся от работы) - без вывода на несколько суток. Иногда это учреждение именовалось БУРом (бараком усиленного режима) или КУРом (камерой усиленного режима) - в нем действовал тюремный режим.

Когда мы попали на лагпункт Колтозеро, там не было еще ни пекарни, ни бани. Вместо бани с вошебойкой были землянки, а хлеб доставляли подводами с Головного лагпункта. Все лагерные службы - штаг хозлагоб-слуги (ХЛО) и административно-технический персонал (АТП), иными словами: десятники, прорабы, мастера, нормировщик, экономист, начальники колонн, учетчики, маркировщики - были заключенными. Причем "контрики", или "фашисты", как нас величали бытовики и урки, некоторые должности занимать не имели права. Нам, например, не доверяли работу в учетно-распределительной части (УРЧ). Эта служба ведала нашими документами - формулярами. Инспекторы УРЧ, или нарядчики, занимались списками бригад, поверками, выводом на работу, оформлением отправки и приема этапов. Как правило, нарядчиками назначались бытовики - обычно, взяточники и прохвосты высшей марки. Жили они в отдельных кабинках, хорошо одевались и питались. От них зависели все, кто находились на "хлебных" местах. На них опиралось лагерное начальство и охрана, и они творили все, что хотели. Правда, там, где попадался волевой и порядочный прораб или старший бухгалтер из заключенных, нарядчики самовольничать опасались, но такое бывало не часто. Обычно же вся эта "головка" действовала сообща и практически пользовалась на лагпункте неограниченной властью...

Запрещено было "контрикам" работать и в культурно-воспитательной части (КВЧ). Старшим инспектором КВЧ обычно бывал "вольняшка", а в его подчинении - несколько воспитателей из заключенных, художники и, почти всегда, духовой оркестр, в который, за неимением музыкантов-бытовиков, брали и "контриков"...

На другой день после прибытия наш этап подвергли в медпункте комиссовке. В комиссии были: вольный врач, инспектор УРЧ, начальник лагпункта и нарядчик. Нам определяли категорию труда, расспрашивали о профессии и... отправляли на лесоповал. На следующий после комиссовки день наша бригада впервые вышла на развод. Утро было морозное. За раскрытыми воротами ярко горели костры, у которых грелись стрелки.

Нарядчик и дежурный по вахте стояли в воротах с фанерками в руках. Громко звучал голос нарядчика, вызывавшего бригады. Люди проходили между ними за ворота, и число их тут же записывалось на фанерные скрижали. За зоной людей принимали два стрелка. Затем бригада подходила к приготовленным инструментальщиками лучковым и поперечным пилам, топорам, лопатам и ломам и разбирала инструменты. Стрелки громко читали "молитву". Звучала она так: "В пути следования не растягиваться. Шаг вправо, шаг влево - считаю за побег. Оружие буду применять без предупреждения! Понятно?!" После нестройного утвердительного ответа следовала команда: "Пошли!". И цепочка людей медленно уходила в темный заснеженный лес...

Бесконечное количество раз пришлось мне участвовать потом в этом унизительном ритуале. Менялись лишь время года и лагпункт, на котором происходило "действо"... Так и стоят перед глазами картины, не запечатленные для потомства ни художниками, ни фотографами, ни кинооператорами. Унылые, понурые фигуры невольников, бредущие серыми цепочками под винтовками стрелков, с пилами, топорами, лопатами и ломами. А как фон позади - раскрытые ворота лагерных зон с вышками, с заборами, оплетенными колючей проволокой. Еще более чудовищное впечатление от всей этой церемонии возникало, если участвовал духовой оркестр. В этом случае все выглядело особенно зловеще! Жалкая кучка худых, истощенных музыкантов, блестящие в отсветах костра медные инструменты и - бравурные звуки маршей... Считалось, что музыка должна придать бодрость зекам, вдохновить их на труц за большую "горбушку" с "премблюдом", во славу родного Гулага. Ведь только за это они и "вкалывали" во всю...

Приобщение новичков к огромной армии зеков-лесорубов было поручено инструктору Травкину, который одновременно являлся контрольным мастером. Лесоповал он знал в совершенстве и сам работал лучком виртуозно. А обращение с лучковой пилой - дело сложное. Я, например, хорошим лучкистом так и не стал. Вообще-то, конечно, это изобретение канадских лесорубов - штука замечательная. Средней толщины лес валить лучковой пилой очень удобно и быстро. Но за один день эту премудрость одолеть невозможно... Наш инструктор был мастером своей профессии, но человеком - отвратительным. Это был самодовольный, наглый и тупой тип. Вскоре мы узнали, что он берет "на лапу" с бригадиров. В его функции входили контрольные замеры поваленного бригадой леса, который принимали обычно десятники. От Травкина зависело, будет ли бригада иметь "горбушку", то есть норму, выполненную с превышением.

Трудно приходилось мне и многим из нашего этапа привыкать к тяжелому физическому труду и одновременно к лагерным порядкам, быту и к психологии заключенных. Мы относились к презираемой лагерными "придурками" и блатными категории "фашистов" - так презрительно называли нас - 58-ю статью - все эти подонки, всячески издеваясь, главным образом, над представителями интеллигенции. Правда, так было лишь первое время. Постепенно соотношение сил изменилось в нашу пользу. Начальство поняло, что на безответных работящих "контриков" можно положиться во всем. Они не пойдут на побег, не будут отказчиками, как блатные, словом, не доставляют хлопот... И, несмотря на запреты, большинство технического персонала (прорабы, мастера, десятники, приемщики), а также лекпомы, повара, каптеры, счетные работники бухгалтерии, нормировщики и экономисты оказались "контриками". Администрация убеждалась, что людям с клеймом "враг народа" можно доверять гораздо больше, чем бытовикам. Вскоре, по мере пополнения этапами (сюда посылали главным образом железнодорожников на строительство узкоколейки), на лагпункте Колтозеро главной рабочей силой стали мы - "контрики"!

А на меня в скором времени после прибытия в Колово свалилась большая беда - я заболел жесточайшей дизентерией. Эта болезнь оказалась повальной для всего нашего этапа. Не знаю, чем объяснить вспышку эпидемии. Косила эта хвороба нас беспощадно. За короткое время из двухсот человек умерло 70! Я выжил, благодаря здоровому организму, да еще потому, что не оставил в куче брошенных в пути вещей рюкзак с продуктами. В нем была большая банка какао и довольно много сахара, печенья и сухарей. Ими я и питался, а лагерную пищу не ел... Болезнь отступила, оставив невероятную худобу и слабость. Дизентериков от работы не освобождали, но, конечно, лес валить я уже не мог. Меня перевели в бригаду дорожников, их труд считался легким. Да и в самом деле, эта работа не была тяжелой. Нам надо было из каждой пасеки провести дорогу для трелевки леса к основной "ледянке", ведущей на биржу так называемого нижнего склада.

Мне повезло. Я встретил хорошего человека, который в дальнейшем мне очень помог. Он был дорожным мастером, и в его распоряжении находились все бригады дорожников. Немного чудаковатый, тугой на ухо украинец Серафим Тимофеевич Поливко, по специальности инженер-путеец, несмотря на большой срок, был бесконвойным. Как-то так получилось, что он сразу выделил меня. Мы разговорились, и Поливке стал брать меня у стрелка помогать рубить и ставить вешки. Вешить я мог самостоятельно, я довольно удачно выбирал направление трелевочных волоков, хорошо ориентировался на местности, обходил подъемы и выходил куда нужно. Единственным моим недостатком была проклятущая слабость. Видя это, Поливко всячески поддерживал меня. Мы с ним разводили костер и часто отдыхали возле него. Он неизменно выписывал мне "большую горбушку", и я начал постепенно поправляться... Вскоре по его протекции меня назначили приемщиком леса от возчиков на нижнем складе.

Началась моя карьера лагерного "придурка". Я перебрался жить в технический барак, на нары по соседству с Поливкой. Это помещение почти не отличалось от рабочей секции. Те же "вагонки", "соловчанка" посередине. Разве только чистые постельные принадлежности на нарах да столы подлиннее, для вечерней работы десятников и приемщиков. Когда возле зоны застучал движок электростанции, нам первым, после служебных помещений, провели электричество.

По утрам я стал выходить на развод с бригадой навальщиков, которая обслуживала возчиков, и в полной темноте отправлялся на нижний склад, расположенный километрах в трех по направлению к головному лагпункту. Туда от реки Водлы тянули узкоколейку. А пока что складировали огромными штабелями по сортаментам круглый лес. Пункт приемки был расположен поодаль от биржи, на развилке двух основных "ледянок", которые вели в разрабатываемые кварталы. Здесь постоянно горел костер из сушняка и сидели мы вдвоем с напарником - молодым парнем, вооруженные фанерными дощечками для "точковки" привозимого возчиками леса.

Работа приемщика пришлась мне по душе. Уже одно то, что за спиной не торчал стрелок с винтовкой, создавало ощущение некоторой свободы. Биржа и ее окрестности были в оцеплении, так что мы видели конвоиров только в пути следования из лагеря и обратно. Кроме того, работа была живой, богатой общением с людьми. Возчики были бесконвойными, более сытыми и здоровыми, лучше одетыми и более похожими на "вольняшек". С нами они считались, ведь их "горбушка" была в наших руках. Мы всегда могли подточковать им пару лишних бревен, а то и ездку добавить. А им ничего не стоило подбросить сушняка для костра, а то и махорки, которой всегда не хватало.

Так проходила моя первая зима в лагере. Вскоре к бирже подтянули рельсы, и стали слышны тонкие пронзительные свистки паровозиков и колесный перестук платформ, которые подавались под погрузку леса. В погрузотряд потребовались приемщики, и меня перевели туда. Я попал в бригаду матерого "вора в законе" Васьки Цветкова. Это был довольно добродушный здоровяк. Он неплохо относился ко мне и называл не иначе как "студентом". Когда на биржу привозили обед, Васька всегда подзывал меня "рубать" в компании своих дружков. А "гужевались" они отменно. Не обижал он и остальных работяг бригады. При Ваське было трое дружков -"паханов", которые не работали, а всю смену просиживали у костра и дулись в карты. Зато все остальные, когда подавали состав под погрузку, работали как звери. Рабочий день заключенных был десятичасовым. Выходных полагалось всего два в месяц. Смены менялись раз в неделю.

Однажды мы работали в ночной смене. Погрузка леса происходила при свете костров. Напротив каждой платформы ярко горел костер из сушняка. Два человека обеспечивали эти светильники дровами. А в мои обязанности, кроме учета кубатуры, входило поддерживание яркого огня. Я бродил от костра к костру в своем долгополом пальто, с фанеркой и мерной скобой под мышкой и подбрасывал дрова. Погрузка подходила к концу, и я присел отдохнуть к одному из костров. Закурил. Разговор, как часто бывает у полуголодных людей, вертелся вокруг еды. Мне было странно, что упоминались в нем почему-то брынза и повидло. Я посетовал, что маленькая пайка хлеба, взятая с собой, давно съедена. Кто-то из грузчиков на это вдруг сказал:

- А ты сходил бы за штабель, на той стороне пути, там что-нибудь найдешь, может быть.

Сказано это было с усмешкой, и я ответил, что там разве что кучи найдешь. Однако грузчика поддержали и другие, и тут я обратил внимание на то, что за платформы то и дело ныряют в темноту фигуры работяг. Отправился туда и я.

Между двумя штабелями леса на снегу чернели две бочки, поставленные на-попа. Днища из них были выбиты. Возле орудовала братва из бригады. В одной бочке оказалось повидло, в другой - брынза!.. Грузчики "гужевались" вовсю. Когда я подошел, содержимого в бочках оставалось уже совсем немного. Недалеко от этого места днем тесали шпалы, и вместо ложек пошли в ход большие щепки. Я, конечно, присоединился к пиршеству. Однако сочетание соленой брынзы и сладкого яблочного повидла было малоудобоваримым. И, несмотря на голод, съесть много таких "бутербродов" оказалось невозможно...

Конечно, съесть 80 килограммов повидла и 40 - брынзы бригада из 25 человек не смогла. Много было припрятано в снегу и под штабелями леса впрок. Костры стрелков находились довольно далеко от этого места, и они ничего не замечали, полагая, что за штабели люди ходят "оправляться". Бригадир и десятник знали и сами ели. Я понял, откуда взялись эти бочки. Их оставил встретившийся нам вчера ларечник, который вез на лагпункт на лесовозных санях мешки с продуктами для ларька. Бочки не поместились, и он закатил их за штабели, думая, что до утра их там не найдут. Перед уходом в зону бригадир строго-настрого предупредил всех, чтобы не брали с собой ни крошки, во избежание улик при "шмоне".

Светало. Мы тронулись в путь. Почти у всех на бушлатах остались следы пиршества - прилипшие крошки брынзы с повидлом, и бригадир приказал тщательно почиститься. На половине дороги повстречался нам ларечник в санях-розвальнях... В ворота бригаду не впустили. Мы долго стояли и ждали. Наконец, с вахты вышел командир взвода и с ним несколько стрелков. Нахмурясь, он долго разглядывал нас и молчал. Затем вызвал бригадира и десятника и громко сказал:

- Ну, расскажите мне, как вы брынзу с повидлом сожрали.

Ясно, что оба все отрицали.

- Запираться бесполезно, нам все известно, - сказал командир. Он тут же отправил обоих в изолятор, а бригада была пропущена в зону сквозь строй стрелков, тщательно обыскавших каждого. И, конечно же, нашлись нарушившие запрет бригадира - у них обнаружили куски брынзы. Оперативность вохровцев объяснялась просто. В стрелочной будке на бирже был уже тогда телефон, по которому ларечник сообщил на вахту о грабеже. Тщательно обшарив биржу, вохровцы насобирали ведро брынзы и ведро повидла. Однако многие похоронки не были обнаружены, и мы еще некоторое время лакомились награбленным, принося с собой хлеб. Бригадир и десятник отсидели пять ночей в изоляторе. Досталось и стрелкам за халатность. А над нами долго смеялись, спрашивали: "Ну как, вкусно получается - брынза с повидлом?"..

Приближалась весна. Снег почти весь стаял. В один из теплых солнечных дней, когда погрузка леса в состав шла полным ходом, возле платформ появилась неведомо откуда взявшаяся большая бело-рыжая дворняга. Немедленно была организована ловля. Но, видимо, псина была пуганая, недоверчивая, и Васысины блатари долго не могли ее поймать. В конце концов беднягу загнали между штабелями... Тут же, в оставшемся снегу, убитую собаку "притырили" до следующего утра. Я все это знал, а вот мой напарник - общительный, суетливый эстонец, производивший точков-ку леса в конце состава, - не знал ничего. Утром из зоны были принесены котелки, ложки, соль, и закипела бурная деятельность. Васькииы дружки, освежевав и разделав собаку, начали варить шикарный обед. Кто-то из них раздобыл даже лавровый лист и перец. Над биржей тянуло запахом аппетитного мясного варева. Я был приглашен на трапезу и, конечно, не стал отказываться. С удовольствием уплел за обе щеки чуть ли не половину котелка удивительно вкусного, ароматного и жирного мясного блюда. Когда насытился, Васька сказал:

- Позови-ка соцкого, пускай тоже "погужуется"...

"Соцким" урки называли эстонца-десятника. Я не сказал эстонцу, зачем его зовет бригадир. Когда он вернулся от бригадирского костра, на лице его расплывалась блаженная улыбка.

- Слушай, - с недоумением спросил он, - откуда они достали эту чудесную баранину?

Я расхохотался:

- А ты знаешь, что это за баранина? Это она вчера здесь бегала и лаяла!..

Результат был совершенно неожиданным. Лицо парня вытянулось, и его стало рвать, буквально выворачивая наизнанку. Я испугался. Никак не ожидал, что мои слова могут так подействовать. А мой напарник, бледный, со слезами от мучительных спазм, наконец вьдавил из себя:

- Эх! Лучше бы ты ничего не сказал мне! Ведь было так вкусно! - и, махнув рукой, сгорбившись, пошел прочь...

В зоне с Васькиной бригадой, вернее со всеми четырьмя бригадами погрузотряда, произошел намного более серьезный инцидент. Я уже писал, что на нашем лагпункте был барак, занятый колонной лесорубов (четыре бригады), укомплектованный кавказцами многих национальностей. Он стоял первым от вахты. Начальником колонны был чеченец, очень вежливый, образованный и интеллигентный человек, пользовавшийся большим авторитетом у лагерного начальства. Весь технический и обслуживающий персонал колонны были кавказцы. Дисциплина у них была отменной, работали они хорошо и жили много лучше остальных, получая с Кавказа богатейшие посылки. На кухне у этой колонны был свой повар, варивший им отдельно, так как многие были мусульманами. Урки из погрузотряда, занимавшие последний в ряду барак в противоположном конце зоны, давно собирались пограбить "чечмеков". Однажды ночью трое из них были посланы на эту операцию. Раздобыв приставную лестницу, двое через чердачное окно во фронтоне осторожно забрались на чердак, откопали засыпку перекрытия, разобрали накат потолка и собирались проникнуть в жилое помещение. На их беду, на верхних нарах вагонки один из нацменов не спал. Услышав подозрительный шорох, он разбудил соседа, тот разбудил дневального. Дальше все было проделано четко. Первым делом была убрана лестница, и путь отступления ворам был отрезан. Стоящий "на шухере" позорно сбежал, а двое других незадачливых любителей чужих посылок были схвачены на чердаке, жестоко избиты и выброшены с чердака. Еле-еле доползли они до своего барака и утром оказались в лазарете.

Урки решили отомстить и вскоре, вечером, в очереди возле ларька, порезали одного из кавказцев. Его товарищ прибежал в свой барак с истошным криком: "Вайме! Махмуда (или Ахмета) убили!.." Вопли его подняли на ноги всю нацменскую колонну. Наш барак административно-технического персонала находился рядом, и мы увидели, как все кавказцы выскочили кто с чем: кто с доской от нар, кто с колом, кто с поленом! Даже повар их бежал из кухни, размахивая огромным черпаком. И, на удивление всем, во главе разъяренной толпы мчался начальник нацменской колонны. Лавиной неслись кавказцы к бараку погрузотряда. И там началось настоящее побоище. Перетрусившие урки, спасаясь бегством, высаживали рамы и, выскочив в окна, мчались под защиту вышек в запретную зону. Стрелки открыли огонь, но это не помогло. Внутри барака творилось нечто невообразимое. Вопили нападавшие, стонали и хрипели урки. С вахты подоспела большая группа стрелков, но стрелять они не решились. Положение спас командир взвода. Увидев участвовавшего в битве начальника колонны, он отозвал его в сторону и приказал прекратить избиение, пригрозив открыть огонь. Нацмены нехотя, но все же послушались своего начальника и возвратились к себе в барак. Пострадавших пришлось отправить в лазарет, и лекпом должен был долго работать в тот вечер. Однако на этом история не закончилась. Урки жаждали реванша. Они стали собираться группами позади нашего барака с явным намерением атаковать нацменов. Маневр был обнаружен выставленными часовыми. И снова из барака начали выбегать гортанно оравшие кавказцы. Хорошо, что вохровцы оставили на вахте несколько стрелков. Те вовремя вмешались и загнали Урок в барак, а нацменов заверили, что их больше не побеспокоят. Все они тоже вернулись в барак. В это время прозвучали удары в рельс. Дали отбой, и спокойствие, нарушенное боем, было восстановлено. Лагпункт потрудился в сон...

Возвращение нацменов из леса на другой день было весьма эффектным. Все четыре бригады подошли к вахте, вооруженные увесистыми березовыми кольями. По-русски они почти ничего не понимали и колья выпускать из рук не хотели, возбужденно лопоча что-то по-своему. Никакие уговоры стрелков и помкомвзвода не помогали. И опять решило дело вмешательство их начальника колоны, которого попросили разоружить людей...

Приезд жены

Наступившее лето я встретил в новом качестве. Начался летний лесоповал, и стали необходимы совершенно другие методы транспортировки леса из делянок на прирельсовые склады. Поливке было поручено строительство магистральных круглолежневых дорог, и он, укомплектовывая дорожные бригады, взял меня к себе десятником. Под его руководством я быстро освоил специфику этого типа сооружений: рельсами служили лежни из длинных жердей на шпалах, подвижным составом - четырехосные, с цепями на любую длину, бревна, а тягой - лошадь, которая легко везла четыре-пять кубометров бревен. К основной магистрали примыкали так называемые "усы" из делянок. А магистраль выходила на прирельсовый склад, где лес грузили на платформы узкоколейки...

Я окреп на вольном воздухе в лесу, загорел и чувствовал себя совсем по-другому, чем осенью и зимой. Лагерники вообще как-то оживали с наступлением теплых дней.

В тот год лето стояло погожее, жаркое и сухое. Памятно оно мне тем, что тогда произошло первое короткое и печальное свидание с женой. В тот день бригада моя работала в лесной делянке неподалеку от узкоколейки. Во второй половине дня к нам заявился Поливко. Как обычно, он осмотрел вместе со мной строившуюся лежневку, которую мы вели из леса к новому прирельсовому складу. Потом решил показать мне, что делать бригаде на территории биржи на следующий день, и попросил одного из стрелков пройти вместе со мной к узкоколейке. Ведь он-то сам был бесконвойным, а я мог уйти с делянки только в сопровождении стрелка.

Мы осмотрели и спланировали с Поливко завтрашнюю работу и присели возле насыпи, все трое (стрелок был тоже зек), отдохнуть и перекурить. В это время вдалеке, на насыпи, показались две фигуры, одна из них была женской. Это вызвало у всех нас интерес, так как в нашем лагере не было ни одной женщины. Пока мы гадали, куда она направляется, путники приблизились. Мужчину мы сразу узнали: это был вольнонаемный заведующий нижними складами по фамилии Гадов. Пожилой местный житель, несколько угрюмый, неразговорчивый человек, он доброжелательно относился к заключенным и даже кое-что покупал нам в деревенском магазине у реки Водлы, где жил со своей семьей... Марево, колыхавшееся над насыпью, некоторое время мешало разглядеть его спутницу. Но вот они подо-щли ближе... И - трудно передать охватившее меня волнение - к нам приближалась, разговаривая с Гадовым, моя жена! Это было так неожиданно и невероятно, что у меня захватило дух!

Что же делать? Ведь рядом сидит стрелок... Как он поведет себя, я не знал. Сказать ему?.. Попросить разрешения подойти?.. А вдруг откажет?.. Жена уже была рядом, совсем недалеко, но, по своей близорукости, не узнала меня. Сейчас она пройдет мимо!.. И я решился...

Ни слова не говоря, одним прыжком я взвился на насыпь прямо перед нею! Она резко остановилась, мгновенно узнала и бросилась ко мне. Мы крепко обнялись и замерли. Стрелок, растерявшись в первую минуту, что-то закричал, но я не слышал и не видел ничего вокруг. Только выкрикнул, что это моя жена. Гадов и Поливко стали убеждать стрелка не мешать неожиданной встрече. Он поколебался немного, потом, улыбнувшись, махнул рукой и разрешил нам поговорить. Мы с женой сошли с насыпи и сели, а они, все трое, отошли в сторону. Однако времени уже не было. День кончался, и нужно было возвращаться в лес, снимать бригаду с работы. Мы смотрели друг на друга, сбивчиво говорили о чем-то. Оказывается, жена шла к начальнику лагпункта просить разрешения на свидание. Гадов, которого она случайно встретила на том берегу Водлы, вызвался проводить ее, так как направлялся в Колтозеро... К нам подошел Поливко. Пора было уходить. Он тихо сказал, что договорился со стрелком, и завтра можно будет встретиться в лесу. Но жена решила, что это может повредить, и заявила, что пойдет к начальнику просить официального свидания. Мы попрощались, и она направилась вместе с Гадовым по шпалам узкоколейки в Колтозеро, а мы со стрелком - снимать бригаду...

Когда наша бригада уже шла по насыпи к Колтозеру, пришлось остановиться и сойти с рельсов. Навстречу шел паровоз с пустыми платформами. На одной из них, с командиром взвода и Гадовым, стояла моя жена.

Она крикнула мне, что начальник свидания не разрешил:

- Еду в Пудож. Жди! - и, закрыв лицо руками, заплакала. Платформы протарахтели мимо и скрылись за поворотом. Мне было и радостно, и грустно. Целую неделю я ничего не знал о жене. Неужели ей не удалось добыть разрешение на свидание? Может быть. она уже уехала обратно в Ленинград? Мне было известно, что 58-й статье свидания разрешаются крайне редко и только на два-три часа. Я нервничал и хандрил, хотя прекрасно понимал, что ничего изменить нельзя. Добряк Поливко, видя мое отчаяние, решил разведать на Головном, что возможно, и под каким-то предлогом поехал туда. Ему удалось узнать, что жене пришлось заночевать у Гадова, а в Пудож она уехала на следующее утро...

На десятый день после нашей встречи, вечером, меня неожиданно вызвали на вахту Я летел туда, как на крыльях. За столом сидел командир взвода, а у окна, на табуретке - моя жена. Командир сказал, что нам разрешено свидание на два часа в присутствии охраны, и разрешил подойти к жене. Невеселое это было свидание. Командир ушел, остался дежурный, который все время пялился на нас. Даже при своих близких мы никогда не обнимались и не целовались. Мы сидели рядом в наступавших сумерках, я держал руку жены, и только крепкие пожатия говорили нам многое. Разговор не клеился. Вопросы и ответы были какие-то пустые, ненужные. Почти не различая слов, я просто слушал ее родной голос. В нем были глубоко запрятанные слезы, которые она усилием воли сдерживала. Только раз вышел вохровец в коридор, и мы быстро и горько поцеловались. Я успел шепнуть, чтобы завтра она приходила на биржу, и Поливко отведет ее в лес - со стрелком мы договорились. Но жена категорически отказалась. Ей пригрозили, что за нелегальную встречу мне будут неприятности, и переубедить ее я не смог. Вернулся наш соглядатай, и снова потянулись нестерпимо тяжкие минуты. Это была настоящая пытка для нас. Помню, что мы даже не досидели эти два часа. Жена заторопилась, услышав паровозный гудок. Сказала, что машинист обещал посигналить, чтоб она могла уехать с ним на Головной... При прощании жена разрыдалась, и расставание было тягостным невероятно.

С тяжелым чувством вернулся я с вахты в барак. Свидание не принесло радости, но надолго выбило меня из колеи, заставив вновь почувствовать и осознать всю горечь потерянного счастья и весь ужас десятилетней разлуки с любимой. Вскоре, под впечатлением этого неудачного свидания, я написал жене длинное письмо, которое отправил, минуя лагерную цензуру, - Поливко передал его Гадову. Я писал в нем, что она не должна была противиться, и, если бы мы встретились в лесу, все было бы иначе. Жена ответила, что на следующее лето она снова приедет и будет слушаться советов, как поступить, не побоится. И я решил, что все же хорошо, что мы, хотя бы ненадолго, смогли повидать друг друга...

Обиднее всего было то, что вскоре после нашего свидания я стал бесконвойным, несмотря на длительный срок заключения и 58-ю статью. Дело в том, что строительство узкоколейки быстро разворачивалось. Рельсы миновали Колтозеро, где стала уже настоящая станция, и работы на трассе шли все дальше в глубину лесного массива. Было организовано прорабство по строительству дороги на новый, глубинный лагпункт. Я стал сначала десятником на земляных работах, а затем меня расконвоировали и назначили прорабом. Теперь я мог совершенно свободно выйти за вахту и весь день мотаться по трассе, которая протянулась на 12 километров. На ней в нескольких местах на выемке грунта работали бригады землекопов. Труд был, конечно, исключительно ручной - насыпь отсыпали частично из выемок тачками, остальной грунт по уложенным рельсам возили из карьера платформами. Через ручьи и овраги строились временные мосты на ряжах. Словом, работа кипела. В конце участка был заложен новый лагпункт, названный, по имени протекавшего неподалеку ручья, Сельгручьем. Там было уже несколько бригад плотников, которые жили в длинных палатках. Они строили казарму для ВОХРа, зону с вахтой, инструменталку, кухню, каптерку и один жилой барак. Я познакомился со многими новыми людьми. Все руководство, вплоть до главного инженера, были зеки, причем одни "контрики". Ездили большинство с Головного. Хороший подобрался народ! Главным инженером строительства Коловской узкоколейной железной дороги был Роман Анисимович Антипов, типичный представитель старой интеллигенции. Это был уже немолодой, опытный и знающий дело путеец, неизменно вежливый со всеми, мягкий, отзывчивый. Я ни разу не слышал, чтобы он на кого-нибудь повысил голос. Начальство ему доверяло, и он подобрал себе аппарат руководящих работников стройки и начавшей уже работать узкоколейки. Дело двигалось хорошо. Ведь сюда этапами нагнали железнодорожников и путейцев с большим опытом. Можно смело сказать, что строила и эксплуатировала нашу узкоколейку исключительно 58-я статья - "контрики". Роман Анисимович подобрал работу и всем нам - бывшим студентам. На станциях и в конторе на Головном трудились сплошь "фашисты": прорабы, мастера, экономисты, нормировщики, топографы-нивелировщики, диспетчеры, паровозные машинисты, кочегары, стрелочники и даже смазчики, - все это был "наш брат" - зек!..

Сельгручей

Весной 1940 года, когда на Сельгручье вместо палаток появились стандартные лагерные двухсекционные бараки и почти все необходимые служебные постройки, меня перебросили с Колтозера сюда, чтобы на месте Руководить строительством узкоколейки. Часть путейских бригад по-прежнему приводили на трассу с Колтозера, а несколько - поселили на новом лагпункте. Жить стало значительно легче. Как прораб я пользовался многими преимуществами. По служебным делам мог беспрепятственно бывать на Колтозере, а по вызову Романа Анисимовича частенько наведывался и на Головной. На Сельгручей был послан таксировщиком спецдревесины ленинградский студент Володя Башмаков. Мы быстро подружились. Это был интеллигентный парень, немного чудаковатый, рассеянный, не очень приспособленный к жизни, но хороший товарищ. Он тоже к этому времени был расконвоирован, и мы часто встречались на трассе, где он вел учет ценных пород древостоя. В средней кабинке нашего барака помещалась нормировочная, где работал и жил экономист-нормировщик Яков Алексеевич Горбовский. Странный это был человек. Обычно замкнутый, молчаливый, с каким-то загадочным взглядом (мы с Володькой решили, что один глаз у него искусственный), он иногда, чуть прищурившись, усмехался и подначивал нас на споры о самых разнообразных вещах. Мы вдвоем бросались в атаку и частенько бывали биты, наталкиваясь на большую его эрудицию. Горбовский был старше наслег на 10-12. До ареста он работал учителем русского языка и литературы. Мы были частыми гостями в его кабинке. Книг в зоне не было, радиотрансляцию наладили не сразу, а Яков Алексеевич доставал книги с Головного и Колтозера, где у него было несколько друзей. Вскоре я перезнакомился с ними со всеми. Это была очень дружная компания "придурков". Кроме Антипова, судьба свела меня в это время с молодым ленинградским журналистом Яшей Притыкиным -нормировщиком Колтозера, учителем-историком Николаем Ивановичем Богомяковым - экономистом Головного, московскими студентами Толей Штейном и Сережей Алексеевым, который был родным племянником Станиславского. Студенты работали топографами. На Головном работал главным экономистом еще один Штейн (не могу вспомнить его имени и отчества). В отличие от Толи, мы все между собой звали его "рыжим Штейном", ибо он был действительно огненно рыж. Этот умный, исключительно симпатичный человек был душой всей компании. Пользуясь большим авторитетом у начальства, он мог и делал многое, чтобы облегчить жизнь большого количества людей, особенно неприспособленных к лагерной жизни интеллигентов. В паре с Антиповым они умело и энергично вытягивали с общих работ на лесоповале гибнущих российских неумех и пристраивали, где можно, на "придурочные" должности.

Шло мое второе лагерное лето в Карелии. Целыми днями пропадал я на трассе. Работы было много. Несколько бригад землекопов и путейцев трудились на участке от Колтозера до Сельгручья. Мне приходилось поспевать всюду. Роман Анисимович настолько уверился в моих способностях прораба, что наезжал очень редко, посылая ко мне для нивелировок Толю Штейна и Сережу Алексеева. Они же передавали мне различные распоряжения от него. А я, в свою очередь, через них посылал ему заказы на шпалы, рельсы, крепления, инструменты, тачки и прочее. Работа шла довольно быстро, и вскоре оглушительные свистки наших паровозиков стали слышны на Сельгручье. И вот, в это горячее время до меня, через рыжего Штейна, Яшу Притыкина и Якова Алексеевича, дошло известие, что жена в Пудоже и получила разрешение на свидание - два часа на вахте.

Меня предупредили, что об этом не должна знать ни одна душа на Сельгручье. Объяснение тщательно разработанного друзьями конспиративного плана действий на следующий день привез Толя Штейн. Чтобы не сорвать задуманную операцию, я не должен был ничего предпринимать до самого момента встречи. Обо всем позаботятся друзья. Вскоре по той же цепочке мне сообщили, что моя дорогая женушка прибыла на противоположный берег Водлы и, по прошлогоднему, остановилась у Гадова. Оттуда ее тайно, со всеми предосторожностями, доставили на Головной, посадили в паровозную будку и скрытно повезли мимо Колтозера до временного конечного склада, откуда на трассу уходили платформы с песком. С этим же составом ехали Роман Анисимович и Сережа-слон (так окрестили Алексеева за крупные габариты, медлительность и добродушие). На складе жену с паровоза забрал Сережа и повел в лес, на заранее выбранное место. Она полностью доверилась моим друзьям и выполняла все беспрекословно, помня печальное прошлогоднее свидание. Роман Алексеевич сам временно взял на себя обязанности прораба, а Толя забрал меня незаметно (под видом проверки трассы) и повел в лес...

Мы встретились на живописной лесной полянке и были, наконец, одни! Совершенно одни после бесконечно долгих (с 8 февраля 1938 года) месяцев разлуки! Это было настоящее счастье! С примесью горечи, боли, но все же счастье!..

Все меры по охране нашей встречи были приняты. Неподалеку где-то караулил нас Сережа, готовый условным свистом предупредить в случае опасности. Даже проклятущие комары не смогли омрачить радость встречи. Почти до съема с работы бригад мы были вместе. Затем, насвистывая какой-то веселый мотивчик, появился Толя. Мы распрощались, и он повел жену на паровоз, чтобы на следующий день повторить операцию… А затем уже официально, жена приехала на Сельгручей с разрешением к нашему вохровскому начальству. И тут судьба преподнесла мне еще один чудесный подарок.

Командир взвода охраны на нашем лагпункте почему-то очень хорошо ко мне относился, частенько беседовал, расспрашивал обо всем. Узнав приезде жены и о том. что нам разрешено свидание два часа на вахте, он порядился предоставить нам с женой на всю ночь инструменталку, а топоры точить и пилы править на вольном воздухе, благо погода стояла отличная. Утром перед разводом я проводил жену в обратный путь. С грустью, но оба успокоенные душевно, мы с ней расстались. И долго махала она мне рукой, удаляясь на платформе. Договорились, что обязательно встретимся через год.

Как-то незаметно проскочило лето. И началась долгая, дождливая, с распутицей, осень, почти совсем отрезавшая Сельгручей от внешнего мира. Выручала лишь в какой-то степени прорубленная в болотах трасса, позволявшая подвозить продовольствие - главным образом, хлеб - лагерные "пайки", за которые "вкалывали" зеки. Пришлось создать целую бригаду возчиков, доставлявших все грузы на волокушах от временного склада на узкоколейке до лагпункта по трассе. Но уже тарахтел за зоной движок электростанции, и в глухомани Заонежья темными осенними вечерами и ночами ярко светились цепочки огней вдоль частокола зоны, а по углам ее, как марсиане Уэллса, темнели массивные вышки. Все с нетерпением ждали зимы и открытия санного пути. Сворачивались работы на строительстве узкоколейки. Бригады переключались на лесоповал и подготовку ледяных дорог для возки древесины. Продолжались только земляные работы на двух больших выемках, которые были препятствием для укладки рельсов к нашему лагпункту. А лесоповальные бригады уже прорубали трассу дальше вглубь, к еще только намечавшемуся новому, но уже имевшему имя - "Сельгозеро" - лагпункту.

Наконец пришла зима. Стало возможным бывать на Колтозере и на Головном. Я частенько пользовался преимуществом бесконвойного и под разными предлогами ездил "в командировки" на Головной. Там всегда радушно встречали друзья, с которыми было интересно поговорить, узнать новости, достать новые журналы, книги. А главное - почувствовать, что ты не одинок. Правда, и на Сельгручье я был не один, но с Яковом Алексеевичем дружеские отношения не складывались. Очень уж в нем всегда чувствовалось какое-то превосходство, да и был он значительно старше. А близкого мне по возрасту Володю Башмакова к этому времени отозвали производить таксацию авиадревесины на Колтозеро.

И я сдружился с... вором.

Был в то время у нас на Сельгручье такой занятный парень. Он руководил бригадой лесорубов, которая прорубала трассу к Сельгозеру и была мне подчинена. Герман Калашников - вор "в законе", неоднократно судимый в прошлом за крупные мошенничества, выгодно отличался от тех лагерных "паханов", которые до того мне встречались. Даже Васька Цветков, о котором я упоминал ранее и к которому чувствовал симпатию, был типичным уркой. Герка был авантюристом-романтиком. Сидел он на этот раз не за конкретное "дело". Замели его за прошлые грехи и, не найдя подходящей статьи, пропустили через Особую тройку, припечатав десять лет ИТЛ по статье УБЭ - уголовно-бандитский элемент. Происходил он из хорошей интеллигентной семьи и был вполне грамотным, развитым человеком. Очень много читал и любил книги, всем интересовался и обо всем имел свое, оригинальное, мнение. Привлекли меня кГерке интереснейшие истории из его богатой событиями жизни. Он был не намного лет старше меня, однако помотался уже по всему Советскому Союзу. Временами жил на широкую ногу. Его занимательные рассказы, сначала у костерка в лесу, когда я приходил к нему в бригаду, а потом и в бараке, вечерами, в полумраке двух соседних "вагонок", были увлекательны и всегда необычны. Герка перебрался в соседство ко мне, и мы стали питаться вместе. Уже одно то, что он близко сошелся со мной - "фашистом", говорило о многом. Прекрасно понимая бред обрушившегося на страну сталинского террора, он органически не принимал вопиющую несправедливость, совершаемую над миллионами людей. Впрочем, она коснулась и его самого. Однако здесь он был предельно самокритичен и говорил:

- Ну, ладно - я! За мной несколько нераскрытых дел, за каждое из которых можно сунуть десятку. А почему сажают людей ни за что? Ну какой ты террорист, к чертовой матери? Или, к примеру, Яков Алексеевич, знающий педагог, сколько он принес бы пользы на воле!..

Скучно с Геркой никогда не было. Неунывающий, веселый и остроумный, он очень скрашивал унылое существование долгой осенью. Когда на меня находила полоса хандры, он умел отвлечь от тяжелых и печальных мыслей:

- Не вешай носа, Соломошка! Три к носу, все еще впереди, какие твои годы?!..

Он окрестил меня Соломошкой, говоря, что я скрываю свое еврейское происхождение, - считал, что я похож на еврея. Мы сдружились по-настоящему, и Яков Алексеевич удивленно поднимал плечи, разводя руками:

- Ну что общего у Вас с этим бандитом, не могу понять?..

Однажды кому-то из лагерных "придурков"-бытовиков прислали в посылке отличные хромовые сапоги. И Герка признался мне, что сапоги эти ему так понравились, что не дают покоя:

- Не могу я утерпеть, Соломошка, чтобы не "увести" у этого фраера "колеса"!

Я отговаривал его, ведь носить их все равно нельзя будет. Он как будто согласился. Однако на другой день злополучные "колеса" бесследно исчезли. Поднялся страшный шум. Владелец сапог добился, чтобы надзиратели устроили грандиозный шмон. Зона была невелика, перевернули все вверх дном, однако пропажу так и не нашли.

- Все-таки не утерпел - твоя работа? - спросил я у Герки.

Он только посмеивался и по секрету признался, что сапоги спрятаны под полом в кабинке Якова Алексеевича. Никому и в голову не пришло искать их там!.. Вскоре сапоги очень пригодились моему вороватому приятелю. Дело в том, что он все время методически посылал толково и грамотно написанные жалобы во все самые высокие инстанции страны: в Верховный Суд, Верховному прокурору СССР, в Верховный Совет и еще куда-то. На некоторые ему приходили ответы обтекаемые, ничего не значащие, а то и просто отрицательные. И вдруг, совершенно неожиданно, пришел ошеломляющий ответ на одну из жалоб - решение Тройки пересмотрено, и приговор по его делу отменен! Объявил ему об этом нарядчик вечером, когда бригада пришла с работы, и добавил, чтоб он собирался "с вещами": утром его отвезут на Головной, а оттуда - в Отделение, в Пудож... До глубокой ночи проговорили мы с ним, лежа на соседних вагонках. А утром, уходя на работу, я тепло распрощался с Геркой и больше его не видел...

Приближался Новый 1941 год. Где-то совсем недалеко от нас полыхал вовсю небольшой, но страшный очаг второй мировой войны. Это была финская война. Скупые сведения об этом "местном конфликте" проникали к нам в зоны сообщениями радио и газет.

Нас, зеков, она коснулась несколько своеобразно: заключенные вохровцы-конвоиры были заменены бывшими красноармейцами, ограниченно годными к службе в армии по ранениям - обмороженными, контуженными, хромыми. Люди обстрелянные, понюхавшие пороха, они выгодно отличались от наших прежних сторожей, которые из боязни попасть на общие работы из кожи лезли, чтобы угодить командирам. Ведь набирали их из заключенных, осужденных за служебные преступления, халатность или хулиганство; А эти, новые, ни черта не боялись. Очень часто теперь приходилось видеть необычную картину: бригада работает, а у костерка сидят, мирно покуривая и беседуя, бригадир, десятник и конвоир, винтовка которого лежит в сторонке. Между тем, стрелкам по инструкции полагалось разжигать отдельный костер, а зек не имел права подходить к ним ближе, чем на десять шагов. Общаться с нами стрелкам категорически запрещалось. Но теперь частенько и сам я, обходя бригады, сиживал с такими парнями у костров, курил и с огромным интересом слушал их рассказы о "малой" войне, унесшей, однако же, много жизней. Об упорной обороне финнов, о "кукушках", прячущихся в густых елях и стреляющих с меткостью снайпера. Об оставленных жителями, взрывающихся хуторах и о плохом обмундировании наших частей, в котором люди мерзнут и обмораживаются.

Конвоиры рассказывали о хорошо организованных финнами узлах сопротивления, которые приходилось брать ценой огромных потерь, о неуловимых финских лыжных подразделениях и о многом другом, чего нельзя было найти в победных реляциях радио и прессы. Кстати, о многом нам поведала замена у всех бойцов добротных наших трехлинеек трофейными эстонскими и латышскими "коротышками" без наружного магазина, доставшимися от присоединения "братских" прибалтийских государств. Попадались среди стрелков и участники боев на Халхин-Голе, которых завербовали при демобилизации якобы "для охраны фабрик и заводов", а завезли на север, сделали конвоирами в лагерях. Эти также вели себя независимо. Командование, конечно, проводило разъяснительную работу, пыталось пугать их нами, наказывало за нарушения режима. Но что могли сделать тыловые вохровцы с людьми, хватившими шилом патоки? Плевали они на этих крыс, имевших "кубари" в петлицах гимнастерок.

Зима в тот год была в Карелии суровой. Морозы часто доходили до 45-48 градусов, чему все заключенные радовались, потому что в такие дни на работу не выгоняли и можно было отдохнуть, отлежаться на нарах. Близился Новый год. Встреча этого праздника (хотя он не был тогда календарным, как сейчас) памятна мне до сих пор. Не знаю уж каким способом, но друзьям на Головном удалось собрать всех нас туда "на совещание". И получилась самая настоящая дружеская встреча Нового года с вполне приличным застольем и выпивкой. Мы раздобыли в санчасти чистый спирт, собрались все в кабинке, где жил Роман Анисимович, и с последним ударом Кремлевских курантов дружно подняли кружки за более счастливое будущее для нас и для наших близких! Дежурный по зоне, разумеется, был предупрежден. Это был фронтовик, который закрыл глаза на злостное нарушение режима "контриками", и встреча прошла отлично!..

Отечественная война

После Нового года время покатилось быстро и ничем примечательным мне не запомнилось. Незаметно подошла весна, за ней лето, начавшееся широким разворотом строительства узкоколейки. Памятный для всей нашей страны воскресный день 22 июня был для нас обычным подневольным рабочим днем. Единственное, что показалось странным - во время развода на площадке перед воротами в зоне молчало радио. Но никто особого значения этому не придал. Я прошел через вахту утром, как обычно, раньше наших рабочих бригад, чтобы встретить на трассе бригады, прибывавшие с Головного. С ними приезжали две "вольняшки" - студентки-практикантки железнодорожного техникума, работавшие десятниками. Как всегда, набегавшись по шестикилометровому участку строительства, разморенный жарой, я медленно добрел через лес, кратчайшей дорогой, к зоне обедать и, пройдя вахту, увидел сгрудившихся возле репродуктора лагерных "придурков". Все напряженно слушали какую-то необычную речь. Я быстро подошел и оказался рядом с Яковом Алексеевичем. Он обернулся ко мне и шепотом сказал только одно слово:

-Война!..

Передавали выступление Молотова. Мы не успели дослушать его до конца - кто-то выключил радио. Предположив, что виновна в этом какая-то неисправность (так иногда бывало), мы направились в культурно-воспитательную часть (КВЧ), чтобы дослушать там сообщение правительства. Встретил нас инспектор КВЧ (из бытовиков) и, как-то виновато улыбаясь, сказал, что ему позвонили с Головного и приказали немедленно прекратить трансляцию, снять репродуктор и сегодня же отвезти приемник на Головной. Больше он ничего не знал. Сбивчиво пересказал только правительственное сообщение о том, что ранним утром фашистские самолеты, без объявления войны, бомбили наши города, а немецкие механизированные войска перешли нашу границу. Красная армия уже ведет с ними тяжелые бои... Все были ошеломлены не столько внезапностью этого события (последнее время было очень много разговоров и слухов о близости столкновения с Гитлером), сколько нелепостью распоряжения начальства. Лишить заключенных информации в такое время!.. Что кроется в дурацком приказе, понять было невозможно. Я вышел после обеда за вахту с невероятной путаницей в голове. Как могло такое случиться? Ведь все средства информации давно и громогласно трубили, что мы ни пяди своей земли не отдадим!..

Я был первым человеком, сообщившим о начавшейся войне всем работавшим на трассе, включая девчонок-практиканток. Даже стрелки ничего не знали - утром радио молчало и у них на Головном. Вечером в бараках только о войне и говорили. А на следующее утро никого из зоны не выпустили. Все работы были прекращены. Волей-неволей за вахту пришлось вывести только конюхов под охраной. Все пропуска бесконвойных были аннулированы. Безделье нескольких тысяч людей продолжалось три дня. Никто ничего не знал и не понимал. Все начальство уехало на Головной. Добирались они туда на лошадях - вся обслуга Коловской узкоколейки состояла из "контриков".

Руководство оправилось от шока только на четвертый день. К нам заявился сам начальник ОЛПа Логвиненко в сопровождении вохровского командования. Приехал и Роман Анисимович. С запозданием провели развод. В отношении бесконвойных было принято компромиссное решение: пропусков нам не вернули, но на вахте в шкафчик с отделениями, где они лежали, положили бумажки с нашими фамилиями и вынимали их оттуда, когда мы находились за зоной. Нас, зеков, боялись, но обойтись без нас не могли. Все работы начались снова. И я стал основным источником информации для всего Сельгручья. Мои вольняшки-десятники оказались храбрыми девчонками - несмотря на строгий запрет, они довольно толково и подробно передавали мне все новости, которые им удавалось узнать, и даже привозили иногда газеты со сводками Совинформбюро. На душе у меня было тревожно - уже промелькнуло сообщение о "попытках" воздушных налетов и наступлении немцев в направлении Ленинграда. Нервозность чувствовалась в поведении начальства, вохровцев и немногочисленных вольнонаемных. Финляндия вступила в войну. А ведь мы находились не так далеко от этой страны, хотя граница и была отодвинута после финской кампании. Слухов ходило много. Кто-то из стрелков рассказал, что уже были случаи нападения с воздуха и бомбежек вохровских казарм на некоторых лагпунктах. Другой шепнул о том, что скоро нас всех начнут эвакуировать, потому что началось наступление финских войск... Так продолжалось до 4 июля, когда всех нас снова заперли в зоне. Теперь уже стало ясно; готовится этап.

Официально было приказано всем бригадам готовить лагпункт к консервации. Возчики начали вывозить лагерное имущество, обмундирование, продовольствие. Объявили небольшой список временно остающихся. Наконец, 6 июля мы тронулись в путь. Этот этап оказался лучшим из всех, какие мне пришлось пережить за весь десятилетний срок моего заключения. Был самый разгар жаркого лета. Отправившись с Сельгручья рано утром, мы скоро добрались до так называемого верхнего склада. Теперь он находился довольно близко от лагпункта. Я знал, что, если бы не война, рельсы узкоколейки через пару месяцев миновали бы Сельгручей, а трасса ушла бы далеко вглубь тайги к самому Сельгозеру. Кстати, накануне к нам в зоне присоединились плотничьи бригады, строившие этот новый лагпункт... На бирже нас уже поджидал длинный состав порожних платформ и пыхтел сверкающий свежей зеленой краской паровоз с красно-белыми колесами. Как только была закончена посадка зеков с конвоирами, дали отправление. Без особого сожаления покидали мы свой "дом". Ничто не связывало нас с этим местом, которого больше не доведется увидеть. Паровик бойко мчал состав по живописным карельским лесам. Лишь когда проезжали места, в которых прошлым летом так счастливо прошли памятные короткие часы свидания с женой, мне стало грустно. Когда теперь доведется нам встретиться? Где произойдет эта встреча? Что с ней сейчас?

Такие мысли бродили в моей голове под стук колес на стыках по дороге к Колтозеру и дальше - к Головному.

Здесь уже все было готово к отправке. На этот раз не было сопутствовавших каждому этапу ритуальных действ: генерального шмона, бани с прожаркой, выдачи сухого пайка. Нас даже не заводили в зону. Видимо, страх попасть к финнам здорово подгонял начальство. Надо отдать должное руководству: организация отправки была безукоризненно четкой. А ведь эвакуировались тысячи заключенных. Тут было сосредоточено все "население" нашего Коловского ОЛПа. Без суеты и спешки нас разбили на партии по 500 человек, кормили поочередно тут же, на территории нижнего склада древесины, и, через строго определенные промежутки времени, в сопровождении подвод, на которых находились все наши немудреные пожитки, отправляли в путь по Каргопольскому тракту. Нашей партии, куда попали волею судеб вместе со мной Толя Штейн, Сережа-слон и Володя Башмаков, выпал жребий следовать в ночное время. Это было очень удачно, потому что идти днем по жаре значительно тяжелее.

Ночи в Карелии в это время года светлые, по-ленинградски - белые. Вместе с нами шел лекпом с походной аптечкой. Давно прошли времена, когда мы были обуты в чуни из корда или в "шанхаи" - ботинки из брезента на деревянных подошвах. У всех были добротные ботинки, которые проверил лекпом со старшим партии, назначенным из "придурков", во избежание потертостей в пути. Было известно, что ежесуточно мы будем проходить по 35-40 километров, и что на всем пути организованы стоянки с пунктами питания. Мы не очень-то верили в этот порядок, но, оказалось, все было именно так. По-военному были организованы 15-минутные привалы после каждого часа пути и один - на целый час - посередине суточного перехода.

В легких гимнастерках и брюках (бушлаты ехали на подводах), без вещей шаталось по холодку отлично. Конвоиры были свои, знающие всех нас. О них я уже говорил выше. Словом, это был не этап, а настоящий марш-бросок, К нашему приходу на очередную дневку, разбитую, как правило, где-нибудь у озера или речки, неподалеку от какой-либо деревушки, с места снималась и уходила дальше предыдущая партия. Дымились походные кухни, были подготовлены пайки. Нам разрешали купаться, а затем довольно сытно кормили, и до вечера мы спали, отдыхали и загорали. На Головном всем были выданы некоторые суммы денег с личных счетов, и мы могли послать в деревню под присмотром стрелка подводу за молоком, творогом или еще какими-нибудь продуктами. Занимались этим обычно я и Толя Штейн. Что касается курева, то всем была выдана махорка. Погода на всем пути нам благоприятствовала. За все десять суток не было ни одного дождя. Так прошли мы 3 80 километров до старинного городка Каргополь. Не было ни заболевших, ни отставших...

К сожалению, Каргополя я почти не видел. Нас подвели к небольшой пристани на берегу озера Лача, сразу же погрузили в большую баржу, и маленький пароходишко потянул ее через большое живописное озеро. Невольно вспомнились первые этапы на баржах. Здесь было все иначе: конвой не загонял нас в трюм, не угрожал все время применением оружия. Мы спокойно плыли по тихой воде под ярким июльским солнцем. На покатых покрытиях баржи вольготно располагались загорать. Правда, было тесновато, и особых удобств не было, но мы все были сыты, не страдали от холода, качки, от нестерпимой вони бочек-параш (нормально пользовались дощатой будочкой гальюна на корме). Одним словом, мы чувствовали себя хоть и подневольными, но людьми. Проплывали мимо мирные живописные берега, отходившие все дальше и дальше. Серебрилась под солнцем вода... Затем пароходик втянул нашу баржу в реку Свидь, которая соединяет озеро Лача с озером Воже, примерно такое же по величине. Свидь не длинная, но судоходная на всем протяжении. Берега ее очень красивы, с многочисленными небольшими деревушками, спускающимися к самой воде. Вскоре мы вошли в озеро Воже, пересекли его вдоль по всей длине и попали во владения другого лагеря - Каргоплага.

Выгрузились на какой-то небольшой пристани, и нас принял местный конвой. Подводы с нами уже не шли. Под постылую "молитву" вохровцев: "Шаг вправо, шаг влево считаю за побег, применяю оружие без предупреждения!.." - мы взвалили на плечи свои манатки и на ночь глядя, через густой лес отправились в неизвестность... Идти было трудно. Дорога разбитая, даже и дорогой-то ее нельзя было назвать - сплошные корни, рытвины и ямы. С обеих сторон то вплотную подступал темный еловый лес, то открывались унылые вырубки. Какие-то ручьи, овраги, горушки. А под конец пошли сплошные заросли мелколесья, через которые надо было продираться. Всю ночь мы шли, подгоняемые конвоирами. Измотались страшно. Уже под утро выбрались на какую-то вырубку, заваленную штабелями древесины. Перед нами был железнодорожный путь широкой колеи, уходящий куда-то вглубь леса.

Стрелки разрешили развести костры. Однако большинство людей без сил повалилось на болотистую почву лесобиржи. Нам объявили, что за нами придет железнодорожный состав. Ночь была довольно свежей, и вскоре костры запылали здесь и там. Поезда пришлось ждать довольно долго, уже стало совсем светло, когда из леса подал голос паровоз. С трудом взобрались мы на непривычно высокие, после нашей узкоколейки, платформы.

В пути продрогли окончательно, хотя ехать оказалось не так далеко. Вскоре состав остановился, и мы потащились к зоне пешком.

Все было как обычно. Раскрылись ворота, с вахты вышли надзиратели, нарядчик и еще кто-то из лагерного начальства. После шмона и пересчета мы направились в предназначенный для нас барак. Там нам выдали по 600 граммов хлеба, накормили ячневой сечкой, и мы завалились спать. Это оказался 3-й лагпункт Ерцевского отделения Каргоплага.

Каргоплаг

Я пробыл в Каргоплаге до февраля 1944 года, почти всю войну, перешагнув за половину щедро отпущенного Трибуналом срока - десяти лет ИТЛ!.. Это было тяжелое время не только для меня, но и для миллионов заключенных во всех лагерях Гулаговской державы. Из месяца в месяц урезало государство более чем скромные нормы питания для изгоев советского общества. Пытаясь сохранить жалкую видимость заботы о людях, нас агитировали помочь фронту дружной работой, манипулируя высокими словами о патриотизме и гражданском долге. Нам внушали, что наша работа - это тоже помощь фронту. Призывали подавать заявления с просьбой замены срока отправкой на передовую. Это вызвало поток заявлений от "контриков". Мы читали газеты со сводками Совинформбюро, знали о тяжелом положении на фронтах и рвались туда. Но я не знаю ни одного случая, чтобы кто-нибудь из "контриков" был отправлен на фронт. Даже ответа на заявление никто никогда не получал. Я сам трижды писал, и все безрезультатно. Изредка заменяли срок фронтом только уркам.

Между тем положение заключенных в лагерях становилось все хуже и хуже. Тяжелая работа на лесоповале выматывала людей, а зима 1941-42 годов принесла такое уменьшение норм питания, что к весне смертность на нашем лагпункте приняла ужасающие размеры. Большинство зеков стало постепенно "доходить". В лагере свирепствовали цинга, дистрофия и пеллагра. Смерть косила людей беспощадно. Пришлось создать специальную бригаду, которая называлась бригадой "особого груза". Она состояла из возчиков, вывозивших из зоны по ночам трупы, и могильщиков, хоронивших их без гробов, в одном белье, в общих ямах. Лекпомы не успевали писать акты с литерой "М" - о смерти.

Летом смертность еще увеличилась - люди ели траву и умирали от поносов. Кубатура лесоповала неудержимо падала. Работать становилось некому, наш лагпункт превратился в огромный лазарет. Выход на работу сокращался неудержимо, ослабевшие, изголодавшиеся люди лежали в бараках. Даже больничная норма питания была столь мизерной, что не помогала восстанавливать силы крайне истощенных зеков. Только "придурки" еще как-то держались и походили на людей.

Мне повезло: вскоре после прибытия на лагпункт я стал бригадиром-десятником одной из дорожных бригад. Должность эта давала некоторые преимущества. Во-первых, я был более сытым, чем другие. Во-вторых, физически я не работал. Моей обязанностью было кормить целую бригаду, то есть составлять рабочие сведения ежедневно так, чтобы все работавшие получали максимум возможного питания. То, что это не были "кубики" лесоповальной бригады, безусловно облегчало мою задачу. Однако с каждым днем изворачиваться и "туфтить" становилось все труднее. А тут еще мою бригаду перевели на шпалорезку.

Дело в том, что тогда срочно строилась железная дорога Сорока- Обозерская, задача которой была - связать перерезанную фронтами Мурманскую дорогу с Северной, на которой находилась станция Ерцево. И мы должны были обеспечивать строительство шпалами. Все шпалорезки на лагпунктах работали в две смены по десять часов. Железнодорожные "усы" нормальной колеи подходили прямо к складам шпал. Темпы были сумасшедшие, и моим доходягам приходилось тяжко. Как только готовых шпал набиралось на определенное количество вагонов, подавался состав, и погрузотряд (это были здоровяки-блатари с железнодорожного лагпункта) забирал всю нашу продукцию, какая бы она ни была. Кстати, это отчасти выручало, так как при погрузке они тоже "туфтили". Однако, если грузчик один поднимал и нес в вагон самую тяжелую шпалу первого типа, то мои работнички вдвоем еле-еле волокли на штабеля самую легкую - пятого типа!.. Много тут не "натуфтишь". Ко всему прочему, на нашем лагпункте старшим прорабом был заключенный по фамилии Плохотнюк - сволочь первостатейная. Он жил в отдельной кабинке вместе со старшим нарядчиком и главным бухгалтером в полном достатке. Свое благополучие Плохотнюк строил на выжимании последних сил из работяг, до жизни которых ему не было никакого дела. Принцип "Давай, давай!" был у него главным. Почему-то он невзлюбил меня, хотя и был тоже ленинградцем.

Все бригады ежедневно носили ему рабочие сведения на подпись. Без этого бухгалтерии было приказано не начислять пайки. Сведения моей бригады Плохотнюк проверял особенно придирчиво и, частенько с виртуозным лагерным матом перечеркивая их, заставлял переделывать, лишая бригаду несчастных 500-граммовых паек. Я долго терпел, упрашивал его, убеждал. Ничего не помогало. Зная, что он взяточник и бригадиры носят ему "в лапу", я однажды не выдержал и высказал все, что о нем думал. В отместку он заявил мне:

- Придешь еще раз с туфтовыми сведениями – полетишь на общие работы...

Угроза была страшной, но что мне оставалось делать? Покорно принести сведения - по 300 граммов хлеба на каждого члена бригады, заведомо обрекая своих доходяг на смерть? Этого я сделать не мог и принес ему обычные липовые сведения. Свирепо изматерив меня, он тут же приказал нарядчику назначить нового бригадира, а меня отправить на лесоповал...

К счастью, многие относились ко мне хорошо. Тот же нарядчик пожалел меня и перевел не в лесоповальную бригаду, а в дорожную. И даже оставил жить в техническом бараке. Но через несколько дней Плохотнюк, обходя бригады, увидел меня среди доходяг-дорожников. Он тут же вызвал мастера лесоповального участка и приказал отправить меня в лесоповальную бригаду. А когда через пару дней застал меня за точкой топоров, а не на пасеке с лучком, - разнес мастера и заставил поставить меня на повал леса. Нарядчику же сказал, чтобы тот выдворил меня из технического барака.

Пришлось снова "вкалывать" на лесоповале. Работал я в одиночку и постепенно стал "доходить". Суровая зима, глубокий снег в делянках, ставший кандалами на ногах. Непослушный, отливающий синевой узкого полотна лучек и падающие не туда, куда тебе нужно, ели, страшные густой косматостью сучьев, которые нужно чисто, "заподлицо" со стволом, обрубать. Чадящие, не желающие разгораться костры. Я ползал к концу дня чуть ли не на четвереньках от слабости среди этого хаоса. А в итоге - до смешного ничтожный результат приемки, после которой мои жалкие "кубики" превращались в трехсотграммовую "горбушку", поставленную против моей фамилии в сведениях. Я еще не сдавался. Категорически отказывался работать в звене, чтобы не подвергаться унижениям за свою неумелость. Да и подводить лишний раз мастера не хотел, зная, что Плохотнюк держит меня за строптивость под наблюдением. Но уже наплывало безразличие ко всему. В довершение на меня напала спутница ослабевших людей - куриная слепота. В зоне ощупью, не видя почти ничего, я добирался вечером до кухни, чтобы получить свою порцию баланды. Без второго блюда, без хлеба (трехсотку съедал утром). Потом залезал на нары, чтоб до подъема забыться тяжелым голодным сном. Еще немного - и я пополнил бы категорию "отказчиков", а потом, подобно многим, покатился неудержимо вниз... Однажды, когда я, скорчившись, сидел у тлеющего костра и тупо смотрел в огонь, на вырубленное пространство вышел Плохотнюк. Пышущий здоровьем, в хорошем полушубке, новеньких валенках. Ушанка лихо заломлена набекрень. Я молча продолжал сидеть у костра. Он оглядел пасеку и спросил:

- Почему работаешь один?

- Одному спокойнее.

Он присел на бревно напротив меня и, вынув кисет с махоркой, закурил. Помолчал, потом протянул кисет:

-Закуривай...

Махорки у меня давно уже не было. Я свернул цигарку и с удовольствием затянулся. Голова кружилась. Молча мы оба некоторое время курили. Потом он встал и спросил:

- Ну как, тяжело на лесоповале?

- Не легко, - ответил я.

- Ну вот что, - уходя бросил он, - после работы зайдешь ко мне в кабинку.

Я не знал, что и думать об этом посещении. Неужели ему мало того, во что он превратил меня? Или ждал, что пойду на поклон?

В конце работы ко мне подошли мастер с приемщиком и сказали, что Плохотнюк спрашивал о моей "горбушке" и велел послать к нему в кабинку.

- Сходи, - сказал мастер, - чем черт не шутит, может быть, даст работу полегче. А то ведь ты совсем дошел...

Съев свою баланду, я отправился к "начальству". Плохотнюк, нарядчик и бухгалтер ужинали. В кабинке было жарко. Хохол сидел в белоснежной рубашке и пил чай. На столе грудой лежал колотый сахар, ломтями нарезанный хлеб, масло на тарелочке, а в сторонке - нетронутая большая миска с кашей. У меня засосало под ложечкой. Горячей волной захлестнула поднявшаяся злость. Я уже собирался повернуться и уйти, но тут Плохотнюк протянул, усмехаясь:

- А, это ты?

И, обратившись к нарядчику, сказал:

- Познакомь его с бригадой и переведи в их барак.

Затем, обернувшись ко мне:

- С завтрашнего дня принимай бригаду, нарядчик скажет какую. И вот еще что: если опять начнешь туфтить, пеняй на себя - сдохнешь на лесоповале! Ясно?..

Я кивнул головой, а взгляд неудержимо притягивала миска с кашей, залитой сверху постным маслом... Это было унизительно, но я ничего не мог поделать с собой. Плохотнюк перехватил мой голодный взгляд и - то ли решил сыграть в великодушие, то ли совесть заговорила - уже без ухмылки кивнул в сторону миски:

- Забери себе, а миску отдашь дневальному. Можешь идти...

Стыдно сказать, но отказаться я не смог! Пробормотав:

- Спасибо, - я вышел.

Еще до отбоя за мной пришел нарядчик и повел в другой барак знакомить с бригадой, состоявшей из 36 доходяг.

Да! Удружил мне Плохотнюк с бригадирством. Что смогут делать эти жалкие подобия людей? Как обеспечить их "горбушкой"? Так думал я, шагая на следующий день с бригадой по железнодорожному полотну к соседнему лагпункту. Инструмент у всех работяг был легкий - большие деревянные лопаты для уборки снега. Приближалась весна, и нашей бригаде надо было расчистить от полутора-двухметрового слоя слежавшегося снега кюветы в выемках вдоль всего железнодорожного пути. Конечно, эта работа была значительно легче лесоповала. Однако и здесь выполнить норму для обессиленных людей было невозможно. Правда, к этому времени лагерное руководство поняло, что нужно как-то поддерживать силы голодных и ослабевших зеков, а то работать будет некому. Медицинские комиссии из вольнонаемных врачей произвели поголовную перекомиссовку нашего брата, установив процент трудоспособности, в соответствии с которым снижались и нормы выработки для каждого зека. Если у человека была, например, установлена трудоспособность 25%, то он, выполняя 25% нормы, получал пайку хлеба 550 граммов, три раза в день - черпак баланды и один раз - маленькую порцию жиденькой кашицы. За перевыполнение полных норм полагалось уже до одного килограмма хлеба, значительно больше каши да еще кусочек рыбы и так называемое "премблюдо" в виде большого куска крупяной запеканки. К сожалению, для моей бригады, состоявшей в основном из поляков, такие полновесные проценты были недосягаемы.

У нас на лагпункте было много поляков, попавших в лагеря после занятия нашими войсками Западных областей Польши. Они никак не могли приспособиться к лагерной жизни и мерли, как мухи. А уж доходягами были все поголовно. Из моей новой бригады мне особенно запомнились двое: пан Михельсон и пан Кокошко. Пан Михельсон, польский еврей, владелец крупного ресторана во Львове, был пожилым человеком маленького роста. Он никогда в жизни не работал физически, и тут, конечно, ему приходилось очень и очень трудно. Его русский язык с польско-еврейским акцентом был неподражаем!.. Пан Кокошко, длинный, худющий. усатый поляк, тоже немолодой уже, был раньше управляющим у какого-то именитого шляхтича на Львовщине. В его руках было крупное поместье, и жил он сам, как помещик, даже имел свой выезд - несколько лошадей. В отличие от Михельсона, он был прохиндей, ловкач, однако в лагере тоже "дошел". Как-то само собой получилось, что пан Кокошко стал раздатчиком в бригаде, иными словами, моим помощником по всем хозяйственным вопросам: по питанию, обмундированию (сушка, починка, получение нового). Затем он, так же автоматически, оказался моим напарником по кормежке. Как ни парадоксально, вскоре я убедился, что этот оборотистый, смекалистый, однако честный и вполне порядочный человек действительно совершенно незаменим для меня как помощник. Вся бригада его уважала (особенно поляки) за то, что он не позволял себе никаких махинаций с пайками. Даже в распределении особенно вожделенных "горбушек" у нас в бригаде никогда не было споров и ссор.

Я особенно был рад тому, что мы не зависели от Плохотнюка. На месте работы нас встречал вольнонаемный железнодорожник-десятник и показывал "фронт работ". Вечером он же производил приемку выполненного объема и писал справку на всю бригаду, которая являлась основным документом при составлении сведений. Как-то (прошло не более трех дней после того, как мы начали работать), когда уже. усердием пана Кокошко, были разведены и обеспечены топливом костры стрелкам и мне с десятником, мы уселись втроем перекурить и погреться. Слово за слово, и, после осторожного прощупывания собеседников, наш "вольняшка" стал жаловаться на скудную, голодную жизнь. Он позавидовал нам, прозрачно намекнув на то, что мы могли бы зарабатывать по килограмму хлеба. Ушлый Кокошко сразу же догадался о том, какие выгоды этот разговор может сулить всей бригаде. И когда мы с ним шли проверять, как идет работа, изложил свой план действий. Заключался он в следующем: нужно договориться с десятником, чтобы тог выписывал справку на такой объем выполненной работы, при котором полновесных процентов хватило бы бригаде на килограмм хлеба и приварок с "премблюдом" для каждого из нас. А работу задавал бы по объему, соответствующему проценту трудоспособности каждого члена бригады. За это мы будем снабжать его хлебом. Все дипломатические переговоры Кокошко брал на себя. Зная его ловкость, я, конечно, согласился, и он блестяще справился с деликатной задачей. Мы обязались каждое утро приносить десятнику 400 граммов хлеба, получая взамен желанную справку.

Вечером я объявил бригаде, что, если мы хотим получать все возможные блага из каптерки и кухни, то отныне утром одно из звеньев (а их было девять, по четыре человека в каждом) станет получать четыре не четырех-согки, а трехсотки, строго соблюдая очередность. Одна пайка будет идти десятнику для нашего общего блага. Никаких возражений, конечно, не было, и с того дня наша бригада вышла в передовые по выполнению норм. Десятник утром получал от меня хлеб, а вечером я приносил в нормировочную отличнейшую справку. К Плохотнюку на подпись я не ходил. Но однажды понял, что он в курсе "успехов" моей бригады. Как-то на разводе, после того как инспектор КВЧ зачитал в числе передовых бригадиров мою фамилию, шеф подозвал меня и, когда я подошел, прищурившись, спросил:

- Что, по новой туфтишь?

И, не дав мне ответить, добавил:

- Валяй, продолжай в том же духе, твоя кубатура меня не касается. Только если засыплешься - сам отвечать будешь...

До этого разговора я опасался репрессий с его стороны, после него - понял, что бояться мне нечего. Почти три месяца, на зависть другим бригадам таких же доходяг, моя - день ото дня набирала силу.

Приближалась весна, и я стал беспокоиться, что наша "сладкая жизнь" скоро кончится. Растает снег, и перебросят нас на какие-нибудь работы в зоне оцепления... Однако бригадирство мое кончилось еще до того, как разгулялась весна. Дело в том, что я потерял слишком много сил на лесоповале, и даже та пища, которую последнее время удавалось получать, не смогла остановить процесс развития цинги. К моей "куриной слепоте" добавились незаживающие, страшно мучившие меня язвы на ногах. Словом, я попал в стационар и на какое-то время потерял своих поляков из вида до тех пор, пока осенью не началась массовая отправка их из лагерей в формировавшуюся где-то в тылу Польскую армию, которая потом вошла в историю как Армия генерала Андерса. Почти вся моя бывшая бригада, которую после меня возглавил пан Кокошко, попала тогда в список на этап. Справедливости ради хочу отметить, что, когда я находился в стационаре, мой преемник частенько меня навещал. Он притаскивал подношения из посылок, махорку и от имени всей бригады справлялся о здоровье и желал скорейшего выздоровления.

Зная о "наборе" в Польскую армию, все поляки нашего лагпункта были очень взволнованы прибытием в один из осенних дней из Ерцева "высокого начальства" из Третьего отдела. Приехавшие заседали в одной из комнат клуба. Нарядчик и его подручные из УРЧ носились из барака в барак, созывая поляков в клуб, куда уже были доставлены все их формуляры. Людей поочередно выкликали из зрительного зала, где они были собраны, и подолгу держали в комнате. На учет брали всех поляков до определенного возраста, расспрашивали, служили ли они в армии и в качестве кого, заполняли со слов и из формуляров какие-то анкеты и после этого отпускали. Разговоров пошло, конечно, по лагпункту много. Кто-то из УРЧ проболтался, что готовится этап. Это было похоже на правду. Наконец, перебрав все формуляры и опросив вызванных, начальство укатило, а я отправился в барак к пану Кокошко. Поляки мои были полны нетерпеливого ожидания перемен в своей судьбе. Пан Кокошко, который имел какой-то унтер-офицерский чин в польской армии, подробно рассказал мне, о чем его спрашивали, а в заключение откровенно высказался:

- Думают, что после всего пережитого нами мы будем воевать на вашей стороне против фрицев! Пся крев! Как бы не так! Стоит попасть за границу - только они нас и видели!.. Если бы не сажали в лагеря - другое дело. А теперь - неизвестно, где хуже: под немцами или под вами, - и добавил, что так думает большинство его соотечественников.

В дальнейшем я убедился, насколько он был прав. А пока события стремительно разворачивались. Через несколько дней, утром, нарядчик прошел по баракам со списками тех, кому не нужно было выходить на развод. Сразу же после развода была дана команда всем оставленным в зоне полякам собираться у вахты "с вещами". За раскрытыми воротами было поставлено несколько столиков и расхаживало в ожидании наше лагерное и вохровское начальство, а также какие-то хорошо одетые штатские. Нарадчик вышел туда со стопкой формуляров и стал вызывать по фамилиям. Предупредил, что отвечать статью и срок, как обычно, - не надо. Стрелков за вахтой не было. Все мы, находившиеся в зоне, с любопытством смотрели на эту церемонию. Вызванный проходил за ворота, расписывался у столика, получал какую-то бумажку и отходил в сторону - к штатским. И тут я стал очевидцем весьма интересного и поучительного инцидента.

Был у нас на лагпункте один поляк, которого все (в том числе и охрана) звали Юзеком. Щуплый, с редкими торчавшими дыбом во все стороны волосиками, жалкий, оборванный, он слыл за дурачка. Хотя Юзек почти не работал, его даже не сажали как отказчика в изолятор - что взять с полоумного? Он вечно торчал возле кухни у раздачи с небольшой консервной банкой в руке. Выбрав подходящую минуту, он совал эту банку в окно и жалобным голосом тянул всегда одно и то же:

- Пане татусь, дайте трохи зупу!..

Стрелки, да и свой брат - зеки, подшучивали над ним. Например, выйдет он на биржу с бригадой и не работает - потешает всех. Скажут ему: "Юзек, спой-ка нам что-нибудь" - тут же затягивает со смешным акцентом "Маруся отравилась" или "Катюшу". А то стрелок со штабеля крикнет: "Юзек, пойди поцелуй кобылу под хвост" - он послушно семенит к возчикам и вызывает всеобщий хохот... И вот этого юродивого вызывают за вахту. Один из надзирателей решил позабавиться, как обычно, и крикнул ему:

- Юзек, спой на прощание!..

И все мы стали свидетелями чуда! Юзека нашего словно подменили. Во-первых, он успел переодеться в полувоенный вполне приличный костюм и хромовые сапоги. К вахте шел совсем другой человек. Он приостановился, с гневным презрением глянул на надзирателя и отчетливо, громко, так, что услышали все, сказал:

- Пся крев! Я тебе не Юзек. С таким, как ты, я рядом срать не сяду! - и с достоинством, с гордо поднятой головой пошел к столику...

Вот тебе и юродивый! Надзиратель так и остался стоять с открытым ртом, да и мы все тоже... Наш Юзек оказался капитаном Войска Польского!

Разве станет такой, замордованный в лагере, вынесший столько издевательств, насмешек и унижения, воевать вместе с нашими солдатами и офицерами против гитлеровцев? Скорее всего, он станет нашим яростным и непримиримым врагом. Да и все они - поляки, хлебнувшие горя в лагерях, познавшие грязную, отвратительную изнанку нашей действительности, видевшие своими глазами голодную смерть многих своих соотечественников, - разве будут они подставлять свои головы под пули ради нашей победы над немцами? Роковая это была ошибка нашего "мудрейшего папаши". Вскоре вся хорошо оснащенная, прекрасно обмундированная многочисленная 1-я армия Войска Польского под командованием генерала Андерса ушла через Иран к англичанам, отказавшись воевать на стороне наших Вооруженных Сил!..

Этого нельзя было скрыть, и наши газеты, конечно, в соответствующем освещении написали о бесславном конце затеи, в свое время громко рекламировавшейся в печати. Дошло все это до нас не так скоро, но, когда я прочел о "предательстве" генерала Андерса и о его появлении в Лондоне, где было сформировано эмигрантское правительство Польши, то вспомнил наш разговор с паном Кокошко. Вспомнил и "полоумного" Юзека и. сопоставив события, свидетелем которых был, и сообщения "Правды", понял, как глубоко был прав мой ушлый раздатчик, а затем и бригадир. Иного ожидать от наших поляков было нельзя...

Стационар

Примерно в тот же период, когда проводилась отправка поляков в армию, у нас на лагпункте был создан поощряемый лагерным начальством драматический кружок. Руководил им щуплый, маленького роста, очень подвижный, влюбленный в театр человек. В Ленинграде до ареста он работал режиссером в Театре рабочей молодежи (ТРАМ) на Литейном. Фамилия его была Маркони. Пьесу для постановки нам привез из Управления инспектор КВЧ. Это была "Падь Серебряная" Погодина в трех актах. Беда заключалась в том, что некому было играть женские роли. У нас были на лагпункте только две женщины: врач, пожилая многопудовая татарка Фатима Яковлевна Мавлютова, и медсестра, еврейка Сарочка, очень миловидная, черненькая, худенькая и страшно застенчивая. Маркони уговорил Сарочку, а Мавлютову - даже не пробовал. Просто сам переделал те места пьесы, где фигурировали женщины, оставив одну женскую роль, и репетиции начались. Премьера была назначена на Первомайский праздник, который начальство впервые решило отметить. До этого ни одного советского праздника для зеков не полагалось. Старался Маркони изо всех сил и дрессировал нас самозабвенно. Очевидно, он был неплохим режиссером, так как от репетиции к репетиции спектакль приобретал все более стройный вид. Шел он, конечно, "в сукнах", без декораций. Костюмы затруднений не вызывали - пьеса была из жизни пограничников. Винтовок тоже хватало - их нам выделила охрана. Не берусь судить о своей игре, но Маркони она вполне удовлетворяла.

Настал день премьеры. Клуб был заполнен до отказа. Все мы, конечно, очень волновались, но успех был полный. Зрители, стосковавшиеся по зрелищам, хлопали щедро. Ведь кино нам показывали очень редко. А тут - спектакль!.. Инспектор КВЧ остался очень доволен и доложил начальству, что на следующий день мы дадим спектакль для вольнонаемных. Приглашено было даже высокое начальство из Ерцева - из Управления нашим отделением. И все чуть было не сорвалось - из-за меня. Еще накануне сразу после спектакля я почувствовал себя скверно: поднялась температура, меня сильно знобило. Утром, с трудом поднявшись с нар, я поплелся в санчасть. Там орудовал старый, опытный фельдшер. Долговязый, худой, с огромнейшим носом, он получил весьма меткое прозвище - Гусь. Все уважали старика за принципиальность, доброжелательное отношение к людям и желание помочь. Доходяг он освобождал от работы очень часто. Однако терпеть не мог, когда кто-нибудь, особенно из здоровяков-блатных, пытался "закосить" освобождение. Никаких взяток Гусь не признавал, а в случае явного обмана бывал непреклонен. Выслушав и внимательно выстукав симулянта, он коротко бросал ему:

- Одевайся, - а потом высоко поднимал костлявый указательный палец, лукаво прищуривался поверх очков и, обращаясь к своему постоянному помощнику - маленькому лысому старичку, шведу по национальности, многозначительно изрекал:

- Отто Карлович, дайте ему, пожалуйста, Infusium piny и... пусть поработает...

Швед наливал в стаканчик из огромной бутыли зеленую жидкость и подносил пациенту. Это было простейшее противоцинготное средство -хвойная настойка, которую широко использовали тогда в лагерях. Все, кто пытался "закосить", знали прекрасно, что это означает. Говорили: раз Гусь "фузи пини" дал, значит освобождения не будет...

Осмотрев меня и измерив мне температуру (оказалось - 38, 4), Гусь приказал мне немедленно, в сопровождении Отто Карловича, отправляться в стационар. И я оказался в цепких заботливых руках нашего доктора Фатимы Яковлевны.

Замечательным человеком была эта женщина! На лагпункте ее иначе как "наша мамаша" не называли. В то страшное, голодное время она упорно и самоотверженно боролась за жизнь каждого заключенного. Многих из нас она спасла. С ней считалось лагерное начальство. Слово ее было законом. Это она настояла, чтобы почти весь наш лагпункт превратился в лазарет. Для ослабленных цингой и пеллагрой дистрофиков было отведено несколько секций в бараках, и они стали отделениями стационара. Она добилась неограниченного количества пайков больничного питания, которое было гораздо лучше, а главное - больше обычных норм. Кухня на лагпункте была под ее неусыпным бдительным контролем, и повара не смели открыто воровать, отнимая еду у зеков. Страстно боролась она с заядлыми курильщиками, "доходившими" из-за того, что меняли 200 граммов хлеба на две-три цигарки. В стационаре был наложен запрет на курево - нарушителей "наша мамаша" безжалостно выписывала. Энергичная, деятельная и подвижная, несмотря на свои невероятные габариты, она старалась каждому внушить желание самому бороться за свою жизнь, помогая тем самым ее усилиям. До ареста она была врачом в Кремлевской больнице. В лагерь попала как член семьи врага народа, когда ее муж - полковник Генштаба - был расстрелян в 1937 году. Дома у нее остался сын-школьник, о судьбе которого она с тех пор ничего не знала. Врач Фатима Яковлевна была идеальный. Как начальник - требовательна и справедлива. Медсестра Сарочка прямо-таки боготворила ее и боялась страшно. Разносы своим подчиненным за нерадивое отношение или за ошибки она учиняла такие. что после этих экзекуций они опасались показываться ей на глаза. И вместе с тем, "наша мамаша" была душевным человеком. Она много читала, любила поэзию и обладала отличным чувством юмора.

Фатима Яковлевна, внимательно обследовав, простукав и прослушав, отправила меня, в сопровождении Сарочки, в палату. И я оказался в одном нижнем белье на койке стационара как раз в день ответственного выступления нашего драмкружка перед начальством! Мариони был в отчаянии. Что делать? Я должен был играть, чтобы выручить товарищей. В глубокой тайне от Фатимы Яковлевны, замирая о страха, Сарочка, раздобыв мои брюки и гимнастерку, выпустила меня перед самым выступлением из стационара. Я был очень слаб, и за кулисами для меня поставили топчан. чтобы между выходами я отлеживался. Сарочка была в отчаянии, ожидая взбучки, — в числе зрителей оказалась Фатима Яковлевна!..

Спектакль прошел отлично. Когда по окончании его меня на топчане несли в лазарет (идти у меня уже не было сил), подбежал Маркони и торжественно объявил мне, что играл я здорово! Много лучше, чем на премьере. Очевидно, нервный подъем и... высокая температура помогли мне провести свою роль почти профессионально.

Утром, оглядевшись в палате, я понял, что попал к самым тяжелым больным - умирающим, и испугался. Когда Фатима Яковлевна с Сарочкой пришли с обходом, я взмолился, чтобы меня перевели отсюда. Женщины переглянулись, и Фатима Яковлевна, чуть пожав плечами, велела медсестре удовлетворить мою просьбу.

Довольно долго мое состояние было тяжелым. Открывались все новые и новые язвы, а старые не заживали, держалась высокая температура. Но, все же, молодость взяла свое. К тому же питание мне назначили усиленное, что и стало главным лекарством. Мне все время хотелось есть, и я, без зазрения совести, доедал все, что оставляли некоторые больные. Однажды за этим занятием меня застала Фатима Яковлевна. Она вызвала санитаров, которые разносили пищу, и распорядилась, чтобы мне и моему соседу по палате (им оказался молодой возчик, Лешка) давали еды столько, сколько попросим. Касалось это, конечно, супов и, особенно, каш. Мы оба стали быстро восстанавливать силы и набирать вес. Бывало, лежим после огромной глиняной миски супа и говорим друг другу: "Ну как, повторим?" И повторяли не единожды... Гоготнем. отдуваясь, а затем и кашу "повторяем". Удивительно, куда вся эта уйма пищи влезала?! Вскоре я стал "ходячим", и медички приспособили меня помогать им: ставить термометры, писать на фанерках назначения врача.

Фатима Яковлевна не только лечила меня, но и всегда живо интересовалась, чем я занимаюсь. Частенько вызывала меня в свой кабинет и расспрашивала о прошлом. Узнав, что я писал стихи, попросила восстановить в памяти старые и побуждала к пробам писать новые. И я начал снова писать. Она любила поэзию и помнила наизусть очень много разных стихов. Как-то, когда я уже поправился (во всяком случае не был уже "ходячими мощами" весом 45 килограммов), после осмотра она сказала мне, улыбаясь:

- Вы помните день после спектакля, когда Вас положили в палату тяжело больных, и то, как Вы реагировали на это? Так вот. Вы были тогда в таком состоянии, что я сомневалась в благополучном исходе. А теперь Вы молодцом выглядите...

Я знал, чего ей стоила борьба за жизнь каждого, попавшего в стационар. На моих глазах происходило превращение высохших, изглоданных голодом и работой полутрупов сначала в еле двигавшихся доходяг, а затем, после очередной комиссовки - в почти нормальных людей. Два с половиной месяца я находился в стационаре.

Как-то вечером принесли на носилках чуть живого старика-дистрофика. Безучастно лежал он на койке, смотря в потолок. Помню, я записал его температуру на фанерке: 35, 3. Была уже ночь, когда кто-то сказал, что новый старик, кажется, "врезал дубаря". Я подошел к его койке. Передо мной лежал покойник с заострившимся носом и мертвенным цветом лица. Дыхания не было. Однако, присмотревшись, я заметил, что у него слабо подрагивают веки, и побежал в кабинку, где дежурила Сара. Она сразу же пришла с санитаром и тут же велела ему позвать доктора. Фатима Яковлевна появилась моментально. И сразу начался переполох. Не буду перечислять всех ее энергичных действий, но тут были и инъекции глюкозы, и грелки, и массаж, и даже... чашка горячего бульона из каких-то собственных запасов "нашей мамаши". В результате мертвец на глазах у всех нас ожил! Ложку за ложкой вливала Фатима Яковлевна бульон сквозь крепко сжатые зубы в рот старику, пока он не стал самостоятельно глотать, а затем допил чашку до дна. Глаза его сделались осмысленными, и, в конце концов, он заснул. А утром, когда я пришел мерить температуру, старик сел на койке и слабым голосом спросил:

- Где моя пайка?..

Это было почти чудом! И таких чудес было много. Смертность на нашем лагпункте по сравнению с другими была намного ниже.

Как-то в разговоре с Фатимой Яковлевной я упомянул о том, что потерял связь с женой. И давно уже не знаю, где она и что с ней. Все письма мои в осажденный город оставались без ответа. Фатима Яковлевна сказала, что время военное, почта работает плохо, и, дав открытку, посоветовала написать еще раз. Как я был благодарен ей за этот совет! Не успел я еще выписаться из стационара, как принесли долгожданное письмо! Жена писала, что здорова, находится в армии, работает медсестрой в батальоне выздоравливающих. Будучи в командировке в Ленинграде, она зашла в квартиру и обнаружила эту, единственную из всего, что я писал, открытку. Фатима Яковлевна радовалась вместе со мной, а у нас с женой началась регулярная переписка, не прерывавшаяся уже до самого моего освобождения.

В разгар лета, когда я уже окреп, прибавил в весе и меня перестали мучить цинготные язвы, но я еще очень сильно хромал, под окно стационара явился Сергей Бобылев. Он был моим соседом по нарам в техническом бараке и работал заведующим шпалорезкой. Сергей чуть было не отправился на общие работы за то, что хотел помочь мне, когда меня преследовал Плохотнюк. Но за то время, пока я лежал в стационаре, на лагпункте произошли серьезные события. Кто-то из обиженных Плохотнюком, знавший многие его делишки в компании с главбухом, "стукнул" в Третий отдел "куму" (так называли оперуполномоченных). Была произведена большая внезапная ревизия. Она вскрыла крупные махинации и хищения. В результате Плохотнюк, главбух, старший нарядчик и еще кое-кто из "придурков" оказались под следствием. Они потянули за собой и нескольких "вольняшек", а время-то было военное... Поэтому, без опасения "погореть" из-за меня, Сергей, которому было поручено организовать работу второй шпалорезки, решил взять меня десятником. Он советовал срочно выписываться из стационара - потом он не сможет помочь, и я попаду на работу неизвестно куда. На мои возражения, что я хром и не смогу ходить, он ответил, что на шпалорезке есть лошадь, и я смогу ездить верхом (это было километра за три от лагпункта).

Предложение было заманчивым, и я решил посоветоваться с Фатимой Яковлевной. Она прекрасно понимала, что бесконечно держать меня в стационаре не сможет, и сразу оценила всю выгодность предложения Сергея. Наш разговор закончился тем, что эта добрая душа "благословила" меня на должность десятника, сказав, что это будет даже полезно для моей ноги. А для закрепления окончательной поправки выписала мне на два месяца больничный паек питания.

Так началась моя работа на шпалорезке. Каждое утро на разводе я получал от конюха старую пузатую кобылу, забирался ей на спину и во главе бригады ехал на работу. На шпалорезке трудились уже не те доходяги, которые были у меня прошлой осенью. Выработка была очень высокой, и "туфтить" не было нужды. Изо дня в день получалась "большая горбушка", премблюдо и как премия - по пачке махорки на брата. Целый долгий рабочий день (по десять часов) ковылял я сначала с палочкой, а затем и без нее, точкуя шпалы, руководя их штабелевкой по типам и погрузкой в вагоны. Сережа был доволен: ему не нужно было разрываться на части, за мою шпалорезку он мог быть спокоен. Мы снова спали рядом и питались вместе. Он тоже стал получать письма от жены. С нами сдружился и наш новый главбух, Иван Петрович Крюков, бывший кавалерист, прошедший всю гражданскую войну. Желчный и прямолинейно принципиальный, он не желал жить в отдельной кабинке и не признавал для себя никаких привилегий. Крюков без конца (и безответно) писал заявления с просьбой отправить его на фронт. Клял, не стесняясь, Сталина и его идиотскую политику в отношении честных и преданных советской власти людей, которых морили в лагерях в то время, когда они могли бы помочь стране в такое тяжелое время...

Была уже поздняя осень, когда на одном из медосмотров, которым меня время от времени подвергала Фатима Яковлевна, она решила, что я недостаточно быстро поправляюсь. Действительно, бурые цинготные пятна на теле все не пропадали, хромота оставалась, и нога продолжала болеть. - Вам необходимо попасть в Осиновку, - заявила она категорически. Осиновскнй ЦОПП, представлявший собой своеобразный лагерный "санаторий" для доходяг-дистрофиков. Сокращение расшифровывалось так:

Центральный оздоровительно-профилактический пункт. Туда-то в конце сентября я и был направлен на поправку с этапом доходяг. На этом лагпункте были, как и везде, зона, вышки, вахта, надзиратели. Не было только ни лесоповала, ни шпалорезок, ни строительства. Здесь не "давали план"... Правда, были разводы по утрам после обычных ударов в рельс, поверки и отбой. Однако после развода вся работа ограничивалась благоустройством территории или выполнением хозяйственных обязанностей на кухне и в каптерке. Да и на эти работы назначались только наиболее окрепшие люди, которые в ближайшее время должны были после комиссовки отправляться на лагпункты. Основная же масса - несколько сотен доходяг - отлеживалась в бараках, с нетерпением ожидая ударов по рельсу, отмечавших время завтрака, обеда и ужина. Кормили здесь довольно сытно: хлеба давали по 600 граммов, баланда всегда была густой, каши полагалось много. Словом, действовали нормы больничного питания. И, конечно, за месяц, полагавшийся на пребывание в ЦОППе, люди оживали настолько, что их можно было вновь использовать на лесоповале. Комиссовки производились раз в месяц. Так лагерное начальство вынуждено было восстанавливать работоспособность "доплывающих" зеков, так как в связи с войной приток рабочей силы с воли прекратился.

Через две недели после моего прибытия в Осиновку я встретился неожиданно с Юркой Батием. Он был очень худ и слаб и страшно обрадовался, увидев меня. Да и я тоже. Ведь здесь не было никого из знакомых, с кем можно было повспоминать о воле, о Ленинграде, о судьбе родных. Мы провели вместе в Осиновке две недели, занимаясь подготовкой к зиме клумб и придорожных цветников в зоне. Никаких других сколько-нибуць значительных для меня событий в Осиновке не было, и, прожив здесь ровно месяц, после комиссовки я был этапом отправлен на один из лесоповальных лагпунктов, носивший название Онуфриевка.

Онуфриевка

По сравнению с 3-м лагпунктом этот был значительно больше. К нему была подведена лесом железнодорожная ветка, работали во всю шпалорезки, и властвовал безраздельно принцип "Давай, давай!"... Мне сразу же здесь повезло. Я встретил одного из коловских знакомых, некоего Архангельского, который работал там на Головном под руководством рыжего Штейна и часто принимал по телефону мои сводки и заявки с Сельгручья. Он тоже был из Ленинграда, мы вместе встречали на Головном Новый год. В Онуфриевке Архангельский работал в бухгалтерии. Он замолвил за меня словечко перед главбухом, и, пробыв всего два дня на общих работах, я попал в бухгалтерию на должность счетовода по лесоучету, словом, стал лагерным "придурком"...

Зима 1942-43 годов прошла для меня относительно благополучно. Я работал и жил в тепле, питался, правда, не очень сытно, но вполне сносно. А иногда перепадало кое-что и сверх скудного "придурочного" пайка. Дело в том, что работники бухгалтерии ежемесячно участвовали в снятии остатков хлеборезки, пекарни, продовольственной каптерки и дежурили по кухне. Поэтому все "придурки", работавшие в этих "хлебных" местах, чувствовали себя зависимыми от нас и старались задобрить возможных контролеров. Я всегда имел возможность получить лишний черпак каши, ломоть еще теплого хлеба, толику свекольного повидла, хлопкового масла и прочих благ.

Вскоре после меня сюда прибыл этапом и Юрка Батий, почти не поправившийся в Осиновке, все такой же бестолковый, неприспособленный к лагерной жизни и абсолютно не умевший работать. С помощью Архангельского мне удалось пристроить его сначала дневальным, а затем - в помощники к агроному. В Онуфриевке было небольшое подсобное хозяйство, обслуживавшее вольнонаемных и военизированную охрану (ВОХР). Там на раскорчеванных участках сажали овощи и картофель. Кроме того, в хозяйстве был еще свинарник. До того. как Юрка попал в это, по лагерным меркам, злачное местечко, я довольно часто подкармливал его чем мог - в дневальных он не удержался из-за своей нерадивости, был отправлен на общие работы в дорожную бригаду и постепенно снова стал "доходить".

К весне люди снова начали слабеть, и число доходяг-дистрофиков увеличилось. Как только с большого пустыря в зоне сошел снег и трава зазеленела, голодные зеки стали собирать ее и варить в котелках на барачных соловчанках. От "подножного корма" стали свирепствовать поносы и участились смертельные исходы, а количество доходяг катастрофически увеличилось. Ведь тут не было Фатимы Яковлевны, и никто не боролся за жизнь зеков, как это было на 3-м лагпункте. Страшно и больно было смотреть на ходячих призраков, блуждавших по зоне... Голод сделал их почти безумными. В то время кашу на кухне варили из овсянки, которая больше походила на овес. Так вот, находились люди, которые лезли в уборные, копались в экскрементах, выбирали из них непереваренные зерна овса, промывали, раздавливали и варили себе кашу. Некоторые специализировались на ловле крыс, которых в зоне было довольно много. Лагерное начальство поощряло эту "охоту": за каждый десяток крысиных шкурок выдавалась премия - пачка махорки. Шкурки крысоловы сдавали, а тушки варили и съедали.

В лагерный котел, на кухню овощи, кроме небольшого количества верхних зеленых листьев капусты, почти не попадали. Сама капуста шла начальству и вохровцам. А "отходы" от нее заквашивали в бочках в подсобном хозяйстве. Для кормежки зеков "витаминами" весной была организована бригада из дистрофиков, которую с косами и мешками посылали в лес на вырубки. Они накашивали всякой травы, в основном, кипрея, приносили в мешках на кухню, и здесь другие доходяги сечками рубили траву в сколоченных из досок корытах, а затем она закладывалась в котлы. Получался "суп" густо-фиолетового цвета, настолько терпкий на вкус, что от него сводило скулы, а язык делался шершавым...

"Вольняшкам" тоже было не очень сытно в это время. По карточкам они получали мало и старались урвать, что возможно, за счет заключенных. Хочется привести один комический эпизод, характеризующий нашего заместителя начальника лагпункта по хозчасти. Это был глупейший солдафон и хапуга страшный. Он очень любил участвовать в комиссиях по снятию остатков. Как-то раз главбух направил меня в продкаптерку, которая находилась за зоной, снимать остатки. В комиссии, конечно, был и замначальника по хозчасти. Мы уже много продуктов пересчитали и взвесили, даже пообедали весьма плотно в его отсутствие (он отлучался, чтобы утащить домой что-то ловко подсунутое ему каптером). Появился этот солдафон в своей щеголеватой вохровской форме и даже в перчатках, как раз когда мы затаскивали на большие сотенные весы вскрытую уже, но почти полную бочку жидкого мыла. Оно как две капли воды было похоже на выдававшееся вместо сахара свекольное повидло. И цвет, и консистенция были одинаковые. Наш "начальничек" быстрехонько подскочил к весам, сунул нос в бочку и со словами: "А, повидло!" - сдернул с руки перчатку, запустил пятерню внутрь и незамедлительно сунул в рот добрую порцию... Все это было проделано столь стремительно, что мы оцепенели!.. Нужно было видеть его физиономию, когда он ощутил во рту вкус этого "повидла"!.. Молниеносно повернувшись, как по команде "Кругом!", он бросился к выходу и скрылся за углом. Мы все разразились гомерическим хохотом!

Однажды теплым весенним днем ворота нашей зоны открылись, и через них впустили небольшой этап - всего двадцать четыре человека. Все они были невероятно худые, заросшие густыми бородами, загорелые до черноты, в лохмотьях и совершенно без вещей. Странным было и то, что сдавали этап нашим вохровцам у вахты трое стрелков, столь же обросших бородами и оборванных, как и их подопечные. Вдобавок кое-кто успел заметить, что стрелки и этапники тепло, совсем по-дружески прощались, пока не закрылись ворота. Естественно, все это возбудило наше любопытство. В этот день никого к вновь прибывшим не допустили. Поселили их отдельно, в одну из секций пустовавшего с осени барака, и сразу же отправили в баню на санобработку. Нарядчики и мы, бухгалтерия, первыми узнали удивительные вещи. Оказалось, что к нам прибыла бригада лесорубов из Бел-балтлага, которую не успели эвакуировать перед наступлением финнов, и они вместе со стрелками остались в лесу, в окружении, за линией фронта.

Лагпункт их сгорел, все начальство и вохровцы сбежали. Забытой оказалась только эта бригада "контриков" с бригадиром из блатных и с ними два стрелка. Затем к ним присоединился третий стрелок, сообщивший о налете авиации фашистов на лагпункт. В бригаде был один пожилой военный, партизанивший в годы гражданской войны в этих местах. Он взял руководство в свои руки, как-то сразу оказавшись всеми признанным командиром.

Переночевав в полусгоревшем лагпункте и снабдившись всем, что было найдено, вплоть до нескольких винтовок и медикаментов (среди зеков оказался и бывший врач), бригада решила пробиваться к своим. Было это в конце 1941 года, и только теперь, весной 1943 года, они выбрались из окружения. Командир их оказался настолько опытным и волевым человеком, что ему удалось создать своеобразный маленький партизанский отряд. Он превосходно знал Карельскую тайгу и маневрировал столь искусно, что они ни разу не наткнулись на крупные силы финнов.

Вторую зиму они пересидели на каком-то уцелевшем пустом лагпункте, а весной снова пошли на восток. Их блатной, бывший бригадир, к этому времени из отряда сбежал. Это был теперь настоящий отряд, в котором была воинская дисциплина. Питание добывали в деревнях, охотились по пути, а боеприпасы отбивали у финнов. Все три вохровца целиком доверяли командиру, и он в конце концов вывел всех к линии фронта. Скрытно, темной ночью они проскочили без потерь через позиции врага и вышли в расположение наших войск.

Они думали, что своим поведением заслужили свободу. Радовались, что наконец попали к своим. Так же считали и те командиры части, куца они вышли. Беспрекословно сложили зеки свое трофейное оружие и сами просили сообщить о них лагерному начальству. Винтовки остались только у трех стрелков, которым и было приказано сопровождать их в Картоплаг. И вот они оказались на нашем лагпункте, все еще ожидая, что их освободят. Горькое и печальное заблуждение!..

Первое, что сделал приехавший вскоре "кум" из Третьего отдела, -велел завести на всех прибывших новые (со слов) формуляры. Он вызвал и допросил каждого из 24-х, а затем уехал, забрав с собой их командира. Только в нашей благословенной стране может такое случиться! Люди, сидевшие в лагере, волей случая оказались на свободе, вели себя, как настоящие патриоты, и сами, добровольно, вернулись в тюрьму. И за это их оставили досиживать свои ни за что ни про что полученные сроки!..

Для завершения описания моего пребывания в Онуфриевке хочется рассказать еще об одном эпизоде.

Главбухом нашего лагпункта был Николай Николаевич Никольский – бывший гвардейский ротмистр, пожилой человек кристальной честности. Он не признавал никакого блата, полагавшегося ему, так сказать, по должности. Первый раз я видел главбуха, не имевшего личного холуя - дневального. Николай Николаевич сам ходил с котелком на кухню, и повара знали, что он не возьмет ничего лишнего, разве что добавочный черпак каши. Строжайше взыскивал наш главбух с тех из его сотрудников, кто злоупотреблял своим положением "придурка", пытаясь жить за счет желудков товарищей-зеков. Каптеры, хлеборезы, пекари и повара боялись красть (хотя, конечно, втихую крали), зная беспощадную принципиальность шефа. Работник он был отличный. Учет на лагпункте был поставлен идеально. Начальство было очень довольно Никольским, хотя он и для вольняшек не делал исключения и никаких поблажек не давал. Кстати, Николай Николаевич был бесконвойным. И вот это-то обстоятельство привело к совершенно неожиданным последствиям.

Подходило к концу довольно дождливое лето, необычайно богатое грибами и ягодами. И наш главбух широко пользовался своим пропуском -ходил в лес "на подножный корм". Он был очень высоким, и, конечно же. при его росте лагерного питания ему не хватало. Поэтому Николай Николаевич притаскивал в зону огромное количество грибов, варил их с помощью дезинфектора в вошебойке и тут же поедал все без остатка... К осени на вырубках появилось множество опят. И Николай Николаевич стал приносить их столько, что сразу съесть уже не мог. Решил заготавливать впрок. В той же вошебойке он насушил этих грибов целую наволочку. Вот тут-то и подкараулила его беда. Он попробовал как-то съесть сушеных опят. Вкус оказался приятным, и вечно голодный главбух уплел их довольно много. Лакомство обошлось ему дорого. Поначалу мы ничего не замечали, только показалось несколько странным частое исчезновение его из конторы. Беднягу пробрал страшнейший понос. Он стеснялся обратиться к лекпому и в результате так ослабел, что не мог ходить. Исхудал, бедняга, как щепка. Хорошо еще, что наш медик сам заметил неладное и принял меры. Но чтобы поставить такого верзилу на ноги, пришлось приложить немало усилий, в частности, Николаю Николаевичу был выписан усиленный больничный паек. Это была единственная привилегия, которой ему все же пришлось воспользоваться.

Снова подошла морозная зима. Я радовался, что работаю в тепле и работа не физическая, а легкая. Старательно вел учет всей заготовляемой и отправляемой по железной дороге древесины. Главбух был мной доволен, и бояться попасть на общие работы причин не было. Но жизнь в лагерях полна неожиданностей. Каждый день может преподнести сюрприз. Последует вдруг сакраментальная фраза нарядчика: "Приготовиться с вещами на выход к вахте!.." - и ты стоишь с заплечным "сидором" или с фанерным чемоданом перед воротами в ожидании своей судьбы... Правда, изменится лишь твое место в этой огромной тюряге под открытым небом, раскинувшей сеть колючей проволоки по всей нашей Родине... Разница будет лишь в продолжительности этапа. А так - везде вышки по углам зоны, вахта с дюжиной вохровцев, бараки, каптерки, вошебойки, кухни. Подъемы, разводы, отбои и "молитва" стрелков. Карцеры и одуряющая, под винтовками, работа на лесоповале, на стройках, рудниках, шахтах... И повсюду нас считают, считают, считают, как скот. А в результате - у многих один конец: место в земле где-нибудь за зоной, без могил, без крестов, с фанерной биркой, привязанной к ноге, - если ты не сумел приспособиться и выжить до конца мучительно долгого срока. Недаром в старой блатной песне поется: "и никто не узнает, где могилка моя..." И горше всего то, что подавляющее большинство зеков не имеет никакой вины перед обществом...

Я приспособился, но однажды, в начале февраля, старший нарядчик зашел к нам в бухгалтерию и, передавая на оформление в продовольственный и вещевой стол список этапируемых, сказал, что я тоже в этом списке. Это было неожиданно даже для нашего главбуха, и он не успел отстоять меня. К тому же нарядчик заявил, что это "спецэтап" железнодорожников, что список поступил из Управления и менять что-либо в нем местное начальство не может. Очевидно, сработала вновь та же ошибка, которая привела меня когда-то в Колово. Как бы то ни было, уже к обеденному перерыву все оформление было закончено. Но на этот раз я знал совершенно точно, куда собирают этап, - нарядчик шепнул по секрету, что готовилась большая отправка специалистов на строительство Печорской железной дороги.

Случилось так, что Юрка Батий был в тот день освобожден от работы и находился в зоне. Узнав, что я уезжаю, он расстроился и стал, как всегда, взволнованно-нелепо размахивать своими нескладными вывернутыми руками. Понимал, конечно, что нелегко ему будет без моей поддержки. Я попросил Архангельского поддерживать этого непутевого доходягу. Как-никак рвалась последняя ниточка, связывавшая меня с прошлым, с Ленинградом. Мы обнялись, и глаза у Юрки стали подозрительно влажными Сотрудники бухгалтерии тепло проводили меня, снабдив, насколько было возможно, питанием на первое время... Вскоре после обеденного перерыва лагерная "вертушка" повезла наш небольшой этап в Ерцево. Мы расположились на свободном конце сцепа из двух платформ, загруженных длинномером. На станцию Ерцево прибыли под вечер, когда уже стемнело...

Я знал, что здесь, на "комендантском" ОЛПе, работает экономистом мой старый знакомый по Колтозеру - Яша Притыкин. Встретил он меня очень хорошо. Накормил и тут же подтвердил, что собран большой этап на Печору. Все уже оформлено, ожидали только отобранных на Онуфриевке. Очевидно, наш эшелон будут отправлять на следующий день. До самого отбоя разговаривали мы с Яшей, который потерял из вида почти всех ленинградцев. В Ерцеве, кроме него, задержался только Николай Иванович Богомяков. По слухам, где-то неподалеку работали "рыжий" Штейн и Яков Алексеевич Горбовский, но встретиться с ними Яше ни разу не довелось. Распрощались мы перед отбоем, так как он утром, с разводом, уходил работать за зону, и я отправился спать в пересыльный барак.

Утренний подъем оказался для меня не очень приятным. Проснувшись, я обнаружил под головой вместо заплечного мешка свою перевернутую вверх дном, небольшую деревянную мисочку. Мой рюкзак бесследно исчез... Спал я, как всегда, крепчайшим сном. К тому же нахлобучил на голову шапку со спущенными ушами, потому что в бараке было холодно. Сам виноват: ведь еще с вечера я наметанным глазом заметил в одном из уютных "кутков" резавшуюся в "очко" компанию. Ясно было, что это их рук дело. Протестовать и возмущаться бесполезно. Это ни к чему бы не привело. Вернее - схлопотал бы еще по шее, чтобы не шумел. Из вещей у меня в рюкзаке была только одна пара чистого белья. Основное место занимали продукты, которыми меня снабдили на Онуфриевке друзья. Всего этого мне не было жалко. Жаль было другого. Оба наружные кармана рюкзака были набиты письмами жены и черновиками моих стихов, написанных во время пребывания на 3-м лагпункте.

Приглядевшись, я обнаружил возле своего изголовья, рядом с миской, ложку и аккуратно положенную тут же логарифмическую линейку в футляре. Ее мне прислала, еще в Колово, жена. Там я все время нуждался в помощи этого нехитрого счетного агрегата. Помогала она мне и на 3-м лагпункте, и на Онуфриевке. Очевидно, урка, сперший рюкзак, резонно решил, что линейка ему ни к чему, и, из каких-то благородных побуждений, оставил ее и ложку. Я все же решил попытаться вызволить из лап этих бандюг письма и стихи. Подойдя к их "кутку", я обратился к "пахану", которого всегда можно отличить по льстивому низкопоклонству окружающих его "шестерок", и попросил его вернуть только письма... Смерив меня презрительным взглядом с головы до ног, "пахан" процедил сквозь зубы:

- Погляди вон там, за печкой, валяются какие-то бумажки, может быть, твои.

Действительно, я обнаружил там несколько листочков со знакомым, таким дорогим мне почерком. Видимо, бумага, на которой были написаны эти письма, оказалась негодной на курево. Больше ничего найти не удалось. Все черновики стихов пропали...

Этап был похож на все этапы в "телячьих" вагонах. Стрелки с пулеметами и автоматами на тормозных площадках. На остановках - лай овчарок, торопливо-гулкое остукивание стенок вагонов деревянными колотушками, грохот сапог вохровцев, пробегающих по крышам. Бесконечные поверки, когда лязгает запор, отъезжает тяжелая дверь и следует команда:

- Всем перейти в одну сторону! - и начинается торопливый, с окриками и с густым матом, двукратный, а то и трехкратный пересчет.

Длительные стоянки где-то в закоулках больших станций. Скудные кормежки и адский холод в вагоне. Грязища, вонь от испражняющихся в небольшую дыру, проделанную в полу. Невозможность умыться на протяжении всего многодневного пути и постоянная полутьма. Словом, весь полагавшийся этапу дорожный набор, действовавший на психику людей угнетающе, доводящий до полного отупения и безразличия ко всему. Пожалуй, нигде так не чувствуешь свое рабское, скотское положение заключенного, как во время этапирования. Находясь в зоне или на работе под охраной, все же ты до некоторой степени - человек. А здесь - просто скот, который куда-то гонят, везут, пересчитывают без конца, облаивают матом, кладут в грязь, а бывает, и поколачивают прикладами или пинают сапогами куда попало. А могут и пристрелить, и такое случалось. Особенно подлый и тупо-жестокий конвой бывал, как правило, в "столыпинских" вагонах. Ездить в этих железных клетках было особенно тяжело, и главным образом - из-за полнейшего произвола, творимого конвоирами. На счастье, мне мало пришлось путешествовать в этом идеальном изобретении царского режима, принятом на вооружение и усовершенствованном нашим социалистическим государством.

В Котлас мы прибыли в февральский морозный день с ветром и поземкой. Здесь, в Котласской пересылке, формировались этапы в Печорлаг, Воркутлаг, в Заполярные угольные шахты и на строительство Печорской железной дороги. Лагеря эти поглощали огромное количество заключенных. Некрасовская "Железная дорога" - сущий пустяк по сравнению с Печорской. Тут косточки зековские не сочтешь... Впрочем это в равной степени относится ко всем лагерям Крайнего Севера: в Коми АССР, в Норильске, на Колыме и на Чукотке. Они перемололи в те страшные годы миллионы человеческих жизней.

Котласлаг

Котласский пересыльный лагпункт раскинулся на северной окраине города у линии железной дороги. Все в нем было подчинено одной задаче - отсеивать негодный людской материал, поставляемый из других лагерей. Все, кто явно не годился для работы в Заполярье, оставались в подразделениях Котласлага, который являлся подсобным предприятием Главного управления лагерей железных дорог Севера (ГУЛЖДС).

В него входили несколько совхозов, расположенных на стыке границ Архангельской и Вологодской областей, например, Красноборский и Черевковский на Северной Двине, снабжавшие лагеря Заполярья овощами, молочными продуктами, мясом и фуражом (сеном, овсом, силосом). А также - лесоповальный лагпункт на разъезде Березовом, который давал необходимые лесоматериалы и дрова. Кроме того, в самом Котласе (на южной окраине) были крупные мастерские, ремонтировавшие всю лагерную технику (ЦРММ). И наконец — центральная молочная и свиноферма с парниками, теплицами и огородами, обслуживавшая исключительно управленческий аппарат и командование военизированной охраны (BQXP) Когласлага...

При пересылке имелись огромные, построенные рядами полуподземные хранилища-овощники. Я описываю так подробно хозяйства, подвластные этому лагерю, потому что отбывал в них оставшиеся четыре года заключения, причем я побыл в каждом из них, где больше, где меньше. Частое сито пересылки задержало меня как покалеченного цингой. Я узнал потом, что мой формуляр по диагонали перечеркивала красная жирная черта, и было написано врачами: "Не годен для работы на Крайнем Севере".

Котласская пересылка была самым многолюдным муравейником из всех лагпунктов, на которых мне пришлось побывать за свой срок. Состав ее все время менялся и был весьма пестрым. Здесь процветали наихудшие "законы" лагерников. После переклички по формулярам, шмона, бани с прожаркой и комиссовки врачами нас, вновь прибывших, загнали в огромный, высоченный сарай, совершенно не похожий на привычные лагерные бараки. Это было холодное, без окон, квадратное помещение с земляным полом и без потолка. Вверху, подвешенные прямо к стропилам, тускло горели круглые сутки несколько лампочек. По стенам шли сплошные, в три этажа, нары. Посередине стояла чугунная большая печь соловчанка, а возле нее - два большущих стола, где происходила раздача "горбушек". На нарах кое-где горели коптилки. Люди располагались здесь по бригадам.

До самого отбоя в сарае стоял невероятный шум. В одном углу зеки сидели, скрестив ноги по-китайски, вокруг большой засаленной подушки и дулись в "очко". В другом углу бренчала гитара и слышались унылые блатные песни. Кто-то "бацал" в кружке зрителей на свободном месте. Сновали туда-сюда "шестерки", всегда имевшиеся у каждого мало-мальски уважающего себя урки. Они беспрекословно выполняли любые поручения своих повелителей. В таком содоме мне еще не приходилось бывать до тех пор. Поужинав в холодной, грязнущей столовой, наш этап, уже разбитый на бригады по 25 человек, расположился, наконец, на ночлег на голых нарах. На утро, с разводом, нас вывели на работу в овощники - перебирать гниющий турнепс. Так началась моя жизнь на пересылке в Котласе. Было холодно, голодно (кормили здесь отвратительно) и очень скверно на душе. Не прошло и недели, как я простудился, затемпературил и был освобожден от работы. Оставшись после поверки в зоне, я решил при дневном свете осмотреть ее как следует.

Она оказалась весьма обширной. А все строения резко отличались от обычных лагерных и были рассчитаны на пропуск и "обработку" большого количества заключенных. Тут имелись особые зоны, разделенные колючей проволокой: карантинная, БУР, лазаретная. И - просторная, но весьма запущенная столовая с огромной кухней, вместительная баня с прачечной и вошебойкой, помещение КВЧ с большим залом, каптерка, вещсклад, пекарня. Между всеми этими крупными сооружениями размещались служебные помещения: кабинет начальника лагпункта Кочкина, УРЧ, бухгалтерия, нормировочная и домики ХЛО и АТП (лагерных "придурков"). Словом, это был целый городок - "столица" всевластного Кочкина, окруженная внушительной высокой оградой-частоколом с массивными вышками по углам, опутанная колючей проволокой, освещаемая по ночам мощными прожекторами и частым рядом электроламп на кронштейнах, похожих на виселицы. К этому нужно добавить еще длинные ряды овощников, о которых я уже упоминал, конюшни и столярные мастерские, которые все примыкали к зоне, находясь вне ее.

На время, пока я был освобожден от работы, бригадир поручил мне к приходу бригады из овощников переписать с рабочих сведений, кому какую пайку и какое питание нужно выдавать. Вооружившись фанеркой, я отправился в помещение нормировочной и стал проставлять против каждого члена бригады его "заработок". Производя эту манипуляцию, я заметил, что молодой парень, сидевший за деревянным барьером, отделявшим посетителей от нормировщика, обрабатывая рабочие сведения бригад, пользовался какой-то необычной счетной линейкой. Я спросил его, что это за штука, и он ответил, что это артиллерийская счетная линейка, и добавил, что считать на ней очень неудобно. Парень был примерно моего возраста, и мы разговорились. Он очень обрадовался, когда я предложил ему временно пользоваться моей линейкой. Так я познакомился с Жорой Чергейко, что в скором времени привело к значительным изменениям в моей судьбе. Он расспросил меня, кто я, откуда прибыл, кем работал в лагере, и в благодарность за мою линейку стал снабжать то лишней порцией каши, то пайкой хлеба. В последующие дни я изредка забегал к нему, заходил за барьер на правах знакомого, и мы сближались все больше и больше. Я уже знал, что Жора перед войной служил в армии и был лейтенантом роты связи. Он встретил начало войны у границы, попал в окружение, был в плену, а затем получил "страшную" статью 58-16 (измена Родине) и оказался в лагерях.

Прошло несколько недель. Однажды вечером Жора вызвал меня в нормировочную и сразу же повел в заднюю комнатку, где находился старший экономист пересылки. Это был грузный, черноволосый, высокого роста человек, москвич по фамилии Челищев. Расспросив, кто я и что, он сказал, что у них имеется вакантное место нормировщика и он порекомендует меня Кочкину. Мы надеялись, что тут поможет мое ленинградское происхождение, так как начальник, бывший ленинградский милиционер, весьма благосклонно относится к землякам.

На следующее утро, перед разводом, у нас в бараке появился нарядчик и, зачитав освобожденных от работы на этот день, выкрикнул и мою фамилию. Когда я подошел к нему, он велел мне на развод не выходить, а ожидать в бараке окончания утренней поверки, после которой за мной придут, чтобы идти к начальнику пересылки. Как только отзвенели удары по рельсу, означавшие конец поверки, к нам в барак заскочил огненно-рыжий веснушчатый пацан лет 12-13 и звонко выкрикнул мою фамилию (конечно, с ударением на первом слоге). Он был в новенькой, очевидно, специально сшитой по его размеру телогрейке, в кубанке с красным верхом и в хромовых сапожках. Как я вскоре узнал, это был любимый курьер всесильного Кочкина из "малолеток" - несовершеннолетних преступников. Среди ворья он был своим. Ужасно нахальный и вредный, этот пацаненок умело пользовался своим привилегированным положением. Ему разрешалось все. Лагерные "придурки" дружно ненавидели рыжего паршивца, но боялись и льстиво заискивали перед ним. Он же - как сыр в масле катался.

Пацан привел меня к небольшому домику, стоявшему в центре зоны. Это был личный кабинет Кочкина. Из крытого тамбура дверь вела в довольно большую комнату. Часть ее, вдоль стены, была отгорожена барьером, доходившим до уровня груди. Туда через дверку загоняли вызванных к начальнику зеков. У двери, ведущей во вторую комнату, стоял стол с телефоном и настольной лампой. За ним сидел надзиратель. Рыжий подошел к нему и назвал мою фамилию. Я стоял за барьером и довольно долго ждал - Кочкин был с кем-то занят. Наконец, надзиратель скрылся за дверью кабинета, а затем пригласил меня пройти к начальнику. Кочкин сидел за огромным письменным столом. Это был невысокого роста, жилистый, уже немолодой человек с неприятно-резкими чертами лица, маленькими колючими глазами и короткими с проседью волосами. Полувоенная форма на нем была без знаков различия. Он внимательно смотрел на меня и, когда я поздоровался, стоя у двери, скрипучим голосом стал задавать вопросы из формуляра: фамилия, имя, отчество, статья, срок. Затем, после небольшой паузы, последовал вопрос:

- Кем был на воле?

Я ответил, что был студентом Автодорожного института. На это последовал быстрый вопрос:

- Где находится институт?

- На Московском шоссе.

- Какой номер дома? - снова выпалил Кочкин.

- Номер 74, - ответил я без запинки.

Он удовлетворенно откинулся на спинку кресла и даже ухмыльнулся:

- Правильно.

Потом спросил, чем я занимался в лагере, и проскрипел:

- Можешь идти. Явись в нормировочную и скажи Челищеву, что я разрешил тебе приступить к работе.

Я поблагодарил и вышел.

Как я потом выяснил, Кочкин был начальником отделения милиции где-то возле завода "Электросила"... Так я стал вторым нормировщиком Котласской пересылки. И начались мои ночные "бдения" в нормировочной на пару с Жорой. Для начала он позаботился о том, чтобы устроить меня жить в более приличной обстановке. С санкции Челищева, он поговорил со старшим нарядчиком, и я перешел в небольшой домик, который занимали "придурки", на свободное место на верхних "юрцах" по соседству с Жорой. Получил комплект постельных принадлежностей и совершенно перестал общаться с обитателями "караван-сарая", где до этого помещался.

Жить стало значительно легче. Было приятно сознавать, что ты не зависишь от ненавистных сигналов подъема и отбоя. Заканчивалась наша работа под утро, незадолго до подъема. Мы шли к себе, завтракали (естественно, питаться стали сообща) и заваливались спать. Утренняя поверка нас также не касалась. Выспавшись, мы обедали, а затем шли в нормировочную, где с приходом бригад с работы принимались за поступавшие от бригадиров и десятников рабочие сведения.

Сдавая нам на проверку рабочие сведения, каждый из них старался чем-то задобрить нас, ведь от нормировщиков зависело - быть или не быть бригаде с полновесной "горбушкой" за проработанный день. Поэтому мы всегда были обеспечены куревом. В самое кризисное в отношении табачка время в чуть приоткрытый ящик письменного стола ложилась, в худшем случае, скрученная цигарка от каждого "клиента". Ну, а в хорошие дни там могла оказаться и целая пачка махорки!.. Перепадало нам и от всего, чем могла поживиться на работе бригада. Приносили: мороженую и соленую рыбу, картошку, овес. Как только звучали удары отбоя и пересылка погружалась в сон, мы начинали готовить себе жратву. Для этого в нормировочной было все припасено: котелок, миски, ложки, железный противень, чтобы пережаривать овес для каши, специальная скалка для его растирания и, конечно, соль. Соловчанка топилась всю ночь, и на ней всегда что-нибудь варилось или жарилось. Насытившись, мы принимались за работу. Вдвоем мы успевали обработать все рабочие сведения для передачи в бухгалтерию, где начислялись пайки, да еще подготовить оперативные сведения о работе лагпункта за истекший день для Челищева, который вместе с бухгалтерией и нарядчиком должен был ежедневно утром класть на стол Кочкину сводку.

Работали мы с Жорой и жили очень дружно. Как-то он познакомил меня со своим товарищем по несчастью и однополчанином - Мишей Скорым, худым, чахоточного вида пареньком с огромными, очень грустными глазами. Миша был дневальным в зоне БУРа и подрабатывал тем, что рисовал портреты урок. Эти подонки очень любили позировать, а он был прекрасным рисовальщиком, поэтому от заказчиков отбоя не было. Платили ему пайками хлеба, едой из уворованных посылок, табаком. Проблемой была бумага, которую доставал ему, где возможно, Жора. За нею Миша и приходил в нормировочную. Когда он ушел после нашего первого знакомства, Жора с грустью сказал, что Миша долго, наверное, не протянет - у него прострелены легкие и начался туберкулезный процесс... Я, конечно, поинтересовался, как это произошло, и Жора рассказал, когда мы сидели в пустом домике "придурков" после ночной работы в нормировочной, вот что...

Рассказ Жоры

Рота связи, в которой они, два молодых лейтенанта, друзья из одного училища, были командирами взводов, перед войной стояла неподалеку от границы в Белоруссии. Стремительное наступление немцев было столь неожиданным, что после короткого боя почти вся их часть (они были отдельной ротой связи) была уничтожена. Два друга и еще несколько человек уцелели и, сойдясь в лесу, решили пробираться на восток, к своим. Всего за несколько дней войны они оказались далеко в тылу немецких частей. Днем маленький отряд прятался в чаще, а ночами по компасу продвигался на восток. Несколько раз они чуть не попались в лапы фашистам, но в общем - везло. Однажды набрели на брошенную полу сожженную деревню, нашли в ней кое-что поесть и решили там день отсидеться, благо немецких частей поблизости не было. Облюбовали на краю деревни сарай с сеновалом, забрались наверх, под крышу, и заснули.

Проснулись от треска моторов и сквозь щели сарая увидели немецких солдат-мотоциклистов, шнырявших возле домов. Может быть, все обошлось бы благополучно, но одному из немцев вздумалось заглянуть в их сарай. Любопытного фрица застрелили из пистолета, но этот выстрел привлек других... Силы были слишком неравными. Вскоре весь их маленький отряд был перебит, а Жора с Мишей, раненные, без сознания, схвачены. Тогда-то Мише и прострелили легкие. Очнулись оба уже в машине. Их привезли на лесную поляну, куда было согнано уже большое количество пленных. Друзья по возможности держались рядом. Они перевязали друг друга и старались не падать, чтобы не быть пристреленными. Большой колонной их всех погнали к железнодорожной станции и куда-то повезли в товарных вагонах. Очень многие умерли в дороге, но друзья выжили и оказались в концлагере, расположенном на территории Польши. Лагерь был временного типа, и, когда Жора с Мишей немного оправились от ранений, то сговорились и сбежали в лес. Их поймали и, искусанных собаками, избитых водворили в другой, постоянный лагерь. Из него они тоже бежали и тоже неудачно. В этом лагере отделили командиров от красноармейцев и стали агитировать работать на немцев. Занимались этим люди, хорошо говорившие по-русски. Друзьям пришла в голову мысль согласиться для вида и при первом удобном случае перейти к своим.

Командиры-связисты были для немцев находкой. Их сразу же отобрали в отдельную группу, обмундировали в немецкую форму и отправили куда-то отдельным вагоном в сопровождении охраны и нескольких пожилых русских (тоже в форме). В пути хорошо кормили, но бежать было невозможно - стерегли отменно. Наконец, путешествие окончилось. Они оказались в Австрии, на окраине Вены, в каком-то обширном поместье, приспособленном под размещение разведывательной школы. По соседству находился учебный полигон и аэродром. Устроили вновь прибывших весьма комфортабельно и сразу же принялись за их обучение шпионскому и диверсионному делу. Скверно было у друзей на душе. Всем курсантам тут же присвоили клички, прикрепили инструкторов и погнали "учебу" полным ходом. "Учителями" были эмигранты-русские, относившиеся к своим подопечным с нескрываемым презрением. Однако дело свое они знали в совершенстве. Это было искусство тайнописи, пользование различными шифрами и кодами, работа на рациях новейшей конструкции, стрельба из пистолета, умение хорошо маскироваться в любых условиях и прыжки с парашютом. Из курсантов готовили диверсионные группы для заброски в глубокие тыловые районы нашей страны. Кормили отлично и даже иногда отпускали развлечься в Вену, снабжая небольшим количеством денег. Рассказывая об этом, Жора грустно усмехнулся, вспоминая, как они отводили душу в этих экскурсиях.

Напившись с тоски в каком-нибудь ресторане, ребята затевали загульный русский дебош с дракой, битьем посуды и зеркал. Являлась полиция, арестовывала ребят, а когда они предъявляли свои удостоверения, вызывались представители из школы. После недолгих переговоров их отпускали и увозили на виллу. Там даже не очень строго журили, наказывали неувольнением в город, а затем, через некоторое время, все повторялось... В этой безнаказанности ребята почувствовали, как они нужны фрицам... Успешно обучаясь преподаваемым им "наукам" и время от времени дебоширя, друзья не теряли времени даром. Твердо решив для себя, что нужно падать с неба к своим не с пустыми руками, они деятельно готовились к этому. Ухитрились сделать в каблуках сапог (а сапоги были добротные, наши, комсоставские) искусно выдолбленные тайники и заполнили их ценными сведениями на папиросной бумаге: чертежами секретных раций, шифрами, планами виллы-школы, полигона и аэродрома. Шесть месяцев длилось обучение. Затем друзей, в сопровождении офицера, перевезли на территорию Польши. Там обмундировали в форму советских командиров, снабдили рацией - в одном чемоданчике и дали 300 тысяч рублей наших денег - в другом. После непродолжительного отдыха ночью повезли на аэродром и, скрупулезно проинструктировав, посадили в самолет. Выбросить с парашютами их должны были (им дана бьиа подробная карта), в лесах за станцией Рузаевка. Документы были выданы подлинные, а к ним еще и справки о лечении в госпиталях и аттестаты. Задание было - собирать сведения военного характера в тылу и в определенное время выходить на связь по рации.

Глубокой ночью, благополучно перелетев линию фронта, друзья приземлились в глухом лесу. Довольно быстро найдя друг друга с помощью карманных фонариков, они радостно обнялись. Дело было летом. До утра никуда не пошли, попытались поспать. А когда рассвело, закопали в лесу свое снаряжение, сориентировались по гудку паровоза и. отметив тайник на карте, вышли на железную дорогу. Все шло по плану. Впереди, километрах в двух, был маленький разъезд, отмеченный на их карге. Туда они бодро и направились по шпалам. Настроение было приподнятое, радостное!..

Дежурным на полустанке оказался глубокий старик, который, увидев появившихся невесть откуда двух лейтенантов, очень удивился. Он стал расспрашивать их, куда они направляются и как очутились в этой глуши.

Жора сказал ему:

- Дедушка, нас сбросили с самолета немцы прошлой ночью. Сообщи, пожалуйста, об этом в Рузаевку и спроси у начальника, что нам делать.

Старик не поверил.

- Да вы что, сынки, разве может быть такое? А вы меня не разыгрываете?..

Долго пришлось друзьям уверять старика в том, что говорят они чистую правду. Убедило его лишь то, что ночью он слышал гул моторов самолета, непохожий на гудение изредка пролетавших здесь наших. Когда он, наконец, связался с транспортным отделением НКВД станции Рузаевка и рассказал о необычной просьбе, ему приказали остановить первый же товарный состав и отправить на нем лейтенантов в Рузаевку. Видимо, там знали о ночном госте, прилетевшем с запада, но он сумел улизнуть.

Когда товарняк, на одной из тормозных площадок которого ехали друзья, остановился на станции Рузаевка, их уже ожидали работники транспортного отделения НКВД. Они сразу же доставили лейтенантов к своему начальнику. Друзья заявили о скрытом в лесу тайнике. Случай был из ряда вон выходящий, и начальник транспортного отделения решил связаться непосредственно с Москвой, чтобы просить указаний, как поступить. Из центра распорядились немедленно, на автодрезине ехать самому, вместе с прилетевшими, на разъезд, привезти из леса их снаряжение и парашюты в Рузаевку и ждать следователя из Москвы. Прихватив с собой двух подчиненных, начальник с Жорой и Мишей помчался на автодрезине к месту выброски парашютистов. Тайник нашли сразу же, а вскоре неподалеку были обнаружены и оба парашюта. Увидев деньги, которыми немцы снабдили друзей, энкаведешник решил, что к нему попали "важные птицы", и стал обходиться с ними даже с некоторым почтением. Так что ожидание начальства из Москвы было для Жоры и Миши не очень тягостным. В Рузаевке их устроили хотя и в подвале под замком, но относились весьма уважительно. Дали отоспаться на чистых постелях и неплохо кормили. Через пару дней прибыл следователь по особо важным делам и тут же начал вести следствие. Рассказ друзей, видимо, произвел на него сильное впечатление, особенно, когда он узнал об имевшихся у них важных сведениях. Потому что на следующий же после этого день он лично, в сопровождении еще одного местного работника, повез друзей в отдельном куле пассажирского поезда в Москву.

Прямо с вокзала их отправили в Лефортово. Тут впервые вкусили они все прелести тюремного ритуала и, очутившись в одиночках, начали понимать, что хорошего ожидать не приходится... На этом месте своего рассказа Жора горько усмехнулся:

- Наивные дураки! Мы думали, что получим ордена или, по меньшей мере, медали! Как же!.. Ты видишь, чем все кончилось. Знать бы, что так будет, так хоть пожили бы на широкую ногу, имея такую кучу денег, а уж потом явились с повинной...

Их не били, не заставляли подписывать липовые протоколы. Благодарили за переданные важные сведения, были предельно вежливы. Но финалом оказался Военный Трибунал, вынесший "мягкий", по тем временам, приговор при такой грозной статье - "только" по десять лет ИТЛ плюс пять лет поражения в правах...

Слушая Жору, я невольно вспоминал о бригаде лесорубов, партизанивших в лесах Карелии, а затем досиживавших свои незаслуженные сроки в лагерях. Впоследствии я узнал множество фактов, когда люди, перенесшие ужасы немецких концлагерей, "без пересадки" попадали в наши лагеря, не имея никакой вины, кроме пребывания в плену. Сталинские заплечных дел мастера учиняли им "проверку" и "отфильтровывали" лишь очень небольшое количество людей на фронт, в штрафбаты. В основном они пополняли лагеря новыми партиями зеков... Вскоре к нам на пересылку стали прибывать целые эшелоны власовцев и всевозможных немецких пособников. Их отправляли на Север, в шахты. У нас они останавливались только для обработки в бане и кормежки. Общаться с ними не разрешалось никому, кроме тех "придурков", которые по роду работы должны были обслуживать этапы. Как правило, все они были хорошо обмундированы для работы в Заполярье. Сроки имели поистине астрономические. К этому времени нашему правительству показалось, что десять лет - срок недостаточный, и было введено в обиход понятие "каторжные работы". К нам как раз и прибывали следовавшие транзитом на Север каторжане со сроком заключения 25 лет каторжных работ. Трагедия заключалась в том, что смешивались в кучу действительные враги и масса людей, не повинных ни в чем, кроме нахождения в плену, или просто живших и работавших на оккупированных территориях. Всем без разбора "лепили" каторжные работы, исповедуя порочный по своей сути принцип: если среди десяти невиновных попадется один виновный - цель достигнута. Под колесо репрессий попали и коренные жители прибалтийских республик, западных областей Белоруссии, Украины, Бессарабии и многих приграничных районов нашей страны. Еще не окончилась война, но уже победно гремели салюты победы за границами СССР. И вместе с радостью приближающегося конца битвы с фашизмом нарастала волна террора и нового разгула почуявшей силу сталинской опричнины.

Я к этому времени уже был закаленным лагерником. Обнаженно жестокая жизнь заключенного научила выкручиваться из любых трудных ситуаций и заставила по-новому взглянуть на людей. Я сталкивался с настоящими подонками, преступниками, опустившимися интеллигентами, стукачами, провокаторами из бывших членов партии - и с людьми цельными, мужественными, прекрасными товарищами, всегда готовыми придти на выручку попавшему в беду. Даже среди вольняшек-начальников и вохров-цев изредка находились настоящие люди. И я старался равняться на них. Работая нормировщиком, я не лебезил перед лагерным начальством, не был "шакалом", иными словами, не рвал на себя что и где возможно, не подличал, не "стучал" ни на кого и быстро приобретал друзей (с людьми я схожусь легко). Конечно, не в высоком смысле этого слова - в лагере очень много значило не нажить врагов. А таковых у меня не было. Настоящая же дружба сложилась у меня только с Жорой Чергейко.

Однажды, работая ночью в нормировочной, мы с ним оказались свидетелями жуткого происшествия, которое запомнилось мне на всю жизнь.

Пересылка спала глубоким сном, когда царившая в зоне тишина неожиданно нарушилась. Из "караван-сарая" (он находился недалеко от нормировочной) неслись крики, ругань, стоны. Мы с Жорой выскочили из домика. Зона ночью освещалась довольно хорошо, и первые, кого мы увидели, были надзиратели, которые бежали от вахты к бараку. Затем из барака показался размахивавший топором какой-то тип в шинели нараспашку, без шапки. Следом за ним оттуда выбежали вохровцы. Тот, с топором, крикнул:

- Не подходите - убью!..

И побежал мимо нас по направлению к вахте. Напуганные надзиратели - за ним, на почтительном отдалении, крича:

-Брось топор!..

Добежав до вахты, он бросил топор на крыльцо и пошел навстречу преследователям. Двое схватили его и поволокли в "кандей". А суматоха разрасталась. От вахты бежало лагерное начальство, кто-то из заключенных бежал за лекпомом. Мы с Жорой направились в барак.

Он кипел, как потревоженный муравейник. Никто уже не спал. В тусклом свете высоко подвешенных ламп мы увидели, что с верхних нар снимают чьи-то окровавленные тела и под руководством вохровцев укладывают внизу. В полумраке лежали шесть человек с разрубленными топором головами. Появился лекпом, санитары с носилками, но беднягам уже ничто не могло помочь... Изуродованы они были ужасно. Сначала ликго не мог ничего понять...

Оказалось, обитатели верхних нар были разбужены громкими стонами и какими-то глухими уцарами. Неожиданно на лежавших внизу потекло что-то горячее, липкое. Послышались вопли перепуганных со сна людей, предсмертные стоны. Наверху поднялась непонятная возня. Затем вниз спрыгнула фигура, размахивавшая топором. От нее шарахались вскочившие с нижних нар, обезумевшие от страха люда. Преступник бросился к дверям барака и выскочил наружу...

Подлец, совершивший зверское убийство шестерых спящих безоружных людей, оказался двукратным дезертиром с фронта. Дегенеративного вида подонок, в прошлом мелкий рецидивист, он направлялся на Север для отбытия какого-то большого срока. Неожиданно в его тупом мозгу родилась гнусная затея "искупить" свое дезертирство и получить скидку срока, разделавшись с прибывшими вместе с ним на пересылку несколькими немцами Поволжья. Это были самые обычные колхозники, и посадили их ни за что ни про что. Как земляки, они держались группой, дружно обороняясь от блатных, и спали, конечно, рядом. Убийство их этот негодяй рассчитывал выдать за "патриотический" поступок...

Его бригада ходила работать на Двину, выкалывать изо льда круглый лес. Раздобыв какими-то путями лишний топор, он сумел пронести его в зону и спрягал до ночи под нарами. А когда все уснули, влез наверх к немцам и хладнокровно, одного за другим, успел зарубить шестерых, пока не поднялся шум.

Преступление было столь явным, что следствие закончилось очень быстро. Судили этого гада Военным Трибуналом, но с участием прокурора. Зал клуба-столовой был набит до отказа. Разрешено было присутствовать всем желающим, и свободные от работы зеки заполнили все коридоры и выходы. Даже снаружи вокруг клуба стояла толпа, ловя каждое слово, долетавшее из зала. Заседание Трибунала продолжалось больше трех часов. Прокурор выступал ярко и умно, обнажив всю неприглядность дикого преступления, и в конце речи потребовал высшей меры. Под глухой одобрительный рокот зала Трибунал вынес приговор - расстрел.

Вскоре после суда меня по рекомендации Челищева и Жоры перевели на Центральную сельскохозяйственную ферму. Это весьма своеобразное хозяйство тоже находилось в Котласе. В него свозили со всех совхозов Котласлага беременных женщин. Там, в зоне, они рожали, кормили своих детишек и, конечно, работали на полях и огородах, в парниках и теплицах, на скотном дворе и в свинарнике, в яслях, на кухне. Только в конюшне, инструменталке, на столярных и плотницких работах были зеки-мужчины. Чтобы обезопасить их от женских чар. внутри зоны было выгорожено колючей проволокой, с вахтой и воротами, два барака, куда на ночь после отбоя запирались под замок и строгий присмотр надзирателя все мужчины.

Ферма снабжала управленческое начальство и командование вохровцев всеми благами сельского хозяйства: свининой, молоком, зеленым луком, редиской и даже огурцами из теплиц, а с полей и огородов - картофелем, капустой, кабачками. Агроном тут был знающий, толковый (тоже наш брат - "контрик"). Чего только он не завел на ферме! Например, тут я впервые в жизни попробовал настоящую спаржу. Даже земляника была у нас в теплицах, правда, в небольшом количестве.

Мне, конечно, крупно повезло. Кормежка на ферме была отличная, "придурков" мало, а работы не слишком много. К этому времени я был уже расконвоирован и ходил свободно по городу в Управление, на ферму. Обмундирование имел вполне приличное. И народ здесь подобрался хороший...

Кроме яслей, на ферме был еще детский корпус, нечто вроде лагерного детского сада. Воспитательницы, няни, врачи - все были женщинами в годах, в подавляющем большинстве - 58-я статья. Правда, я не успел хорошо познакомиться с ними, потому что пробыл здесь недолго.

К концу моего пребывания на ферме среди мамок, вперемешку с ни в чем не повинными девками, схваченными только за то, что были в оккупации, стали попадаться настоящие "немецкие подстилки" или, как их еще называли, "немецкие овчарки". Много видел я и интеллигентных женщин, успевших за время заключения опуститься до уровня самых настоящих проституток, "наблатыкавшихся", как говорили в лагере. Если вид деградировавших и частенько опустившихся до состояния настоящих подонков мужчин был отвратителен, то женщин - в сто крат! На свете нет ничего ужаснее распущенных, наглых, отвратительных лагерных баб - "шалашовок", как их презрительно называли сами лагерники.

Но маленькие лагерники, рожденные в неволе, были самыми обыкновенными детьми. Жилось им на ферме неплохо. Их хорошо кормили, одевали, о них заботились настоящие воспитательницы и няни. Однако судьба этих будущих граждан нашей страны всегда вызывала во мне какое-то щемящее чувство жалости. Ведь в подавляющем большинстве своем эти дети не будут знать своих родителей. По достижении трех-четырех лет их отправляли в детские дома, не считаясь с желанием матерей. А мамок, когда кончался срок кормления ребенка грудью, этапировали обычно в совхозы на Север. И в каждом этапе среди безразличных к своим отпрыскам женщин находились одна-две, которые тяжело переживали расставание с ребенком. Разлуку, которая происходила навсегда, без надежды когда-либй встретиться. Мне не раз приходилось видеть душераздирающие сцены.

Это до ужаса напоминало картины из жизни негров в Америке времен дяди Тома или из помещичьего быта во времена крепостного права в России. Женщины рвались из рук охранников, рыдали, бились в истерике. А их грубо тащили за вахту, толкали в строй их товарок - размалеванных, хохотавших и грязно ругавшихся.

Разъезд Березовый

Подходило к концу короткое северное лето. В Управлении мне сказали, что на лагпункте разъезда Березового, расположенного на железной дороге к Кирову, к началу лесозаготовительного сезона срочно необходим нормировщик, и начальство решило направить туда меня.

Когда наш этап выгрузили на разъезде из "пульмана" и после короткого пути по выложенной подтоварником дороге подвели к зоне, то первое впечатление было не из приятных. На поляне за небольшим ручьем среди пней возвышался почерневший частокол зоны с обязательными вышками, воротами и вахтой. Неподалеку от вахты стоял небольшой рубленый дом, за ним виднелась длинная казарма охраны. Напротив дома (в нем, как оказалось, жил начальник лагпункта), несколько в стороне, располагалась инструменталка. Поодаль за ручьем стояли две конюшни. Позади темнел лес.

Из домика к нам вышел невысокий, плотного телосложения и явно восточной внешности человек на костылях. Одна штанина у него была завернута и зашпилена выше колена. Оглядев нас веселыми глазами, он сказал:

- А, прибыли! - затем повернулся и громко крикнул в сторону вахты с явным кавказским акцентом: - Эй! Валэнтин, принимай людей! Отведи в барак и распорядись насчет ужина. А потом я приду, и будем знакомиться. И тут же ушел в дом. Чем-то он сразу расположил меня к себе...

Бараков в зоне было немного. А все службы располагались в одном отдельно стоящем здании в таком порядке: кабинет начальника, затем нормировочная, в закутке которой поместили меня; затем - УРЧ, где жили двое: нарядчик, уже упомянутый Валька Бондарев - щеголеватый, высокого роста, красивый парень из бытовиков, и его помощник - вечно сонный, неповоротливый и ленивый обжора, Виктор Попов (тоже бытовик). Дальше шла бухгалтерия, в кабинке которой помещались: главный бухгалтер Борис Иванович (фамилию его я забыл), глуховатый, добродушный. здоровенной комплекции человек, и старичок-счетовод, необычайно маленького роста и тишайшего нрава - Донат Владимирович Тушин

Кроме этого строения, была еще каптерка, где жил каптер - латыш Федя Лус. белобрысый и долговязый парень, говоривший с прибалтийским акцентом. Была у нас и небольшая пекарня, и примитивная баня с прожаркой Медпункт помещался в кабинке между секциями одного из бараков Там же жил врач (на воле он был военным врачом), по фамилии. кажется. Дубровский. Это был веселый, несколько циничный, но умный и интересный человек. А главное - порядочный и доброжелательный. Где-то на задворках зоны был и "кандей". который, к великому моему удивлению. почти всегда пустовал. Хозяином изолятора числился Виктор, так как у него был каллиграфический почерк.

Все бригады лесорубов состояли исключительно из женщин. Мужчины работали возчиками и в погрузотряде (две бригады), во главе которого стоял молодой черномазый блатарь. армянин Иван Чичиян. Кухней заведовала очень красивая, языкастая воровка-рецидивистка Верка - пассия Ивана Чичияна. Двое из охранников были обычными вохровцами. в меру вредными и привязчивыми, а третий, со смешной фамилией Перебийнос. был добродушным и веселым. Наш доктор называл его не иначе как Переломайворота. Что же касается начальника лагпункта, то другого такого я не встречал на своем лагерном пути. Вот как произошло наше знакомство.

Едва успел я расположиться в своей кабинке при нормировочной, поужинал и. получив в каптерке полный комплект новых постельных принадлежностей. попутно познакомился со всеми перечисленными уже мной "придурками", как ко мне зашел Валентин, также упомянутый ранее нарядчик. и сказал, что меня вызывает начальник. Я вышел наружу, постучал в соседнюю дверь и со словами: "Разрешите, гражданин начальник?" - переступил порог кабинета.

Начальник сидел, откинувшись на спинку кресла, за большим столом Рядом, прислоненная к стене, стояла пара костылей. Ярко горела, помаргивая в такт выхлопам движка, настольная лампа. По стенам стояло несколько стульев.

- Проходи, садись. Давай знакомиться, - сказал он, указывая на стоящий у стола стул. Затем, внимательно глядя на меня, совершенно неожиданно добавил:

- Я для тебя не гражданин начальник, а Ашот Осипович Мелкумов. Можно и просто Ашот... Понял?

Я озадаченно кивнул.

- Ну вот, а теперь рассказывай о себе.

Я сразу почувствовал себя очень свободно и легко. Не было обычных вопросов о статье, сроке, как, например, у Кочкина. Это была просто беседа двух людей, которых судьба свела для совместной работы.

О многом рассказал я этому славному дядьке, так не похожему на "типовых" начальников лагпунктов. Он так сочувственно качал кудлатой головой, прищелкивал языком, когда узнал, как меня замели с дипломного курса института, что я рассказал и про женитьбу свою, и про свидание в Карелии, и про наладившуюся переписку. Одним словом, разоткровенничался...

Во время нашего разговора пришли Валентин с Виктором со списками этапа. Ашот Осипович велел мне остаться, и Виктор стал поочередно вызывать в кабинет прибывшее пополнение. Нужно было видеть, как сердился Ашот, знакомясь с присланными лесорубами! Девки большей частью были совсем молоденькие, хилые, малорослые, и он поминутно взрывался. Я прекрасно понимал, что этому добряку по натуре жаль несчастных, попавших в беду девчонок. Почти все они оказались в лагере за должностные преступления: хищение продуктов и дефицитных товаров, недостачи, манипуляции с карточками, воровство в колхозах. Только несколько из них были настоящими блатнячками. А главное - все не годились для работы в Заполярье из-за слабого здоровья. Немного подкормив на ферме, их отправили сюда, на лесоповал. Ох, и ругал же Ашот виртуозным лагерным матом начальство, наградившее его такими работягами! Не стесняясь нас, костерил всех вплоть до начальника Котласлага.

Закончив знакомство с прибывшим пополнением, он приказал позвать доктора и распорядился провести новоприбывшим строгую комиссовку с определением процента трудоспособности. Затем начались разговоры, которые давали ему возможность излить душу перед понимающими людьми. И я увидел, что он подобрал себе аппарат из людей, которым доверял полностью. Обратившись вдруг ко мне, Ашот полушутя спросил, хитро прищурив свои восточные глаза:

- А ты стучать не станешь? Я тэрпеть нэ могу стукачей!

Я горячо заверил, что никогда не был лагерным стукачом.

- Это хорошо! - удовлетворенно заявил Ашог.

Позже я узнал о том, как он поступил однажды с доносчиком. Когда тот пришел к нему и начал стучать на кого-то из своих товарищей, Ашот внимательно слушал, заинтересованно задавал вопросы, затем сказал:

- Пойди позови во мне Виктора и приходи вместе с ним.

Стукач помчался выполнять приказание. Привел. Ашот, показывая на него пальцем, сказал:

- Виктор, посади этого поганого стукача на пять суток "без вывода", да сними с него телогрейку и штаны, будет знать, как стучать!..

Начальник нашего лагпункта нравился мне все больше и больше. Оказалось, перед войной он, отсидев несколько лет по какой-то бытовой статье, остался работать вольнонаемным в лагере. Здесь и застала его война. Однажды, глубокой осенью, Ашот вышел на берег Северной Двины посмотреть, как проходит работа по вытаскиванию на сушу плотов круглого леса для лагпункта, где он был начальником. И увидел, что вольнонаемный прораб с вохровцами загонял в ледяную воду бригаду заключенных, не давая продрогшим людям разводить костры. Скатившись с высокого берега, разъяренный Ашот с кулаками набросился на прораба, столкнул его в реку и, подозвав бригадира, приказал немедленно, бегом, вести бригаду в зону. Прораб подал на Ашота в суд. Свидетелями "купания" были стрелки, конвоировавшие бригаду. В результате темпераментный кавказец получил пять лет заключения с заменой их фронтом. Как штрафник, он попал на передовую, в ад кромешный, и в одном из первых же боев во время атаки под шквальным минометным огнем ему раздробило ногу. После госпиталя Ашот вернулся в Когласлаг. Как инвалида Отечественной войны, его восстановили на работе, но дали лагпункт, на который никто не хотел ехать. Так Ашот оказался полновластным хозяином на разъезде Березовом. Помня прежние грехи, начальство его не жаловало.

Несмотря на тяготы лагерного режима, плохое питание, недостаточное снабжение обмундированием, а главное - тяжелый труд лесорубов, которым были вынуждены заниматься женщины, общая атмосфера на разъезде Березовом выгодно отличалась от жизни на других лагпунктах. Все это нужно целиком отнести на счет человеческого отношения Ашота Осиповича к заключенным. Он дотошно входил во все мелочи жизни лагпункта. "Придурков" себе подобрал честных, работящих, старающихся помочь слабым и обессиленным людям.

Все мы, начиная от нарядчика, нормировщика, врача, бухгалтеров и кончая пекарями, каптером, поваром, добросовестно старались дать работягам максимум возможных благ. Врач снижал до предела процент трудоспособности, мастерски манипулируя освобождениями от работы, назначением усиленных больничных пайков и зачислением в стационар особо слабосильных девчонок. Валька-нарядчик часто менял бригады с лесоповала на дороги и обратно. А сам Ашот то и дело мотался в Управление и настырно выколачивал там теплое обмундирование, продукты, инвентарь для КВЧ, книги и кинопередвижки. Он регулярно давал работягам выходные и зимой безбоязненно актировал целиком сильно морозные дни. Всегда лично присутствовал при утренних разводах и, как правило, кратко информировал работяг о положении на фронтах. В общем. тут по-настоящему заботились о людях, и. как следствие этого, у нас не было отказчиков. Даже Иван Чичиян со своими блатарями-грузчиками работал в полную силу...

Ашот часто объезжал работавшие в лесу бригады. У него была замечательная кобыла Ласточка. Эта стройная, серая в яблоках лошадь, быстроногая и послушная, обычно запрягалась в двухместную кошовку. и мы с Ашотом вихрем летели по лесным дорогам.

Первое время картины лесоповала силами несчастных девчонок производили на меня гнетущее впечатление. Больно было смотреть на укутанных в платки, сидевших на снегу у комля здоровенной елки или березы двух девок, беспомощно таскавших туда-сюда лучок, которым впору орудовать здоровому мужику. Я видел, как корежит Ашота их вид. Он зло матерился при виде таких "лесорубов"...

Но постепенно меры. которые предпринимались для поддержания сил работавших в лесу девчат, стали приносить успех. Наши лесорубы набирались силенок, лучковые пилы (их оставили только на раскряжевку) были заменены поперечными, с которыми девчата стали управляться более умело. Да и нормы-то для них были занижены более чем основательно. В бараках по вечерам стали раздаваться все чаще песни. Некоторые девчонки начали поглядывать на парней, кое-кто уже "крутил любовь" с грузчиками, возчиками и конюхами. Добродушный Перебийнос смотрел на нарушения лагерного режима сквозь пальцы. Самый вредный надзиратель перевелся с нашего лагпункта в другое место, не выдержав бурных конфликтов с Ащотом:

- Ты сам с бабой живешь? - кричал начальник, когда тот требовал посадить пойманную пару в изолятор, - Живешь! Ну и они тоже жить хотят!..

Однажды зимой нагрянула из Котласа какая-то высокая комиссия. Несколько человек в полушубках, с погонами на гимнастерках. Сначала они ходили в сопровождении начальника по лагпункту, осматривали все помещения, а затем засели в его кабинете. Оказалось, это были начальники, ведавшие режимом заключенных. А присланы они были для проверки выполнения Гулаговского приказа об обязательном разделении мужчин и женщин. В то время, где только было возможно, создавались "однополые" лагпункты, а где это не получалось, делили зону на две части колючей проволокой - мужскую и женскую. Все это комиссия и требовала от Ашота. Через стену мне их разговоры были хорошо слышны. Сначала Ашот пытался доказать, что в наших условиях и то и другое невыполнимо. Но приехавшие продолжали настаивать, тогда он взорвался и выдал, не выбирая выражений, все. что он думал по этому поводу!

- До тех пор, пока я здесь начальник, - громко кричал он, - не будет у меня обезьянника! Порядок на лагпункте есть! Вы в этом убедились сами, "кубики" я даю исправно и людей воспитываю хорошим отношением к ним! Не позволю посадить своих работяг еще под один замок!

Комиссия уехала. Ашота вызывали потом в Управление, но вернулся он оттуда с видом победителя. И на нашем лагпункте все осталось как было.

Помню, как-то ночью, когда я сидел и обрабатывал сведения, Перебийнос привел на огонек здоровенную деваху из блатных. На ее длинную нижнюю рубашку была надета телогрейка, на голову накинут платок.

- Поймав у мужском бараци, - сказал он мне и, вынув блокнот, стал записывать. - Хвамылия, статья, срок?

Потом своим хохляцким говорком принялся отчитывать нарушительницу режима. Хитрая девка делала вид, что страшно напугана, хныкала и каялась, прося отпустить. Встав перед ней с грозным видом, надзиратель рявкнул:

- А ну геть видсиля! Щоб духу твоего не было!

Девку как ветром сдуло. А довольный собою Перебийнос, подмигнув мне, произнес:

- От здорово вона злякалась, халява! - и с сознанием выполненного долга, покурив со мной, важно удалился, чтоб проспать на вахте до утра.

Словом, жизнь на Березовом была и похожа и не похожа на обычное тягостное лагерное существование. Похожа общим режимом, вышками, конвоем, тяжелой работой в лесу. Не похожа - человечностью обращения с зеками, дружной, спаянной, без воровства, подсиживания и подличанья работой всех "придурков", товарищеским отношением и доверием к нам Ашота и его старанием облегчить существование своих подопечных. Часто он схватывался с командиром взвода ВОХР, при этом любимым его изречением было: "За зоной ты хозяин над заключенными, а в зону не лезь, там - я хозяин".

Однажды был такой случай. Ашот распорядился, чтобы два инструментальщика переставили на новое место уборную, и указал им куда. Командир взвода, проходя мимо долбивших ломами землю мужиков и узнав, что они делают, запретил ставить на этом месте будку. Мужики позвали Ашота, тот велел продолжать работу. Увидев с вахты, что его приказание не выполняется, вохровец подскочил к зекам и, выхватив пистолет, скомандовал:

- Ложись!

Подоспевший Ашот (тоже с пистолетом) поднял зеков со снега, приказывая работу продолжать. Ругань между вохровцем и Ащотом поднялась несусветная. В азарте оба начали даже стрелять в воздух. Но потом, поняв, что зашли слишком далеко, они спрятали пистолеты и мирно договорились сдвинуть злосчастный нужник на метр.

Мы все любили Ашота. Бывало, я сижу в нормировочной днем и слышу, как за стенкой, у себя в кабинете, наш начальник громко распевает, всегда одно и то же:

- Аллаверды, Господь с тобой. Снимай штаны - ложись со мной! - И так без конца. Наконец, ему надоедало, он стучал ко мне в стенку:

- Эй, Люба, постучи Вальке, пусть стукнет Борису Ивановичу, и приходите все ко мне - дело есть!

Я стучал соседу:

- Валя, стукни Борису - нас всех Ашот Осипович зовет. Входили. Рассаживались, прекрасно зная, что никакого дела нет. Просто охота потрепаться... Тут и разные случаи из жизни, и рассказы о победах над женщинами, обязательно молодыми и красивыми, и анекдоты разные в кавказском стиле, и лагерные воспоминания... К вечеру Ашот преображался в строгого начальника. Проводил планерку на следующий день, выслушивал рапорты десятников, отдавал распоряжения по лагпункту и принимал работяг, приходивших с разнообразными просьбами. Если привозили из Котласа передвижку, то он обязательно шел смотреть кино -фильмы крутили в столовой. Жил он обычно в своем домике один. Приезжала раз какая-то женщина из местных, невзрачная и не первой молодости, но пожила она недолго. Ашот получил откуда-то письмо и срочным порядком отправил свою даму в Котлас. А через несколько дней нагрянула другая. Тоже совсем не красавица. Приехала, видимо, издалека - с чемоданами, с тюками. Ашот наш, судя по всему, ее побаивался, даже в зоне стал бывать реже. А главное - начал держать в своем кабинете водочку. Очевидно, дома был установлен "сухой закон". Эта "жена" прожила довольно долго, но, видимо, не выдержала здешней глухомани. Проводил ее Ашот на дальний поезд в сторону Кирова со всеми вещами, и пошло у нас все по-старому. По стуку в стенку собирались мы у него в кабинете, и веселый кавказец развлекал нас своими байками. Правда, слушать других он тоже любил и умел. Так что наши дневные собеседования проходили очень оживленно.

Как-то зимой, в самом ее начале, пришел еще один небольшой этап девчат - пополнение на валку леса. А через месяц явился ко мне доктор:

- Знаешь, - говорит, - надо помочь выкарабкаться одной молоденькой девчонке. Она самая слабая из всего этапа. Я держал ее на освобождении довольно долго, а когда стала поправляться, перевел по договоренности с Валентином в дневальные. Так стали подкатываться урки чичияновские. Она их боится, плачет. На беду свою, девка - смазливая. Может, ты поможешь? Ведь тебе положен дневальный...

Я согласился. И он привел свою подопечную. Худенькая, большеглазая, робкая, она стояла в дверях нормировочной в старом, не по росту бушлате и стоптанных валенках...

Обязанности дневальной у меня были не сложные: убирать и мыть полы в нормировочной, топить печку, приносить из кухни еду да еще вызывать, если понадобится, бригадиров и десятников. Первое время девица дичилась меня, побаивалась, но потом привыкла. Она оказалась проворной, работящей. Все делала быстро, и ничего не надо было ей напоминать. И платки носовые постирает, и рубахи мои. Достала в каптерке какие-то занавесочки, салфетки. Я, бывало, поздно сижу, работаю, а она на скамейке у стенки спит. Сначала я отсылал ее в барак, но понял, что она боится урок, и махнул рукой.

Судьба этой девчонки похожа на тысячи других. После семилетки приехала из деревни в Котлас. Поступила ученицей в магазин, потом ее перевели в продавцы. Вроде, повезло девке. Но время военное, строгое, а жулья среди торгашей много. Они воровали, а когда нагрянула ревизия, всю недостачу талонов с хлебных карточек - 31 килограмм - на нее свалили. Оправдаться на суде девчонка не сумела, и дали, по молодости лет и по неопытности, ей три года. А в деревне у матери, кроме нее, еще несколько ребятишек, отец на фронте, и писем нет...

Всем "придуркам" дневальная моя пришлась по душе своей услужливостью. Она охотно помогала и в бухгалтерии, и у нарядчика, и в каптерке. Стала веселой, даже напевала что-то. Хорошая оказалась девчонка, не испорченная еще лагерем. Мы все к ней очень привыкли. Но своим "начальником" она считала меня, да еще доктора, к которому питала особую привязанность за то, что он ее спас от посягательств шпаны. Весной, когда из Управления приехала врачебная комиссия отбирать наиболее крепких девчат для отправки в совхозы, мы не сумели ее спрятать, и она попала в число этапируемых. Напрасно мы уговаривали девку, что в совхозе ей будет лучше, она ничего не хотела слушать и ревела.

В заключение мне хочется рассказать о взволновавшем всех случае, произошедшем в мое дежурство по пищеблоку. По распоряжению Ашота, во избежание хищений продуктов из скудного пайка работяг, вся обслуга по очереди несла круглосуточное дежурство на точках питания. Вместе с надзирателем мы должны были присутствовать при закладке продуктов в котлы, при раздачах пищи, дежурить в пекарне, каптерке, хлеборезке. Я дежурил с Перебийносом. Ночь уже подходила к концу, и завтрак на кухне был готов. Огромные котлы с баландой кипели. Тогда как раз был перебой в снабжении зеленой квашеной капустой и турнепсом, и вместо них использовалась сушеная крапива.

Уже приходил снимать пробу доктор Дубровский. Прозвонили подъем. Из кипящего котла начерпали и установили под раздаточное окно бак с баландой. Верка в тонкой батистовой кофточке (она любила пофорсить) встала на раздачу. Я находился поодаль, у огромной плиты. Окно в столовую открыли, и я с удивлением увидел за ним черноволосую голову Чичияна. Обычно он никогда в столовой не появлялся, кормили бригады раздатчики. Выражение его физиономии было мрачным. Верка заметно взволновалась. Иван буркнул ей число порций, и она стала подавать ему в окно миски с почти кипящей черной баландой. Получив последнюю миску, Чичиян неожиданно выкрикнул:

- Получай, проститутка! - и выплеснул всю баланду в лицо Верки. Издав какой-то звериный вопль, она отпрянула от окна, упала и, визжа, стала рвать на себе кофточку. Счастье еще, что бедняга инстинктивно успела закрыть руками лицо - содержимое миски попало на руки и залило грудь. На какую-то секунду я остолбенел, а затем бросился к ней и стал помогать срывать кофточку. Верка продолжала орать. Да и было от чего.

Обнаженная грудь ее и руки, на которых налипла черная крапива, были багрового цвета.

На крик из столовой прибежал Перебийнос и ринулся обратно, когда на его вопрос я ответил:

-Чичиян!

С помощью двух поварих я отнес уже только громко стонавшую Верку в небольшую кладовку, где стояла постель, распорядился послать за доктором и вышел.

В столовую прибыли новые бригады, и их нужно было кормить. Дубровский, намазав чем-то обваренные руки и грудь Верки, забрал ее в санчасть. Чичияна увел в кабинет Ашога Перебийнос.

Ашот страшно разозлился, узнав, что Иван приревновал Верку к кому-то из возчиков. И он использовал "на полную катушку" свое право - десять суток изолятора без вывода на работу, приказав Виктору строго следить, чтобы ничего, кроме 300 граммов хлеба и воды, провинившемуся не попадало. Нашего начальника, да и нас всех, возмутила изуверская месть женщине. Если бы он побил ее, было бы скверно, но... допустимо, а так... И все же привлекать Ивана к суду не стали.

Удивительнее всего, что эта пара довольно скоро помирилась. Даже еще до того, как Верка вышла из санчасти. А болела она и ходила забинтованная очень долго.

Работая на Березовом, я ежемесячно ездил в Котлас с отчетами в Управление. Поездки эти всегда доставляли мне большое удовольствие. Садясь в поезд, шедший из Кирова в Котлас, я переставал быть арестантом.

Одетый не по-лагерному, в новенький белый комсоставовский полушубок и щегольские черные валенки, а ближе к весне - в хромовые сапоги, на голове меховая кубанка с синим верхом, перекрещенным красными полосками, а через плечо кирзовая полевая сумка с документами. Никому из пассажиров и в голову не приходило, что рядом с ними сидит зек, да еще "контрик"!

Останавливался я на ночь на сельхозферме или на пересылке, где встречался с Жорой Чергейко, пока его не этапировали куда-то далеко в Заполярье. Отчитываться в Управлении обычно приходилось три-четыре дня. На питание мне выписывали на Березовом аттестат, но во время обеденного перерыва в Управлении я в зону на ферму не ходил. Утром брал с собой пайку хлеба, а в обед забегал к жившей неподалеку от Управления старушке, которая держала двух коз и продавала молоко. Однажды, когда я пришел к ней выпить молока, из комнаты неожиданно послышался знакомый голос с кавказским акцентом:

- А ну-ка, бабушка, кто это к тебе ходит? - и на кухне появился Ашот. - А, вот это кто! - закричал он. - Ну, это парень хороший, свой. Пусть ходит.

И, поздоровавшись, добавил для меня:

- Она говорила, что ходит к ней кто-то, так я подумал, не жулик ли какой-нибудь...

Он был сильно навеселе и тут же нашел мне "работу" - попросил помочь отнести в винный магазин целый рюкзак пустых бутылок. Водку тогда давали только в обмен на посуду. Вообще-то в магазин я ходить избегал, опасаясь нарваться на надзирателей, которые шныряли в городе, вылавливая бесконвойных. Нам не разрешалось ходить по улицам, а тем более в магазины. Отметая мои опасения о возможности налететь на неприятности, Ашот заявил, что он начальник и никто привязаться к нему не посмеет. Поход наш окончился благополучно, но пить я с ним отказался.

Бывая в Котласе, я всегда выполнял поручение Доната Владимировича Тушина: доставлял письма его жене Александре Густавовне, жившей с дочкой, хорошенькой и капризной пятилетней Леночкой, на окраине города. Леночке отец посылал всегда немного сахара, сэкономленного из пайка. Нужно было видеть, как радовался этот славный, немолодой уже человек, получая через меня весточки из дома. Леночку он боготворил...

Приближалась весна 1945 года. Все чаще и чаще в Москве гремели салюты в честь побед на фронтах. Война заканчивалась. А наш Березовый постепенно готовился к ликвидации.

Приезжавший в конце зимы специалист по лесопользованию при Управлении сказал, что весной лагпункт придется закрывать из-за явной нерентабельности. Ашот все чаще заговаривал о том, что ему осточертело в Гулаговском государстве. Мечтал о времени, когда сможет уехать в свой Азербайджан. То и дело мы видели его теперь в сильном подпитии.

Как-то раз, выйдя с вахты, я направился зачем-то в сторону конюшни и вдруг увидел на проложенном через ручей жердевом настиле картину, заставившую меня бегом броситься на помощь Ашоту! На шатком мостике топталась и кружилась оседланная Ласточка, а около нее прыгал на своей единственной ноге Ашот, держа в одной руке повод, а другой ухватившись за седло. Лошадь пугалась, спотыкаясь на жердях, пыталась вырваться, и в любой момент он мог угодить под ее копыта. Я подоспел вовремя. Крепко перехватив повод, подставил плечо злополучному нашему начальнику, и мы все вместе добрались до ближайшего высокого пня. С труцом подсадив пьяного "кавалериста" в седло, я довел лошадь до дома, ссадил своего начальника на землю и подал костыли, стоявшие на крыльце. Когда сошел снег, Ашот стал ездить верхом, но всегда в сопровождении конюха и с костылями у седла...

Первого мая мы отпраздновали очень дружно, всем лагпунктом. Был отдан приказ о выходном, и никто не работал. Ведь уже гремело сражение за Берлин. Ашот распорядился выписать на кухню лучшие продукты из тех, что были в каптерке. Накормил всех работяг досыта, не считаясь ни с какими нормами. Верка старалась, чтобы все было красиво и вкусно. Нас, всех своих "приближенных", и бесконвойных, и конвойных, начальник увел к себе в домик, и мы "гужевались" вместе с ним. Даже выпили все понемногу.

Мы слушали радио (тогда уже были возвращены владельцам приемники), когда пришел командир взвода. Он покосился на почти пустой стол, но ничего не сказал. И тут подвыпивший Ашот завел разговор о том, кто как стреляет, и стал подначивать вохровца показать свое умение...

В домике было две комнаты одна за другой, а перед ними - кухня. Двери между комнатами и кухней были на одной линии, а выходная - из кухни наружу, несколько в стороне. Ашот схватил висевшую над кроватью "тозовку", затем у дальней стены поставил против дверей, спинкой вперед, стул. Передавая Феде Лусу двадцатикопеечную монету, велел прилепить ее хлебом на дальней стене кухни (рядом с входной дверью) так, чтобы было видно со стула.

- На, командир, покажи, как ты стреляешь! - сказал он вохровцу, подавая "тозовку" и горсть патронов.

Раззадоренный комвзвода сел верхом на стул и, оперев малопульку на спинку, начал стрелять. Запахло порохом, стенка вокруг монетки покрылась оспинами пулек. Ашот был страшно доволен, а вохровец злился и мазал. Мы все посмеивались. Когда горсточка патронов была расстреляна, наш джигит выхватил у мазилы "тозовку", сел на стул сам и первой же пулькой сбил монетку.

Мы бегали несколько раз, вновь прилепляли к стене, и каждый раз Ашот точно поражал цель. Монетка была уже вся изогнута от попаданий в самую середину. Раздосадованный командир попробовал еще несколько раз стрелять, но так и не смог попасть. Злющий, под насмешки Ашота, он ушел, а мы долго еще веселились, слушали радио. Доктор играл на гитаре, мы пели, а Валька даже "сбацал" под гитару. В зону вернулись вечером.

9 мая рано утром начальник собрал весь лагпункт у вахты и торжественно объявил о безоговорочной капитуляции Германии. И снова был выходной день, снова никто не работал. Даже у нас, арестантов, было радостное настроение. Все мы ждали, что Победа принесет нам свободу...

Ждали... А пока с нашего лагпункта постепенно уходили этапы в совхозы. Ашот съездил в Управление, оформил увольнение из Котласлага и привез заместителя, который должен был полностью ликвидировать лагпункт. Это был тоже бывший заключенный, так называемый "директивник". Новое понятие родилось во время войны. Директива правительства состояла в том, что "контриков", которые заканчивали тогда свой срок, оставляли работать при лагерях. Они не имели права уезжать куда-либо. Это было вроде ссылки на поселение, с той лишь разницей, что отбывших сроки не нужно было куда-то отправлять. Приехавший на смену нашему Ашоту Кацнельсон был человеком культурным, вежливым, но той душевности широты характера и настоящей человечности - качества, за которые все мы любили Ашота, - в нем не было.

Уезжая в Котлас, Ашот сказал, что мы попрощаемся с ним окончательно, когда он будет проезжать в направлении Кирова через наш разъезд. День, на который у него был взят билет, мы знали. Конечно, все, кто был бесконвойным, решили проводить этого славного человека как следует. Мы заранее собрали деньги, раздобыли у местных лесников здоровенного глухаря и солидный мешочек крепкого, отличного самосада. Верка великолепно зажарила птицу, и к приходу поезда на низкой дощатой платформе Березового разъезда собрались: Валентин Бондарев, Федя Лус, доктор Дубровский и я.

Ашот знал, что мы будем его встречать. Он стоял в тамбуре вагона и, увидев нас, стал махать рукой. Мы заскочили в тамбур, передали ему все, что приготовили, и тут же стали прощаться - поезд стоял только пять минут. Ашот даже прослезился и крепко обнял каждого из нас, пожелав скорого освобождения. Прогудел паровоз, мы соскочили на платформу. Он махал нам. И мы тоже - шапками, вслед уходящему поезду. Грустно было расставаться с этим добрым жизнерадостным человеком, так не похожим на начальника лагпункта. Возвращались мы в зону, задумавшись о дальнейшей своей судьбе. Куда-то забросит нас воля котласского начальства... Как сложится дальше жизнь...

Красноборск

Вскоре после прощания с Ашотом отправился в этап и я. Путь мой лежал через ту же Котласскую пересылку, а затем баржей по Северной Двине в большой овощеводческий и животноводческий совхоз Красноборск. Отправляли меня туда тоже в качестве нормировщика.

На берегу Северной Двины живописно раскинулось старинное село Красноборск с высокой каменной церковью. Мы пристали километрах в пяти от этого места, там, где находилась пристань, принадлежавшая совхозу Котласлага. Две его фермы располагались по обе стороны села, в пяти километрах вверх и вниз по реке. Нас высадили и повели в зону. Стоял июнь, солнечный, жаркий. Этап был большой, смешанный - мужчины и женщины, причем последних большинство. Приближалась пора сенокоса, и совхозу были нужны люди, ведь машин здесь почти не было, а угодья у совхоза были значительные. Огромные поля под картофелем, капустой и турнепсом требовали много рабочей силы.

После обычного "шмона" нас завели в зону и построили в центре большой, свободной от строений площади. Нарядчики вынесли небольшой стол, на который стопкой были положены наши формуляры. Выстраивая нас, "придурки" из УРЧ наскоро проводили инструктаж, как надо хором отвечать на приветствие директора совхоза. Вскоре с вахты, в сопровождении начальника лагпункта - невзрачного, мешковатого "Ваньки" - и двух надзирателей, вышел высокого роста, худощавый человек с каким-то надменно-презрительным выражением лица. На нем была полувоенная форма: гимнастерка без погон, галифе, хромовые сапоги, фуражка с синим околышем внутренних войск и небольшой пистолет на комсоставовском широком ремне. Стоя в картинной позе перед нами, он оловянными глазами оглядел строй и коротко громко бросил:

- Здрассте!

Нестройным хором мы ответили, как обучал нарядчик:

- Здравствуйте, гражданин директор совхоза!

Перед тем, как начать разбивку по бригадам, директор произнес речь, которая состояла, главным образом, из запретов и угроз карательными мерами, буде кто осмелится нарушить его запреты, не выполнить его приказания. Закончил он ее так:

- Знайте и хорошо запомните, что вы - арестанты, а я ваш начальник тюрьмы, а уж потом - директор совхоза!..

Как затем выяснилось, появление директора Красноборского совхоза Ионова в зоне, на полях, на скотных дворах или на молокозаводе ознаменовывалось, как правило, приказом о посадке в изолятор нескольких человек, за разные провинности, на десять суток с выводом на работу. Он всегда давал максимальный положенный ему по должности срок, не меньше десяти суток. "Придурки" боялись его, как огня. Никто не был застрахован от возможности попасть в изолятор за самую незначительную, а то и не существовавшую вину.

Начало лета не было богато для меня событиями. Я приступил к исполнению хорошо знакомых обязанностей нормировщика. Но специфика работы - сельское хозяйство, которого я почти не знал ранее, - требовала пополнения знаний и обязательного ознакрмления с обширными угодьями совхоза. Хорошо еще, что мне удалось поработать на Котласской сельхозферме, во многом мне помог и старший нормировщик-экономист Леня Белинский. Мы с ним очень быстро нашли общий язык и отлично сработались. Смуглый, сухощавый, южного типа, он был признанным острословом и понравился мне сразу. Его "хохмочки" обычно подхватывались всеми, а прозвища, которые он давал лагерному начальству, прочно входили в обиход. Например, туповатого, серого начальника лагпункта с легкой Ленькиной руки все звали "Ванька с глыбин" или, для краткости, "Б/У". Второе прозвище требует расшифровки. Мастерски объяснял его сам автор, передавая диалог между зеком и начальником.

Оборванный доходяга стоит в кабинете начальника и жалобно тянет:

- Гражданин начальник, штаны у меня совсем прохудились, а бригадир не дает новых, прикажите каптеру дать мне штаны...

Важно восседая за столом, "Ванька с глыбин" отрывисто изрекает:

- Только бэу.

Проситель таращит глаза и, не понимая, что это значит, нерешительно говорит:

- Не-е, мне бы штаны нужны, вон дыра какая, - и поворачивается, показывая начальнику задницу...

Тот, не меняя тона и неподвижной позы, повторяет:

-Только бэу!...

Этот диалог, повторяясь в различных вариантах, всегда вызывал смех. А начальника лагпункта иначе как "Б/У" никто не называл. Кстати, вскоре выяснилось, что он добродушный и даже отзывчивый человек.

Вскоре я познакомился и с другими "придурками". С прорабом по строительству Левой Ашкинази, рослым, приятной наружности человеком, большим любителем чтения, моим соседом по комнате. С медсестрой, старой коммунисткой Цилей Абрамовной Бандиной, занимавшейся разведением возле стационара великолепных цветников. А также с лагерной подругой Лени Белинского, агрономом по растениеводству, хорошенькой и очень скромной Тамарой Пастуховой и с маленьким, толстым, улыбчивым каптером Табачником. В число моих близких знакомых вошел и бесконвойный возчик - китаец Чим-Пу-Юан, которого все почему-то звали Сережей. Это был жизнерадостный, неопределенного возраста парень, отчаянно коверкавший русский язык. Он был очень услужливый, причем совершенно бескорыстно, чем многие широко пользовались. Мы любили его за легкий, веселый нрав.

В свободное время вся компания собиралась у Бандиной и азартно играла в домино. Особенно азартной была Циля Абрамовна. Она страшно сердилась и ругала партнера, когда проигрывала...

Жизнь в совхозе по сравнению с лесоповальными лагерями была значительно легче и сытнее. Здесь не было заморенных доходяг, не держались блатные и "шакалы". Да и облик самого лагпункта не походил на обычные лагерные зоны. Тут были добротные бревенчатые одноэтажные и двухэтажные дома, а не бараки. И быт здесь был какой-то более прочный, постоянный. Все время что-то строилось: скотные дворы, свинарники, маслозавод, склады. Только вышки по углам да частокол зоны и вахта с воротами напоминали о том, что это - лагерь. Может быть, поэтому и считал нужным "начальник тюрьмы" Ионов своими наездами внушать нам, что мы - заключенные, и нагонять страх на своих рабов. Я довольно быстро обжился на новом месте, привык к людям, освоился с работой и был на хорошем счету у начальства. В то лето в конце июня было затмение солнца. Мы наготовили себе закопченных стекол и просмотрели с высокого крыльца нашей конторы все его фазы с начала до конца. Зрелище было очень интересное. Что особенно запомнилось - это громкое мычание коров, оставшихся по какой-то причине на скотных дворах. Оно отчетливо доносилось к нам в зону, хотя дворы были довольно далеко, и в тоне его слышалась совершенно явственно тревога. Так незаметно проходило для меня лето... Однажды ранним погожим утром, закончив ночную работу над оформлением рабочих сведений бригад, я собирался идти к себе в комнату спать, когда в нормировочную быстро вошел наш "Б/У". Только что закончился утренний развод. Я привычно поднялся из-за стола, здороваясь с начальством. Наставив на меня указательный палец, он неожиданно выпалил:

- К тебе жена с сыном приехала. У меня дома ночевали...

Я плюхнулся на стул, чувствуя, как сердце куда-то ухнуло... А начальник, тыча в воздух пальцем, продолжал:

- Не вздумай сейчас выходить из зоны и встречаться. У нее есть разрешение Управления на свидание. Нужно ожидать директора. Он скоро приедет. Когда все будет оформлено, я тебе сообщу сам.

И, быстро повернувшись, он вышел из нормировочной.

Я не успел задать ему ни одного вопроса. Когда опомнился и выскочил следом, он уже скрылся за дверью вахты. Я совершенно не ждал приезда жены. От сознания, что она находится где-то совсем близко, в одном из домиков поселка, раскинувшегося рядом с зоной, где жил начальник и все вольняшки, у меня дух захватывало и путались мысли. Ни о каком сне, конечно, не могло быть и речи. Боже мой, как тянулись часы неизвестности! На сколько свидание? Где оно будет? Неужели - на вахте? Я бродил по зоне, как неприкаянный...

Первое известие после сообщения "Б/У" принес Сережа-китаец. Он рано пришел в зону на обед и сразу же примчался ко мне. Рассказал, что встретил мою жену, когда она шла к вахте, держа за руку Славку - сына, которого я еще ни разу не видел. Они познакомились, и он говорил с ней. Она - в военной гимнастерке, с медалями. Свидание ей в Котласе разрешили на трое суток, если не будет возражений директора. Сережа восхищался моим сынишкой (ему шел уже пятый год). Он даже пронес его на руках часть пути...

Многие уже знали, что ко мне приехала жена. Друзья забегали в нашу комнату, расспрашивали, сочувствовали, понимая мое состояние. Наконец с вахты за мной пришел надзиратель. По дороге он сказал, что на время свидания (трое суток!) мне разрешено находиться за зоной, помещаясь в избе местной жительницы, где он квартировал. Кстати, это был один из симпатичных вохровцев, но я совершенно не помню ни его фамилии, ни как он выглядел...

На вахте не было уже ни Ионова, ни нашего "Б/У", и меня быстро выпустили за пределы зоны...

Так мы встретились через пять лет после памятного свидания в Карельских лесах!.. Жена почти не изменилась за эти годы. Только рядом стоял, тараща на меня круглые темно-карие глаза, маленький курносый карапуз в матросском костюмчике - наш сын Славка. Он очень внимательно разглядывал меня. Нам не хотелось находиться первые минуты встречи под взглядами вохровцев проходной. Я взял Славку на руки, и мы быстро пошли по направлению к поселку, где жил надзиратель, которому был поручен надзор за мной эти дни. По дороге жена рассказала, почему так долго пришлось ждать. Оказалось, виной всему -Ионов. На счастье, накануне поздно вечером, когда пришел пароход, на котором они приехали из Котласа, судьба привела ее прямо к домику нашего "Б/У". Она постучалась в первую попавшуюся дверь и попросилась переночевать. Впустив незнакомую женщину в военной гимнастерке с медалями, волочившую усталого, засыпавшего на ходу малыша, наш начальник спросил, к кому она приехала. Жена очень обрадовалась, что попала к самому главному, как она считала, от кого зависит свидание со мной. Будучи неплохим, в сущности, человеком, "Б/У" уложил гостей спать и пообещал утром все уладить с директором совхоза. Придя на вахту, он предупредил меня, а затем вернулся встречать там Ионова. А этот негодяй, явившись вскоре после развода и увидев разрешение на мое свидание с женой, подписанное самим начальником Управления, начал выламываться, показывая свою власть.

- Мало ли что Вам разрешили в Котласе, я не могу дать Вам свидания, - заявил он высокомерно.

Почему же, что, мой муж в чем-то провинился? - спросила жена.

- Нет, просто у меня нет помещения для свиданий, - изрек он и добавил: - Могу предоставить два часа на вахте!..

Жена не растерялась и, обращаясь не к нему, а к сыну, сказала:

- Ну что ж, Славик, поедем обратно в Котлас и выясним там, почему здесь не выполняют распоряжения командования...

Очевидно, то, что она была в гимнастерке, с медалями, полученными на фронте, держала себя в руках, не разревелась по-бабьи и не стала упрашивать, подействовало - Ионов начал расспрашивать ее, где она остановилась. Тут в разговор вступил наш начальник и сказал, что у него. Уже более благосклонно директор поинтересовался, кто она такая, откуда приехала и как получила разрешение. Она отвечала спокойно и между прочим ввернула, что начальник Котласлага знает меня и очень хорошо отозвался о моей работе и... поведении. Кстати, это было правдой - я часто бывал в Управлении, когда работал на Березовом, и несколько раз с поручениями Ашота заходил к самому начальнику.

Ионов умышленно тянул разговор, вероятно, опасаясь, что ему может влететь за невыполнение распоряжения. Он решал дела с начальником лагпункта, с кем-то, вызванным на вахту, а бедная моя жена терпеливо ожидала, когда он снова соблаговолит заняться с ней...

- Может быть, ты что-нибудь предложишь? - обратился он к нашему начальнику.

Тот ответил, что я хорошо работаю, добросовестно и заслуживаю поощрения.

- Товарищ директор, - вмешался надзиратель, о котором я писал выше, - можно дать свидание в моей избе. Помещение большое, я живу один у бабки...

Наш "Б/У" поддержал его весьма активно, и, покуражившись еще для вида, Ионов в конце концов "милостиво" согласился. После чего изволил удалиться вместе с нашим начальником, поручив надзирателю вызвать меня на вахту.

Когда мы пришли к бабке, у которой квартировал надзиратель, она уже знала о временных жильцах. Только одно неудобство ожидало нас здесь: огромная изба с русской печью в углу не имела никаких перегородок. Но старуха оказалась весьма понятливой и сразу же предложила нам располагаться на сеновале. На севере в деревнях обычно жилая половина избы и хлев находятся под одной крышей, а крыльцо расположено таким образом, что с него можно попасть через так называемый "мост" и в жилье, и в хлев. А над хлевом располагается сеновал, куда ведет лестница с того же "моста". Так было и здесь. Легко догадаться, как мы обрадовались бабкиной догадливости и такту. Ведь так о многом надо было поговорить, побыть наедине...

На сеновале было довольно много сена, а старуха дала нам еще домотканые пестрые дорожки. Погода стояла сухая и жаркая, так что замерзнуть ночью мы не боялись. Славка был оставлен внизу, на вольном воздухе - гулять. И мы, наконец, остались вдвоем... И тут первое наше свидание было прервано отчаянным Славкиным ревом. Мы буквально скатились с сеновала и увидели, что наш сын свалился с высокого крыльца в густую крапиву, лежит в ней и орет. Штанишки у него были короткие, а северная крапива жжется сильно...

Происшествие это напомнило нам о насущных делах. Надо было накормить ребенка, а припасов у моих гостей было немного. Решено было кое-что купить у бабки, а я взял Славку и отправился в зону, где мне обещали выписать полагавшееся питание сухим пайком. Появление в зоне ребенка вызвало настоящую сенсацию. Здесь давно уже никто не видел детей, а тут вдруг - забавный, смышленый и очень развитой для своих лет мальчишка! Не успел я и глазом моргнуть, как потерял его из вида. Оказывается, пока мне выписывали продукты, он успел побывать в гостях у всех моих друзей. Его расспрашивали, тормошили, угощали всем, что у кого было. Славка абсолютно не смущался, а его "взрослые" ответы вызывали бурю восторгов.

Придя в продкапгерку, я увидел такую картину: на прилавке, разделявшем помещение на две части, восседал наш сын. В руках у него была вскрытая банка сгущенки и ложка. Рожица вся была вымазана этим лакомством, которое он уплетал за обе щеки. А рядом сидел наш Табачник и с умилением смотрел на пиршество... Тут же лежал огромный букет цветов.

- Это подарок твоей маме, - сказала Циля Абрамовна, которая обычно тряслась над каждым цветочком и никому не давала сорвать ни одного.

Вернулись мы из зоны нагруженные внушительным количеством припасов - сухой паек мне выписали по особому блату на целых десять дней, причем самыми ценными продуктами. Всем хотелось сделать хоть что-то приятное жене товарища, приехавшей на свидание...

Грустно и тяжко было снова расставаться надолго. До конца срока оставалось еще долгих два с половиной года! Но три четверти тяжелого, мучительного пути испытания нашего чувства были пройдены и не сделали нас чужими друг другу...

Пароход на Котлас уходил ночью. Проводить жену с сыном мне не разрешили, и перед отбоем, после трех суток радости и счастья, я попрощался с ними и вернулся в зону к своим обязанностям лагерного "придурка".

Незаметно подошла осень - время этапов из совхоза на Север. Зимой здесь людей оставалось намного меньше. Видимо, начальство считало нецелесообразным кормить заключенных, которые, по сути дела, бездельничали бы в совхозе всю долгую северную зиму. Естественно, сокращалось и количество "придурков". Была упразднена и моя должность - второго нормировщика. Однако на этап меня не отправили. Я был бесконвойным, мог пригодиться и зимой.

В Красноборске было две подкомандировки. Одна из них была полностью укомплектована бесконвойными. Вот туда-то и направили меня и Сережу-китайца в качестве возчиков. Это была специальность, которой я в своих скитаньях по лагпунктам еще не овладел. Поэтому запрягать кобылу Пчелку, которую мне дали, меня обучал Сережа. Наука эта далась мне не сразу. И первое время я проклинал свою судьбу и низкорослую спокойную Пчелку, попадая частенько в трудные, а иногда и смешные положения. Хорошо, что рядом находился опытный возчик и прекрасный товарищ - Чим-Пу-Юан...

Мы с ним снабжали скотные дворы силосом, заложенным в ямы довольно далеко в лесу, так как изготовлен он был из мелко нарубленных силосорезкой березовых веток. Это была не такая уж легкая работа. Ведь для того, чтобы достать силос и загрузить его в поставленную на сани своеобразную фуру в виде большого корыта, необходимо было вскрыть солидный слой мерзлого фунта. На вскрытие силосных ям мы с Сережей ездили всегда вдвоем. Сначала дорога шла по широкому наезженному тракту мимо большой деревни. Потом - по узкому проселку, ведущему к маленькой глухой деревушке, а за ней - в лес. Туда, кроме нас, почти никто не ездил. Лесом, через мелкие березняки, по холмам и небольшим полянам до ям было около пяти километров. Обычно, когда мы вскрывали новую яму, то, выезжая часов в шесть утра, успевали к концу дня сделать только одну ездку. А если яма бывала вскрыта, делали по две ездки.

Вольготно жили мы с Сережей на бесконвойной ферме. Так здорово было чувствовать себя почти вольным человеком! Кроме одного надзирателя, который обычно все время просиживал в крохотном помещении вахты, никаких соглядатаев за нами не было. Питались мы с Сережей вместе. А он был человеком запасливым, предприимчивым и умел хорошо готовить. Попав сюда осенью, когда заканчивалась уборка урожая, мы сумели запастись овощами и картошкой, сохранявшимися в тайнике под полом барака у наших вагонок. Мы всегда были сыты. Перепадало и молоко от доярок, которых мы снабжали (помимо силоса для коров) всем, что удавалось достать в деревнях по их просьбам. Табака-самосада хорошего качества у нас тоже было всегда вдоволь.

Мы доставали его в захолустной деревеньке, стоящей на нашем пути к силосным ямам. Там у нас завелся знакомый дед, кстати, очень интересный человек, который валял на продажу валенки. Обычно, выезжая утром, мы набивали в свои объемистые фуры как можно больше сена возле скотных дворов. А проезжая мимо деда, сбрасывали его. Возвращаясь, заходили к старику погреться и получали от него по полному кисету отличного самосада. Правда, одеты мы были тепло - в ватные брюки и телогрейки, а поверх еще и в тулупы, так что никакие морозы нам не были страшны.

Все было бы ладно, если бы не такая глухомань. Здесь не было ни электричества, ни радио, ни книг. Газеты и те приходили редко. А по ночам в морозы при лунном свете возле самой зоны раздавался заунывно-зловещий вой волков. Они не боялись ничего.

Был случай, когда доярки собрались идти завтракать в зону после дойки и ужасно перепугались. У ворот скотного двора на куче выброшенной подстилки и навоза лежал огромный волчище. Увидев их, он медленно встал, лениво потянулся и спокойно направился к лесу...

Как-то мы с Сережей ехали к новой яме; уже светало, и на фоне неба отчетливо вырисовался стоявший неподалеку на холме матерый хищник.

При нашем приближении он неторопливо потрусил прочь.

Однажды я подъехал к наполовину опорожненной яме один. Привычно прикрутив вожжи к оглобле, чтобы Пчелка стояла, я спрыгнул вниз и начал выбрасывать наверх вилами силос. Неожиданно кобыла, всхрапнув, встревожено зафыркала. Я прислушался, и до меня донесся волчий вой. Это был второй рейс. Начало темнеть, и Пчелка нервничала. Я быстро выбрался из ямы и только успел побросать приготовленный силос в фуру, как кобыла рванула с места. Уже догоняя ее, я прыгнул в сани... Такого бешеного аллюра от своей клячи я не ожидал. Сани мчались через мелкий березняк. Пчелка дико всхрапывала. Вот тут впервые увидел я, как горят во тьме глаза у волков, и на своей шкуре почувствовал, что значит выражение "мороз заходил под тулупом"... Было по-настоящему жутко. Отстали волки перед самой деревней. Подъезжая к дедовой избе, я слышал их протяжно-заунывный, постепенно удалявшийся вой. Пчелка была вся в мыле, мелко дрожала, и от нее валил пар. Не заходя к деду, я поспешил выбраться на тракт.

Один раз, проснувшись утром после обычных ударов по висевшему у вахты рельсу, мы обнаружили, что на кухне кромешная тьма. Не шел дым из большой ее трубы, не слышно было никакого движения. На дверях висел замок. Поварихой была у нас немолодая дирекгивница - тетя Груша, жившая в одном из домиков, стоявших в стороне от зоны. Обычно все, что было необходимо для варки завтрака, ей помогали приготовлять с вечера добровольцы, а она приходила рано утром, и к подъему все бывало готово. И вдруг... тети Груши не оказалось на месте. Надзиратель на вахте не знал, в чем дело. Срочно отправили гонцов за пропавшей поварихой. Оказалось, ее подвели зрение, темнота и... страх. Дело в том, что путь ее к зоне лежал через небольшую лощину. Спускаясь в нее, тетя Груша увидела у дороги что-то большое и черное. Решив, что это волк, она, не дожо думая, повернула обратно и пустилась наутек...

Когда она направилась к зоне с провожатыми, "волк" был на том же месте. Им оказалась торчком стоявшая фура с Сережкиных саней, которую он вечером сбросил у дороги по пути на конюшню... Все мы очень смеялись над этим происшествием, в результате которого развод на работу произошел часа на два позже. Пока растопили печи с котлами, сварили завтрак, получили хлеб и поели, прошло немало времени. Впрочем, мы особенно и не торопились. Зимнее время - не страда посевной или уборочной.

Так, неторопливо, без особых происшествий, прошла зима, наступила весна. Быстро промелькнуло лето, и опять подошла осень. Я работал все время возчиком. Иногда нас всех, бесконвойных, гоняли на пристань в Красноборск грузить в баржи ценные продукты. Овощи обычно грузили бригады с конвойного лагпункта, но доверить им погрузку масла в ящиках и сыров, упакованных в мешки, было опасно. Это ответственное мероприятие поручалось бесконвойным. На стареньких расхлябанных ЗИСах мы возили все это богатство на пристань и таскали в трюмы. Проверялыциков тут всегда было предостаточно. За нами следили и вольняшки, и вохровцы. Но почему-то всегда эти работы проводились поздно вечером или по ночам, а зеки есть зеки...

Я не помню случая, чтобы мы не обманывали бдительных стражей. Дело было поставлено так здорово, что иной раз добычей бывал целый ящик масла. Что же касается сыра, то каждый из нас становился обладателем одной, а то и пары головок. А за старательный труд работники маслозавода угощали нас еще двумя-тремя бидонами обрата. Усталые, но довольные, мы возвращались к себе на ферму. Иногда это бывало уже утром.

Неожиданно, как всегда бывало в лагерях, жизнь моя круто изменилась. А случилось вот что: в конце уборки урожая картофеля вохровцы решили устроить у нас - бесконвойников - генеральную проверку. Дело в том, что почти каждый из обитателей фермы, пользуясь слабым контролем охраны, старался запастись на зиму картошкой. Поля были расположены вблизи леса, и, собирая урожай, мы не забывали свои интересы. Возле лесных опушек были вырыты и оборудованы ямы, куда мы закладывали картошку, хорошо маскируя эти тайные склады. Была такая похоронка и у нас с Сергеем. Очевидно, всех нас подвела некоторая беспечность. А может быть, навел на нас вохровцев и кто-то из местных вольняшек.

Поверка нагрянула совершенно нежданно. Вохровцы шарили на опушках, и, конечно, многие ямы были обнаружены. Началось "следствие". Хищение оказалось крупным. Взвешенная здесь же, на поле, картошка потянула на несколько тонн. Всех, кто работал на близлежащих полях, стали вызывать к "куму", в дирекцию совхоза. Была найдена и наша яма, причем к ней вел след колес - работая возчиком, я, конечно, подвез туда картошку на подводе.

Учитывая, что до фермы я работал нормировщиком, начальство надеялось, припугнув меня, узнать об остальных нарушителях. Директор Ионов решил допрашивать меня сам и, вызвав в свой кабинет, начал "объезжать на кривой", обещая полное прощение, если я назову виновных. Я прикинулся дурачком и отрицал все начисто. Обозлившись, он начал орать на меня и всячески оскорблять. В конце концов я не выдержал и, решив, что терять нечего, здорово обхамил грозного "начальника тюрьмы", применив отборный лагерный лексикон. Ионов на какой-то момент опешил. Потом, побагровев, трахнул кулаком по столу и, заорав:

- Вон! Десять суток без вывода на работу! - приказал стоявшему тут же надзирателю отвести меня на лагпункт, в карцер...

Но просидел я в "кандее" только сутки. Как раз в это время собирали этап в Котлас. До моих друзей дошла история о моей схватке с Ионовым. Они передали мне в изолятор табачку, хлеба и тут же постарались выпихнуть на этап, зная злопамятность директора и понимая, что жизни в Красноборске мне хорошей не будет. Повезло еще, что не состряпали уголовного дела. Очевидно, Ионов не хотел, чтобы Котласское начальство узнало о том, какие под носом у него происходят хищения.

Поздней осенью 1946 года я попал на лагпункт при Центральных ремонтно-механических мастерских Котласлага, который так и именовался официально ЦРММ. Пребывание мое в ЦРММ было довольно кратким, но в воспоминании оставило весьма неприятный след. Ведь после того, как я длительное время был бесконвойным, снова пришлось работать под винтовками вохровцев, подвергаться унизительному пересчитыванию, слушать постылую "молитву". Работа была тяжелой и нудной. Бригада, в которую я был зачислен, изо дня в день ходила на затон, где стояли вмерзшие в лед, покрытые глубоким снегом старые баржи. Вооруженные ломами, поперечными пилами, топорами и лопатами, мы должны были разбирать их, предварительно выкалывая изо льда. Сортировать и складывать полученные пиломатериалы, выбирать всевозможные тяжи, болты, скобы - все, что годилось для ремонта барж и буксиров.

Одет я был довольно сносно, но все же отчаянно мерз и страшно уставал. А главное - был совершенно одинок: здесь не было никого из знакомых. В довершение всего, кормили отвратительно, потому что нормы были высокие, и бригада, не выполняя их, постоянно сидела на пятистах граммах хлеба и пустой баланде из турнепса. Я начал падать духом и постепенно "доходил"... И снова мне повезло. Как-то, придя с работы в зону, я встретил одного из работников Управления, который в свое время посылал меня в Красноборск. Он удивился, что я нахожусь здесь, обещал вытащить и не обманул.

В начале декабря 1946 года я был этапирован на знакомую уже Котласскую сельхозферму, получив там снова должность нормировщика. Вместе с назначением пришло и расионвоирование. А самое приятное было то, что я оказался снова среди людей, хорошо знавших меня. Опять - знакомое помещение нормировочной, рядом с которой находилась наша комната-общежитие. Мы жили втроем: экономист - Борис (фамилию не помню) - довольно симпатичный москвич, одного со мной "призыва", однако почему-то не расконвоированный; затем, долговязый веселый художник Игорь Маслов из Ленинграда, находившийся в штате Управления лагеря, и я. Жили мы дружно. Срок у всех троих близился к концу, разница была только в месяцах. Здесь я встретился со знакомой по Красноборску, работавшей там ветеринаром, Аллой Соколовой. Я забыл упомянуть о ней, когда описывал нашу жизнь в Красноборске. Она дружила с Тамарой Пастуховой, и мы с ней часто беседовали. Алла много читала и любила стихи. В лагерь попала, когда стали сажать людей, работавших на Китайско-Восточной железной дороге (КВЖД). Ее родители тоже были арестованы, и Алла ничего не знала об их судьбе. Сроку нее кончался раньше, чем у всех нас, - в 1947 году.

Черевково

Подошла весна, а с ней начались этапы в совхозы. Я получил назначение нормировщиком в совхоз на Северной Двине. Это предприятие Котласлага многим походило на Красноборск. Разница была лишь в том, что здесь не было отдельной бесконвойной фермы. И, что не менее важно, директор совхоза Бисти, толстый, немолодой, добродушный, ничем не был похож на Ионова. Он не считал нас арестантами, называл "на вы", не применял походя наказаний десятью сутками изолятора и помогал работе драмкружка. Словом, зекам в Черевкове жилось вполне сносно.

Здесь я ближе, чем с другими "придурками", сошелся с художником КВЧ Мишей Рудаковым. Это был долговязый болезненный человек, несколько старше меня. До лагеря он успел побывать на фронте. Был тяжело ранен во время отступления наших войск и пролежал без сознания на ничейной полосе до прихода немцев. Придя в себя и увидев бродивших между убитыми гитлеровцев, которые добивали живых из автоматов, он опять потерял сознание. Ночью, опамятовшись, дополз до находившейся рядом деревушки. Какая-то пожилая женщина спрятала его у себя в подполье и выходила. Она переодела его в штатскую одежду, и, когда рана зажила, Миша стал рисовать, чтобы прокормиться. До войны он иллюстрировал книги, работая в одном из московских издательств.

Оккупация в тех местах продолжалась недолго, и, когда вернулись наши, Миша сам пошел и откровенно обо всем рассказал. После проверки он был отправлен в тыл и... получил пять лет лагерей. 58-я статья не давала ему права на работу в КВЧ, но так как Миша был замечательным рисовальщиком и к тому же инвалидом, ему дали "должность" дневального в КВЧ. Фактически же он работал, конечно, художником, талантливо оформляя стенды, плакаты, стенгазеты... Особенно здорово Миша работал пером. У него было много набросков с натуры тушью. Жанровые лагерные сценки получались удивительно живыми. А большой этюд маслом был просто потрясающим. Это была страшная вещь!..

Яркий солнечный день. Свет солнца падает откуда-то от зрителя на кирпичную стену, и на ней - четкая тень повешенного. Справа, глядя из картины и несколько вверх, женщина с искаженным от горя лицом, держащая впереди себя за плечи маленькую, лет пяти-шести, девочку, которая тоже смотрит вверх с выражением такого ужаса, что мурашки бегут по спине. А в левом углу - фигура немца с автоматом. Он стоит с расставленными ногами и, ухмыляясь, смотрит туда же, вперед, на повешенного, которого зритель видит лишь отпечатавшимся тенью на освещенной солнцем стене...

Второй, тоже большой этюд - Степан Разин - был выполнен Мишей не менее мастерски.

Казак стоит, опершись одной рукой о стол, покрытый красным тяжелым бархатом. Вторая сжимает рукоять сабли. Одежда на нем богатая, бородатое лицо самодовольно улыбается, глаза прищурены. Он явно доволен собой...

Мы с Мишей как-то очень быстро подружились и часто разговаривали о многом. Я читал ему свои стихи, которые продолжал писать. Сблизило нас и участие обоих в работе драмкружка. Драмкружком руководил здешний комендант - бывший офицер Владимир Михайлович Соболев. Это был высокий, худощавый, уже довольно пожилой человек, большой любитель Пушкина. Ему помогал Ременик - в прошлом литературовед и критик. Он был абсолютно неприспособленным к лагерной жизни, страшно рассеянным и вечно попадал в какие-то истории, не удерживаясь долго ни на каких "придурочных" должностях.

Вскоре после моего приезда появился переведенный из Красноборска строить скотные дворы, уже знакомый мне Лева Ашкинази. Из "придурков" я помню еще счетовода продовольственного стола Александра Яковлевича (фамилию забыл), толстого, подхалимистого - все мы его опасались, подозревая, что может "стукнуть". Хитрый, напрашивавшийся на дружбу, он сразу стал мне антипатичен. Были еще два дирекгивника, с которыми все мы часто соприкасались по работе и считали, не без основания, за своих. С местными вольняшками у них отношения были натянутыми, хотя они жили в поселке, получали зарплату и даже могли поехать куда-нибудь в отпуск. Впрочем, и в глазах лагерного начальства, вохровцев и даже местных жителей они продолжали оставаться почти что арестантами, недавними "врагами народа".

Один из них - Федя Буксман (за точность фамилии не ручаюсь) - был немцем с Поволжья. Он занимал пост главбуха нашего лагпункта. Очень хороший, отзывчивый и мягкий человек, он всегда был готов помочь зекам, чем только мог. По роду своей работы Буксман проводил очень много времени в зоне. Ведь бухгалтеры в лагере, как и на воле, частенько до позднего вечера засиживаются за письменным столом. Был он холостяком. отличался веселым нравом и остроумием. Никто из нас никогда не слышал от него ни одного грубого слова. За пунктуальность, добросовестность и потрясающую работоспособность он пользовался уважением и у лагерного начальства.

Второй директивник - начальник санчасти совхоза. Дьячков (я забыл его имя и отчество) - был пожилым, опытным и знающим врачом. Дело у него в амбулатории и в стационаре было поставлено прекрасно. Кроме зак-

- 149 -
люченных, он обслуживал и всех вольнонаемных работников совхоза и вохровцев. Человеком он был по натуре неплохим, но имел одну не очень привлекательную черту: был малость трусоват и трепетал перед начальством. А начальством он, очевидно по инерции, продолжал считать чуть ли не каждого вольняшку. Это очень вредило ему в наших глазах. Ведь из трусости он мог послать больного человека на работу, прокомиссовать зеков не по совести, а так, как пожелает начальство. Дьячков никогда не шел на конфликт с начальством из-за плохой кухни и недоброкачественной, скудной кормежки. Я знаю, что он сам себя презирал за трусость. Он говорил мне об этом, но... продолжал угождать тюремщикам, в ущерб людям, с которыми еще недавно делил нары барака.

Кстати, близко со всеми этими людьми я познакомился не сразу. Вскоре после приезда меня вызвал к себе начальник лагпункта и, детально побеседовав, сказал, что в ближайшее время готовится отправка двух плотницких бригад на строительство подкомандировки на лугах вдоль Северной Двины. Угодья расположены в нескольких километрах от Центральной усадьбы, и он отправляет меня туда. Подкомандировка из четырех бараков, кухни и каптерки должна быть готова к началу сенокоса.

К указанному сроку все было готово, и, когда наступил сенокос, я был назначен начальником этой подкомандировки. И оказался в результате еще и нарядчиком, и нормировщиком, и экономистом колонны из четырехсот с лишним человек. Правда, в помощь мне был дан вольнонаемный, который ведал расстановкой бригад, косилок, конных граблей и учетом количества скошенных гектаров.

Замечательно прошло для меня это последнее лето в лагере! Питание было хорошее, ведь косцов нельзя было кормить плохо. Да еще местные рыбаки частенько приносили свежую рыбу в обмен на хлеб (тогда были карточки). Особенно вкусны были небольшие двинские стерлядки... Вохровцы не слишком досаждали нам, надзиратель изредка показывался и, увидев, что все в порядке, уезжал. Погода весь сенокос стояла солнечная, сухая, и сено выдалось отличное. Я отправлял его подводами в совхоз и стоговал на высоких незатопляемых местах, на лугах. За все лето на подкомандировке не было больных, не произошло ни одного инцидента. Люди работали весело, как на воле в деревне в сенокосную пору. Они перестали на время чувствовать себя заключенными. Довольно большие нормы на всех операциях перевыполнялись, как правило, без всяких "Давай, давай!" Но все кончается...

Во второй половине августа я отправил на лагпункт большинство бригад. И к сентябрю месяцу, когда начались дожди, полностью эвакуировал подкомандировку и законсервировал все помещения до будущего лета. Когда я появился в кабинете начальника лагпункта Мережкина с докладом о завершении операции, произошел такой разговор;

- Сенокос и всю подготовку к нему, включая строительство, ты провел очень хорошо, - сказал начальник и задумчиво добавил: - Что же мне с тобой делать? Ведь не посылать же за это на общие работы...

Я ответил, что нахожусь в его власти и жду распоряжений.

- Сколько у тебя осталось до конца срока? - спросил он.

- Пять месяцев.

- Позови-ка ко мне главбуха.

Через несколько минут явился Федя Буксман, и Мережкин спросил его, не найдется ли для меня места в бухгалтерии. Тог ответил, что летом должность счетоводов продовольственного и вещевого стола были объединены в одну и выполнял эту работу Александр Яковлевич. Он предложил начальнику, в связи с увеличением объема работ, передать мне обязанности счетовода вещевого стола.

Так благодаря Феде Буксману я стал работником бухгалтерии. Выписывать обмундирование и вести учет вещдовольствия - дело несложное, и я с успехом справлялся со своими новыми обязанностями. Но как же медленно тянулись последние месяцы в лагере!.. Меня все еще мучила экзема, начавшаяся перед сенокосом. Кисти у меня были в ужасном состоянии. Что только не пробовал применять для лечения Дьячков: менял разные мази, прописывал горячие ванны с марганцовкой - ничего не помогало. И вот однажды наш старший конюх, пожилой мужчина, живший в комнате рядом с той, в которой помещались работники бухгалтерии (а с ними и я), указывая на мои руки, спросил:

- Хотите быстро избавиться от этой гадости?

Я, конечно, ответил сразу же утвердительно. Он предупредил, что это средство жестокое и крайне болезненное. Но я был готов применять и пробовать любые методы, лишь бы избавиться от привязавшейся перед самым освобождением болезни...

На другой день он принес из мастерских небольшой пузырек со смесью азотной и серной кислот, применяемой при пайке. Этой адской жидкостью нужно было натереть руки, не обращая внимания на нестерпимую боль. Я натер и - света не взвидел... Выскочив из дома, махая руками, стал мотаться по зоне, как шальной. Страшная боль не утихала. Вернувшись в комнату, когда пробили отбой, я лег на койку и засунул руки под подушку. Постепенно боль несколько утихла, и я уснул... Проснувшись, почувствовал, что руки больше не болят. А приглядевшись, убедился, что мокнуть они перестали. Все пузырьки подсохли впервые после долгого времени, а новых нет. Пропал и зуд... Переждав сутки, я, как советовал мой новоявленный лекарь, повторил процедуру. Она тоже была очень болезненна, но меньше, чем первая. Через несколько дней руки были уже совершенно чистыми - экзема прошла бесследно!

Дьячкова, пока я лечился адской смесью, в Черевкове не было, он проходил в Котласе какие-то курсы при Управлении. Забегая несколько вперед, скажу о встрече с ним, которая произошла уже после моего освобождения. в Котласе, летом. После обычных вопросов он вспомнил об экземе, и я вместо ответа продемонстрировал ему абсолютно здоровые руки. Когда он узнал, каким способом я вылечился, то удивился еще больше. О таком свирепом, но радикальном народном средстве лечения экземы ему слышать не доводилось...

Зима 1947-48 года была очень морозной, но мне она была не страшна. Я работал в тепле и деятельно готовился к выходу на волю. Жена прислала посылку, в которой была распоротая шинель, шерстяная, воинского образца гимнастерка, меховая шапка-ушанка и цигейковый воротник. В мастерской из шинели мне сшили отличную "москвичку"-полупальто. Брюки я себе подобрал в каптерке - синие диагоналевые офицерские галифе. На ноги - приличные кирзовые сапоги. Словом, внешне я приобрел вполне пристойный, отнюдь не лагерный вид. Оставалось с нетерпением зачеркивать последние из 3652 дней заключения... Кончалось десятилетие, прожитое мною изгоем в бесправной Гулаговской империи!..

Оглядываясь на всю эту тяжелую, безрадостную полосу жизни, я должен признать, что мне чертовски везло. Я все время встречал на своем пути настоящих людей, которые помогали мне, подставляя дружеское плечо, когда я слабел, падал духом. А особенно сильно поддерживало во мне жажду жизни сознание, что я не одинок и на воле меня ждет, верит в будущее, в наше счастье близкий любимый человек. Ведь столько семей было разрушено. Шла невероятно тяжелая война. И на воле-то сотни тысяч людей теряли друг друга, теряли детей, гибли сами. А мы еще оказались по разные стороны зоны, опутанной колючей проволокой. В одном из писем жена прислала мне переписанное стихотворение Константина Симонова "Жди меня". Как и по всей стране, оно ходило тогда в многочисленных списках и по лагерям. Многим зекам давало оно силы жить...

Новый, 1948 год ничем примечательным в памяти у меня не задержался. Я не помню, чтобы в Черевково его как-то отмечали. Помнится другое. .. Я уже писал о том, что директор совхоза Бисти был большим почитателем и знатоком Пушкина. Поэтому, когда руководивший драмкружком Владимир Михайлович Соболев предложил отметить день гибели поэта -10 февраля - большим вечером, он горячо поддержал его.

В основу вечера была положена инсценировка "Цыган". Во втором отделении предполагалось чтение стихов. К этому делу был привлечен наш литературовед Ременик. Он, кстати, должен был и начинать вечер небольшим словом о Пушкине. Бисти принимал самое горячее участие в подготовке спектакля. Он бывал на репетициях, советовал, улаживал конфликты с вохровцами, освобождал артистов от работы. Я тоже решил участвовать в вечере - читать вступление к поэме "Медный всадник". Хотя день моего освобождения был 8 февраля, все знали, что сразу никогда не удается получить паспорт и уехать... За хлопотами, спорами, репетициями время шло быстро. И я даже не заметил, как наступил долгожданный день 8 февраля. С вечера у нарядчика были заготовлены документы. Я сам для себя выписал все обмундирование. Сам ходил подписывать ведомость к Мережкину, который с чувством пожал мне руку и пожелал счастливого пути. А затем сказал, что Бисти распорядился на вахте, чтобы после оформления документов в сельсовете меня впустили в зону, где я буду ночевать до 11 февраля. Обоз, с которым я должен был отправиться до ближайшего аэродрома, уходил 12 февраля. Это был первый случай на памяти Мережкина, когда освобожденному разрешили ночевать в зоне...

Паспорт, который мне должны были выдать 11 февраля, не был полноценным документом. Он был действителен только по предъявлении справки об освобождении. Я не имел права жить ни в одном крупном городе Советского Союза, не говоря уж о Ленинграде. Это был пресловутый "минус" - одно из изобретений сталинского режима. Селиться с таким паспортом можно было только на 101-м километре практически от любого большого города. Однако тогда даже такой куцый документ радовал необыкновенно! Эта паршивая бумажонка, сроком всего на один год, символизировала для недавнего зека свободу. Сознание, что ты больше не будешь ходить всюду под дулом винтовки. Что тебя не будут пересчитывать в бессловесном стаде бесконечное количество раз. Что спать ты будешь не в зоне, опутанной колючей проволокой, под бдительной охраной с четырех вышек. Что тебе не нужно, обращаясь к тупому хамоватому вохровцу или любому подонку-вольняшке, говорить "гражданин начальник"...

Я чувствовал, как завидуют мне товарищи, которым предстоит еще много дней оставаться в зоне на положении бесправных рабов. Они не перестали хорошо относиться ко мне, но все их взгляды и расспросы выдавали тайную тоску по воле. И мне даже неловко было чувствовать себя счастливее их. Как-то в эти дни я разговорился в КВЧ с работавшим там воспитателем-бытовиком, фамилия его была Белозеров. Я и раньше его знал, так как часто бывал в клубе у Миши Рудакова или на репетициях драмкружка. Особой симпатии он у меня не вызывал, потому что лебезил пред начальством и подхалимничал. Разговорившись со мной, он поведал, что был директором Котласской сплавионторы и хорошо знаком с управляющим трестом "Котласлес", которого частенько "выручал", помогая "выполнять" план лесозаготовок.

- Если ты надумаешь остаться в Котласе работать, пойди к управляющему, скажи, что ты от меня, - сказал Белозеров.

За эту услугу он просил только напомнить процветавшему руководящему товарищу о своем существовании. Я обещал, подумав о том, что, может быть, действительно придется обосноваться в Котласе. К тому времени я уже усвоил, что жить без "блата" в наше время невозможно. А начинать жизнь нужно было, не имея абсолютно никого знакомых, с замаранной заключением репутацией...

Шел последний день моего пребывания в зоне Черевковского лагпункта. Все участники вечера деятельно готовились к выступлению. Зал нашего небольшого клуба был полон. Первые ряды, как всегда, занимало лагерное начальство и вольняшки, которые в этой глуши не часто могли видеть театральные представления. В середине первого ряда сидел толстяк Бисти с женой. В тесной комнатушке за сценой гримировались участники инсценировки "Цыган". Миша Рудаков написал немудреный задник. На сцене из одеял был сооружен цыганский шатер. Посередине - костер с подвешенным над ним котлом. Дрова были подсвечены выкрашенными в красный цвет лампочками. Вечер открыл одетый в вельветовую толстовку Владимир Михайлович Соболев. Он представил зрителям лектора, и Ременик выразительно прочел перед занавесом "слово о Пушкине". После этого занавес раздвинулся, и Владимир Михайлович начал свою роль ведущего в постановке. Текст от автора он читал очень хорошо. Да и вообще вся инсценировка с цыганскими песнями и пляской прошла очень удачно. Хлопали много и охотно. Доволен был и Бисти, однако после того, как закрыли занавес, он немного раздвинул его из зала, сунул голову на сцену и, поманив пальцем Соболева, сказал ему:

- У Пушкина нельзя искажать ни одного слова! - и указал ему на какую-то небольшую неточность в тексте, добавив: - В общем - молодцы! Второе отделение начинал я. Одетый уже не по-лагерному, я вышел на сцену к рампе. Читал с большим подъемом и с каким-то особым, волновавшим меня самого радостным чувством:

Люблю тебя, Петра творенье,
Люблю твой строгий, стройный вид,
Невы державное теченье,
Береговой ее гранит...

Чеканные, могучие пушкинские строфы лились свободно. Мне хотелось передать сидевшим в зале товарищам переполнявшую меня в тот вечер радость. Я прощался со своими "однополчанами", с людьми, жившими бок о бок со мной долгие десять лет. Я, как бы уже с воли, говорил с ними языком величайшего поэта, и мне хотелось доставить им радость от сознания, что, несмотря на рабское состояние, они могут наслаждаться поэзией Пушкина... Многое из того, что я сейчас написал, не думалось тогда, но подсознательно я, бесспорно, это чувствовал. Мне бурно аплодировали и кричали из зала: "Счастливого пути на свободе!.."

А Бисти после того, как закончился вечер, пришел за сцену. Он поблагодарил всех участников, затем отозвал меня в сторону и, пожимая на прощанье руку, сказал:

- Вы отлично читали сегодня! Слушая Вас, я понял, почему это было так здорово, - мыслями Вы были в родном Ленинграде. Вы уже были свободным человеком, и это вдохновило Вас!

Последнюю ночь в зоне я почти не спал. Ведь доброжелательные слова Бисти о Ленинграде были лишены реальности. Путь в родной город был мне заказан, быть может, навсегда. Где жить, как?.. Хмурым февральским утром я, наконец, распрощался с лагерной зоной и отправился в сельсовет за паспортом. Получив его, пошел на конюшню совхоза узнать, когда отправляется обоз, с которым мне предстояло добираться до ближайшего аэродрома. Я был свободным человеком и мог распоряжаться собой, своим временем, своим трудом, своей судьбой... Деньги на дорогу мне были выданы, да еще заработанные были, так что первое время можно было о средствах существования не заботиться. Вот с ночлегом дело обстояло сложнее. Однако здесь мне пригодилось знакомство с женой нашего начальника санчасти - Дьячкова. Встретив меня в поселке и узнав, что я только что освободился, она пригласила меня к себе. Эта славная немолодая женщина сама недавно была женой такого же арестанта и рада была помочь.

Впервые после долгого времени я оказался в семейном доме. Сидел вечером за столом, на котором уютно шумел большой самовар, и пил чай, разговаривая с гостеприимной хозяйкой. Она участливо расспрашивала о моих планах, о семье и рассказывала о своих недавних мытарствах. Потом постелила мне постель, и я с удовольствием улегся на белоснежные домашние простыни. Уснул я на этот раз, после всех треволнений, быстро и крепко. Утром жена Дьячкова накормила меня завтраком, и я, поблагодарив ее за радушие и гостеприимство, отправился на конюшню. Стоял сильный мороз, и было еще совсем темно. Но подводы были уже готовы, и вскоре мы тронулись в путь.

По тракту до аэродрома было около 20-ти километров. Дорога нелегкая. Чтобы не промерзнуть в пути, я почти все время шел пешком. Ведь на мне были не ватные брюки и валенки, а галифе и кирзовые сапоги! Только то и спасало, что идти нужно было быстро и даже порой бежать. Через несколько часов я добрался с обозом до аэродрома, распрощался с возчиками и пошел к видневшемуся невдалеке бревенчатому домику на краю снежного поля. На крыше его была высокая антенна, рядом на высоком шесте трепалась надутая ветром полосатая "колбаса".

В домике, состоявшем всего из двух комнат, было жарко натоплено. Первая служила залом ожидания для пассажиров, а вторая - служебным помещением. Там находился начальник аэродрома, он же и диспетчер и кассир, а также радист со своей радиостанцией. Возле двери, ведущей во вторую комнату, было закрытое дверкой небольшое окошко, а над ним надпись: "Касса". В "зале" дремал на скамейке в углу какой-то мужчина. Я постучал в окошко и спросил о самолете на Котлас...

Пассажирских рейсов не ожидалось. "Может быть, - сообщил мне заспанный, заросший тип в свитере, - будет посадка по пути в Котлас открытого самолета, который пролетал здесь утром куда-то в глубинку. Если в нем будут места, то, возможно, удастся улететь". Оставалось сидеть и ждать. Хорошо, что у меня были с собой кое-какие припасы. Я уже изрядно устал за дорогу и проголодался. Мужчина, очевидно тоже ожидавший самолет. спал. Подкрепившись, разморенный теплом, стал дремать и я... Через некоторое время наружная дверь открылась, и в клубах морозного пара в помещение ввалился надзиратель из Черевкова. Этот краснорожий рыжий вохровец считался в совхозе самым вредным и придирчивым. К заключенным он относился, как к собакам, и заслужил всеобщую ненависть. Он узнал меня, полез с расспросами, куда еду, и сообщил, что тоже должен лететь в Котлас. Ткнулся в окошко кассы и получил тот же ответ, что и я. На все его дальнейшие попытки разговаривать я отвечал односложно, вскоре он отстал и тоже стал дремать.

Нудно тянулось время, прошло часа два... Наконец издалека, сначала еле слышно, а потом громче и громче послышался звук мотора самолета. Все встрепенулись и зашевелились. Из служебного помещения вышел в полушубке начальник и отправился принимать самолет. Громкий треск мотора умолк неподалеку от домика. В клубах морозного пара вошли начальник и летчик в высоких унтах и летном шлеме. Они быстро проследовали в служебное помещение, и оттуда донесся голос радиста, вызывавшего Котлас... Затем в открывшемся окошке показалась голова начальника.

- Кто здесь ожидает лететь в Котлас? - спросил он.

Надзиратель подскочил первым.

- Нет, тут двое товарищей раньше вас, - отстранил начальник вохровца. - Получайте билеты, - добавил он, обращаясь к нам.

- А как же я? - не отставал рыжий.

- Не знаю, - отбрил его начальник, - мест только два. Как приятно мне было услышать, что я имею равные права, а в данном случае даже преимущество по отношению к этому рыжему подонку! Здесь ничего не значил его "важный пост" в лагерной империи Гулага! Очередь на получение билета моя - и все! Я улетаю, а рыжий остается "припухать" на этом примитивном аэровокзале!.. Наверное, все эти чувства отразились на моей физиономии, потому что взгляд, который метнул на меня рыжий, был злобным и... растерянным. Недавний арестант, которого он мог ни за что упрятать в изолятор, получил билет и улетает, а он должен сидеть и ждать следующего самолета!..

Я вышел вслед за летчиком на крыльцо. Стоял крепкий мороз с ветерком. Критически оглядев меня и показывая на сапоги, пилот опасливо спросил:

- А Вы не замерзнете? Ведь самолет у меня открытый...

- Постараюсь, - как можно бодрее ответил я. Он с сомнением покачал головой и сказал:

- Ну ладно, пошли.

И мы отправились к стоявшему неподалеку маленькому самолетику-биплану. Сидения в нем расположены одно за другим. Ухватившись за растяжки, я влез на крыло и забрался на место позади пилота. Кстати, я первый раз в жизни поднимался в воздух. Знакомство мое с авиацией началось в глуши Архангельской области - с "ПО-2"!

Впереди маячила фигура начальника. Он крикнул:

- Контакт!

- Есть контакт! - ответил пилот.

Мотор заработал. Винт закрутил тучи снега, самолетик дрогнул, летчик махнул рукой, и... Я даже не успел заметить, как лыжи оторвались от снега и мы оказались в воздухе. На вираже под крылом промелькнул домик с полосатой "колбасой" на шесте и бредущая к нему маленькая фигурка.

Десять лет ИТЛ окончились! Я летел из бесправного Гулаговского царства на волю!..

Глоток свободы

Самолет летел над бесконечными заснеженными лесами Архангельской области. Слева широкой пустынной полосой проплывала Северная Двина, к которой из глубины лесов, извиваясь, выбегали белые ленточки притоков. Иногда самолет неожиданно резко падал, проваливаясь в воздушную яму, и тогда в животе у меня что-то неприятно обрывалось. Солнца не было видно, над нами клубились облака. Однако очень скоро я перестал замечать и ямы, и что бы то ни было вокруг. Я замерзал!...

От винта шел леденящий до костей, сильный, зловещий своим постоянством ветер. Это было что-то ужасное! Он шел снизу, проникал сквозь мои галифе, поднимался к животу, забираясь под "москвичку", и пробирал буквально до костей. Лицо защищал козырек между мной и пилотом, шапка спасала уши. Но ноги и все тело постепенно наполнялись мертвенным холодом. Двигаться было невозможно - слишком мало места. Я стал притопывать ногами, бить ими одна об другую. Летчик, повернув голову в мою сторону, покачал ею. Потом помахал рукой, указывая куда-то вперед, сжал кулак, как бы говоря: "Держись!" Я понял, что он подбадривает меня.

Лететь оставалось всего около получаса. Но это была пытка! Никогда в жизни, ни до этого, ни после, не доводилось мне так дьявольски мерзнуть! Я уже перестал что-либо соображать, физически ощущая постепенное превращение в лед... На самом подходе к Котласу облака разошлись, заблестело солнце и ярко заголубело небо. Город рассыпался грудой приземистых домишек с высокой белой церковью на берегу реки. Все это я видел уже в полузабытьи и не заметил даже, как самолет оказался на аэродроме. Только когда оборвался гул мотора и прекратился проклятущий ветер, понял, что полет кончился.

Вылезти из кабины самостоятельно я уже не смог. Летчику пришлось вытаскивать меня. Ног я совершенно не чувствовал...

- Бегите скорее в помещение, - сказал он. - В аэровокзале есть ресторан, возьмите водки, чтобы согреться.

Впереди виднелось большое деревянное двухэтажное здание. Шатаясь на заплетающихся ногах, я поплелся в указанном направлении. Дальше все происходило как во сне. Я оказался за столиком с белоснежной скатертью. Язык совершенно не слушался. Ткнув пальцем в меню, подошедшему официанту я сказал только одно слово:

- Водки!

Передо мной оказалась тарелка дымящегося борща и графинчик. Стопка водки прошла живительным теплом, горячий борщ вернул подвижность. Я начал понемногу оттаивать. Вторая стопка принесла ясность в промерзший мозг. Расслабившись, я блаженствовал в теплом уюте ресторанного зала. Но вскоре почувствовал жуткую боль - отходили ступни иззябших ног. Я с трудом сдерживался, чтобы не завыть в голос. Постепенно боль утихла. Не торопясь, я заканчивал свой первый обед на воле. Выпил несколько стаканов горячего чая и, наконец, полностью пришел в себя. До вечера необходимо было найти пристанище в городе.

У меня было два места, где можно было переночевать. Во-первых. находясь в Черевкове, я переписывался с Аллой Соколовой. Она освободилась в 47-м году и осталась в Котласе работать ветеринарным врачом в леспромхозе. Алла писала, что я могу рассчитывать на ее гостеприимство. Во-вторых, я мог пойти к жене Доната Владимировича Тушина, Александре Густавовне. Там мне тоже был обеспечен приют в случае необходимости.

Расплатившись и от души поблагодарив официанта, я отправился разыскивать Аллу. Особого труда это не составляло, ведь во время своих приездов из Березового в Управление я до некоторой степени изучил топографию Котласа. Поэтому вскоре я постучался в дверь Аллиной квартиры и был встречен радушно и гостеприимно...

Как чудесно, попав в совершенно чужое место, найти хорошо знакомого человека. Одиночество - препаршивая штука. Правда, жизнь у Аллы была какой-то неустроенной, бивачной. Она редко бывала в своей полупустой комнатушке, больше разъезжала по лесопунктам. Так что можно было считать удачей ее присутствие здесь в момент моего приезда в Котлас. О многом мы с ней поговорили в тот вечер, а затем я уснул сном праведника на нескольких составленных стульях... Утром отправился с письмом Белозерова в "Котласлес" Это было большое двухэтажное деревянное здание на одной из окраинных улиц. Вообще Котлас - город почти целиком деревянный, по крайней мере, таким он был в 1948 году. Грязный весной и осенью, пыльный летом, впечатление он производил весьма неважное. Однако, памятуя о своих "минусах", я решил пока обосноваться здесь.

Письмо Белозерова возымело действие. Управляющий трестом стал подробно расспрашивать о жизни в лагере бывшего соратника. Затем, выяснив, что я хорошо знаком со строительством узкоколеек, вызвал секретаршу и попросил ее пригласить к нему начальника строительного управления. Фамилия его была Фрумкин. Это был юркий, суетливый, не очень грамотный человек. Он повел меня к себе в кабинет и, когда я рассказал ему о своей прорабской деятельности в Карелии, сразу же зачислил в штат на должность инженера. Так, без особых хлопот, благодаря рекомендации Белозерова, я получил работу в "Котласлесе".

Оговорив, что должен буду дня два-три подыскивать себе жилье, я, окрыленный удачей, пошел к Тушиной. Александра Густавовна работала ночным сторожем на железной дороге, зарплату получала маленькую и очень нуждалась. Однако меня она встретила приветливо и предложила поселиться у нее... Постельные принадлежности я получил в тресте, а спать стал за печью на полу.

Нет смысла день за днем описывать мою холостяцкую, кое-как устроенную жизнь первое время после освобождения. Это была трудная пора привыкания к свободному существованию и необходимости самому заботиться о всех своих нуждах, к заполнению чем-то своего одинокого досуга по вечерам и бесконечному ожиданию встречи с женой. Мы договорились в письмах, что на мартовские каникулы в школе она со Славкой приедет, и мы вместе будем решать, как и где жить дальше... А пока что я то работал в стройуправлении, то ездил в командировки на лесопункты, где строились узкоколейные лесовозные дороги. Стройуправление в "Котласлесе" было создано совсем недавно и еще не было полностью укомплектовано штатом. Вскоре после меня Фрумкин взял главным инженером Якова Соломоновича Казарновского, недавно освободившегося "контрика" и - ленинградца. Он был знающим, с широким кругозором, инженером. Уже немолодой, выдержанный и хорошо воспитанный человек, он как-то сразу вызвал во мне чувство симпатии. Быстро войдя в курс дела, Казарновский сумел сразу же навести во всем порядок. И в нашей, достаточно прежде сумбурной, системе появились недостававшие ей стройность и размеренность.

В марте солнце стало уже заметно припекать, и крыши Котласа украсились гирляндами сосулек. Я отпросился у Фрумкина, чтобы встретить жену с сыном и провести с ними несколько дней. Нужно ли писать о том, как мы были взволнованы и счастливы!.. Я привел своих дорогих гостей в жалкий, неуютный домишко Александры Густавовны, и мы расположились в моем закутке за печкой. Хозяйка наша, ужасно безалаберная женщина, дни которой были заполнены бестолковой беготней по знакомым и по магазинам, причем, в основном, совершенно бесцельной, встретила жену и Славку очень приветливо. Ну а то, что она мало бывала дома, нас даже устраивало... В один из дней мы сходили в гороно, чтобы выяснить вопрос о возможности работы для жены, получили вполне обнадеживающий ответ и решили, что сразу по окончании учебного года я возьму отпуск и приеду в Ленинград, чтобы забрать их оттуда совсем... Быстро пролетели первые, по-настоящему счастливые после освобождения дни, и пришлось провожать мою дорогую женушку и Славку в Ленинград. Но прощание уже не было таким грустным, как в 1940 и 1945 годах. Впереди, в недалеком будущем, нас ожидала встреча без расставания. Впереди были радостные хлопоты по устройству общей жизни и настоящая семейная жизнь в своем гнезде, которое я должен был подготовить.

В поездках на лесопункты дни пробегали быстро. Я заручился согласием начальства на предоставление отпуска для поездки за семьей в Ленинград. Однако Фрумкин за это вынудил меня согласиться временно поработать летом прорабом на вновь организуемом строительном участке узкоколейной железной дороги, на станции Черемуха. Она была сравнительно недалеко от Котласа, и я согласился. Фрумкин выговорил в тресте бесплатный переезд моей семьи в Котлас, а мне - бесплатный проезд за ней в оба конца.

Начальник лесопункта оказался неплохим человеком и дельным руководителем. С его помощью я быстро наладил работу путейских бригад, и дело пошло ходко. Я отвечал не только за узкоколейку из основных лесных массивов к пристанционной бирже, но и за развитие станционного узла нашей "малой" Черемухи, где стояли новенькие, полученные в счет репараций финские паровозики, платформы и вагоны. Нужно было как можно быстрее строить пути, мосты и станционные развязки, чтобы к началу зимнего сезона лесозаготовок пустить в ход всю эту технику. Участок строительства у меня был большой. Протяженность главного пути составляла 12 километров. И я решил обосноваться в дальнем конце трассы, примыкавшем к лесу, где находилась живописная маленькая деревушка Третьячиха. В ней я и снял к приезду жены с сыном избу...

Наконец настал день моего отъезда в Ленинград. Мне казалось, что поезд невыносимо медленно тащится. И вся дорога от волнения выпала из памяти совершенно. Ведь я ждал этой встречи с родным городом десять лет... Помню лишь, как поезд медленно стал вползать под своды Московского вокзала... Я ступил на перрон и сразу увидел бежавших ко мне жену с сыном. Я был безмерно счастлив. И надо же случиться, чтобы первая знакомая физиономия, попавшаяся мне на глаза, оказалась рожей одетого в милицейскую форму всесильного правителя Котласской пересылки Кочкина! Он стоял у входа в вокзал и бдительным милицейским оком ощупывал проходящих в город приезжих. Меня он не узнал. Его взгляд безразлично скользнул мимо. Даже эта встреча не испортила мне настроения.

Очевидно, Кочкин уже перешел опять на службу в ленинградскую милицию. Я показал его украдкой жене и рассказал, пока мы шли, кто это. Она забеспокоилась и стала говорить, что во избежание неприятностей можно ехать не домой на Васильевский остров, а к сестре ее приятельницы, Прасковьи Николаевны, на другой конец города и там ночевать. Расхохотавшись, я сказал, что бояться нечего - я предусмотрительно запасся справкой о том, что я направляюсь в Ленинград за семьей...

Чувство невероятной радости на душе не покидало меня. Сколько чудесных воспоминаний вызвали у меня Большой проспект. Одиннадцатая линия, наш старый обшарпанный дом и знакомые ворота. Наша комната, где все было наполнено памятью самых счастливых минут нашей жизни и самых трагичных... В коммунальной квартире не было прежних жильцов, нас встретила там Прасковья Николаевна. Я много слышал о ней от жены. Они вместе были на фронте и теперь жили втроем со Славкой в нашей комнате. Демобилизовавшись, Прасковья Николаевна стала жить не со своими двумя сестрами, не с теткой - женой известного профессора Знаменского, а с моей женой. Личная жизнь у нее сложилась неудачно. Всю гражданскую войну она колесила по фронтам со своим мужем - врачом. А потом, узнав, что у него завелся какой-то легкий романчик, ушла... Встретив нас, она сразу же собралась ехать к сестрам.

У нас было мало времени, и все же, отправив багаж в Котлас, я успел попрощаться с Ленинградом, побродить по его улицам... За десять лет мой город почти совсем не изменился. Правда, кое-где еще были заметны следы войны, но он уже жил своей прежней шумной жизнью. И радостно было замечать по вечерам такие привычные разноцветные огни трамваев. Я любовался дворцами и памятниками, Невой с уцелевшими полностью мостами, Исаакием, Казанским собором. Адмиралтейским шпилем. Ростральными колоннами и Биржей, Кунсткамерой, Петропавловкой... Да разве можно перечислить все, с чем я здоровался и прощался, не щадя своих ног!

Зная от жены о моем приезде в Ленинград, к нам пришел мой двоюродный брат Володя, студент Горного института - сын тети Жени, моей крестной, жившей в Боровичах. Дочь ее, Оля, тоже тогда училась в Ленинграде, в Медицинском институте, но Оли в городе не оказалось, и мы не виделись. За время моего заключения из всей многочисленной родни почти никого не осталось. Блокада унесла в могилу маму, ее сестру и брата с женой, двух маминых теток, а кроме того, многих друзей и знакомых. Пропал без вести в первые же месяцы войны под Кингисеппом мой младший брат Гулька, который, будучи студентом, ушел добровольцем на фронт. Где-то, неизвестно в каких краях, пребывала сестра Нина.

Настал грустный день отъезда. Сидя в плацкартном вагоне Котласского поезда, который все дальше уносил нас от Ленинграда, я наконец полностью поверил в осуществление той мечты, которая помогала выжить в лагере - быть вместе с близкими, любимыми людьми. Ушла молодость, потеряно десять лет жизни, но не потеряно счастье. А ведь это, в конечном счете, самое главное!..

Лето мы провели в деревушке Третьячихе, в 15-ти километрах от станции Черемуха. Там не было даже магазина, однако мы чувствовали себя превосходно. Лето было довольно дождливое, но в снятой мною избе была большая русская печь. Выпадали и хорошие дни. Славка в обществе немногочисленных деревенских мальчишек чувствовал себя отлично и был предоставлен самому себе.

В средине лета жена поехала в Ленинград, чтобы перевезти сюда еще кое-что из вещей и заодно забрать к нам на отпуск Прасковью Николаевну. Мы со Славкой остались вдвоем, и я стал таскать парня всюду с собой. В накидке с капюшоном из плащ-палатки он был похож на маленького гномика. Рабочие в шутку называли его "помощником прораба". Временно мы перебрались в пустующую комнату для приезжих в поселке лесопункта у самой станции Черемуха. Во-первых, чтобы меньше ходить (на трассу ездили мотовозом), а во-вторых - здесь была рабочая столовая, где мы с ним питались.

Однажды я сидел на производственном совещании в конторе, когда прибежал кто-то из рабочих и сказал, что ребятня под "идейным" руководством моего сына во всю катает по станционным путям пустые вагонетки. Когда им пригрозили. Славка заявил, что у него папа - прораб и им ничего не будет... Побоявшись, что кто-нибудь из ребят может серьезно пострадать, попав под колеса вагонетки, я побежал на станцию. Увидев меня, пацаны бросились врассыпную. Поймав главного зачинщика, я впервые, на глазах у всей команды, отшлепал его

Дней через десять вернулась жена с Прасковьей Николаевной, и мы уехали обратно в Третьячиху. Началось ягодное, а затем и грибное время, и мы часто ходили в лес. В это время я познакомился с принятым на должность инженера по строительству мостов Сергеем Григорьевичем Завьяловым, который построил ручной копер для забивки в грунт свай, и работа пошла слаженно и дружно. Сухой, подвижный, цыганистого типа, он был немного старше меня и за все брался сам, вкалывая вместе с работягами.

На лесопункте Завьялов держался с большим апломбом, но скоро я узнал, что никаких институтов он не кончал... Выйдя как-то к речке, где возводился наш первый мост, я услышал, с каким виртуозным лагерным красноречием он отчитывал плотника за какую-то провинность. Так изъясняться мог, безусловно, только бывший зек. Мы с ним уселись в сторонке на бережку, закурили, и я вскользь, этак мимоходом, спросил, из какого лагеря он освободился... Посмотрев на меня, Завьялов усмехнулся и назвал какой-то лесоповальный лагерь. А затем, когда я, в свою очередь, сказал, где отбывал срок, спросил, как я раскрыл его "инкогнито". Рассмеявшись, я объяснил, что для этого достаточно было прослушать его воспитательную тираду.

Все встало на свои места. Сергей оказался отличным парнем и хорошим товарищем. Мы с ним скоро очень сблизились. Он ничего не кончал; как и я, отбухал "от звонка до звонка" десять лет, в лагере встречался и работал с образованными, знающими людьми, инженерами, строителями... В результате к концу срока он практически овладел профессией мостостроителя. Да и вообще, все, за что он брался, Сергей с блеском всегда доводил до конца. Было у него два недостатка: любвеобилие и склонность основательно прикладываться к бутылочному горлышку по любому поводу... Как бы то ни было, мосты были им построены быстро, и Фрумкин отправил его в другую командировку. А я спешно достраивал свою узкоколейку. Уже на бирже и у нашего поселка бойко посвистывали и пыхтели финские паровозики, ставились на четырехосные тележки все новые платформы. А пути продвигались все дальше в лес.

Лето подходило к концу. Уехала в Ленинград Прасковья Николаевна, у которой кончался отпуск. Съездила в Котлас жена, получила в гороно направление завучем в десятилетку и записала в первый класс в эту же школу Славку. Моя затянувшаяся командировка тоже заканчивалась. Нужно было думать о жилье на зиму.

В Котласе рядом с нами снимал комнату капитан-вохровец с женой и маленьким ребенком. Сосед служил в Управлении и часто уезжал в командировки. Обычно они бывали непродолжительными, вероятно, в пределах Котласлага, но однажды капитана не было почти месяц. Вернулся он исхудавший, в потрепанной форме и довольно долго не выходил на работу. А когда снова куда-то уехал, супруга его рассказала моей жене, что он был на операции по ликвидированию крупного восстания заключенных в Заполярье.

Где-то на Печоре на одном из лагпунктов, укомплектованных каторжанами-власовцами, нашелся волевой руководитель, в чине майора, сумевший поднять людей, которым терять было нечего. Они разоружили охрану и, используя внезапность и быстроту, двинулись от лагпункта к лагпункту, почти не встречая сопротивления. Вскоре из небольшой группы образовалась боеспособная и дисциплинированная воинская часть, во главе которой стояли обстрелянные и знающие командиры. У них было все: вооружение, боеприпасы, снаряжение и продукты. Когда лагерное начальство очухалось, это была уже грозная сила, способная противостоять вохровцам. Восставшие шли на север, и стычки с вохровцами их почти не задерживали. Майор и его штаб уверенно вели своих людей к морю. Они рвали связь и численно увеличивались после взятия каждого нового лагпункта по пути.

Так было до тех пор, пока к месту сосредоточения повстанцев в помощь всей имевшейся охране Котласлага и Печорлага не были переброшены по железной дороге армейские подразделения. Однако майор руководил восставшими по всем правилам военного искусства, и первые настоящие бои были им выиграны. Ни расстрелять, ни окружить повстанцев не удалось. Они ушли из зоны лагерей, от железной дороги и, оторвавшись от преследователей, продолжали путь к морю.

Не знаю, на что рассчитывали эти мужественные люди и как намеревались действовать дальше. Достоверных сведений об этом беспримерном восстании у меня нет. Конечно, вся затея была обречена на неудачу, потому что на подавление восстания можно было бросить практически неограниченные силы. Однако эта стихийная вспышка безоглядного героизма людей, которые предпочли смерть в боях за свободу медленному умиранию в течение 25 лет на каторжных работах, заслуживает глубокого уважения. Они были разбиты, когда в дело была брошена авиация и в тылу у повстанцев был высажен десант. Целая дивизия внутренних войск с артиллерией участвовала в боях. Представляю себе, как расправились победители с "наглецами", осмелившимися отстаивать свою свободу!.. Слухи об этом восстании ходили по всему Северу, превращаясь в легенду, обрастая вымыслом, ведь официальных сообщений, естественно, не было, а "Би-Би-Си" или "Голоса Америки" тогда не существовало.

Возможно, когда-нибудь из тайных архивов ГУЛАГа историки извлекут материалы об эпопее восставших рабов социалистического общества. И будут изучать восстание по тенденциозным однобоким донесениям участников его подавления, совершать научные открытия и поражаться мужеству взбунтовавшихся зеков. Может быть, обнаружат и даже опубликуют фамилию легендарного майора, увлекшего в отчаянную до безрассудства и обреченную на гибель авантюру массу людей, безоговорочно пошедших за ним на верную смерть. А может быть, чем черт не шутит, найдется и какой-нибудь чудом уцелевший от расправы тайный летописец, и потомки прочтут потрясающую хронику этого события, напугавшего, возможно, не только верхушку ГУЛАГа...

Шел третий год нашей семейной жизни. Второй - в Софтре, куда меня перевели на строительство новой узкоколейной железной дороги в районе Верхней Тоймы. Февраль уже перевалил за середину, когда мы вспомнили, что 17-го числа мои именины. Обычно мы никогда именин не праздновали, отмечали только дни рождения. Но на этот раз решили отпраздновать. Этот день приходился на субботу и вдобавок был днем рождения нашей общей приятельницы, врача, Марии Дмитриевны. Было куплено какое-то вино, жена напекла пирогов, пришла Марина Дмитриевна.

Праздника не вышло. Почему-то всем нам было в тот вечер очень грустно. Разговоры не клеились, вино не пилось, и довольно рано, оставив ночевать нашу гостью, мы улеглись спать. Среди ночи нас поднял сильный стук в дверь. Наскоро накинув пальто, жена пошла открывать. Послышались мужские голоса в сенях, и в комнату вошли двое "архангелов" в полушубках... Я сразу понял, кто они и зачем явились. Приказав мне не вставать, "архангелы" предъявили ордер на обыск и арест, обшарили постель... Затем разрешили одеться. Осведомившись, кто это у нас ночует, они разрешили Марине Дмитриевне с постели не вставать и начали обыск.

Мучительная, до мелочей знакомая сцена вызвала во мне приступ страшной злобы. И мне приходилось сдерживать себя, чтобы не натворить глупостей. Ведь я прекрасно понимал, что эти двое - всего лишь тупые исполнители приказа. Они действовали без понятых, и обыск был простой формальностью. Довольно скоро все было кончено. Они даже сказали бледной, безмолвно смотревшей на все происходившее жене, что повезут меня утром на подводе из сельсовета и она может туда придти. Мы грустно попрощались. Славка так и не проснулся. И я, в сопровождении двух "телохранителей", еще в полной темноте, навсегда покинул нашу избушку... По дороге они рассказали, какой нам предстоит путь: подводой до Верхней Тоймы, затем самолетом до Котласа, а оттуда поездом до Архангельска. Все это я сообщил жене, когда она утром, до школы, забежала в сельсовет и что-то принесла мне в дорогу...

Вот она, хваленая социалистическая законность! Можно ни за что ни про что схватить человека только потому, что он отмечен "каиновой печатью" лагеря. Иногда у меня мелькала мысль, что это дело рук моего мастера - пьяницы, который мог иметь на меня зуб за то, что осенью я вкатил ему солидный начет за простой бульдозера. С работой у нас было все настолько хорошо, что больше никаких причин для ареста не было. Итак, впереди - снова полная неизвестность. Больше всего меня мучило то, что я вывез жену из Ленинграда и она осталась в деревенской глуши со Славкой одна...

О себе я особенно не беспокоился. Я уже был не тот растерянный, перепуганный мальчишка, которого 12 лет тому назад в Ленинграде упрятали в ДПЗ. Я знал, за что буду бороться...

К вечеру мы добрались до Верхней Тоймы. В районном управлении МТБ мои конвоиры пробыли недолго и отвели меня ночевать в КПЗ. Я очутился в одиночной камере с бревенчатыми стенами, маленьким оконцем и нарами.

Снова в тюрьме

В Архангельске опять повторился знакомый ритуал приема арестанта "на жительство". Стрижка наголо, "игра на рояле", фотографирование, тщательный "шмон", к которому я, имея солидный лагерный опыт, хорошо подготовился еще в Тойме. А именно: распихал в несколько мест под подкладку своей "москвички" графит и обломки карандашей, оказавшихся в карманах, а заодно упрятал - на всякий случай - здоровенный 200-миллиметровый гвоздь и немного денег. При "шмоне" тюремные ищейки ничего не смогли найти. Архангельская "квартира", не в пример ленинградской одиночке в "Крестах", была весьма комфортабельной.

Главное достоинство современной следственной тюрьмы МТБ в Архангельске - чистота, как в больнице, и огромные окна. Построена эта сталинская "гостиница" в самом центре города на проспекте Павлина Виноградова и по внешнему виду на тюрьму не похожа. Решеток на окнах снаружи нет, они спрятаны между рамами. А стекла в наружных рамах -рифленые, они свет пропускают, но ни снаружи, ни изнутри ничего увидеть нельзя. На койке с сеткой матрац и чистые постельные принадлежности, аккуратная тумбочка, свежий воздух и скрытое где-то центральное отопление. Кормежка, хотя не очень обильная и сытная, вполне приличная. Словом, кроме скрежета ключей, характерного звука открываемых и закрываемых решетчатых дверей да обязательного "глазка" и форточки для раздачи паек и пищи, ничто не напоминает о том, где ты находишься. Впрочем, нет - напоминает! Это - особая, гнетущая тишина, которая может довести до безумия!..

Медленно и невыносимо тягостно потянулись мои дни в одиночке. Меня никто не вызывал на допросы, и я терялся в догадках, строя всевозможные предположения о том, что будет дальше. Наконец, настал день, когда "вертухай" открыл дверь камеры и повел меня на первый допрос. В небольшом кабинете сидел за столом, разглядывая меня сквозь очки, лысоватый, уже немолодой человек с погонами майора. Чем-то он напомнил мне паука, и я внутренне ощетинился. Голос следователя, скрипучий и какой-то бесцветный, оказался под стать внешности. Как обычно, он начал с вопроса о фамилии, имени и отчестве. Ответив ему, я в резком тоне решительно заявил, что ни на какие вопросы отвечать не намерен до тех пор, пока мне не вызовут прокурора и не скажут, на каком основании я арестован и какое обвинение мне предъявляется. "Паук" отложил ручку и, усмехнувшись, проскрипел:

- А ты, оказывается, сильно ученый! Запомни, мы зря никого не арестовываем.

Я вспылил:

- Прошу меня не тыкать. За десять лет меня кое-чему научили. Срок я честно отбыл, хотя и не знаю до сих пор, за что. Учтите, я ничего отвечать и подписывать не буду, пока не вызовут прокурора.

Он пожал плечами:

- Ну что ж, это Ваше право, вызовем прокурора.

После этого меня увели в камеру. Снова потянулись дни в одиночке с изматывающей нервы тишиной. Я, соблюдая предельную осторожность, написал на внутренней стороне папиросной пачки заявление прокурору -жалобу на незаконный арест, добавив, что объявлю голодовку, если меня к нему не вызовут. И уже хотел постучать в форточку, чтобы отдать коридорному, когда в двери щелкнул ключ, и меня куда-то повели. Я не успел спрятать огрызок карандаша, и при обыске его обнаружили. Конвоиры старательно допытывались, где я взял карандаш и где прятал.

- Ваше дело искать, а мое - прятать.

Пригрозив карцером, коридорный повел меня в кабинет следователя.

Там, кроме "паука", сидел здоровенный субъект в полковничьих погонах. Следователь сказал, что это прокурор. Я повторил ему свое требование, и он рокочущим баском стал убеждать меня, что, хотя никакого нового обвинения мне, дескать, не предъявляется, им необходимо проверить, не занимаюсь ли я предосудительной деятельностью. Это, мол, формальность, и мне нужно только отвечать честно на вопросы следователя...

- Для этого незачем было меня арестовывать, - сказал я, - проверяли бы на месте. Ведь я не собирался никуда скрываться. Честно и добросовестно работал.

Прокурор сказал, что ни к чему принуждать меня не собираются. Чем скорее я отвечу на интересующие следователя вопросы, тем скорее буду опять на воле. Почувствовав, что избивать меня не собираются и заставлять подписывать "липу", видимо, тоже не будут, я согласился, сказав, однако, прокурору, что собирался объявить голодовку.

- Ничего бы у Вас не вышло, - заявил он, - кормили бы принудительно, - и удалился, оставив нас вдвоем с "пауком".

Следователь вел себя в дальнейшем вполне корректно и больше не называл меня "на ты". Допрос длился довольно долго. На столе лежала стопка переплетенных томов, на верхнем из которых я разглядел надпись: "Дело контрреволюционной студенческой группы, год 1938", а наверху крупно: "Хранить вечно". Я понял, что наше дело перекочевало из Ленинграда в Архангельск. Но какая же зловещая надпись - "Хранить вечно"! Значит, всю мою жизнь будет где-то лежать эта груда лжи, настряпанной прохвостом Лобановьм, и преследовать меня, где бы я не находился! Так пусть же прибавятся к этой стопке, решил я, страницы правды. Пусть хоть задним числом, но появится в этом грязном вранье то, что мне удастся сказать "пауку". Та истина, которую не захотел выслушать от нас на заседании Трибунала Грачев. Поэтому на допросах, которые провел следователь, я старался отвечать на все вопросы так, чтобы стала ясной вся нелепость обвинений Лобанова. С чувством глубокого удовлетворения подписывал я теперь листы протоколов, отрицавшие начисто гнусный вымысел. То вранье, в результате которого мне и моим пятерым однодельцам Трибунал ЛВО под председательством Грачева вынес двенадцать лет тому назад свой приговор. Выслушивая вопросы, которые задавал мне "паук", перелистывая страницы протоколов заседания Трибунала, я был удивлен, что секретарь довольно точно зафиксировал наше выступление на процессе. Тогда мне показалось, что он почти ничего не писал. Видимо, он стенографировал все, что мы говорили. Как-то раз следователь предъявил мне фотографию, изъятую при обыске в Сефтре. На ней был запечатлен Олег Иванов, мой бывший приятель-стукач в институтские годы. Я сказал, кто изображен на фотографии, и подробно поведал о роли этого паршивца, бывшего непосредственным виновником нашего ареста. Зафиксировав все в протоколе, "паук" приклеил на лист фото и написал внизу: "На фотографии изображен О.В. Иванов - мой знакомый по совместному проживанию в гор. Красногвардейске и по ЛАДИ". Не знаю, для чего ему понадобилось установление личности Олега и мое подтверждение нашего знакомства. Однако факт этот говорит о многом. В первую очередь, он свидетельствует о некоем подобии объективности следствия. Мне это показалось довольно отрадным признаком. Но я (не без злорадства) подумал: пусть физиономия этого труса и провокатора тоже буцет "храниться вечно" в анналах КГБ по соседству со свидетельствами его подлости.

Вскоре после этого меня перестали вызывать на допросы и в один прекрасный день перевели неожиданно из одиночки в общую камеру. Это было большое, светлое и чистое помещение с несколькими койками, из которых только три оказались занятыми. Я был страшно рад общению с живыми людьми после многих дней одиночества, тем более что один из сокамерников оказался хорошо знакомым. Это был наш черевковский начальник санчасти совхоза, директивник Дьячков Леонид Федорович. Вторым был пожилой портной, личность мало интересная, отсидевший тоже "десятку". Третьим - местный архангельский слесарь. Это был человек небольшого роста, худощавый, с аккуратной седой бородкой и живыми глазами, очень подвижный и довольно жизнерадостный. Он тоже отбыл срок по 58-й статье.

Как и я, они, все трое, уже прошли через "проверочные" допросы, подписали протокол об окончании следствия и со дня на день ожидали отправки на поселение. Из разговоров с ними я, наконец, понял, что происходит. Дело в том, что настало время окончания срока заключения колоссального количества людей, схваченных в 1937-38 годах и выживших в лагерях. На воле их оставлять было опасно, да и невыгодно. Исправить досадную оплошность решено было так: постепенно, не привлекая всеобщего внимания, подобрать всех выпущенных на волю "врагов народа" и изолировать в местах, далеких от глаз счастливого советского человека. Работали аккуратно: сегодня - в одном месте, завтра - в другом. Это стало очевидным, когда мы описали друг другу "ловцов", которые приезжали арестовывать. Оказалось, нас, всех четверых, забирали одни и те же типы.

После следствия обработанных "повторников" отправляли в ссылку на поселение. Потом, через несколько лет, я понял, что акция с "повторниками" была частью нового всплеска волны репрессий, сотрясавших страну в конце сороковых годов. Сюда относится известное "ленинградское дело", от которого, как от брошенного в воду камня, круги сталинского террора стали все шире расходиться по всему Союзу. Однако, видимо, несколько опасаясь зарубежной реакции на творимые беззакония, бьио решено не афишировать вылавливание столь большого количества "врагов народа". К тому же, куда значительнее да и безопаснее была проблема выявления и наказания пособников немцев: полицаев, карателей, провокаторов, власовцев...

Среди моих сотоварищей по камере лишь один Дьячков был настроен пессимистически. Более того, он был в панике, потому что на следствии, хотя никаких мер принуждения не применяли, подтвердил в своих показаниях все то вранье, которое выколотили из него в 1937 году. Узнав, что все мы обрадовались возможности сказать правду на допросах и воспользовались этим, он испугался, что может из-за трусости угодить не в ссылку, а снова в лагеря.

Через несколько дней после моего прибытия в камеру вызвали с вещами портного, затем - слесаря, и мы с Дьячковым остались вдвоем. Тут он совершенно пал духом. Наконец, вызвали с вещами и его. Оставшись один, я извлек глубоко запрятанный в москвичке 200-миллиметровый гвоздь. Сознаюсь, в минуты самых тяжких раздумий я решил, что, если придется снова оказаться в лагерной клоаке, жить больше не буду! Вскрою вену этим гвоздем - и все. На самом деле, зачем всю жизнь мучиться? Зачем причинять несчастье близким людям? Когда я узнал, что, кроме ссылки на поселение, мне ничего не грозит, гвоздь стал мне не нужен. Я вытащил свое оружие из тайника и забросил его за деревянную решетку под окном, которой была прикрыта батарея центрального отопления. Я звал, что мне нужно жить и снова наладить разрушенную семейную жизнь, и быть счастливым наперекор судьбе, даже в гнусном Гулаговском ведомстве!

Совсем недолго просидел я один в опустевшей камере. Через несколько дней меня вызвали к следователю. Войдя в кабинет, я увидел, кроме "паука", знакомого уже прокурора.

- Мы вызвали Вас, чтобы сообщить, что следствие закончено и надлежит подписать 206-ю статью УПК, - сказал прокурор.

Против обыкновения, меня пригласили сесть у стола, а не посередине кабинета, и дали в руки довольно тощенький скоросшиватель с моей фамилией на корочке.

- Мы проверили все, что нам было нужно. Читайте и подписывайте, -сказал следователь.

Читать было почти нечего. В "деле" оказались несколько протоколов допроса, их читать я не стал. А вот на протоколы свидетельских показаний обратил внимание. Их было всего четыре, и вопросы, поставленные там, были почти идентичны: не занимался ли я контрреволюционной деятельностью?

Кого же вызывали чекисты в Верхней Тойме? Первой была моя жена, затем - Сергей, Марина Дмитриевна и, наконец, мой пьянчуга мастер. Если первые трое свидетелей никакой тревоги у меня не вызывали, то последний мог наплести что угодно в отместку за начет, который я ему устроил. Однако, к моему большому удивлению, этот парень оказался вполне порядочным человеком. Он не сказал ничего, за что могли бы зацепиться следователи. Ознакомившись с материалом следствия и подписав 206-ю статью, я спросил прокурора:

- Что же теперь, меня выпустят?

Он ответил весьма уклончиво, что после утверждения материалов следствия меня отвезут на новое место жительства, где я смогу жить на воле с семьей и работать, как работал до ареста. Значит, ссылка на поселение, -мои соседи по камере проинформировали меня совершенно правильно.

Документ 11

Из протокола допроса ЛЮБА Юрия Борисовича (к делу № 801)

от 23 февраля 1950 г. <...>

ВОПРОС: В чем конкретно Вы признали себя виновным на следствии в 1938 году?

ОТВЕТ: На предварительном следствии в 1938 году я признал себя виновным в том, что являлся участником контрреволюционной <.. > антисоветской агитации,

ВОПРОС: Почему и в чем вы признали себя виновным в судебном заседании?

ОТВЕТ: В судебном заседании Военного Трибунала Ленинградского военного округа я признал себя виновным в антисоветских настроениях, и от данных мною признательных показаний на предварительном следствии о том, что являлся участником контрреволюционной террористической молодежной группы отказался, так как участником таковой не являлся.

ВОПРОС: Скажите, где вы отбывали срок наказания и когда были освобождены?

ОТВЕТ: До июля месяца 1941 года срок наказания отбывал в Беломорканаллаге, а затем до января месяца 1944 года в Каргопольлаге, после чего был переведен в Севжелдорлаг, откуда 8 февраля 1948 года по отбытию срока наказания был освобожден на основании справки за № 30407.

Через пару дней меня перевели в Архангельскую пересыльную тюрьму. Тюрьма эта старинная, екатерининских времен, с толстенными стенами, сводчатыми потолками в коридорах и камерах, со стертыми тысячами арестантских ног ступенями мрачных каменных лестниц и внушающими уныние старинными решетками. Находится она где-то за городом, но где -не знаю, в "черном вороне" окон нет. Везли довольно долго...

После обычного тюремного ритуала я попал в сравнительно обширную, с двумя большими окнами, заложенными почти до верха кирпичом, камеру. В ней было около 50-ти человек, все повторники и бывшие "контрики". Сюда их свозили для ожидания, пока Москва утвердит результаты следствия и определит место ссылки. Состав был пестрым и по социальному признаку, и по национальности, и по образованию. При обмене информацией выяснилось, что многие ждут здесь отправки уже более полугода. Я встретил тут своих недавних соседей. Страхи Дьячкова оказались напрасными - он тоже получил ссылку и был почти счастлив.

Знакомства в тюрьме завязываются быстро, и вскоре я почувствовал себя в 27-й камере "как дома"... Началось длительное и нудное сидение в ожидании отправки на место ссылки. Прибыл я в камеру в начале марта. Режим для повторников здесь был довольно демократичным. Нам не досаждали тщательными "пшонами", на прогулки выпускали на час, а то и больше, разрешали пользоваться ларьком, давали свидания с приезжавшими родственниками и не ограничивали в переписке. В камере были шахматы, шашки и домино. Словом, мы были до некоторой степени привилегированными арестантами. Однако, как правило, настроение у большинства было скверным, и часто по пустякам вспыхивали ссоры, ругань чуть ли не до драки. Книг в камеру почти не давали, а газеты почему-то были под запретом. Для некой надобности, правда, коридорные давали порванные на небольшие прямоугольники части газетных страниц. Когда мы получали очередную порцию этих листочков, на койке старосты, которая стояла в углу и не просматривалась в волчок, организовывалось их складывание и коллективная читка новостей трех-пятидневной давности. Мне восстановление газетных полос из обрывков удавалось почему-то лучше, чем другим, поэтому я стал бессменным политинформатором. Когда прочитывалась разложенная на одеяле одна сторона, обрывки аккуратно переворачивались, и мы читали другую сторону.

В шахматы и шашки я не играл, но в домино, с определенной группой партнеров, дулся до одурения. Мне запомнились немногие из сокамерников того времени, хотя состав почти не менялся. За четыре месяца моего сидения "с вещами" не вызывали никого, а прибыло только два человека.

Староста камеры - ленинградец, Анатолий Ефимович Горелов, до ареста в 1937 был главным редактором журнала "Резец". Если сперва нас сближало землячество, то еще больше помогла в этом отношении оброненная им как-то фраза:

- Вы, наверное, могли слышать обо мне - я редактировал "Резец".

- Конечно, ведь я имел честь печататься однажды в Вашем журнале, - ответил я, засмеявшись.

И я рассказал ему, что Всеволод Рождественский помог мне напечатать стихотворение "Танкист". А критик Друзин, побывав на занятии литкружка, упомянул обо мне в хронике, и как потом я посещал постоянную литконсультацию при редакции. Анатолий Ефимович уже почти год отсидел в 27-й камере к тому времени, когда я попал туда. И почти все время был старостой. Он пользовался у всех большим авторитетом по любым вопросам.

Запомнился мне и широкоплечий, высокого роста, с сильной проседью в густых черных волосах и окладистой бороде полковник Генштаба Самсонов. Исключительно спокойный, корректный и выдержанный человек, он удивительно умело и быстро гасил все вспыхивавшие по пустякам ссоры, не повышая голоса. Помню здоровяка-волжанина, тоже рослого, любителя пофилософствовать. Подкручивая воображаемые усы, он любил, многозначительно наклонив голову, декламировать: "Ай, спасибо Сулейману, он помог в работе мне!.." По профессии он был землеустроителем-топографом. Звали его Константин Лаврентьевич Дмитриев, и был он всего на несколько лет старше меня. Костя Фунтиков, московский шофер, был моим ровесником и постоянным партнером в домино. Он успел после лагеря жениться и, в тюрьме уже, получил весточку, что у него родился сын. Еще один ярый доминошник - китаец Цу-Сун-Нян, которого все звали почему-то Мишей, был рыбаком из Нарьян-Мара. Вот, вкратце, его судьба. В Китае Цу-Сун-Нян был комсомольцем. В СССР бежал от преследования чанкайшистов. Жить стал в Ленинграде, работая на одном из заводов сварщиком. Женился. В тридцать седьмом был посажен как "японский шпион". О судьбе жены с детьми, которые остались в Ленинграде, после блокады никаких известий не имел. Поэтому, отбыв срок, женился в Нарьян-Маре вторично. Цу-Сун-Нян был очень вежливый, улыбчивый и тихий. При мне он получил в посылке из Нарьян-Мара плоскую булку с отпечатком ладошки своей дочки и очень радовался, показывал ее всем. Нравился мне своей общительностью и доброжелательным отношением к окружающим и Саша Таргонский, сельский колхозный бухгалтер. Лысоватый, медлительный и с хитрецой, он был любознательным и надежным. В дальнейшем все эти люди оказались моими спутниками по этапу в Красноярский край... Из неприятных типов мне запомнился бородатый врач (фамилии его я не помню). Однажды, он крепко схватился с Анатолием Ефимовичем из-за каких-то расхождений на идеологической почве. Самсонов развел спорщиков, однако наш староста после этого не разговаривал с противником и как-то по секрету сказал мне, что доктор - скрытый стукач. Его многие недолюбливали в камере за привычку свысока относится ко всем, мелочность и жадность.

Нудно и убийственно однообразно текла жизнь в тюрьме. Событий было мало, кормежка довольно скудная, новых людей не поступало. Неделя шла за неделей, от бани до бани. Лишь прогулки во внутреннем дворе стали более продолжительными - шла бурная северная весна. Двор был круглым, окружен высоким забором и поделен на сектора. В центре его стояла вышка, на которой обычно толстая вохрячка кричала:

- Прекратить всякую кашель!

Неожиданно в камере один за другим появились двое новичков. Ко всеобщему удивлению, они не были повторниками. Первый - сравнительно молодой парень со смазливой физиономией, был немцем из украинских колонистов, по фамилии Вальтер. У него только что закончилось следствие и предстоял суд. Он охотно рассказал, в чем обвиняется.

Оказавшись к приходу гитлеровцев в родном городке, Вальтер был ими зарегистрирован как фольксдойч и вскоре зачислен в зондеркоманду. Он участвовал в облавах и карательных акциях против партизан, принимал участие в расстрелах. Мы поразились тому, как просто и буднично рассказывал об этой службе у оккупантов по виду обычный советский парень. Впервые довелось мне видеть перед собой настоящего фашистского прислужника. Удрать с немцами Вальтер не успел, но из городка уехал. Жил где-то на Украине, работал. Прошло пять лет, и его потянуло домой, к родителям. Там арестовали...

- Только бы не "шлепнули". Пусть бы двадцать пять лет каторги дали, лишь бы живым остаться, - говорил он.

К нам его сунули, потому что в это время начали ремонтировать тюрьму, и свободных камер не оказалось. По этой же причине в нашей камере появился и второй новичок. Это был болгарин, примерно ровесник Вальтера, коренастый, смуглый, черноволосый. Он работал на железной дороге в Молдавии - отправлял эшелоны в тыл перед приходом в город фашистов, - и не успел уехать с последним поездом из-за болезни матери. Кроме родного языка, русского и украинского, он в совершенстве владел немецким. Это и решило его судьбу. Под угрозой расстрела гитлеровцы заставили парня работать переводчиком в гестапо. Много страшного довелось увидеть молодому болгарину. По его словам, он пытался даже помогать попавшим в лапы гестаповцев людям. Пользуясь незнанием немцами русского языка, смягчал при переводе излишне резкие выражения допрашиваемых. Разоблачал провокации, которыми гитлеровцы пытались сломить человека, убеждая, что его товарищ "раскололся" и оговорил на допросе друга. Однако уйти к партизанам боялся из-за больной матери. Когда немцы стали драпать, он спрятался и остался в городе. А затем, пользуясь неразберихой, уехал в Архангельскую область и стал работать на железной дороге. Жил один, опасаясь жениться. Но его нашли. Он ничего не скрыл на следствии и покорно ожидал решения своей участи, чувствуя себя преступником.

Через некоторое время обоих вызвали на суд, и больше они к нам не вернулись. Нам удалось узнать приговор: Вальтера - к расстрелу, а болгарину - 25 лет каторжных работ.

Наступило жаркое северное лето. Однажды всей нашей камере было приказано собраться с вещами и забрать все постельные принадлежности. Начинался ремонт нашего этажа, и "жильцов" переселяли в стоявшее во дворе тюрьмы двухэтажное деревянное здание. Там не было отопления, однако по обеим сторонам коридоров шли довольно вместительные камеры, с легкими решетками на больших окнах, из которых открывался вид на заросший травой двор и высокую тюремную стену. Мы страшно обрадовались обилию света, солнцу, мирной зеленой травке и огромным лопухам и крапиве, которых давно не видели.

Мы пробыли в этой камере около месяца. Но радовались не долго -стала донимать нараставшая жара. И в конце концов мы стали мечтать об обратном переселении в прохладную 27-ю камеру. Когда нас туда возвратили, все мы были приятно удивлены обилием света в этом, недавно еще мрачном, помещении. Кладка, скрывавшая три четверти площади окон, оказалась полностью разобранной. Более того, исчезли "намордники", это садистское изобретение 37-го года. Светлая, чисто выбеленная, с окрашенными масляной краской панелями в рост человека, камера производила приятное впечатление. И, конечно же, сразу стали высказываться всевозможные предположения и строиться разные догадки, которые так любят бедолаги-арестанты. Все сошлись во мнении, что это симптомы хорошие, говорящие об изменении к лучшему судьбы зеков и даже чуть ли не о конце политики бессмысленных массовых репрессий.

Первая же прочитанная "газетная мозаика" ввергла нас в уныние. Началась война в Корее. Опытные "контрики" прекрасно знали, что любое из международных событий, неблагоприятных для СССР, тотчас же отрицательно сказывается на жизни злосчастных "врагов народа" и ведет к ужесточению режима в лагерях и тюрьмах.

Как раз в это время произошло радостное, но одновременно грустное для меня событие. Однажды после обеда появился коридорный "попугай" и выкрикнул мою фамилию. Не зная, в чем дело, так как вызвали без вещей, я шел по коридорам и лестнице тюрьмы, провожаемый скрежетом дверных решеток и щелканьем ключей в замках. В небольшой комнате, куда меня ввели, в толстой, более метра, стене на уровне плеч было пробито узкое отверстие. Сопровождавший подвел меня к нему и тут только объявил, что мне разрешено свидание с женой.

Через несколько минут нетерпеливого ожидания передо мной, за толщей кирпичной стены, появилось лицо моей дорогой Ирусыси. Целых полгода прошло с тех пор, как мы виделись в последний раз в Сефтре. И вот, глядим друг на друга через эту щель и молчим. Освещение неважное, но я-то вижу очень хорошо ее, а она ведь сильно близорука... Свидание короткое - 20 минут. Я понимаю, что ей важно хотя бы услышать мой голос, и начинаю говорить. Рассказываю, куда меня должны выслать, говорю, что постараюсь сообщить с пути, когда поеду. Спрашиваю, как она живет, как Славка? Слышу до боли знакомый голос, и выть хочется от тоски и бессилия!.. Оказывается, жена побывала в Ленинграде, сейчас - в отпуске и собирается увольняться, чтобы, как только я сообщу, выезжать ко мне. Держится молодцом!

Вскоре после свидания нас начали вызывать с вещами по одному, а то и по двое. Муторному однообразному сидению пришел конец. Повторники ожили. Сопоставляя сроки пребывания в камере и число уходивших на этап, мы пытались прогнозировать предстоящую разгрузку. Словом, пищи для разговоров было достаточно. Кстати, все наши предположения и выводы, как правило, оказывались ошибочными, вызовы на этап не укладывались ни в какие логические выкладки. Приуныл наш староста - Анатолий Ефимович, когда, вслед за долгожителями камеры, стали уходить люди, пришедшие значительно позже его. Самой большой сенсацией оказался одновременный вызов на этап сразу шестерых человек, в число которых попал и я. Такого еще не бывало, по крайней мере за время пребывания Здесь Анатолия Ефимовича, иными словами - почти за год! Спутниками моими оказались: Самсонов, Костя Фунтиков, Костя Дмитриев, Саша Таргонский и Миша-китаец. У всех нас место ссылки было одно - Красноярский край. Позднее, уже в Вологде, мы догнали ушедшего несколькими днями ранее Дьячкова, который должен был ехать в Новосибирскую область. В Кирове, в ожидании отправки, всем нам удалось отправить письма родственникам.

Документ 15

ВЫПИСКА ИЗ ПРОТОКОЛА № 24

Особого Совещания при Министре Государственной Безопасности

Союза ССР от 7 июня 1950 г.

СЛУШАЛИ

165. Дело № 801 УМГБ Архангельской обл, по обв. ЛЮБА Юрия Борисовича, 1914 г.р., ур. г. Ленинграда, русского, гр. СССР. Обв. по ст. 17-58-8, 58-10 ч.1 и 58-11 УК РСФСР

ПОСТАНОВИЛИ

ЛЮБА Юрия Борисовича за принадлежность к антисоветской террористической группе сослать на поселение в Красноярский край.

28/VII.50r.

Выдан наряд для этапирования

в ссылку на поселение

Арх. следств. дело № 338989

Нач. Секретариата Особого Совещания

 

"14.08.50 г.Киров.

Родная Ируська! В этом письме нам надо серьезно обсудить, как быть с твоим выездом. Дело в том, что мне, видимо, придется здесь задержаться до конца месяца. Это отдаляет срок приезда на место. Словом, я боюсь, что к тому времени, как я доеду, закончится навигация на Двине и ты не сможешь выбраться оттуда. Правда, впереди еще около двух месяцев до конца навигации, но кто знает, как все получится. Конечно, в случае удачи, ты еще успеешь, получив телеграмму от меня с места, выехать, но ведь это значит, что нужно рассчитаться с работы, а стало быть, рисковать... Словом, я сейчас совершенно не знаю, как быть... Ты, конечно, сама знаешь, как хочется поскорее быть вместе. Я просто места себе не нахожу и чувствую, что ты переживаешь то же самое. Такая тоска была в твоих словах, когда еще в Архангельске ты говорила, что не можешь больше так жить. И я нисколько не беспокоюсь о том, что, может быть, тебе не пришлось бы работать эту зиму. Безусловно, прожили бы. Но с другой стороны, я совершенно не знаю, как все сложится. Какая дорога туда, куда меня направят? Какое я имею право в зиму толкать тебя в путь со Славкой?.. Вот что мучит меня!.. Я рассчитывал по приезде на место (если бы это было в конце августа) осмотреться и телеграфировать тебе в зависимости от обстоятельств. Тогда, в случае невозможности твоего приезда ко мне сразу же, ты эту зиму прожила бы на месте, за это время я устроился бы как следует, а с началом навигации, или вернее, после конца этого учебного года, поехала бы. А сейчас, если ты соберешься, возьмешь расчет и вдруг до конца навигации не дождешься моей телеграммы с места. Как ты будешь жить зиму?.. Конечно, если все будет благополучно и мне не придется забираться далеко, то ничего нет страшного. Я буду работать, и деньги будут. Словом, родная моя девчурка, у меня сейчас такое неопределенное положение, что очень трудно самому рассчитывать, т.к. от меня ничего не зависит. Помни только одно, что больше всего на свете хочу я поскорее быть опять вместе и ни в каком случае не хочу подвергать тебя со Славкой передрягам и опасностям пути неизвестно куда... Если бы я мог твердо решить, как поступить, но я ничего не знаю определенного. Все будет ясно на месте. Решай так, как найдешь нужным. Только не теряй бодрости и не опускай руки. Помни всегда, что я живу только для тебя. Пиши подробно обо всем и решай, что делать. Я сегодня дал тебе телеграмму. Со дня на день буду ждать ответа. Это уже пятое письмо. Одновременно посылаю открытку П.Н. Ну, Иренок мой, береги себя, не унывай. Теперь уж не так долго ждать. Целую крепко тебя и Славку.

Твой всегда Юрка. P.S. Сейчас поговорил с одним из своих спутников, и он дал еще одно решение вопроса, пожалуй, самое лучшее. Заключается оно в том, чтоб, не дожидаясь моего приезда на место, ехать тебе сейчас же в Красноярск и дожидаться меня там. Выгода тут в чем? Во-первых, ты сможешь даже раньше меня узнать район, где нам придется жить (ведь только этого я и не знаю). Таким образом, к моему приезду туда ты сможешь подготовить себе почву в облоно. Сразу же мы можем увидеться (т.к. ты знаешь, куда за этим обращаться). Кроме того, ты сможешь сама выбирать, где устроиться, и в случае чего мы все же будем ближе друг к другу. Затем, это устраняет возможность застрять в Тойме на зиму. Важно не потерять связи друг с другом, но для этого, во-первых, есть Праск. Никол., а во-вторых - надо договориться, что я буду, по прибытии в Красноярск, писать тебе на главный почтамт в Красноярске, до востребования. Мне кажется, что это решение самое верное. Вещей у нас немного, и их лучше всего отправить малой скоростью, чтоб не возиться. Если ты решишь так сделать, то сразу же, получив это письмо, телеграфируй мне сюда и выезжай в Красноярск. Итак, решай, любимая, сама. Как бы то ни было, но нужно на что-то решиться. Я верю, что все будет хорошо. Жду твоего ответа телеграфом.

Любящий тебя твой Юрка".

После отправки этого письма прошло около двух недель. Никакого ответа я не получил и был в полном неведении относительно намерений моей дорогой женушки. Конечно, до отправки этапа (а это произошло в последних числах августа) я еще несколько раз писал ей и страшно нервничал.

Этап формировали в зоне и, выстроив огромную колонну, повели под охраной многочисленных стрелков с собаками на станцию. Был яркий солнечный день, когда мы подошли к стоявшему на дальних путях длинному эшелону из четырехосных товарных вагонов с пулеметами на крышах и тормозных площадках. Всех повторников посадили в один вагон, остальные были заполнены лагерниками. Ночью тронулись.

Потянулись томительные дни этапа, со всеми унижающими человеческое достоинство "мероприятиями" для обеспечения сохранности "поголовья" зеков. Больше всего досаждали на остановках молотки, которыми стражи обстукивали вагоны, проверяя, нет ли где-нибудь оторванной или подпиленной доски. Двое колошматили с двух сторон по стенкам и полу, а один грохотал сапогами по крышам. Затем скрежетала отодвигаемая дверь и следовал приказ:

- Всем - быстро в одну сторону!

Выполнить это было довольно сложно, ведь мы лежали на двухъярусных нарах весьма плотно по обеим сторонам от двери. Но... сбивались, сидя на нарах, в плотную массу, и в приоткрытую дверь пролезал вохровец с фанеркой. Двое других стояли у двери с автоматами на изготовку, пока проверяющий пересчитывал нас, перегоняя по одному на свободную половину вагона. Сделав отметку на фанерке, он спрыгивал вниз, снова лязгала задвигаемая дверь и гремели запоры. Справедливости ради замечу, что такие поверки происходили только в начале этапа. Потом, видимо, решив, что повторники не сбегут, вохровцы проводили процедуру поверки формально. Заглядывая в дверь, их старшой спрашивал:

- Староста, у тебя все на месте?

Наш бородатый староста Самсонов солидно и четко отвечал:

- Все в порядке, гражданин начальник.

После чего дверь задвигалась. Более того, на некоторых станциях нам разрешали собрать деньги и покупали курево и кое-что из еды.

Мы были на особом положении: уже не заключенные, но еще и не вольные люди. Пить давали в достаточном количестве. Сухим пайком снабжали регулярно. Надобности свои отправляй, когда придет нужда, - дыра в полу возле двери. Вообще этап в товарном вагоне намного лучше, чем в проклятом "столыпинском". А наш, с некоторыми послаблениями со стороны охраны, так и вовсе можно было посчитать вполне сносным, если бы не длительные стоянки где-то на запасных путях. Ехали мы поистине черепашьими темпами.

Было уже начало сентября, когда мы наконец прибыли в Красноярск. Осень была холодная, дождливая. Мы долго ждали, пока разгрузят и отправят весь эшелон зеков. Потом в открытых грузовиках, со стрелками в углах кузова, повезли в пересыльную тюрьму, находящуюся на окраине города, и нас.

Вниз по Енисею

Поздно вечером мы оказались в огромном сводчатом подвале Красноярской пересыльной тюрьмы, набитом одними повторниками, ожидавшими отправки по Енисею на место ссылки. Именовался наш подвал - камера №9. Примечательно, что водворили нас со всеми вещами в этот гудящий людской муравейник после простой переклички. Люди чувствовали себя здесь как на вокзале. Сходились по двое, по трое или несколько человек, вели разговоры, гадали о том, куда попадут и скоро ли будут этапировать. Тюремные "параши" (слухи) гуляли по камере, передавались "достоверные" сведения, полученные от всезнающей тюремной обслуги - одутловатых от долгого сидения, бледных уголовников. Находились бывалые арестанты, которым были знакомы здешние края. Они охотно делись своими впечатлениями и всегда были окружены кучкой слушателей.

Быт тоже был более похож на вокзальный, чем на тюремный. Поверок не было, "шмонов" не устраивали. В камере №9 можно было увидеть человека, бреющегося обыкновенной "опасной" бритвой. Кто читал принесенную с собой книгу, кто играл в шахматы, а кто - в домино. К ночи обычно начинало прибывать пополнение. Подвал оказался столь вместительным, что всем вновь прибывшим находилось место. Мы ждали этапа на север. Шел сентябрь, а в начале октября на Енисее заканчивалась навигация. Это вселяло в нас уверенность, что долго мы здесь не пробудем. Интересно, что точная весть об этапе пришла в камеру через... меня.

Произошло это примерно через неделю после нашего прибытия в Красноярск. Как-то утром меня неожиданно вызвали на свидание. Какой камень свалился с души! Дошли, значит, мои письма, а главное - последнее, на главпочтамт Красноярска, до востребования. Успела-таки моя жена добраться сюда из Верхней Тоймы.

Комната для свиданий была в Красноярске почти такая, как в Ленинграде, - с двойной сеткой. Но здесь я был один, и никто не мешал нам разговаривать, кроме надзирателя. Жена выглядела молодцом. Она привела с собой Славку, который таращил на меня свои круглые глазищи и, уже, видимо, что-то соображая, собирался зареветь. Но я погрозил ему пальцем, и он заулыбался, хотя в глазах стояли слезы. Жена кратко рассказала, как добралась, и пожаловалась, что не смогла достать билет на теплоход. В МТБ ей сообщили, что меня отправляют в Туруханский район. С пристани она вновь пошла в МТБ и добилась, что ей взяли билет на тот теплоход, на котором повезут нас...

Таким образом, через меня, вся камера узнала, что ночью пойдет большой этап в Туруханский район. Даже час отхода от пристани теплохода стал всем известен. И действительно, ночью по ограниченному списку людей стали вызывать и переводить в этапную камеру. В этап попал весь наш вагон и еще многие - всего 100 человек.

Ранним утром холодного пасмурного дня начался наш путь на север Красноярского края, который издавна был местом ссылки. От тюремщиков нас принимал молодой, довольно приятного вида лейтенант в форме танковых войск — начальник конвоя. Он стоял в коридоре с пачкой формуляров и, выкрикнув группу, в которую я попал, вывел нас на тюремный двор. Там нас посадили рядами на днище в кузова автомашины ЗИС, на задний борт пристроились два стрелка, и мы отправились по улицам просыпавшегося Красноярска. По дороге машину остановили возле здания управления МГБ и вывели оттуда двух женщин. Одна из них была с грудным младенцем на руках, другая - пожилая, в черном платке, все время крестившаяся. Им помогли взобраться в кузов, мы поехали дальше и вскоре оказались возле пассажирской пристани. Как только машина остановилась, лейтенант-танкист, который ехал с нами в кабине шофера, выкрикнул мою фамилию. Спрыгнув на землю, я подошел к нему.

- Вон там, у пристани, сидит Ваша жена с сыном и с вещами, - сказал он. - Идите к ней и ожидайте посадки. Я пришлю за Вами, когда мы пойдем на теплоход.

Я опрометью кинулся к берегу Енисея, и мы с женой крепко обнялись. Славка, тепло укутанный, сидел тут же на куче вещей. Оказалось, лейтенант, приехав раньше на пристань (видимо, договариваться о посадке на "Марию Ульянову"), увидел ее здесь и спросил, чего она ждет. Жена рассказала, и он пообещал прислать меня ей на подмогу, как только нас привезут. И вот - мы вместе!..

Вскоре весь наш этап оказался в сборе. На теплоход тем временем началась сумасшедшая посадка. Люди со всех сторон перли на трап, их сдерживали матросы. Стояли невероятные гвалт и толчея. Безусловно, жена была бы совершенно беспомощной в этом хаосе, ведь носильщиков здесь не было. Лейтенант наш действовал напористо и энергично. Несколько его стрелков оттеснили толпу, расчистили проход к трапу. Затем он послал нескольких человек из этапа к тому месту, где ждали мы с женой. Они быстро расхватали наши шмотки, я взял на руки Славку, и мы вместе с колонной прошли на палубу теплохода. Теснотища здесь была жуткая, но мне с помощью ребят удалось найти место в каком-то закутке, где мы сложили наши вещи. Все сто человек расположились тут же. Лейтенант быстро произвел перекличку. Большая часть стрелков покинула теплоход, сопровождать нас осталось их очень немного.

Постепенно все успокоилось, утряслось, и к нам стали подходить -знакомиться с женой и расспрашивать, как ей удалось попасть на теплоход месте с этапом. Мы оказались единственной семьей, ехавшей на место в полном составе. Посадка была окончена, прозвучали гудки, и "Мария Ульянова" отошла от причала. Нам выдали сухой паек, причем лейтенант зачислил на довольствие нас троих!..

Кроме двух женщин, ехавших со мной в одной машине, на теплоходе к нам прибавилась еще одна. Это была довольно молодая, весьма кокетливо одетая, недурненькая, черноволосая еврейка. Роза Фишер отправлялась в ссылку "без пересадки", иными словами, прямо из лагеря, отбыв там восемь лет. Она была дочерью владельца крупного москательного магазина в г.Ровно на Западной Украине и до воссоединения с Советским Союзом считалась "красной". После прихода советских войск и установления советской власти Роза стала в своем городе видным деятелем горкома комсомола. Вскоре она уехала по путевке комсомола в Харьков, где поступила в университет. В это время началась война. Немцы оккупировали Западную Украину и двинулись дальше. Университет эвакуировали, и Роза ничего не знала об участи своих родственников, оставшихся в Ровно. Ей было известно только, что старший ее брат находится в Израиле - он удрал туда, когда в Ровно пришли наши. Только много времени спустя она узнала, что вся ее семья была уничтожена фашистами. Однажды Роза во время войны, по приглашению подруги, из простого любопытства решила посетить какое-то собрание сионистов. Результат - восемь лет ИТЛ!

Я должен рассказать еще об одном из наших спутников, с которым познакомился еще в Кирове и ехал в одном вагоне, потому что на пути в Туруханск судьба его и Розы переплелись. Это Коля Демченко. Его история тоже весьма трагична. Отец Коли, участник гражданской войны, к тридцать седьмому году стал крупным политическим деятелем на Украине -народным комиссаром. С матерью Николая он к этому времени разошелся, но дети, все трое (Николай 1919 года рождения, брат и сестра младше), жили с ним и его новой женой в Киеве. В 37-м году отца расстреляли, а жену его и Николая посадили. Не избежали лагерей и мать Николая, и ее новый муж, которые там и .погибли. Младших детей взяли воспитывать родственники. Отсидев пять лет, Николай вышел и, живя в Горьком, женился на студентке Педагогического института. В 1950 году его вторично арестовали, а жене предоставили выбор: или разводиться, или уходить из института. Детей у них не было, и, видимо, по обоюдному согласию, она послала ему извещение о разводе.

Молодость есть молодость. Коле был 31 год, а Розе - 28. Они быстро сблизились, всюду ходили вместе, кстати, и к нам подошли знакомиться вдвоем. А нам - нам, несмотря на тесноту и неудобства, снова было хорошо и спокойно. Ведь мы опять были вместе. А то, что плыли неизвестно куда, нас не пугало. Мы оба были здоровы, имели специальность и знали, что если нас, наконец, оставят в покое, то мы сумеем и на краю света вновь наладить разрушенную жизнь.

Мимо проплывали дикие, совершенно не обжитые еще человеком, живописнейшие берега Енисея. Изумительно красива эта могучая сибирская река! День за днем плыли мы на север, и конца ей, казалось, не будет. Давно позади остались Енисейск, Маклаково, Стрелка - место впадения Ангары. А теплоход шел все дальше и дальше. Охраны нашей не было видно. Все мы чувствовали себя почти что вольными людьми. Между тем, становилось все холоднее. Уже иногда вместо моросящего дождя из низких черно-синих туч начинал сыпаться мелкий снежок. Чувствовалось приближение к Полярному кругу. А ведь был еще только сентябрь...

Однажды наши стражи подняли было тревогу. Решили устроить перекличку и вдруг не досчитались одного человека. Не отзывалась пожилая женщина, которую посадили к нам в машину в Красноярске. В конце концов кто-то из наших обнаружил ее в каком-то закоулке.

- Чего же ты молчишь, бабка? - обратился к ней стрелок. - Как твоя фамилия?

В ответ она только мелко крестилась и повторяла:

- Раба Божия моя фамилия.

Берега отходили все дальше, река расширялась. Постепенно тайга уступила место тундре. Близился конец нашего путешествия. Изредка на пустынных берегах можно было разглядеть кучки деревянных домишек -здесь такие населенные пункты называют станками. Позади уже остался самый крупный из них - Верхне-Имбатское. Народа на теплоходе немного поубавилось, но все еще было тесно. Основная масса людей направлялась в Дудинку и в Игарку. Более двух суток уже шел теплоход по территории Туруханского района. Узнав от конвоя, что нас будут распределять по станкам, мы стали к ним более внимательно присматриваться, проплывая мимо. Наконец, ранним дождливым утром "Мария Ульянова" подошла к небольшой пристани, за которой высился пустынный берег. Это был Туруханск...

Туруханск

Туруханск встретил нас серым, неприветливым, холодным и дождливым утром. Серое было все вокруг: низкое небо в тучах, серо-свинцовая вода Енисея и впадающей в него Нижней Тунгуски; круто поднимавшийся от пристани, хрустевший под ногами крупной галькой пустынный берег и видневшиеся наверху неприглядные домишки.

Поеживаясь от пронизывающего ветра, сошли мы по шаткому трапу на негостеприимный берег и в нерешительности, оглядываясь вокруг, стояли плотной кучкой. Час был ранний. Сопровождавшие нас стрелки все остались на теплоходе, с нами сошел на берег только начальник конвоя и куда-то исчез. Никто нас не пересчитывал и не проверял. Прогудев, "Мария Ульянова" отчалила и стала быстро удаляться вниз по реке вместе с нашими вещами, которые мы сдали в Красноярске в багаж. В пути их завалили каким-то грузом и не могли найти - пообещали выгрузить в Туруханске на обратном пути. С нами оказались лишь те вещи, которыми мы пользовались в пути. Протестовать было бесполезно - с ссыльными здесь совершенно не считались.

От штабелей различных грузов, сложенных тут же на берегу и прикрытых брезентами, к нам подошел худощавый чернобородый еврей в плаще, с малокалиберной винтовкой на ремне. Выяснилось, что он тоже ссыльный, работает ночным сторожем на пристани. Мы удивились: ссыльный -и с винтовкой!... Окружили, стали расспрашивать. Сообщенные им сведения оказались неутешительными. Ссыльных в Туруханске много, а работы мало. И вообще, жизнь нашего брата здесь не очень сладкая. Значит, действительно, большинство из нас будет распределено по станкам района в рыболовецкие колхозы. Разговоры прервал подошедший начальник конвоя и распорядился следовать за ним.

Мы зашагали по песчаной, с глубокими колеями дороге, плавным большим полукругом поднимавшейся наверх. Сразу же у кромки берега открылись улочки Туруханска с такими же, как внизу, неказистыми унылыми домишками. Даже главная улица поселка была не лучше других. Деревянные, барачного типа магазины, школа, исполком, больница, роно и прочие, в подавляющем большинстве одноэтажные, здания не блистали красотой.

Комендатура была неподалеку, и ожидавший прихода этапа комендант принял наши документы и, заявив, что распределят нас позже, когда начнется работа в учреждениях, повел к зданию кинотеатра, тоже весьма невзрачному. Там, в просторном фойе, всех нас и поместили.

В комендатуру для оформления на работу будем вызывать небольшими группами по списку. А пока - отдыхайте, - сказал комендант и ушел.

Мы расположились табором возле стен на полу пустого зала. В нашем этапе было несколько евреев. Жившие в Туруханске еврейские семьи постепенно увели всех по квартирам (за исключением Розы, которая осталась с Колей). Вскоре мы узнали, что будут набирать специалистов в транспортный отдел и стройконтору, и несколько приободрились.

Издавна, со времен "проклятого царизма", это далекое захудалое село при впадении в Енисей реки Нижней Тунгуски служило местом ссылки "политических". Многие из тех, кто готовил и совершал русскую революцию, побывали здесь в разные годы. За четыре года до февральской революции в Туруханске находились в ссылке: никому не известный в те времена грузин - Джугашвили, еврей - Свердлов и армянин - Спандарян.

В наше время Туруханск и Туруханский район стали местами массовой ссылки ни в чем не повинных людей чуть ли не всех национальностей Советского Союза. Во время войны сюда этапами, не имевшими прецедентов в истории, сгоняли со всех концов страны, с чадами и домочадцами: немцев Поволжья, крымских татар, жителей Чечено-Ингушетии и Калмыкии, показавшихся чем-то подозрительными "гению всех времен и народов".

А затем, уже после войны, весь Красноярский край стали заполнять многочисленными этапами из лагерей и повторниками, расселяя ссыльных по рыболовецким и охотничьим колхозам вдоль Енисея, Нижней Тунгуски, Курейки, словом, по всем районам этого необъятного по площади, мало населенного края. Волею судеб (вернее, МТБ) мы стали преемниками эстафеты ссыльнопоселенцев царской России, невольными жителями этих "исторических" мест. Как и они, мы состояли "под гласным надзором". Именно так, черным по белому, было начертано в тех справках комендатуры, которые выдавались нам на руки и служили единственным документом, удостоверявшим нашу личность.

Сидя и лежа на полу в фойе кинотеатра, мы ожидали получения этих замечательных справочек, у которых широкое поле внизу было разделено на клетки, где каждую декаду ставился штамп дня явки на регистрацию в комендатуру. А на обороте, под грозным предупреждением, что самовольный выезд с указанного места жительства карается 25-ю годами каторжных работ, стояла наша подпись.

Мы с женой решили идти в комендатуру вдвоем, хотя она и не была ссыльной. В руках ее был чистый ленинградский паспорт и документы, подтверждающие, что она уволилась с должности директора школы по собственному желанию и приехала сюда, чтобы учительствовать там, куда пошлют на жительство меня - ее мужа. Когда меня вызвали, мы вошли в кабинет коменданта вместе. В довольно просторном помещении вокруг стола сидело несколько человек, руководящих работников района. Сборище это было похоже на некий аукцион рабовладельцев. Комендант МТБ -невзрачный человечек в форме лейтенанта внутренних войск, сидевший во главе стола, - распродавал принадлежавших ему невольников. А руководящие работники района подбирали себе подходящих. Удивленно посмотрев на нас, комендант сказал, что вызывал только одного меня. Тогда я пояснил, что жена моя не является ссыльной, но ей нужно тоже получить работу вместе со мной. Узнав, что Ирина учительница, послали за заведующим роно и начали задавать вопросы мне. Появившийся вскоре руководитель народного образования не рискнул сразу дать жене место в одной из школ района, заявив, что должен запросить Красноярск... Это и решило нашу судьбу.

Меня временно определили на работу в транспортный отдел Турухан-ского рыбкоопа. А узнав, что мы приехали с ребенком, предложили заведующему Рыбкоопа предоставить нам жилье и дали записку в контору, куда мы и направились, когда я получил пресловутую справку.

Завхоз повел нас куда-то на зады, за конюшни, через грязь, к стоящей на отшибе небольшой хибарке. Это была наспех сколоченная будка примерно два метра в ширину и столько же в длину и в высоту. Без крыши, с землей, насыпанной на потолок, с жидкой дощатой дверью, едва державшейся на петлях, в два крохотных, с разбитыми стеклами окна. Часть пола была застелена кое-как досками, кругом светились щели в стенах, в углу стояла полуразрушенная печурка... Не слушая моих возражений, завхоз сказал, что другого помещения у него нет, и ушел.

И тут остатки бодрости духа покинули мою женушку, и она, осмотрев с ужасом это жалкое жилище, села на чемодан и разрыдалась. Действительно, было от чего придти в отчаянье. Ведь нам предстояло прожить в этой хибаре надвигавшуюся суровую туруханскую зиму с ребенком, который, правда, привык к северным условиям, однако до сих пор жил в теплых, добротных избах. Здесь была верная гибель не только парню, но и нам! Что я мог сделать? Ничего!..

Помог случай. В хибару заглянули какие-то два работника транспортного отдела, собиравшие срочно всех приехавших ссыльных мужчин разгружать прибывшую в адрес Рыбкоопа баржу с картошкой. Вот тут-то жена и показала, на что способна доведенная до отчаянья женщина! Как разъяренная тигрица, набросилась она на этих мужиков и сквозь слезы выложила им все, что накипело. Не выбирая выражений, она кричала, что это издевательство над людьми, что они обрекают на гибель ребенка. Те буквально опешили от ее энергичного натиска; затем посмотрели на предоставленную нам "квартиру" и, пробормотав что-то для нашего успокоения, ретировались... Прошло совсем немного времени, и появился уже знакомый нам завхоз. Он повел нас на берег Енисея к небольшому, стоявшему на краю поселка домику.

Это был крохотный домишко, срубленный из пластин (распиленные вдоль бревна). Стены внутри были оштукатурены. Плита со щитком делила помещение на две неравные части. Дощатая перегородка с дверью как бы продолжала кирпичный щиток. Таким образом, у входной двери была маленькая кухня с одним окном, а из нее вход в комнату, тоже с одним окном. Окна выходили прямо на Енисей. Перед входной дверью был небольшой дощатый тамбур с кладовкой. Домик был абсолютно пустым. Но это было настоящее, человеческое жилье! Нам предстояло только как-то оборудовать его самой примитивной мебелью...

Первое, что мне удалось раздобыть, - это два топчана. Проходя в магазин, я заметил возле одного дома, сваленные большой кучей, эти нехитрые подобия кроватей. На доме была надпись: "Геофизическая экспедиция". Я зашел в небольшую комнату, служившую конторой, и довольно робко спросил у сидевшей за столом пожилой женщины, нельзя ли приобрести пару топчанов. Поинтересовавшись - зачем, она сказала, что это вполне возможно, потому что к зиме работы экспедиции сворачиваются, но нужно поговорить с начальником. Вместе со мной она зашла в соседнее помещение, где сидел тоже далеко не молодой человек в роговых очках, с изрядно поседевшими шевелюрой и бородкой. Как потом выяснилось, это были супруги. Оба они очень доброжелательно отнеслись ко мне, и начальник разрешил взять два топчана.

- Только напишите расписку на имя завхоза, топчаны за ним числятся, - сказал он и добавил: - Обзаведетесь мебелью - вернете ему.

Пока я писал коротенькую расписку в соседней комнате, женщина сказала, что это простая формальность, и, извинившись за любопытство, попросила рассказать, откуда мы прибыли, как нас везли и что нас ожидает. Несколько замявшись, она сообщила, что в таком же положении находится кто-то из ее родственников. Такая откровенность в то время была небезопасна. Мне стала понятной доброжелательность этих людей ко мне -ссыльному...

Не медля отнес я топчаны в наш домик. Затем раздобыл у завхоза две длинных неструганых тесины, одолжил ножовку, молоток и сколотил две скамейки и примитивный стол, прибив его к подоконнику. Мы с Ириной оказались теперь в лучшем положении, чем все остальные этапники, которые, в ожидании оказии для отправки по станкам, куда были назначены, продолжали таборное существование в фойе. Хуже всего было женщине с грудным ребенком, и мы решили забрать ее до отъезда на местожительство к себе.

Кое-кто уже устроился в Туруханске: Костя Фунтиков стал работать шофером, Коля Демченко - в ремонтном цехе Рыбкоопа, подсобным рабочим, Роза по протекции врачей-евреев попала в аптеку бухгалтером. А трое моих спутников из Архангельской тюрьмы: Миша -китаец. Костя Дмитриев и Саша Таргонский - в ожидании отправки ходили по Туруханску и нанимались пилить и колоть на зиму дрова аборигенам. Днем те их кормили, а к вечеру они приходили в наш домик, приносили по чурке дров, и Иринка варила в алюминиевой миске самое быстро готовящееся кушанье - манную кашу. Ужинали мы по очереди, потому что вся наша посуда вместе с остальными вещами все еще путешествовала по Енисею. В наличии были еще только чайник и три кружки. Наши товарищи приходили усталые, вымотавшиеся, но чувства юмора и бодрости не теряли. Так что первые дни пребывания в этом поганом поселке, в общем-то, не были беспросветно унылыми и вспоминаются сейчас, во время редких встреч, даже с каким-то хорошим и теплым чувством нашей общности, дружбы и солидарности. Тогда мы еще не унывали и бодрились.

Я работал возчиком. Мне вменялось в обязанности развозить продукты и товары по магазинам Рыбкоопа и снабжать их дровами. Поначалу все шло более или менее сносно. Работая возчиком, я имел возможность обеспечиться дровами. В условиях Туруханска это было великое благо. Кроме того, мне частенько перепадало кое-что из продуктов и от завскладами, и от директоров магазинов, а то и от рыбокоптильного заводика, вернее от старого мастера - ссыльного, который работал здесь уже несколько лет и пользовался всеобщим уважением не только среди нас, ссыльных. И все же жить было очень трудно. Заработок мой был невелик, а жена сидела без работы. У нас не было денег, чтобы купить не только валенки Славке, но даже обыкновенные часы-ходики или будильник. Дорожа своим "хлебным" местом возчика, я очень боялся проспать утром. Ориентироваться во времени нам помогал уличный репродуктор, висевший неподалеку от нашего дома на столбе. Туруханск расположен всего в нескольких десятках километров от Полярного круга, и рассвет здесь в октябре наступает часов в десять, так что распознать наступление утра по этому естественному признаку невозможно. А радио начинало орать на столбе ровно в шесть часов. Вот мы и вскакивали, как ошалелые, с постели поочередно по несколько раз за ночь и, выбегая в тамбур, прислушивались: не заговорило ли радио?..

Товарищи постепенно разъехались по ближним и дальним станкам. Костя Дмитриев стал землемером в Верхне-Имбатском, Миша-китаец -засольщиком на далеком озере Мадуйка, а Саша Таргонский - счетоводом в колхозе на Ангутике... Вернулись, наконец, в целости и сохранности наши вещи из Дудинки. Навигация на Енисее заканчивалась. Становилось все холоднее и холоднее, наступала суровая северная зима. Чуть ли не каждый день ходила жена в роно, но там неизменно отвечали, что никаких распоряжений о принятии ее на работу не получали. А затем перестали врать, видимо, надоела она там, и заявили, что учительских мест в Туруханском районе вакантных нет. Впрочем, это тоже было, наверно, враньем...

Не успели мы как следует обжиться в Туруханске, как началась зима. Правда, еще до наступления морозов жильцов в нашем домишке прибавилось. Как-то к нам заявилась Роза Фишер. Мы уже были в курсе ее сердечных дел и посочувствовали, что Колю Демченко загнали на зимовку с бригадой лесорубов куда-то километров за 15 вверх по Нижней Тунгуске. Неожиданно, после разговоров о всяких житейских делах ссыльных. Роза вдруг разрыдалась. Оказалось, ей негде жить. Все знакомые ссыльные еврейки, опасаясь, что смазливая и кокетливая дамочка отобьет мужей, отказали в жилье. Что было делать? Пришлось ее приютить, хотя бы временно. Вторым жильцом был щенок.

Как-то я увидел у одного из магазинов несчастное дрожащее существо, пытающееся проникнуть внутрь. Его гнали, пинали, а он скулил, трясся и все пытался пробиться в теплое помещение. Мне стало жаль щенка, я посадил его к себе за пазуху (он сразу затих под теплым полушубком) и принес домой. Иринка пришла в ужас при виде этого заморыша, имевшего, кстати, неимоверное количество блох, а Славка пришел в восторг. Пес остался у нас, получив для начала ванну с солидной дозой махорки. Мы назвали его Троллем - безобразным персонажем скандинавской мифологии. Тролль очень скоро очухался, отъелся, стал быстро расти и превратился в красивую, волчьей масти сибирскую лайку с симпатичнейшей мордой и упругим, кренделем завернутым хвостом. Славка в нем души не чаял. Он был живой, подвижный и не очень-то усидчивый мальчишка. Мы определили его в школу, находившуюся неподалеку, на берегу Нижней Тунгуски. Путь туда лежал по пешеходному мосту, перекинутому через спускавшийся к реке глубокий овраг. Третий класс занимался во вторую смену, и возвращался Славка домой, когда было темно.

Валенки ему мы смогли купить, только когда получили перевод из Боровичей от моей крестной - тетки Жени. Питались скудно, в основном кашей из ячневой сечки. Изредка покупали дешевую рыбу. Правда, время от времени кое-что перепадало от щедрот торговых работников, ибо воровать сам я не научился, даже пройдя лагерную "школу"...

И сейчас я вспоминаю зиму 1950-51-го года в Туруханске с содроганием. Для меня она была, пожалуй, страшнее самых тяжелых периодов в ИТЛ. Во-первых, там я был один, и если морально мне было плохо, одиноко и тоскливо, так это мне было плохо. Я подыхал от пеллагры, голодал, мерз, выматывался на тяжелой работе и тосковал по близким и родным. Но я не знал забот о пище, о жилье, об одежде. Худо ли, хорошо ли, но рабовладельческая держава Гулаг заботилась о своем рабочем скоте. А теперь? Теперь до меня никому не было дела, кроме коменданта, который был обязан следить только за тем, чтобы я не сбежал с места ссылки. А как я живу, на что существую - это его абсолютно не интересовало. Во-вторых, на мне лежала теперь ответственность за благополучие самых дорогих существ. Я был бесконечно счастлив, что мы снова вместе, что у нас и здесь, на краю света, есть свой угол, своя крыша над головой. Но, не имея никаких прав, я вынужден был работать там, куда меня ткнул КГБ, чтоб не умереть с голоду и хоть как-то прокормить жену (которую лишили возможности работать в школе) и сына. Возчиком я пробыл не очень долго. К зиме грузов стало гораздо меньше, и "одну единицу" сократили. Этой злосчастной "единицей", конечно, оказался ссыльнопоселенец - я... Вот когда пришлось нам хлебнуть горького до слез.

Трудная зима

Работенку мне дали в транспортном отделе такую, что была она потяжелей памятной работы в лагере на лесоповале, когда снял меня на "общие" за туфту подлец Плохотнюк. Здесь я тоже получил лучковую пилу и должен был заготавливать в лесу дрова. Морозы к этому времени стойко держались около 50°С!..

Рано утром я бежал на конюшню, чтобы успеть выехать с возчиками в лес, примерно за восемь километров от Туруханска. Дня к этому времени уже почти совсем не стало: рассветало в двенадцатом часу, а смеркалось -в третьем. Снега навалило в лесу чуть ли не по пояс. Мне нужно было свалить, очистить от сучьев, раскряжевать на двухметровки и сложить в штабель, в основном, корявую, низкорослую здешнюю березу.

Стоил кубометр дров всего-навсего пять рублей (в старых деньгах). Напилить два кубометра мне удавалось ценой огромного физического напряжения. Таким образом, за месяц мой заработок был немногим больше 200 рублей... Обратно из леса я должен был идти пешком и добредал до Турухаиска в полной темноте, ориентируясь на жидкую цепочку огоньков. Да еще, зная, что Ирина, спасаясь от холода, сидит дома на остывающей плите одна, я ежедневно пер на себе приличную сушину, чтобы, придя, сразу же распилить ее, расколоть и обеспечить тепло в доме на ночь и на весь следующий день. И так день за днем - выматывающая работа и смехотворный результат. Мы самым настоящим образом голодали. А самое страшное в этом было — полное отсутствие какой-либо перспективы в будущем...

Подходил Новый, 1951 год. У Славки в школе начинались каникулы. Нужно было обеспечить дом теплом и соорудить хотя бы маленькую елку. В лесу у меня заранее было заготовлено довольно много отличного сушняка и небольшая елочка. И вот. в канун Нового года. раздобыв у кого-то из соседей большие нарты, мы с женой отправились в лес вдвоем. В этот день я решил работать только на себя. Кряжи соснового сушняка были толстые. Их предстояло распилить, вытащить на дорогу и погрузить на нарты. Воз получился солидный. Мы увязали его, укрепив сверху елочку, и тронулись в путь, когда уже стало темнеть. Я впрягся впереди, а Ируська толкала нарты сзади.

Дорога была в глубоких колеях с раскатами, к тому же мы явно не рассчитали силы, и восьмикилометровый путь стал настоящей пыткой. Нарты то и дело переворачивались, мы с трудом поднимали их, а через небольшой отрезок пути все повторялось. Особенно тяжело оказалось преодолеть участок дороги перед самым Туруханском. Лес кончился, и обдутая ветрами дорога поднялась горбом. Нарты без конца валились то на одну, то на другую сторону. Мы окончательно выбились из сил. Было уже совершенно темно, когда мы добрались до низины перед самым поселком. Впереди был небольшой взгорок и недалеко наш дом, но сил больше не было. Сдвинуть с места нарты никак не удавалось. И тут сзади, в темноте, послышался скрип снега и мужской голос:

- Что, силенок не хватает? А ну, давайте вместе!..

Неожиданный помощник впрягся рядом со мной и сильным рывком втянул нарты вместе с нами на горку. Мы только успели сказать "спасибо", даже не разглядев человека, как он пропал в темноте.

Мокрые и измученные до предела, с несколькими остановками дотащили мы свой воз по улочке к дому. Кроме Славки, который оставался с Розой, у нас был гость - с лесоповала на Нижней Тунгуске пришел пешком весь обмороженный (лицо в темных пятнах) Коля... Дом уже выстывал. На плите сидел Славка. Нас ждали, чтобы встретить Новый год, который вскоре должен был наступить.

Срочно была организована разделка привезенных дров, затоплена печь. Внесена в комнату изрядно пострадавшая в пути елка. Немного очухавшись, мы начали украшать ее - несмотря на все передряги, елочные игрушки мы повсюду возили с собой. Коля в подарок принес нам часы-ходики. Затем им же откуда-то была извлечена бутылка вина, накрыт весьма скудный стол, и мы все-таки встретили в этом забытом Богом месте не суливший нам ничего хорошего Новый год!

Он тяжело для нас начался. Терпеть уже не хватало сил. Морозы стояли свирепые, до -56°С! Все труднее становилось работать в этих нечеловеческих условиях. Приводили в отчаяние мысли о том, что я не в состоянии заработать на кусок хлеба для своей семьи!.. Мы еще крепились, но прекрасно понимали оба, что долго выдержать такую жизнь не сможем. Иногда меня охватывало слепое бешенство и бессильная злость от сознания, что ничего изменить нельзя. Разве не парадоксально, что два взрослых трудоспособных человека, имея специальность и желание приносить пользу своим трудом, вынуждены жить впроголодь в стране победившего социализма? Да вдобавок еще и трястись от страха, владевшего каждым ссыльным. Страха перед постоянной угрозой быть схваченным, посаженным за решетку и вновь оказаться в лагере. Этому способствовали ежедекадные отметки у коменданта. Каждый раз, когда нужно было проделывать эту милую процедуру, человек шел с мыслью: вернется ли он домой или прямым сообщением отправится отбывать срок, полученный неизвестно за что. Были такие случаи, когда ссыльный вдруг исчезал бесследно, а затем оказывалось, что он находится в ИТЛ... Невыносимо трудная жизнь, которой нам с Ируськой пришлось жить, не приносила никаких надежд на будущее. Перспектив устроиться где-нибудь в Туруханске не было. Многие ссыльные там были безработными и существовали исключительно за счет случайных заработков и эпизодической помощи родственников. Ну, а те, у кого не было родни, имеющей возможность материально помогать, влачили еще более жалкое существование. Прилично жили только врачи, так как по знаниям и опыту были настолько выше местных, что могли не бояться конкуренции. Вся "головка" района лечилась у ссыльных медиков и предпочитала обращаться за помощью к знающим специалистам, невзирая на то, что они - "враги народа".

Однажды, как всегда, рано утром я отправился к проруби на реке, чтобы принести воды. Зимой эта прорубь, по мере усиления морозов и промерзания реки на мелководье до дна, откочевывала все дальше и дальше от берега. Поэтому хождение за водой становилось довольно тяжелой процедурой. У кого были собаки, находились в более выгодном положении. Четвероногие "водовозы" - отличные помощники. Но наш Тролль был еще слишком мал, чтобы ходить в упряжке.

Утро стояло морозное, и ярко светила луна. Впереди чернел кустарником низкий длинный остров. Я уже почти дошел до проруби, когда навстречу попалась подвода. На санях-розвальнях навзничь, в застывшей, неестественной позе лежал человек. Лицо его в лунном свете было иссиня-черным, белели оскаленные зубы, глаза навыкате жутко поблескивали. Я невольно остановился. Рядом с санями шагал в полушубке комендант. Сани проехали, а я все стоял остолбенев, так подействовала на меня эта картина. Я узнал в страшном мертвеце одного из ссыльных. Это был старый, высокообразованный юрист, в прошлом известный адвокат. Уже не помню кто, шедший навстречу мне с ведрами (кажется кто-то из ссыльных), сказал:

- Вот и освободился, бедолага...

В то утро весь ссыльный Туруханск мгновенно облетела печальная весть: старый адвокат, не имея никаких средств к существованию, абсолютно не способный к физическому труду, ушел накануне вечером на остров и там повесился. Нельзя сказать, что люди были равнодушны к судьбе старика, ему помогали, чем могли. Но слишком мизерна, да и унизительна была для него эта милостыня. Ведь большинство из нас сами еле сводили концы с концами. Вот и решил он покончить счеты с опостылевшей жизнью... Сколько лет прошло с того страшного утра - более четверги века, а у меня перед глазами до сих пор стоит, словно навечно впечатанный в мозг, распростертый в розвальнях, освещенный мертвенным лунным светом, каменно неподвижный труп человека, сломленного сталинской ссылкой...

Эта смерть подтолкнула меня на решительный, хотя и довольно рискованный в те времена шаг. Не дожидаясь дня отметки, я отправился к коменданту. Он сидел в своем кабинете и что-то писал. Чтобы не потерять запала, я, с места в карьер, выложил ему все, что наболело, и в заключение сказал:

- Что же мне остается сделать? Взять топор, порубить жену и сына, а потом отправиться на остров и последовать примеру старика, которого Вы недавно привезли оттуда? Так, что ли?!

Эффект этого взрыва отчаяния, в сочетании с моим не очень-то презентабельным видом, превзошел все ожидания! Наверное, за то ЧП он уже получил весьма внушительный "втык" от своего начальства. Усадив, комендант стал успокаивать меня и расспрашивать о специальности. Вид у него при этом был явно растерянный.

- Я не знал, что Вы работали прорабом, - (брехня, конечно, - в формуляре было записано, чем я занимался в лагере и на воле). - Скоро понадобятся опытные строители, так что потерпите немного, в ближайшее время я постараюсь Вам помочь...

Откровенно говоря, неспокойно было у меня на душе после этого разговора. Оба мы с женой боялись, не сделал ли я хуже для себя... Прошло всего два или три дня, и вот утром, когда я пришел на конюшню, чтобы, как обычно, отправиться в лес с попутными возчиками, мне сообщили, что меня срочно вызывают в контору.

- Ты, оказывается, строитель, - сказал завгуж, - а мы-то и не знали...

В конторе мне передали распоряжение коменданта: явиться к нему.

- Вот видите, я выполнил свое обещание, - сказал он, поздоровавшись. - Сможете работать техником-строителем?..

Я ответил утвердительно.

- Тогда идите в сельхозуправление к Владимиру Иннокентьевичу Высотину и скажите, что от меня...

В деревянном двухэтажном здании меня направили в размещавшийся здесь же, в двух небольших комнатах, отдел сельского и колхозного строительства. Одна из комнат была проходной, а вторая служила кабинетом В.И. Высотину, который один и был этим, недавно созданным отделом райисполкома. Я увидел уже немолодого, весьма потрепанного дядьку, в полувоенном закрытом кителе, восседавшего за письменным столом. Чувствовалось, что он изо всех сил старается принять внушительный вид. Представившись, я стал подробно отвечать на его вопросы. Из разговора понял, что передо мной простой, малокультурный местный "сельдюк", не имеющий никакого образования, которому поручен этот пост только потому, что в кармане его кителя лежит красная книжечка. Неожиданно он широко ухмыльнулся и сказал:

- Пожалуй, ты мне подойдешь. Тут приходили разные инженера с дипломами, да все с высоких должностей. А мне нужно парня попроще. Ведь я сам институтов не кончал... Так что иди, бери расчет. Я тебя сегодня же оформлю в исполкоме, а завтра с утра выходи на работу. Вон в той комнате - твой стол. Будем начинать действовать. Оклад тебе - 600 рублей. А обязанности твои завтра растолкую.

Домой я летел как на крыльях. Это была такая удача, о какой даже и мечтать было нельзя! Шутка ли? Я неожиданно стал техником отдела сельского и колхозного строительства всего Туруханского района! Мой шеф действовал напористо и быстро. В транспортном отделе меня рассчитали в тот же день. Правда, совершенно не ясно было, в чем же заключаются обязанности техника, но это мало меня беспокоило. Уж если такой сельдюк, как Высотин, может быть начальником, то техником при нем я, конечно, смогу работать. Практического опыта к этому времени уже накопил достаточно. Справлюсь!

На следующий день я приступил к работе. Обязанности мои оказались не слишком сложными. Отдел наш был создан, главным образом, для оказания помощи колхозам в организации собственными силами строительства и в обеспечении их проекгно-сметной документацией. Начинать пришлось буквально на пустом месте. Кое-какие альбомы типовых проектов коровников, свинарников, конюшен, кормокухонь и прочих хозяйственных построек мой Володечка, как его иронически называли заглазно в сельхозуправлении, сумел где-то раздобыть. Затем приволок несколько справочников, сборников норм и расценок и какие-то популярные брошюры по строительству.

Клиенты начали появляться сразу же. Приезжавших председателей колхозов исполком тут же направлял к нам за консультацией. Да и не только за ней. Приближался строительный сезон, и для открытия финансирования банк требовал от председателей колхозов проекты и сметы. А они -ни один - не знали, как и подступиться к этому делу. Высотин - тоже. Примет с важным видом очередного председателя и тут же зовет меня, чтобы я с ним разбирался. Выяснив, что нужно строить, я должен был подобрать требуемое из имеющихся типовых проектов, привязать здание к местности и составить смету на строительство. Единственное, на что были способны наши председатели, - это определить на имеющемся плане пятно застройки. Остальное приходилось делать мне самому. Хорошо, если в колхозе оказывался какой-нибудь ссыльный, толковый и грамотный человек - такого я сразу же привлекал на помощь.

Работа в лагере нормировщиком, мастером и прорабом и после него -в Котласлесе сослужила мне хорошую службу. Производительность труда у меня была невероятная. Бывали дни, когда я готовил документацию для двух, а то и трех колхозов. Благо, объекты строительства были довольно однотипные.

Председатели уезжали по своим местам довольные. Банк беспрепятственно открывал финансирование по оформленной мной документации. Володечка тоже был доведен и раздувался or важности. Меня стали включать во всевозможные комиссии по строительству в самом Туруханске. То и дело приходилось бывать в исполкоме. А главное - я сидел в тепле, денег стал получать больше, и мы с Ируськой вздохнули немного свободнее. С Высотиным отношения у меня сложились отличные. Он уверился в моих способностях. Понял, что я ни в чем его не подведу. Даже не допущу к нему посетителя, если увижу, что начальство мое "под градусом". А такое бывало нередко, любил Володечка заглянуть в бутылку. Словом, на его долю оставалось только одно: ставить свою нехитрую закорючку в том углу, где написано или напечатано: "Утверждаю"...

Бывало, звонит кто-то моему начальнику по телефону. Выслушав, он делает призывные знаки (дверь из его кабинета ко мне открыта) и, когда я вхожу, прикрыв трубку рукой, шипящим шепотом спрашивает:

- Что такое черепица?..

Дело в том, что тогда, из-за острой нехватки теса, кровельной стали и других материалов для крыш, краевое начальство усиленно пропагандировало развитие на местах производства черепицы. Даже брошюру разослало с рекомендациями об этом. Я тут же бегу к себе, на ходу открываю эту брошюру и сую ему в руки. Он внушительно откашливается и, прочтя несколько строк про себя, говорит в трубку:

- Как? Вы не знаете, что такое черепица? Так вот... - и повторяет прочитанное, одновременно хитро мне подмигивая.

Вопрошавший, видимо, удовлетворен. Шеф кладет трубку и. отдавая брошюру, говорит:

- Вот так ты мне всегда и должен помогать, ведь я же ни хрена в строительстве не понимаю.

Со мной он уже не важничает и откровенен до конца, зная, что всегда может получить необходимые знания по вопросам строительства и сохранит при этом престиж.

До самой весны я трудился, непокладая рук. Все шло прекрасно. Особенно большую и интересную работу мне пришлось выполнять к концу этого периода для председателя колхоза имени Ленина из далекого станка-фактории Келлог, расположенного на притоке Енисея - реке Елогуй. Заказ был необычен и очень труден. В этом охотничьем и рыболовецком колхозе решено было создать ферму по выращиванию черно-серебристых лисиц, и нужен был проект на организацию этого сложного хозяйства, а материалов не было абсолютно никаких, кроме двух маленьких брошюр. В одной рассказывалось об устройстве клеток для лисиц, а в другой были рекомендации, как сделать прочной ограду зверофермы, чтобы под нее не подкопались удравшие из клеток животные. На счастье, председатель колхоза Николай Андреевич Попов оказался вдумчивым и серьезным человеком. Мы с ним очень много и подробно обсуждали все мелочи, и постепенно сложился и был наконец создан интересный, детально разработанный проект. Все чертежи, план фермы, расположение нескольких построек, конструкцию клеток пришлось выполнять мне.

Уезжая в свой Келлог, Попов предложил мне поехать к нему в колхоз и самому принять участие в осуществлении строительства зверофермы. Я поблагодарил и отказался, так как был уверен, что Высотой не отпустит, да и перспектива забраться в еще большую глушь не очень прельщала. Разговор этот я вскоре забыл, продолжая составлять сметы на строительство типовых хозяйственных построек для других колхозов. Время шло, приближалась весна. Внезапно я стал с недоумением замечать, что обычно доброжелательно и ровно относившийся ко мне Володечка начал то и дело придираться ко всяким мелочам, материться без причин, а иногда целыми днями хмуро молчал. Я терялся в догадках. В чем дело? Работаю, вроде бы, как всегда, со всеми председателями лажу, уходили они от меня довольные...

Однажды, придя из исполкома и проходя через мою комнату, Высотин остановился за моей спиной и сказал:

- С завтрашнего дня я тебя увольняю, можешь не выходить на работу... Это было так неожиданно, что я опешил и после длинной паузы только спросил:

- За что?..

Он сердито фыркнул и ответил:

- Увольняю, и все тут! Я не обязан тебе объяснять причину, - и быстро прошел в кабинет...

Ну что ж!.. Я, как ссыльный, никаких прав не имел. Это было хорошо известно каждому из нас. В любую минуту меня можно было уволить, выгнать из квартиры, посадить в тюрьму, и спрашивать о причинах было совершенно бесполезно. Но ведь я знал, что Высотин был доволен моей работой, ценил меня и хорошо относился. Значит, рассудил я, когда обрел способность думать, дело, видимо, в коменданте... Однако ведь комендант сам направил меня сюда. А на последней отметке, дня за два до этого, расспрашивал, как мне работается, и ничто не предвещало такого финала. И я решил идти к нему...

Комендант был, казалось, совершенно искренне удивлен. Он спросил, не провинился ли я чем-нибудь, и, пообещав выяснить причину, велел зайти к нему на следующий день. Я ушел от него совершенно подавленный так неожиданно свалившейся на меня бедой. Это была катастрофа! Что делать? Как жить дальше? Мы почти не спали в ту ночь. А утром я снова отправился к коменданту. И сразу почувствовал перемену в его отношении. Правда, он снова подтвердил, что это исходит не от него.

- Наверное, - сказал он, - в исполкоме решили, что неудобно, когда на таком ответственном месте работает ссыльный. Может быть, тебе лучше поехать куда-нибудь на станок работать на строительстве? - и добавил, что сейчас в Туруханске организована строительная организация подрядного типа. Она призвана заниматься строительством в колхозах и сейчас набирает специалистов, а строителей большая недостача. Он даже посоветовал обратиться туда...

Так вот где собака зарыта! Я вспомнил наш разговор с Поповым. Видимо, исполком хотел разгрузить Туруханск от большого скопления ссыльных. Я уже знал, что набор желающих работать в этой конторе, по станкам, проходит плохо, люди цепляются за дрянной Туруханск и не хотят уезжать в медвежьи углы, откуда и выбраться-то зимой невозможно. Посоветовавшись с женой, мы решили, что нам нечего держаться за этот дрянной поселок. Все равно, где бы ни жить! Была бы работа, школа, где мог бы учиться Славка, и крыша над головой. С этим решением на следующее утро я пошел в отдел, где так удачно прошли самые тяжелые морозные месяцы, к Высотину, чтобы получить расчет и заодно высказать ему все, что думаю, и спросить еще раз, за что же он меня уволил, вернее, кто дал ему такое распоряжение?

Володечка, как обычно, сидел за столом в своем кабинете. Поздоровавшись, я сразу же спросил его;

- Скажите, Владимир Иннокентьевич, Вы увольняете меня по решению исполкома, не так ли?.. Немного помолчав, он буркнул:

- Ну, хотя бы и так, а в чем дело?

- Так это в качестве нажима, что ли, чтоб согласился ехать к Попову в Келлог, да?

Он вытаращил глаза и удивленно промямлил:

- А ты что же, согласен ехать?

- Я думал, что заслужил больше доверия с Вашей стороны, объяснили бы, так я и без нажима согласился бы, - сказал я. И тут он взорвался. Стукнув кулаком по столу, заорал:

- Черт побери! Да я же целую неделю боролся за тебя, не хотел отпускать! Ведь только работа хорошо пошла, а в исполкоме заладили - отправляй в Келлог, и все тут! Это все Попов подстроил!..

Словом, поговорили мы с ним по душам, и я понял, почему Володечка всю прошедшую перед этим неделю ходил мрачный, злился и придирался ко мне... Узнав, что в Келлоге есть школа-семилетка, я поставил только одно условие: чтобы мне обеспечили переезд вместе с семьей. Оставлять своих в Туруханске, хотя бы и ненадолго, я побоялся, зная, как трудно добираться в эту отдаленную факторию. Обрадовавшись, Володечка заявил:

- Ну, я пойду в исполком, скажу, что ты согласен на отъезд. Устрою тебе перевод в стройконтору.

Вскоре он вернулся и, сообщив, что все в порядке, послал меня оформляться в стройконтору, которая должна была начинать строить в Келлоге школу-интернат, а заодно брала подряд на строительство зверофермы по моему проекту.

Мы начали готовиться к отъезду. Была середина апреля, весна в том году выдалась ранняя и дружная. Днем таяло вовсю, а ночью были заморозки, поэтому "кукурузники" поднимались только рано утром. В Келлоге они садились на ледовый аэродром, поддерживаемый на реке Елогуй, а в Туруханск возвращались к вечеру. Мне уже передали всю документацию на школу, выдали деньги. Я знал, что в Келлог уже отправляют плотников и пильщиков, и ожидал только команды выезжать на аэродром. Вещи были все собраны, мы попрощались со всеми знакомыми. И вдруг рано утром вместо ожидаемой подводы за мной прибежал из стройконторы курьер. Оказалось, что в Келлог вызвали срочно врача, и в самолете свободно только одно место. Поэтому меня хотят отправить одного, а жену с сыном - потом, на другой день. Между тем, дороги развезло к этому времени настолько, что возникла реальная опасность прекращения полетов вообще. И я категорически отказался лететь один, напомнив о своем единственном условии. И оказался прав: этот самолет улетел последним. Приземлился он по возвращении с большим трудом.

Отказ мой лететь одному вызвал, как и следовало ожидать, настоящую бурю у высокого начальства Туруханска. Как же это так получилось? Какой-то ссыльный, которого и за человека-то не считали, вдруг посмел ослушаться! Да как он смел ставить какие-то условия?! Да его нужно стереть в порошок, уничтожить! Хорошо еще, что я догадался сразу же после вылета последнего самолета в Келлог пойти к коменданту и изложить ему мотивы моего отказа. К нам в домик вскоре явился курьер - меня вызывали к председателю исполкома Высотину. Когда я вошел в его просторный кабинет, там находились несколько человек: заместитель председателя -Шляхов, районный прокурор, начальник милиции, начальник стройконторы, какой-то представитель райкома партии и еще какие-то люди, которых я не знал. Высотин с ходу набросился на меня с криком:

- Ты это чем же решил здесь заниматься, саботажем?! Кто позволил тебе срывать важное политическое мероприятие?! Никто не разрешит безнаказанно ставить под угрозу выполнение плана по строительству в колхозах!..

На большом столе, протянувшемся от его письменного стола, стоял графин с водой и стакан. У меня пересохло горло, и я потянулся к стакану, чтобы напиться.

- Оставь стакан, - истошно заорал Высотин. - Я не желаю пить из одного стакана с врагом народа!

Во мне все кипело, но внешне я оставался спокойным. В это время в кабинет вошел комендант.

- Немедленно посади под арест этого проходимца, - обратился к нему Высотин.

Тот пожал плечами и заявил, что не имеет никаких оснований арестовывать меня. На удивление, это подтвердил и прокурор. Тогда Высотин обратился к начальнику стройконторы и потребовал немедленно уволить меня.

- Убирайся вон и запомни, что ты сдохнешь без работы от голода, тебе нигде не будет места в районе! - завопил он напоследок.

Я пожал плечами и вышел из кабинета. Ни слова не дали мне сказать в свое оправдание. Вместе со мной вышел начальник стройконторы и потребовал, чтобы я немедленно вернул все выданные мне деньги и документы. В таком бедственном положении мы до сих пор еще не были. Без копейки денег и без надежды получить какую бы то ни было работу. Что делать дальше? Как жить? Ведь теперь вся эта свора настроена против меня.

Целый месяц мы существовали впроголодь. Было от чего придти в отчаяние. Началась навигация на Енисее, когда меня вызвал к себе комендант, боясь, видимо, трагических последствий. Он, конечно, не забыл мой визит к нему зимой.

- Вот что, - сказал он, - я отправлю тебя в Келлог с семьей. Поедешь? Я сказал, что не отказывался и тогда ехать с семьей. Но теперь у меня нет денег на дорогу. Тогда он сказал, что отправит нас бесплатно на рыбкооповском катере с баржами, подвозившими туда продукты по большой воде.

- Собирайся быстро, - добавил он, - катер уходит завтра. Вот, получи справку и предъяви ее Попову...

Документ этот, доныне у меня сохранившийся, гласил, что ссыльнопоселенец, имярек, направляется в колхоз имени Ленина для работы на строительстве по договору... Комендант посоветовал мне обратиться там к прорабу, которого направляет в Келлог вместо меня стройконтора.

- Думаю, что вы поладите. Ему будет нужна каждая пара рук, так как там очень небольшая бригада плотников...

Фактория Келлог

Всей семьей, в сопровождении Тролля, сидели мы на палубе баржи, которая неторопливо тянулась на буксире за бойко стучавшим моторным катером. Впереди было новое место жительства и полнейшая неизвестность. Как сложится жизнь на далеком, заброшенном за двести километров от Енисея станке?..

Мимо проплывали живописные берега причудливо извивавшегося по тайге Елогуя. Мы вошли в устье этой реки напротив довольно крупного станка Верхне-Иматское. Больше двухсот километров прошел наш катер вверх по течению по совершенно девственным местам, миновал два маленьких, всего из нескольких домов, станков: Сигово и Елогуй - и ранним погожим утром причалил у высокого берега, на котором виднелись домишки охотничьей фактории Келлог. Несмотря на ранний час, встречать первый в этом году катер собралось почти все население станка. Состояло оно в основном из ссыльных немцев Поволжья и местных жителей - низкорослых, скуластых, с раскосыми глазами - кетов (так теперь называют маленькую северную народность, именовавшуюся в прошлом енисейскими остяками). Было среди встречавших и несколько местных "сельдюков", и знакомый уже мне председатель колхоза Николай Андреевич Попов, и его однофамилец Василий Михайлович, долговязый председатель кочевого совета, которого почему-то называли "Васька-пожарник". Толпилась на кромке берега и вся местная интеллигенция: учительницы местной школы во главе с директором - Евгенией Дмитриевной Куриленко; врач - ссыльный латыш с улыбчивой круглой физиономией, Гельмонт Петрович Аузинып; санитарки и акушерка из небольшой больнички - Валентина Павловна; ее муж -заместитель председателя колхоза, немец Юрий Гаас; начальник метеостанции; горький пьяница - начальник почты; заведующий магазином и, наконец, сторож магазина - местная достопримечательность, всезнающая тетя Лена Кузьмина, с двумя сыновьями, двумя дочерьми и зятем - молодым здоровенным охотником Сашей Дидюком; семья засольщика рыбы... Словом, весь Келлог И у всех у них было приподнято-праздничное настроение. Завмаг сразу же организовал разгрузку товаров. Недостатка в добровольных помощниках не было. Причем появление каждой порции ящиков, бочек и прочей тары встречалось с живейшим интересом.

Я подошел к Николаю Андреевичу, который был очень доволен моим появлением здесь и сразу же дал лошадь, чтобы перевезти пожитки на квартиру. Он сказал, что на пару дней подселит к недавно приехавшему плотнику с женой, а потом даст более удобную, освобождаемую метеорологами квартиру. Место, где мы пока что обосновались, называлось "Питомник" и было расположено несколько в стороне от фактории. Питомника там никакого не было, стояли только два домика. Один из них состоял из двух квартир. Одну занимала семья Саши Дидюка, другую - плотник с женой, потеснившийся, чтобы временно дать нам пристанище. Больше всех радовался перемене места жительства наш Славка. Он быстро познакомился со всеми ребятишками и чувствовал себя здесь отлично. Да и у нас настроение было неплохим. Мы как-то почувствовали себя более свободными в этой невероятной глуши. Ведь здесь не было больше необходимости каждую неделю отмечаться у коменданта, так как представителя МТБ здесь не имелось. Ближайшая комендатура находилась в Верхне-Иматском. В Келлоге, за все три года нашего пребывания там, он появился только один раз. Способствовал хорошему настроению, конечно, и прекрасный весенний день...

Лето в тот год стояло жаркое, солнечное. Я сразу же принялся за работу. Школу-интернат строить еще не начали (прораб должен был приехать в ближайшее время), поэтому для строительства зверофермы председатель выделил мне довольно большую бригаду. Место было выбрано в сосновом бору за шесть километров от Келлога вниз по течению Елогуя, поблизости от берега. Материала вокруг хватало. Лошадь подвозила заготовленные бревна. Сначала я ранним утром ходил на место работ через лес пешком. Но однажды обнаружил свежеободранную мощными когтями кору на соснах вдоль моего пути и совершенно свежий медвежий помет. Узнав об этом, Николай Андреевич решил, что хождение через лес опасно, да и отнимает много времени, и дал мне отличную, быстроходную, долбленую из цельного ствола лодку, так называемую "ветку". Ветка - замечательный способ передвижения по мелководью, однако обучиться управлять этой верткой посудиной не так-то просто. Я несколько раз переворачивался в воду (обучение шло в одних трусах), пока удалось усмирить строптивую лодчонку и отправиться в путь вниз по Елогую.

Очень скоро мы перезнакомились со всеми немногочисленными обитателями фактории, быт в которой был довольно своеобразный. Ведь единственным, что связывало ее с внешним миром круглый год, было радио.

Радиостанции было две: одна на почте (от нее во все дома шла трансляция Москвы), а вторая - на метеостанции, чисто служебная, для передач метеосводок. Почта, то есть корреспонденция, газеты, журналы и посылки, доставлялась в Келлог почтальонами-кетами, летом на ветках по Елогую, а зимой по этой же единственной дороге на оленях. Иногда почту подкидывали с оказией самолетом. Летом это была "шаврушка", садившаяся на воду, а зимой "кукурузник", прилетавший за пушниной, которую колхоз сдавал государству. Господи, какое это всегда было событие! На треск мотора, услышанного издалека, на берег Елогуя устремлялось все население фактории от мала до велика, независимо от времени дня. Любые занятия оставлялись людьми немедленно, и летчика ожидал самый горячий прием. Первым обычно прибегал выполнять обязанности начальника аэродрома по совместительству долговязый Васька-пожарник, председатель кочсовета. Он весьма деятельно распоряжался, хлопотал и первьм вступал в контакт с пилотами, которых после обычных формальностей уводил к себе на квартиру. Зимой ему заранее сообщали о времени прибытия самолета для расчистки посадочной площадки, а летом - для подготовки причала. Весной по высокой воде несколько рейсов делали катера Рыбкоопа, привозившие продовольствие и промтовары баржами на целый год, а отсюда забиравшие из засольного пункта заготовленную колхозом рыбу. Летом по Елогую курсировали пяти-десятитонные "илимки" - маленькие баржи, снаряжаемые колхозом. Вниз они шли на шестах и на веслах, а вверх - бечевой. В илимках колхоз возил в Верхне-Иматское рыбу, а оттуда -грузы Рыбкоопа, которые не успевали перебросить весной катера. Ходить бечевой не так просто, эту работу выполняли кеты, которые считались специалистами "бурлацкого" дела. Странно было первое время воочию видеть репинских "Бурлаков". Никогда не думал, что этот анахронизм дожил до наших дней.

Летом состоявшие в колхозе кеты жили в берестяных чумах, которые расставляли вокруг фактории. А с начала осени они их сворачивали, грузили на оленей и уезжали в тайгу с женами и ребятишками. Эта маленькая вымирающая народность до сих пор не имеет своей письменности. Язык ее примитивный, счет тоже: больше пяти, два раза по пяти, три, четыре, а дальше - "много". Семилетку оканчивают немногие. В Келлоге для детей кетов был интернат. Их привозили туда из чумов с осени, грязных до невозможности, на полное государственное обеспечение. По-русски ни один из них не понимал ни слова...

Из кетов в Келлоге были только три человека, добившихся какого-то положения в колхозе и кочсовете. Это - секретарь кочсовета Иван Тыча-нов, завхоз колхоза со странным именем Чуй и ставший уже при нас засольщиком Колька Дибиков. Все трое прошли армейскую выучку, были грамотными и жили с женами не в чумах, а в домах. Еще несколько женщин этой маленькой народности работали уборщицами: в школе-интернате, на пекарне, на скотном дворе и в конторе. Один из кетов был колхозным пастухом, но весьма ненадежным. Он мог среди дня бросить всех коров и отправиться в магазин, или в свой чум пить чай. Нравы у этих "детей Севера" примитивны до крайности. Например, долги отдавать они не считают нужным. Когда мы приехали, нас сразу же предупредили: нельзя давать им в долг. При встрече ваш должник может сказать:

- Помню, помню, я твоей бабе должен.

Однако это совсем не значит, что он вернет долг. Можно, увидев кета в магазине, когда тот с пачкой денег в руках набирает товар перед отъездом на охоту, сказать продавцу, чтобы он при расчетах вычел с охотника сумму долга. Кет не возразит, наоборот, скажет:

- Правда, правда, должен.

Только так можно вернуть деньги. Обсчитывают продавцы кетов, пользуясь тем, что они не умеют считать, безбожно. Кет может зайти в дом без стука, снять свою малицу, постелить на полу у двери, улечься и сказать:

- Однако, я здесь спать буду.

И ведь не выгонишь!.. А грязны и завшивлены кеты до невероятия... Зимой они, бывает, приносят оленину или медвежатину, но на деньги не продают - требуют в обмен спирт или брагу, которую здесь гонят из сахара. А если все же удается купить медвежатину, то требуют вернуть обратно кости:

- Надо в тайгу отнести, закопать, чтобы хозяин не серчал. На медведя в одиночку кеты никогда не ходят. Если один обнаружил зимой берлогу, он собирает всех своих родичей и приятелей, те сворачивают чумы, едут в лес и там, неподалеку от берлоги, снова их устанавливают. Затем все с ружьями становятся полукругом у берлоги, а один начинает ширять в ее парящее отверстие хорей (длинный шест с шариком на конце, которым погоняют оленей), до тех пор пока разбуженный и разъяренный "хозяин" не начнет выбираться наверх. Тогда дразнивший медведя отбегает, и все палят в хозяина тайги. Тот, сраженный, проваливается в свое жилище. Стрельнув в отверстие несколько раз и не слыша рева, охотники разрывают берлогу и с помощью ременных арканов, которыми ловят оленей, под "раз, два, взяли!" вытягивают добычу наверх. К этому времени жены в больших котлах должны вскипятить воду. Дележку мяса производит охотник, нашедший берлогу. Шкура, за которую причитается премия, принадлежит ему. Начинается пиршество. До тех пор, пока весь медведь не будет съеден, никто не тронется с места.

Колхозникам-кетам установлено право иметь несколько оленей. Но, как говорили знающие люди, почти у всех у них где-то в тайге, на дальних заимках, за трудно проходимыми болотами, имеются целые стада никем не учтенных оленей. Только одни кеты имеют право охотиться на лосей и лебедей. Они отличные рыбаки, мастера ставить особые сети, так называемые "пущальни", и плетеные мордушки на ельцов. Интереснее всего, что, проводя большую часть лета на воде и будучи замечательными мастерами по изготовлению веток (лодок-долбленок), они совершенно не умеют плавать. Патлатые, как современная молодежь, они зимой и летом ходят в повязанных по-бабьи ситцевых платках, только в самые сильные морозы натягивая на голову свой меховой капюшон. Обязательная принадлежность всех от мала до велика кетов обоего пола - коротенькая, чаще всего самодельная трубка. Матери суют ее в рот даже своим младенцам. Частенько приходилось видеть такую картину: на трескучий мороз из чума выбегает малыш лет трех, с трубкой во рту, в одной грязной рубашонке до пупа, босиком и, попрыгав возле или пописав, ныряет обратно. Однако смертность среди них от туберкулеза очень высокая. Широко распространена трахома.

Когда Попов отменяет "сухой закон", кеты пьют невероятно много. Причем, и мужчины и женщины. В магазине я не раз наблюдал такую сцену. Купив поллитровку спирта, охотник тут же садится по-турецки на пол и из горлышка вытягивает ее целиком, без всякой закуски. Водку и вина в магазин не завозят - от морозов бутылки все полопаются. Зато количество спирта, потребляемое в Келлоге от навигации до навигации, было колоссальным. Как-то мне довелось участвовать в снятии остатков. Так вот, я подсчитал, что на каждого жителя Келлога, считая детей, приходится по двенадцать поллитровок в месяц! К этому нужно еще прибавить брагу, которую колхоз раз в год гонит, когда приходит время праздновать завершение отчетного года. В магазине берут два-три мешка кускового сахара и ставят в конторе несколько бочек браги емкостью двадцать пять-тридцать ведер каждая, с таким расчетом, чтобы на каждого члена колхоза пришлось по ведру браги.

К желанному празднику съезжаются все охотники. Келлог обрастает чумами, и начинается пьянство. Однажды при нас это "мероприятие" закончилось трагически для одного охотника-кета средних лет. Он уже значительно накачался где-то до того, как получил свою порцию браги, и, завалившись спать в заезжей избе, поставил оцинкованное ведро "бокуль" ("огненной воды") под нары. Утром, решив опохмелиться, он вытащил из под нар свою заначку и выдул почти все, что было в ведре и... помер, катаясь по нарам от страшных болей в животе. Видимо, за ночь произошла какая-то химическая реакция, ведь ведро-то было оцинкованное, и он отравился. Похоронили его вблизи от Келлога. Вскоре среди кетов пошли разговоры, что его отравили русские, причем намекали на председателя колхоза. Эти слухи каким-то путем дошли до Туруханска, и неожиданно, среди зимы, нагрянула целая комиссия: врач, следователь прокуратуры и еще кто-то из властей. Заставили выкопать труп, произвели эксгумацию, опрашивали свидетелей и установили факт отравления брагой со следами цинка. Сослужил службу и нашедшийся акт о возможной причине смерти охотника. Версия о злонамеренном отравлении отпала. Конечно, здесь сыграл роль и высокий авторитет Попова у районного начальства.

Мы с Ируськой были довольно близко знакомы со старейшим жителем здешних мест, в прошлом известным охотником-кетом, дедом Дмитрием. Древний старик с женой жил в чуме возле поселка безвыездно и уже не мог охотиться, а промышлял тем, что готовил для колхоза и любителей-рыбаков берестяные поплавки для сетей. Кроме того, они с женой Наташкой (так он ее называл) изготовляли для продажи берестяные туеса, коробки и корытца, без которых обычно не обходится там ни одна хозяйка. С этим своим товаром он и появился у нас впервые. Колоритная была фигура! Зимой дед Дмитрий ходил в старой облезлой малице с капюшоном, из которого выглядывало морщинистое, с реденькой бороденкой и раскосыми глазками, высохшее лицо. В беззубом рту всегда, как приклеенная, торчала самодельная трубка. Ноги в коротких унтах были обмотаны до колен черным сукном. Я как-то спросил его:

- Дед Дмитрий, сколько тебе лет?

Он подумал, покачал головой и ответил:

- Однако, больше ста...

Сын у него погиб на фронте. Жена - Наташка - была много моложе деда. Как оказалось, это был единственный из кетов, которому можно было давать деньги в долг. Сначала, наслышанные о нравах "детей Севера", мы не рассчитывали на то, что получим от него обратно свои деньги, просто посочувствовали древнему деду. Однако он вернул долг и с тех пор всегда аккуратно возвращал трешки и пятерки. Или приносил и предлагал свои расписанные берестяные изделия. Когда я говорил:

- Дед Дмитрий, может тебе нужны деньги? Так не отдавай пока...

- Нет, возьми сейчас, - отвечал он, - однако, лучше еще приду, тогда дашь...

Я, конечно, подтверждал, что дам. И не было случая, чтобы он не вернул.

Однажды он пришел не один, а с Наташкой. Она принесла большую круглую берестяную коробку с крышкой (и сейчас эта коробка служит нам - в ней хранятся елочные украшения), а когда я хотел заплатить, дед Дмитрий категорически отказался, заявив:

- Однако, это тебе будет подарок...

Мы поняли, что они пришли как гости, и решили напоить их чаем. И тут дед еще раз удивил нас. Он прошествовал к рукомойнику и, как бы совершая некий обряд, помыл свои заскорузлые, скрюченные, не знавшие никогда умывания руки. Потом они долго сидели с Наташкой и пили чай с блюдечек с сахаром вприкуску. Когда почти весь чайник был опорожнен, дед перевернул чашку вверх дном и, положив сверху кусочек сахара, что-то буркнул по-своему Наташке. Та поспешно стала проделывать то же самое. Я сказал ему:

- Дед, чего это ты, может, она еще выпьет?..

Он строго ответил:

- Однако, хватит ей, напилась...

Поблагодарив и попрощавшись, супруги чинно удалились. Довольно долго дед Дмитрий не появлялся. Мы уж думали, не заболел ли, но однажды я встретил его у магазина и удивился. Старик был одет с ног до головы во все новое: синие телогрейку и ватные штаны, новую шапку и валенки. Оказалось, ему долгое время выплачивали пенсию за сына неправильно. Обнаружив это, секретарь кочсовета Иван Тычанов добился пересчета, составившего весьма значительную сумму. По совету Николая Андреевича денег старику всех не отдали, чтобы с радости не пропил, а повели в магазин и полностью экипировали, выдали лишь остаток. Неожиданно разбогатев, дед Дмитрий решил, очевидно, что не стоит появляться у нас.

Кеты являлись основной, самой большой частью населения Келлога, которое можно было довольно четко разделить на несколько групп. Вторую составляли немцы Поволжья, сосланные сюда во время войны со всеми чадами и домочадцами. Их было несколько семей. Работали они на конюшне, на скотном дворе, в больнице, в пекарне, охотничали и рыбачили. Один из них - Юрий Гаас, был заместителем председателя колхоза и таким образом, еще и женившись на акушерке Валентине Павловне, как бы перешел в группу местных жителей, в просторечии называемых "сельдюками".

Эта группа состояла, главным образом, из руководящих работников: председателя колхоза, начальника метеостанции, продавца, председателя кочсовета, заведующего почтой, засольщика, тети Лены с семейством, Ди-дюка с семьей. Из группы немцев сюда же вошла и одна учительница -Лилия Федоровна Думлер. Ей удалось закончить институт, хотя она была из ссыльных. В следующей - были приезжие учительницы. Самой малочисленной была наша группа ссыльных, вначале она состояла лишь из нашей семьи и доктора Аузиньша. Затем приехали: фармацевт (на должность медицинской сестры), Эсфирь Иосифовна Хмельницкая, и ее муж -Николай Иванович Воротынцев, ставший потом счетоводом в школе. А за ними - бригада строителей, возглавляемая прорабом Иваном Яковлевичем Мальцевым. Плотники Коля Ярков и Хазов с семьей; старик-столяр, мастер на все руки - Степан Иванович, со своей старухой, весьма занятной Ириной Евсеевной. С Мальцевым приехала жена-немка, дебелая, крупная, плохо говорившая по-русски - Анна Ивановна. Да, был еще завербованный Поповым пильщик - Павел Ценев с женой. Вот, собственно, и все население Келлога. Несколько позже прибыл еще один интереснейший старикан - столяр, дед Колбин, которого где-то в Туруханске нашел Попов и привез в Келлог делать клетки для фермы.

Жизнь здесь была, в сущности, очень проста. Главное, чем жила фактория, были охота и рыбалка. Колхоз имел план сдачи пушнины (в основном белки) и рыбы, которую добывали в Елогуе и в разбросанных по тайге озерах. Все и вертелось вокруг этих двух продуктов. Рабочий день начинался возле домика, где помещалась контора правления колхоза. Утром все собирались сюда и ждали появления Юрия Гааса, который был и заместителем Попова, и счетоводом, и кассиром. Неторопливо поднимался он на крыльцо, садился за стол, открывал сейф и начинал священнодействовать. Каждого колхозника вписывал в ведомость и, выдавая пятирублевку, направлял на ту или иную работу. Иначе было нельзя, так как кеты могли тут же пропить любое количество денег, попавших к ним в руки. А получив пятерку, они знали, что на нее нужно купить в магазине продукты питания, курево. Этого количества денег хватало только на самое необходимое. Ведь поллитровка спирта стоила двести рублей... Получив свою пятерку, люди шли в магазин, который к этому времени открывался. Затем все расходились. Немцы и местные сельдюки - по домам, а кеты - в чумы, которые стояли неподалеку от фактории. Вся эта процедура, завершавшаяся завтраком, заканчивалась часам к десяти. После чего колхозники расходились на работу.

Так проходило лето. Те семьи, которые рыбачили далеко, приезжали отовариваться, конечно, не каждый день. Обычно Попов при этом объявлял в Келлоге "сухой закон". До тех пор, пока не будут снабжены продуктами и не разъедутся по местам все прибывшие, продавец не смел продать никому ни одной бутылки спирта. Такое же правило существовало и зимой по отношению к охотникам-кетам. Система эта была весьма разумной и действовала безотказно. Забавнее всего, что к этому привыкли и немцы и русские. Ведь запасов здесь ни у кого не было. И еще интересная деталь: деньги в Келлоге совершали замкнутый цикл. Колхоз получал их из магазина, и они возвращались туда же. Только учителя и медперсонал получали зарплату через почту. Да еще работники метеостанции, а позднее - бригада Мальцева, они тоже не участвовали в этом круговороте денег... С Рыбкоопом у колхоза были какие-то сложные расчеты.

Две зимы и два лета

Началась новая полоса нашей жизни в ссылке довольно удачно. Нас обеспечили квартирой, выдали аванс, и стали мы присматриваться, привыкать к окружавшей нас, пестрой по составу, горсточке людей, разными путями судьбы заброшенных на край света. Ближе всех мы сошлись, естественно, с такими же как и мы - с ссыльными. Остальных, хота они и относились к нам благожелательно, мы всегда сами несколько сторонились.

Сразу же, как только приехал прораб строителей будущей школы Мальцев, меня вызвал председатель, познакомил с ним и сказал, что все руководство строительством возложено на этого человека. Мы с интересом присматривались друг к другу. Это был коренастый, небольшого роста мужичок. Смуглый, неторопливый и не слишком разговорчивый. Он сразу же сказал, что в Туруханске ему посоветовали столковаться со мной и взять к себе в помощники по технической части. Был он из заключенных бытовиков, сидел за какие-то махинации, связанные со строительством. Мы довольно быстро нашли общий язык. Это был типичный подрядчик, сколачивавший умело бригаду плотников. С ними он брался за любое немудрящее строительство. Строил добротно.

Он был не только организатором, но и хорошим плотником, столяром; хорошо, для самоучки-практика, разбирался в чертежах. Я понял, что ему нужен человек, который сумел бы вести всю сложную документацию стройки; составлять отчеты, сводки, заполнять наряды, бухгалтерские ведомости и так далее. Сам он бьи малограмотным, на этом, очевидно, и погорел в свое время. Ну а для меня вся эта писанина была хорошо знакома. После разговора в конторе он пришел ко мне. и мы окончательно обо всем договорились. Как-то вышло, что он сразу поверил в меня и вскоре по всем техническим вопросам стал советоваться со мной. Строительство зверофермы тоже перешло в его ведение. В проекте он разобрался быстро и даже внес в него много полезного, того, что я, не имея практического опыта. не учел. Словом, дело у нас с ним пошло очень хорошо. Единственным недостатком Ивана Яковлевича было его пристрастие к спиртному. Тут он себе компаньона во мне не нашел, но как раз это и сыграло положительную роль в нашем содружестве.

Мы все начинали с нуля. Нужно было наладить с помощью Попова лесоповал. Он хорошо знал окрестные леса и вместе с Иваном Яковлевичем на ветках отправился в верховья Елогуя, чтобы найти хорошую делянку поблизости от реки и организовать сплав бревен до места строительства. Им повезло: они обнаружили довольно близко большой участок кедровника, пораженного лесным пожаром. Сотни кубометров отличного "пиловочника" стояли с пожелтевшей хвоей на выгоревшей почве. Как известно, валить кедры запрещено. Но в данном случае, вырубив мертвые деревья, мы приносили лесу пользу и спасали великолепную древесину от окончательной гибели. Рядом с кедровником был и хороший участок бора.

Сосны здесь стояли ровные, погонистые, как раз то, что нам было нужно для рубки стен школы-интерната. Не теряя времени, наш председатель запросил по радио лесхоз, исполком и очень быстро получил разрешение на рубку облюбованных делянок. А пока шли эти хлопоты, мы начали заготовку из лиственницы "стульев" для фундаментов зданий, их обработку и обжиг. Площадка для стройки была выбрана на краю фактории в мелком соснячке, где обычно летом ставили свои чумы кеты. Работы было много, и Попов выделил в помощь бригаде всех, кто мог держать в руках топор. Мальцев решил вначале построить, без всяких проектов, на этой же площадке рубленый пятистенок и рядом - столярную мастерскую. Пьяница Хазов был замечательным плотником, и домики эти росли как на дрожжах. Одновременно были установлены козлы для продольной распиловки и началась заготовка пиломатериалов. Словом, работа двигалась споро. Оставив меня в Келлоге, Иван Яковлевич отправился на лесосеку, чтобы успеть до зимы обеспечить стройку полностью лесом. Разбивку зданий мы с ним произвели по всем правилам, в соответствии с проектом, и скоро оба наши объекта четко обозначались на площадке толстенными, обожженными до угольной черноты "стульями". В Туруханск исправно шли отправляемые мной по радио сводки о выполнении работ. Не останавливались работы и на звероферме. Там успешно рос прочный частокол ограды и небольшая бригада во главе с Сашей Дидюком возводила по моему проекту рубленый домик под кормокухню.

Лето было в разгаре. Жаркое, щедрое сибирское лето. Мы уже хорошо обжились и даже раскорчевали маленький огородик и посадили немного картошки. У нас завязались дружеские связи с доктором Аузиныпем и с четой ссыльных, о которых я писал. Эсфирь Иосифовна оказалась милейшим человеком. Мягкая по натуре, интеллигентная, не утратившая этих черт в лагере, она была интересной собеседницей. Главной ее заботой было обхаживать и ублажать во всем своего Николая Ивановича. Поселились они в соседнем с нами домике возле больнички. Николай Иванович, тоже неплохой человек, принимал хлопоты о себе супруги как нечто само собой разумеющееся. По-своему он тоже заботился о Фирочке, но несколько эгоистично. По культуре он все же был значительно ниже ее, хотя до лагеря преподавал в школе биологию.

В молодости, на Украине, Николай Иванович участвовал в различных операциях по экспроприации буржуев, рейдах по ликвидации банд и так далее и только после гражданской войны пошел учиться. Умный хохол многое хватал на лету, но все знания его носили поверхностный характер. Любитель витиевато выражаться, он при случае любил щегольнуть своей эрудицией по самым различным вопросам. Николай Иванович любил мастерить и многое умел, многим интересовался.

Он тоже принял участие в строительстве. Ему было поручено кантовать бревна для стен, и выполнял он эту работу мастерски. Частенько, выбрав свободную минутку, я садился рядом с ним на бревна. Мы закуривали и беседовали на самые разные темы. Соседствуя, мы часто бывали друг у друга и коротали вечера за чаем. А наши хозяйки обменивались пирогами и печеньем, которые ухитрялись то и дело печь. Менялись и книгами, которые и мы, и они стали получать с "большой земли" бандеролями. Словом, мы не чувствовали уже себя здесь одинокими. А когда осенью уехал из Келлога доктор Аузинып, наша дружба и общение стали еще более тесными.

Казалось бы, все шло как нельзя лучше и ничто не предвещало неприятностей. Но вот однажды из Туруханска прилетела на самолете заведующая райздравом. Она что-то проинспектировала, побродила по Келлогу и улетела обратно. И вдруг меня позвал в контору Попов. Иван Яковлевич все еще был на лесосеке, и всеми делами на стройке заворачивал я.

- Не знаю, что там в исполкоме наговорила заведующая райздравом, - встретил меня Николай Андреевич, недоуменно разводя руками. - Со мной по рации говорил заместитель председателя Шляхов. Кричал что-то про дутые сведения о стройке. Не верит, что работа движется хорошо. Собирается прилететь и проверить лично...

К этому времени у нас на стройке под оба здания были уложены уже два массивных окладных венца и балки под полы из обильно просмоленной лиственницы. Подведен был под крышу аккуратный домик, работали пильщики, готовя доски для пола и бруски для рам, работала столярка, и росли штабеля окантованных Николаем Ивановичем бревен для стен. Словом, строительство шло полным ходом.

Через некоторое время над факторией затарахтел мотор "шаврушки", и на берег поднялась сановная фигура с надменной физиономией. Товарищ Шляхов явился самолично. Васька-пожарный сопровождал его в контору. На стройку за мной был срочно послан кто-то из колхозников. Едва я переступил порог и поздоровался, как этот индюк обрушился на меня:

- Это что же значит? Ты и здесь продолжаешь саботажничать! Вводишь в заблуждение руководство стройконторы и района! Липовые сводки посылаешь! Я тебя выведу на чистую воду!..

Все это оралось в голос, с оскорбительным "тыканьем". Окружающие почтительно молчали. И тут я взорвался! Ведь сводки, которые я посылал, были абсолютно точными, и все сделанное было на виду. Повысив голос, я потребовал не орать, а говорить со мной вежливо. И сначала убедиться своими глазами, что никакой "липы" в наших сводках нет. Здесь вмешался Попов и предложил пойти на место работы. Шляхов несколько опешил и тон снизил.

Все направились на стройплощадку. Увидев то, что уже сделано, даже этот помпадур понял, что попал впросак. Придирчиво оглядывая внушительную картину готовой обвязки зданий, осмотрев срубленый сверх проекта почти готовый домик, заглянув в столярку к Степану Ивановичу, Шляхов совсем изменил тон и уже вполне вежливо обращался ко мне за объяснениями. Он явно был обескуражен всем увиденным. Мы уже заканчивали осмотр строительства, когда появился Иван Яковлевич, за которым была послана по Елогую ветка с гонцом. Попов представил его начальству. Шляхов стал расспрашивать о перспективах строительства. Хитрюга Мальцев, учтя обстановку, выложил ему все наши неотложные нужды.

Я счел свою миссию законченной и решил "высокого гостя" не провожать. И тут произошло чудо - Шляхов, прощаясь, подал мне руку. Вероятно, это следовало понимать как извинение. Ох, как хотелось мне не принять этого миролюбивого жеста, но... я был ссыльным, и лезть на рожон не следовало.

Вскоре начальство благополучно отбыло в Туруханск. И мы узнали, что явилось причиной приезда и гнева "руководящего товарища". Уезжая, он сказал об этом Попову. Оказывается, когда в исполкоме спросили у заведующей райздравом, в каком положении стройка в Келлоге, та заявила, что никакой стройки не видела, что там на пустой поляне стоят только обгоревшие пеньки... Однако нет худа без добра. Во-первых, нас стали лучше снабжать некоторыми необходимыми стройматериалами, направляя их в наш магазин. А во-вторых, этот инцидент до некоторой степени поднял мой авторитет и оградил от возможных наладок в будущем...

К осени, когда приехали сотрудники метеостанции и нужно было освобождать принадлежащую этому ведомству квартиру, единственным свободным жильем оказался построенный нами домик. Половину его отдали мне, а вторую занял Коля Ярков, который к этому времени женился на ссыльной немке, имевшей двух ребятишек. Ее звали Полина Эрфурт.

Незаметно подошла зима. Наша первая зима в Келлоге. Еще осенью произошло у нас довольно печальное событие. Наш Тролль, ставший к этому времени красивым рослым псом, неожиданно заболел чумой. Эта собачья болезнь носила у него молниеносный характер, еще накануне он был здоров и весело носился со Славкой возле нашего домика, а утром уже ничего не ел, жалобно скулил и нос у него был сухим и горячим. На следующий день все было кончено. Славка обливался слезами. Нам тоже было ужасно жалко выхоженную в самое тяжелое время собаку. Уже потом мы узнали от приезжавшего "олень-доктора", как называли кеты ссыльного ветеринара-осетина, что это самый тяжелый вид чумы - нервная. На удивление всем местным жителям, я не стал снимать шкуру с погибшей собаки, а закопал в сосняке, неподалеку от нашего дома. Мы даже решили было не заводить больше собаку. Однако вскоре у Юрия Гааса ощенилась лайка волчьей масти, по кличке Ветка. Говорили, что в ней большая примесь волчьей крови. Хозяин раздавал щенков всем желающим, а так как Славка скучал без своего приятеля, мы решили взять одного из них, похожего мастью на нашего Тролля. В память о нем мы окрестили щенка именем скандинавского происхождения - Варягом.

Сначала он был таким крошечным, что свободно пролезал под про-ножку табурета. Небольшой чемодан, поставленный в дверях из комнаты в общую с Полиной кухню, был для него непреодолимой преградой. Ночами на полу ему было холодно, так как домик стоял прямо на земле, и мы брали его к себе в кровать, укладывали в ногах. Потом он научился сам взбираться туда. А ранним утром просыпался и, путешествуя по нашим телам, добравшись до подушек, будил кого-нибудь, легонько хватая за нос.

Морозы в ту зиму стояли сильные, но и снегу было много. Маленькая фактория была завалена им чуть не до крыш. Славка бегал вместе с несколькими ребятишками из поселка в старую школу, которая стояла на отшибе, на расстоянии примерно одного километра. Там же был и интернат для детей кетов.

Мы уже пользовались уважением местных келлогских жителей. К нам приходили за книжками, присылали факторских ребятишек за помощью по школьным делам (если не ладилось у них с приготовлением уроков). Незаметно подошел Новый, 1952 год. Его мы встречали вместе с нашими новыми друзьями - Эсфирью Иосифовной и Николаем Ивановичем. Словом, жизнь текла спокойно, тихо, почти безбедно и сытно, мы даже. пожалуй, не ощущали своей оторванности от внешнего мира. Работа по строительству школы и интерната продолжалась и велась довольно быстро. К весне оба здания были подведены под крышу.

Весна в Келлоге обычно дружная. Снег быстро тает. Исчезают огромные сугробы в фактории. Обнажаются крутые берега Елогуя. Кругом - песок, так что сразу становится сухо. И, словно по волшебству, буквально за одну ночь покрываются зеленью кусты, заросли которых спускаются к реке с руслами многочисленных ручейков. Березы, осины, черемуха в тайге покрываются нежной зеленью листвы. Наконец вскрывается Елогуй. Ледоход здесь негромкий. Нет того буйства и мощи, какие довелось нам видеть на Нижней Тунгуске... Но вода прибывает в реке так стремительно, что она за несколько дней становится ненадолго судоходной до самого Енисея. И атмосфера нетерпеливого ожидания прибытия первых катеров Рыбкоопа охватывает население фактории. Оно растет вместе с подъемом воды - тревожное и волнующее. Только одно событие может отвлечь и окончательно вывести из равновесия весь станок - это массовый весенний перелет уток.

В это время в Келлоге - хоть шаром покати - пусто. Кроме охотников, которым, собственно, и положено охотиться, все его жители, чем бы они ни занимались обычно, бросают свои дела. Никакая сила не удержит людей в домах. Ведь стаи уток повсюду, чуть ли не в каждой луже крякает бесчисленное количество этих водоплавающих. Тут и гоголи, и кряква, и нырки, и чирки. Повсюду гремят выстрелы. Можно подумать, что в тайге открылись партизанские военные действия. Всякие запреты начальства бессильны. Да и само начальство - в тайге, на озерах или на Елогуе... Закрыт магазин, никого нет на почте, на метеостанции, в конторе колхоза, на засольном пункте. Фактория кажется вымершей. Все наши работяги во главе с Иваном Яковлевичем тоже оказались заражены этой всеобщей болезнью. Даже я - никудышный охотник — и то не устоял. Получил во временное пользование "тозовку" и отправился стрелять уток. И получилось у меня почти как у барона Мюнхгаузена. Иду я песчаным берегом Елогуя вдоль тальника и слышу за ним громкое многоголосое кряканье. Выполз тихонько на песчаную грядку, раздвинул кусты и... обомлел. На узкой полоске воды, оставшейся от половодья, кишмя кишат утки. Плавают, ныряют. крякают вовсю. Почти не целясь, я выстрелил. Стая со страшным шумом снялась, а на воде остались неподвижными две утки!

Лето шло своим чередом. Давно было закончено строительство зверофермы. И дед Колбин начал мастерить клетки для лисиц, разработанные по моим чертежам. Это был занятный старикан - настоящий морской бродяга, с юношеских лет. Еще до революции, мальчишкой, удрал он из дома, добрался до Владивостока и нанялся юнгой на какое-то иностранное судно. Всю свою жизнь проплавал наш космополит на судах разных стран. Сначала матросом, а затем плотником и столяром. Где он только не побывал, в какие только переделки не попадал... Домой, в Россию, старик решил вернуться в тридцатых. Годы сказывались - его уже неохотно брали на суда. Нанявшись на какое-то американское старое корыто, он по приходе во Владивосток сбежал без документов на родной берег. Когда этот "морской волк" попал в Келлог, ему уже было под семьдесят, однако он был здоров и крепок. Седая шевелюра с большими залысинами со лба, широкая седая борода, нос сизый, картофелиной, трубка-носогрейка в зубах, на коренастых плечах телогрейка. А глаза веселые, живые и хитрющие. Поселили деда Колбина на питомнике, в домике на берегу Елогуя, ставшем одновременно и его столярной мастерской. Работяга старик был отменный. В чертежах моих разобрался быстро. И клетки стали вылетать одна за другой, прочно и красиво сработанные его умелыми руками. Он отгородил себе в домике угол с окном, оборудовал его топчаном, столом и парой табуреток да полок набил на стену. А на дверь даже замок навесил. И пускал в свою берлогу далеко не каждого. Все дела и разговоры велись обычно в мастерской, где все тоже было оборудовано его руками. Однако для меня дед делал исключение - я часто сиживал в его закутке, слушая разные морские истории. Жители Келлога относились к деду Колбину с недоверием. Даже любознательный Саша Дидюк сомневался в правдивости его рассказов:

- Врет ведь, однако, все дед Колбин?..

Между тем строительство школы-интерната подходило к концу. К осени мы должны были сдать объект Госкомиссии, и новый учебный год должен был начаться в новом здании. Приехал новый директор с семьей и огромным количеством вещей, отставник со странной, однако вполне созвучной названию фактории фамилией - Кларк. Ему срочно нужна была квартира, и, естественно, домик, в котором мы жили, был самым подходящим помещением. Поэтому Попов распорядился дать мне квартиру в длинном, с односкатной крышей бараке, разделенном на три секции с отдельными выходами. В одной помещался засольщик, Колька Дибиков, рядом -семья другого засольщика, Зимарева, который сам постоянно жил на засольном пункте где-то в тайге у озера и только иногда приезжал в Келлог, а третью заняли мы. Нельзя сказать, что это была хорошая квартира, но Николай Андреевич сказал, что это временно. Преимущество было лишь в том, что к дому примыкал небольшой огород, который Попов тоже отдал нам, так как владевший им прежний засольщик уехал, а Дибиков разведением овощей не занимался. Так мы оказались живущими в последнем строении Келлога, на самом берегу Елогуя. Дальше, за низкорослым сосняком, на своего рода хуторе, который назывался питомником, жили Саша Дидюк со своей семьей и дед Колбин.

К тому времени я, как и все жители Келлога, стал добывать себе подспорье к столу. Имея в своем распоряжении отличную ветку, я обзавелся пятью так называемыми "мордушками". Это простейшие рыболовные ловушки, сплетенные из ивовых прутьев. Они бывают двух видов: круглые, в виде кувшина, горло которого закрывается деревянной пробкой, а со дна имеется узкое отверстие для входа рыбы; и прямоугольные, конусом сходящиеся в узкую щель, запираемую деревянной защипкой. В широкой прямоугольной стороне так же, как у круглых, имеется отверстие для входа рыбы. К мордушкам вместо грузила привязывается камень, чтобы они лежали на дне. Горловины их, предварительно смазанные мятым хлебным мякишем, устанавливают против течения. Ловушка привязывается длинной веревкой к вбитому в дно реки колу. Проверяют снасти дважды в сутки: утром и вечером. Основная рыба, которая водится здесь и попадает в мордушки, это елец, размером с небольшую селедку. Жирные и нежные ельчики очень хороши и в ухе, и жареные. Обычно я привозил полное ведерко этой рыбы. Иногда попадались и небольшие налимы, а один раз даже щуки. Ловят здесь на блесну и огромных тайменей, но этому я так и не научился.

Строительство школы было своевременно завершено, и туруханская стройконтора предложила Мальцеву вывезти бригаду из Келлога. Однако Попову не хотелось отпускать нужных для колхоза строителей, и он предложил Мальцеву заключить с каждым из рабочих договор. Почти вся бригада согласилась остаться в Келлоге. Я был на особом положении. Мне здесь, как ссыльному, было определено постоянное место жительства. Умный Николай Андреевич, понимая, что рано или поздно Иван Яковлевич и его плотники уедут, решил закрепить меня в своем хозяйстве. Как раз в это время в Келлог приехал из Туруханска народный судья — провести выездную сессию районного суда над бывшим местным заведующим магазином, которого обвиняла в изнасиловании учительница математики, Раиса Васильевна. Всезнающая тетя Лена, да и другие жители фактории, считали, что произошло все неподалеку от Келлога (в тундре) по обоюдному согласию, но вдруг Райка узнала, что собирается приехать из Владимирской области, где она раньше жила и училась, ее жених...

Как ни оправдывался несчастный парень, припаяли ему по всей строгости, на полную катушку - десять лет... Отношение свое к Райке келлогские жители выразили весьма недвусмысленно: на другой день дверь ее была густо вымазана дегтем.

Сразу же после суда меня срочно вызвали в контору колхоза. За столом рядом с Поповым сидел судья из Туруханска и кто-то еще из приехавших вместе с ним. Страж закона, поздоровавшись со мной, с ходу решил взять меня на испуг.

- Вы ссыльный? - спросил он.

-Да.

- Вам назначено место жительства в Келлоге?

Я опять ответил утвердительно.

- Так почему же Вы отказываетесь вступить в колхоз?

Грозно напыжившись, он уставил на меня начальственный взор. Но я сразу понял, откуда ветер дует, и, усмехнувшись, ответил, что прибыл сюда по направлению Туруханской комендатуры для работы на строительстве по договору с колхозом. И когда не будет здесь мне работы по специальности, выеду обратно в распоряжение коменданта. Судья, несколько растерявшись. спросил у Попова, так ли это. Не дожидаясь ответа коварного председателя колхоза, я заявил, что направление до сих пор находится у меня, так как Николай Андреевич не взял его, когда я приехал.

- Принесите направление, - попросил судья.

Я отправился домой, тут же решив, что ни в коем случае не отдам им этой бумажки. Быстро сняв копию и заверив ее печатью, которая имелась у Мальцева, я вернулся в контору. И судья, и Попов запротестовали подозрительно дружно. Тогда я, опять ехидно усмехнувшись, прямо заявил им, что предпочитаю подлинник оставить у себя в качестве оправдательного документа в случае необходимости выезда из Келлога.

- Срок договора с колхозом у меня еще не истек, и строительство продолжается. Так что, во избежание недоразумений, подобных сегодняшнему, Николаю Андреевичу придется удовлетвориться копией направления для формальности, - закончил я.

Судье, который пробежал глазами копию, пришлось согласиться с моими доводами. Я ушел, внутренне торжествуя победу. Черта лысого, заставит меня теперь кто-нибудь вступить в колхоз! Я прекрасно понимал, что, будь я членом колхоза, мне уже никогда не удалось бы выбраться отсюда, а имея при себе эту спасительную бумажонку, я независим от местной власти. Кончится срок договора, захочу - продолжу его, не захочу -поминай как звали! Прошляпили Вы, дорогой мой Николай Андреевич, не отобрав у меня своевременно направление! Наверное, что-нибудь в этом роде сказал председателю и судья, потому что больше разговоров о вступлении в колхоз не возникало.

Колхоз подкидывал оставшимся в Келлоге работягам из бригады Мальцева так много строительных работ, что одно время в помощь им были даже мобилизованы двое молодых ребят из семьи староверов, жившей в ста двадцати километрах ниже по течению реки. Там, в поселке Елогуй, располагался их многочисленный клан, глава которого, рослый пышнобородый кержак, заведовал магазином Рыбкоопа, призванного снабжать всем необходимым охотников Келлогского колхоза.

Трудолюбивые, с крепкими многовековыми традициями, зажиточные, многолюдные семьи староверов были ярыми противниками коллективизации и всеми способами уклонялись от вступления в артели. Пользуясь тем, что просторы Восточной Сибири поистине необозримы, они стали, по сути дела, самыми настоящими кочевниками. Стоило только властям начать прижимать их, как эти родовые кланы высылали на разведку в самые необжитые, глухие места своих людей. И те облюбовывали в тайге на одной из впадавших в Енисей речек подходящее для поселения новое место. Затем весь клан исчезал надолго в неизвестном направлении.

Так в тайге возникали селения вроде хуторов. Кержаки умели делать илимки, на них они и откочевывали, когда надо было исчезнуть. На новом месте занимались охотой, рыболовством, раскорчевывали небольшие поля и огороды, строили добротные избы и несколько лет жили спокойно. Умеренно общаясь с редким местным населением, они приторговывали, платили, если у них требовали, налоги, подчинялись до поры до времени советским законам, даже работали. Но как только доходило дело до вовлечения их в колхоз, исчезали, откочевывая на новое место.

За несколько лет до того, как мы попали в Келлог, в Елогуе появилась большая кержацкая семья. Охотники они были отличные, сдавали пушнину государству, строили для колхоза илимки и жили припеваючи. Мне довелось познакомиться с этой большой семьей. Как-то наш председатель кочсовета, Васька-пожарник, получил задание от Рыбкоопа снять остатки в магазине станка Елогуй. А так как он был не шибко грамотным, то пригласил меня участвовать в ревизии.

Мы сели в ветки, взяли "тозовки" и отправились. Это было интересное путешествие. Встретили нас староверы очень радушно. Кормили отменно и оказывали председателю высокое почтение. Он же, хотя выпить любитель был изрядный, в моем присутствии побоялся уронить свое достоинство и согласился выпить, лишь закончив ревизию. Нужно сказать, что староверы - народ исключительно честный, и ревизия показала идеальный порядок в документации. Все было в полном ажуре. Написав акт о ревизии, мы вернулись в Келлог. На обратном пути я заметил на Ваське необычный поясок. Он с гордостью продемонстрировал его мне. Ну и посмеялся же я в душе над подарком! Это был домотканый из льняных ниток пояс, на таких у староверов обычно бывает выткан текст молитвы. На этом жена заведующего магазином выткала: "Дорогому Василию Михайловичу Попову на добрую память".

Забавнее всего то, что лен староверы сеяли контрабандно. А когда, встретив нас на берегу, сопровождали в поселок, случайно вывели на полянку, где он сушился. Спохватившись, они тут же постарались увести нас в сторону. Васька-пожарник, никогда в жизни не видевший льна, ничего не заподозрил, а я не счел нужным его просвещать. И вот - подарок, в котором он тоже не увидел ничего особенного. Получилось весьма курьезно...

Оказалось, уезжая из Елогуя, председатель кочевого совета знал, что староверы собираются куца-то сматываться, и сговорился закупить на корню всю картошку, взяв меня в компанию. Я согласился, так как перспектива обеспечить семью на зиму этим важным продуктом питания была заманчивой, а цена - невелика. Осенью мы прибыли в Елогуй. Там было полное запустение: все заросло густой травой, строения имели нежилой вид. И нас ожидал неприятнейший сюрприз... "Честные" староверы надули нас самым бессовестным образом. Когда их глава приехал в Келлог за деньгами, он уверял нас, что вся картошка как следует окучена и урожай ожидается хороший. Увы! Мы с трудом отыскали заросшие густой травой и бурьяном огородики без малейшего слепа окучивания. Начали копать и убедились, что больше половины запасенных мешков придется везти обратно пустыми. К тому же вся картошка оказалась мелкой, как горох.

С конца лета я стал работать пильщиком на продольной пиле. Напарником у меня был некий Паша Ценев. Пьянчуга страшенный, но пильщик и пилостав отменный. Он, как и я, не был членом колхоза и работал по договору. Привез его сюда Николай Андреевич, Паша женился вскоре на ссыльной немке и обзавелся пацаном. Жили они неважно - Пашка все заработанное пропивал. Иван Яковлевич сговорил его мне в напарники, и ни я, ни он потом не жалели об этом содружестве. Паша довольно быстро обучил меня пилить внизу, а сам всегда работал наверху. Сработались мы с ним быстро. Летом лес нам доставляли по реке, и козлы стояли на берегу Елогуя, неподалеку от нашей квартиры. Все дело в том, что хорошо заработать на распиловке можно тогда, когда пила правильно поставлена. А уж на это Пашка был великий мастер. Каждый ход пилы у нас давал пропил больше сантиметра. Таким образом, заработок был вполне приличным. По договору нам платили один рубль за каждый метр материала, будь то горбыль, тес или половая доска. Выгоняли мы с Пашкой до тысячи двухсот рублей в месяц. Больше всех довольна была Пашкина жена, так как до меня все его напарники были такие же пьяницы, как он. А тут начал Пашка приносить домой все деньги. Не стало длительных загулов, драк. Неудобно же ему было подводить напарника.

Пока не встал Елогуй, мы пилили на берегу, а как началась зима, перебрались в сосновый бор за три километра от Келлога, где стояла крохотная избушка. Нам давалась лошадь, мы валили для себя лес, стрелевывали его к козлам (за это платили отдельно) и работали даже в самые сильные морозы. Распиловка - тяжелый труд, однако за лето я настолько втянулся в работу, что не слишком замечал это и на здоровье жаловаться не приходилось.

Здесь же я заготавливал дрова для себя - сухого сосняка вокруг было достаточно. А возил их на легких двухметровых нартах наш Варяжка, ставший к этому времени большим и сильным красавцем-псом. Освоил он эту профессию очень быстро. Упряжь для него была нами сделана удобная, и пес легко брал по хорошей дороге большой воз швырка. Я приспособился возить на нем, когда не было свободной лошади, разные стройматериалы на стройку (гвозди, стекло, фанеру) и нам домой воду в бочке с Елогуя. Только здесь приходилось помогать, впрягаясь рядом. Умница наш иногда хитрил, филонил. Заметит, что я тяну. и начинает только делать вид, что везет, - лапами перебирает, а сам не тянет и на меня поглядывает. Я ткну его коленом в бок и прикрикну:

- Тяни!

Варяжка сразу же налегает на шдеку всей грудью.

В поездки за дровами мы отправлялись обычно всей семьей в хорошую погоду по воскресеньям.

Зима стояла суровая, морозная. Впереди по-прежнему не было никаких перспектив, но мы уже обжились здесь, свыклись с жизнью в глуши и страстно желали одного — чтобы нас не трогали, оставили в покое. Нас не тяготило положение отверженных. Из Ленинграда приходили бандероли с журналами и книжками от Прасковьи Николаевны, а то и от "бабушек", как называли мы милейших Иринкиных знакомых старушек - двух дочерей известного в свое время поэта-искровца Петра Вейнберга. Удивительные это были женщины! Зинаида Петровна и Ксения Петровна всю жизнь свою кому-то чем-нибудь помогали.

Лишь два события ненадолго всколыхнули в ту зиму дремотную жизнь фактории. С засольного пункта на далеких таежных озерах пришел на лыжах наш сосед по бараку Зимарев и... запил. Выпроводить его обратно оказалось совершенно невозможно. Частенько, пьяненький, приходил он к нам, бесконечное количество раз извинялся и вел долгие беседы на различные жизненные темы. Сказывалось, видимо, долгое одиночество, вызывавшее потребность поговорить с живыми людьми.

Это был характерный тип алкоголика. Руки тряслись, мутные глаза блуждали. Часто среди разговора он неожиданно уходил к себе, прикладывался к бутылке и, взбодренный, возвращался, чтобы продолжить прерванную беседу. Жена его - тетя Феня — жаловалась нам, что он целыми днями ничего не ест, только пьет. Между тем давно пора уже было, как обычно в середине зимы, посылать на засольный пункт обоз из нескольких оленьих упряжек с грузом соли на лето, а оттуда вывозить готовую продукцию -засоленную рыбу. Потеряв терпение, Николай Андреевич отдал распоряжение силой увезти Зимарева в тайгу. Его, вусмерть пьяного, привязали к нартам, отвезли в тайгу на засольный пункт и оставили там, когда он немного очухался. А затем отправили обоз.

Возчики-кеты, приехав, засольщика в избушке не нашли. Дверь была открыта, и никаких следов. Испугавшись, они вернулись обратно и подняли тревогу. Срочно были снаряжены люди для поисков. Зимарева нашли замерзшего в лесу, неподалеку от засольного пункта. Он лежал на боку, на расстеленном полушубке, под голову был подложен носовой платок, рядом валялась "тозовка" и стояли лыжи. Так и привезли его домой, как нашли в лесу: на боку, с согнутыми в коленях ногами, и положили на кровать у нас за стеной, чтобы оттаял. Тетя Феия с ребятами ушла к кому-то ночевать.

Что с ним случилось, можно только предполагать. Мнения у всех сошлись на том, что погубила белая горячка - от резкого перехода из запоя в трезвое состояние ум за разум зашел. Плохо соображая, он пошел, видимо, искать, где бы опохмелиться, и решил отдохнуть малость...

Тетя Феня поплакала немного, люди пообсуждали событие, Зимарева похоронили, и жизнь в Келлоге пошла как обычно. Впрочем, никто особенно это событие не переживал и не удивлялся.

Вторым событием, давшим на некоторое время пищу для разговоров, было устроенное в небе над Келлогом представление прилетевшим из Туруханска летчиком.

Как обычно, после разгрузки почты и погрузки пушнины летчика увел к себе Васька-пожарник. Что там произошло, не знаю: то ли спиргику хватил пилот, то ли просто захотел показать свою удаль. Только весь Келлог стал свидетелем захватывающего дух зрелища. Сначала пузатенький лимузинчик поднялся в воздух с пассажиром. Очевидно, "начальник аэропорта" попросил прокатить его. Сделав несколько кругов над факторией, пилот приземлился, высадил Ваську и, помахав рукой всем провожавшим, взлетел снова. Тут-то и началось представление. Этот ухарь начал вытворять в воздухе такие фокусы, что все мы то и дело ахали! Он то круто пикировал к самому льду на Елогуй, то свечей взмывал кверху. То, пролетев низко вдоль реки, на резком вираже выскакивал к домам у самой кромки высокого берега. То проделывал "мертвую петлю" у нас над головами и исчезал за деревьями.

Покуражившись таким образом, пилот прощально помахал плоскостями самолета, и скоро звук мотора замер вдалеке над заснеженной тайгой. Любопытнее всего, что это был не какой-нибудь молодой, жаждавший славы новичок, а серьезный, средних лет пилот, которого давно многие знали. Финал этой истории оказался для него печальным. Кто-то из наших жителей (установить кто, не удалось) настучал авиационному начальству, и пилота отстранили от полетов.

Смерть Сталина

Так подошел незаметно, ставший таким знаменательным для всей страны, памятный 1953 год. Год перелома и в нашей судьбе, в жизни огромного количества ссыльных и заключенных "контриков". Начала уже сдаваться зима. Уменьшились морозы после промелькнувшего метельного февраля. Мы с Пашей усердно пилили в своей избушке... В самом конце февраля из Туруханска прилетели два незнакомца. Один - худощавый, высокий, увешанный фотоаппаратами - оказался фотокорреспондентом газеты "Красноярский рабочий". Второй - низенький, с горбом и втянутой в плечи головой - был довольно известный сибирский поэт Казимир Лисовский. Новость о том, что они прилетели в Келлог от краевой газеты в творческую командировку, с целью ознакомиться с жизнью кетов и записать устное творчество этой маленькой народности, моментально облетела всю факторию. Затем стало известно, что в клубе состоится встреча населения с поэтом и он будет читать свои стихи, а фотокорреспондент будет фотографировать всех желающих (за деньги, конечно) и пришлет потом фотографии из Красноярска. Недостатка в клиентах у фотографа, естественно, не было.

Приезжие сразу же сделались в фактории самьми популярными людьми. Они бродили по поселку, залезали в чумы, беседовали с охотниками, брали интервью у местного начальства. Фотограф отчаянно флиртовал с Райкой и с другими учительницами...

А Казимир Лисовский, узнав о существовании деда Дмитрия, старейшего охотника-кета, отправился к нему в чум на охоту за фольклором.

- Был у меня, однако, человек из большого города, много спрашивал и все писал... - сообщил мне потом при встрече дед.

- Что же ты ему рассказывал? - спросил я.

- Баял, однако, разные сказки про старое время, что от наших стариков слышал. Много писал он, однако, всю ночь.

Я поинтересовался, дал ли он старику что-нибудь за это. Оказалось, дед Дмитрий был очень доволен, получив от приезжего... пятерку. Дешево же оценил поэт рассказы старого охотника, мог бы быть и пощедрее, просидев с ним в чуме целую ночь...

На объявленную встречу с поэтом в клуб собралось все население Келлога. Принимали Лисовского здорово. А он читал охотно и много, сильно картавя и с подвываниями. Стихи выбирал подходящие: о Севере, об охотниках, об оленеводах, об известном здесь таймырском первопроходце Бегичеве и его могиле. А особенно хлопали ему, когда прослушали довольно длинную и нудную поэму о туруханской ссылке "обожаемого" вождя народов, написанную со слезливой сентиментальностью. Но были у Лисовского и хорошие стихи о северной природе, о тайге. Да и о Бегичеве стихотворение было сделано неплохо...

Закончился метельный февраль. Зима явно сдавала позиции. Морозы отпустили. Неожиданно - с первых чисел марта - радио стало приносить вести о болезни Сталина. Были они очень скупы, предельно лаконичны, и чувствовалось, что многое не договаривается. Угадывалась растерянность, нервозность и желание "верхов" подготовить народ к осознанию серьезности происходившего. О! Как хотелось верить в летальный исход болезни, который положил бы конец владычеству этого деспота, пришедшего к обожествлению самого себя. Появилась крохотная, чуть забрезжившая вдали надежда для миллионов таких, как мы, прозябавших на далеких окраинах нашей страны или мучившихся в лагерях, на каторге; надежда на перемены, на ослабление немыслимого гнета. На избавление народа от массового психоза преклонения и страха перед этим проклятым именем. Никогда и никому я так страстно не желал смерти, как этому бездарному правителю и никчемному военачальнику, не раз приводившему нашу огромную многострадальную страну на грань катастрофы. Только богатырская сила народа, вопреки его злой воле, самовластию и нежеланию считаться с колоссальными жертвами, помогла выбраться из тисков голода в начале его "мудрого" руководства и избежать поражения в войне. Силушка народная преодолела все и принесла победу над Гитлером ценой неимоверных лишений и потерь, ответ за которые еще будет держать перед историей и далекими потомками, присвоивший все лавры, "липовый" генералиссимус. Я не стану утверждать, что именно так мне думалось тогда. Слишком многого я еще не знал. Но многое бродило в смутных мыслях в памятные дни начала марта 1953 года под влиянием тревожных сообщений из Москвы.

Навсегда запомнилось мне отчетливо, до мелочей, 5 марта 1953 года -день избавления Родины от долголетней сталинской диктатуры, беззакония и произвола.

В природе начиналась весна. Утренники еще держались, крепкие, безветренные. Как всегда, за мной зашел напарник - Паша, и мы отправились лесной дорогой к своей избушке. Крепкий наст хрустел под ногами. В это время он еще настолько тверд, что хорошо держит человека. День обещал быть солнечным. Сосны вдоль дороги стояли в мохнатом куржаке, на пнях были высокие снежные шапки. В нашей избушке всегда оставались заготовленные с вечера сухие сосновые дрова. Мы затопили печурку, покурили и начали пилить поднятые заранее на козлы, ошкуренные, ровные бревна. Работа шла ходко, к обеду мы распустили их на обрезной тес и, скатив вниз, отправились в избушку. Покончив с едой и покурив, собирались приступить к распиловке следующей пары бревен, когда услышали приближавшийся по дороге скрип саней и конский топот. Возчика за пиломатериалами мы в этот день не ждали и с интересом смотрели на подъезжавшего на рысях человека. Не слезая с саней, он крикнул:

- Сталин умер! Меня послали за вами. Кончайте работать, собирайтесь и поехали на факторию. В клубе будет митинг...

Значит, свершилось! "Любимый папочка" приказал долго жить! Хотя известие и не было неожиданным, но все-таки застало врасплох.

-Что же теперь будет? - сказал Пашка Ценев, ни к кому, собственно, не обращаясь, потому что этот вопрос, высказанный вслух или задавленный в груди, звучал тогда в душе каждого.

Меня переполнило какое-то необычное, радостное чувство - было ощущение, что рассыпалось в прах, перестало давить на плечи нечто тяжелое, мешавшее жить, работать, думать, мечтать! Однако годами впитанный страх и сознание постоянно нависавшей угрозы все еще владели мной. Осторожность и благоразумие подсказывали, что нельзя никому подать вид, что тебя переполняет радость, что хочется петь, кричать от счастья, от вспыхнувшей в душе надежды на будущее!

Приехав, я забежал домой переодеться, и Ируська встретила меня тем же сакраментальным:

- Что же теперь будет?..

Помню совершенно четко, я ответил тогда:

- Что будет? Будут большие перемены!

Она была настроена не так оптимистично, поэтому я убежденно добавил:

- Еще поживем мы с тобой в Ленинграде!

Мы направились в клуб, куда уже стекалось население Келлога. Помня, кто мы такие, приходилось тщательно скрывать приподнятое настроение. Придав лицам соответствующее печальному моменту постное выражение, мы присоединились к занимавшим места в клубе. Митинг был довольно коротким, так как Николай Андреевич Попов, как руководящее лицо и член партии, не обладая красноречием, зачитал по бумажке только принятое по рации сообщение из Туруханска. Затем выступил кто-то из учителей, а Райка артистически разыграла сцену скорби - упала в обморок, истерически бросив в нашу сторону обвинение: дескать, радуемся в душе, хотя и присутствуем на траурном митинге. Это несколько покоробило нас и Николая Ивановича с Эсфирью Иосифовной, но на присутствующих впечатления не произвело. Чувствовалась какая-то общая растерянность, в глазах у всех читался все тот же недоуменный вопрос: "Что же теперь будет?". Вот до чего люди были оболванены и привыкли к поклонению живому богу. Он должен был оставаться бессмертным, а вдруг взял да и пре-тавился...

В том, что Райка привычно лицемерила, все воочию убедились, когда после митинга она помчалась на ледЕлогуя провожать фотокорреспондента и поэта и весело хохотала. Чутьем опытных газетчиков те поняли, где в данный момент выгоднее всего оказаться. Они сразу же срочно вызвали самолет и, договорившись с редакцией газеты, улетали в Курейку, где покойничек отбывал до революции последнюю ссылку. Забегая вперед, замечу, что рассчитали они точно. В очередном номере "Огонька" видное место занял их репортаж оттуда с фотографиями о том, тах прощались с усопшим охотники и оленеводы... Все последующие дни фактория взволнованно ловила долетавшие к нам из репродукторов вести из Москвы. Никогда раньше приходившая с оленями почта не ожидалась с таким нетерпением. Газеты были нарасхват. Уже известно стало, что преемником назначен Маленков, но многое оставалось неясным, а слухи сюда, в наш глухой угол, не доходили. Строить же какие-либо прогнозы никто не решался.

Наступил день похорон. Не помню, то ли он пришелся на воскресенье, то ли мы с Пашей специально остались дома. Хотелось услышать по радио церемонию на Красной площади. Все уже знали, что его положат в Мавзолей рядом с Лениным. Это, конечно, возмущало до глубины души. Казалось самым настоящим кощунством, надругательством над памятью основателя Советского государства. Ведь этот сатрап, объявленный лизоблюдами продолжателем идей Ленина, властолюбивый диктатор расправился физически со всеми ленинскими соратниками, свершавшими революцию, со звериной жестокостью и при помощи своих приспешников долгие годы уничтожал в нашем государстве самые светлые умы, все мыслящее, честное и человечное. А теперь он будет лежать в Мавзолее бок о бок с человеком, который предостерегал партию, предвидев, чем может обернуться хозяйничанье в ней и в стране лицемерного, мстительного и жестокого восточного человека.

До сих пор нам, маленьким людям, рядовым гражданам, неизвестно, какая борьба за власть подспудно велась в те дни в верхах. Внешне все было вполне пристойно. Целыми днями гремела по радио траурная музыка и шли душещипательные, полные высокого пафоса передачи. И ничего, что хоть какой-нибудь свет проливало бы на складывавшуюся ситуацию. Народу внушали одну только лишь скорбь по усопшему "отцу родному"... Торжественная траурная церемония началась на Красной площади днем. Наша келлогская рация по трансляции передавала похороны во все жилища маленькой фактории. И все мы, без исключения, прильнули к репродукторам. С траурными речами выступали Маленков, Молотов, Ворошилов. Все они славословили "величайшего в мире вождя всех народов". И вдруг, когда объявили, что с речью выступает самый близкий и страшный приспешник, главный палач - Берия, в трансляционной сети произошло, точно нарочно, замыкание. Репродуктор шелестел что-то еле-еле слышное...

Что делать? Ведь именно этого гада - правую руку Сталина - особенно хотелось услышать! И тут я вспомнил, что у нашего заведующего магазином Анатолия имеется единственный в поселке ламповый мощный приемник. Наспех накинув пальто, я помчался к нему, благо тот жил неподалеку от нашего барака.

Кое-кто туда уже прибежал, и я присоединился к слушавшим. Удалось прослушать всю церемонию до конца. Когда отзвучали последние залпы орудийного салюта, я отправился домой. Приблизившись к нашему бараку, увидел возле его стены, где подходили провода трансляционной сети, целое сборище келлогского начальства. Все они, во главе с Васькой-пожарным, что-то разглядывали и обсуждали. Я тут же догадался, в чем дело, когда они замолчали, увидя меня. Эти идиоты решили, что замыкание -дело рук ссыльного "контрика", и пошли "расследовать". Безмозглое дурачье, они видели во мне врага народа, который готов на любую пакость.

Я демонстративно пригласил Ваську и его секретаря Ивана Тычанова убедиться, войдя в квартиру, что проводка у меня нигде не нарушена, а репродуктор продолжает шипеть точно так же, как в квартирах у всех, живущих в этом конце поселка. Обескураженные расследователи удалились.

Через несколько дней все объяснилось. Наш пьяница-почтарь решил закрепить в помещении рации (на почте) проводку, которая вела в наш конец, металлической скобкой. Прибивая провода к стенке, он случайно повредил изоляцию. Узнав об этом, я не преминул ткнуть в нос председателю истинной причиной нарушения радиотрансляции, добавив, чтобы он лучше смотрел за пьянчужкой, которому доверена вся радиосвязь фактории с внешним миром, а не занимался раскрытием тайных козней врага народа.

Происшествие это напомнило мне еще один случай, происшедший ранее и тоже связанный с искоренением несуществующей крамолы. Он произошел, когда все газеты предавали анафеме группу крупных специалистов-врачей, "преступные" дела которых разоблачила некая Лидия Тимашук. В подлом доносе этой бабы утверждалось, что врачи самыми изощренными методами убивали видных деятелей науки и культуры, партийных работников и ответственных руководителей, применяя для этого вместо лечения всевозможные ядовитые препараты. "Патриотизм" Тимашук всячески расписывался и превозносился до небес. Развернутая кампания послужила сигналом для расправы над многими работниками медицины. Пронесся настоящий шквал репрессий, а в ЦО "Правда" появилась печатавшаяся из номера в номер рубрика: "Почта Лидии Тимашук", где советские граждане клеймили "врагов народа" и выражали свои симпатии "честной патриотке". Апофеозом явилось награждение клеветницы орденом Ленина...

Как раз тогда к нам в Келлог прислали работать молодую, только что окончившую институт докторшу. Девушка оказалась очень добросовестной и деятельной, много ездила в Туруханск и добывала там все необходимое для медпункта и больницы. Между тем пришла пора рожать жене завхоза - Чуя. Он положил ее в больницу' и под разными предлогами то и дело приходил туда и настойчиво интересовался здоровьем своей супруги. Докторша удивлялась такой заботливости и убеждала, что здоровью беременной ничто не угрожает. Чую нужно было на несколько дней уехать в тайгу - отвезти боеприпасы охотникам, но он уперся и категорически отказался. На вопрос Николая Ивановича, в чем причина отказа. Чуй на полном серьезе заявил:

- Ты газету читал? Там написано, как врачи людей травят. Я уеду, а без меня, может, и мою жену отравят.

Вот как преломилась организованная печатью травля советских врачей в сознании невежественного, но достаточно грамотного, чтобы прочесть газету. Чуя. Его пытались переубедить, но из этого ничего не вышло. Агитация против врачей крепко засела в его башке. А бедная девчонка -молодой советский врач, узнав истинную причину "заботливости" оболваненного прессой Чуя, горько рыдала от незаслуженной обиды на груди у своей подчиненной - ссыльной медсестры Эсфири Иосифовны. После смерти Сталина по страдавшим врачам (которые йстались в живых) вскоре вернули свободу, погибшим - честное имя, а у Тимашук отобрали орден Ленина, опубликовав специальный указ в той же "Правде". Как расплатилась она за свою подлую деятельность - неизвестно, об этом печать молчала. Но дух больших перемен осязаемо носился в воздухе...

Шла не вполне понятная народу ломка всех сталинских порядков. Многое еще произносилось шепотом, с оглядкой, со страхом пострадать от доносов штатных и внештатных стукачей. Однако все чувствовали, что в верхах идут какие-то важные, хотя и скрытые от простых людей, процессы. Все ждали перемен. Происходили перемены и в руководстве страной. Мы все чувствовали, что становится легче дышать. Но в Келлоге пока что все оставалось как было. Правда, мы переехали в новую, более удобную квартиру. Это была половина добротного рубленого дома (вторую занимала семья Саши Дидюка). Довольно большое помещение делилось надвое перегородкой, не доходившей до потолка, и плитой с боровком. Единственным недостатком нового жилья была дверь, выходившая наружу без какого-либо тамбура или крыльца. Но горбыля, гвоздей и теса было сколько угодно, и я соорудил просторный тамбур, отделив в нем еще и кладовку, куда к концу лета мы натаскали целый угол кедровых шишек, большой папиросный ящик брусники и поставили даже потом бочонок квашеной капусты. Осенью в Келлог впервые забросили свежую капусту, и все население занялось ее засолкой на зиму. В кладовке держали мы и купленных у охотников копалух (глухарок). Были заготовлены на зиму и дрова, вывезенные из леса по первому снегу с помощью Варяжки и уложенные вдоль всей нашей стены.

Здесь мы встретили с друзьями мое сорокалетие и Новый год с елкой для Славки. Работали мы теперь оба. Ируська - завхозом в школе, а я по-прежнему пильщиком, все с тем же Пашей Ценовым. Работали и ждали...

Первой ласточкой была объявленная в апреле 1954 года амнистия всем заключенным, имевшим сроки до пяти лет. Впервые за долгие годы такая акция коснулась и "контриков". Под амнистию попали даже те, кто, отбыв сроки, находились в ссылке.

Среди них оказались и наши келлогские друзья: Николай Иванович и Эсфирь Иосифовна. Как только на Енисее и на Елогуе открылась навигация, они уехали в Туруханск. После длительных разговоров и колебаний мы с Ируськой решили, что нужно уезжать из Келлога, чтобы быть ближе к отправной точке - Туруханску, и там ожидать дальнейших перемен. Мой договор с колхозом кончался в июне. Я поставил в известность председателя, что возобновлять его не намерен. Он попытался было удержать меня, заявив, что, как ссыльный, я не имею права выезжать из Келлога. Но я ему ответил, что подчинен коменданту, который, как ему известно, находится в Верхне-Имбатском, так что он, Николай Андреевич, может сообщить туда о моем отъезде из Келлога. Ведь мимо я никак проехать не смогу...

Вскоре Попов стал снаряжать свои илимки за рыбкооповскими грузами в Верхне-Имбатское, и я договорился с ним о выезде с семьей на одной из них. Ирина к этому времени благополучно сдала свои завхозные дела, а я полностью рассчитался с колхозом, и солнечным летним утром наша илимка отчалила от крутого высокого берега Елогуя.

Прощались с нами жители фактории, бок о бок с которыми мы прожили долгих три года, очень тепло. Было высказано много добрых слов и пожеланий счастливого пути. Легкая илимка, попав в стрежень течения, ходко пошла вниз по реке. Скоро скрылся за поворотом последний домик-логово деда Колбина, промелькнула, густо заросшая кустами черной смородины и ивняком, Чунаевская речка. Остались позади постройки "моей" зверофермы, которая уже давала колхозу ощутимый доход от сдачи шкурок черно-серебристых лисиц. Впереди снова была неизвестность... Снова мы волновались и со значительной дозой тревоги думали о будущем. Иринка трусила, ожидая неприятностей от коменданта из-за отъезда из Келлога без его разрешения. В глубине души и я был не совсем спокоен, но вида не подавал.

Путешествие прошло без каких-либо приключений. Погода все время стояла отличная. Даже не помню, останавливались ли мы по пути в пустых, с заколоченными окнами, Сигово и Елогуе. Сто двадцать километров до устья прошли незаметно. Вместе с нами ехал в Туруханск наш Варяжка, ставший полноправным членом семьи. В Верхне-Имбатском остановились, до прихода какого-нибудь катера из Туруханска или парохода "сверху", у Кости Дмитриева, работавшего здесь землемером. Он построил себе отличный небольшой домик и зажил семейной жизнью. Женился он на лагерном фельдшере, когда, будучи директивником, работал при лагере в Архангельской области. Галина Григорьевна приехала к мужу в Верхне-Имбатское и стала работать там в больнице. Это была очень славная, огненно-рыжая, общительная и доброжелательная женщина, примерно наших лет. Супруги очень радушно встретили нас и приютили в своем домике.

Я сразу же направился к коменданту доложить о своем прибытии. Там меня ждал приятный сюрприз.

- Вот хорошо, что приехали. Я уже собирался посылать радиограмму, - сказал комендант. - Вам предлагают в Туруханске должность прораба в конторе "Сельстрой".

Я вздохнул с облегчением, ведь за самовольный выезд с места ссылки полагалась суровая кара. В том, как реагировал на мой приезд комендант, почувствовалось веяние времени... Он тут же написал мне справку, нечто вроде путевого листа в Туруханск, и помог выехать на попутном рыбкоо-повском катере.

Снова Туруханск

Как не похож был этот наш путь в Туруханск на тот, далекий уже, этапный... Мы прибыли не в холодную осеннюю пору, а жарким сибирским летом. И у нас было много знакомых и друзей, встретивших нас замечательно. Сразу по прибытии я отправился в "Сельстрой". И тут же получил квартиру из комнаты и кухни в длинном казенном одноэтажном доме, в торце которого помещалась наша контора. За те три года, которые мы прожили в Келлоге, она превратилась, по туруханским масштабам, в солидную строительную организацию. У нее были свои автомашины "студебеккер", трактора, катер для вылова леса из Нижней Тунгуски и Енисея, пилорама, механическая мастерская и столярный цех, оборудованный несколькими деревообделочными станками. А штат ИГР, рабочих и служащих - достаточный для строительства и капитального ремонта нескольких объектов одновременно. Начальник, главный инженер, главный бухгалтер и его племянница, ведавшая кадрами, были местными сельдюками, а весь остальной контингент состоял из ссыльных. Прорабов не хватало, и поэтому я сразу же включился в работу, получив в свое ведение отдельный участок.

Фамилия начальника Сельстроя была Костылев. Он был технически не очень грамотный, зато - с партбилетом в кармане. Всем заворачивал Брюханов - главный инженер, пожилой опытный практик-строитель, тоже член партии. Дела в конторе шли успешно. У нас имелись объекты как в самом Туруханске, так и на некоторых станках, где работали бригады, подобные нашей келлогекой. Я сразу же получил довольно солидную сумму подъемных и начал работать на новом месте.

Мы снова встретились с Колей Демченко и Розой, которые жили теперь в собственном, построенном ими самими домике. Коля был мастером на все руки. Он изготовил сам и всю мебель. Ведь вскоре после нашего отъезда в Келлог у них с Розой родился сын. Узнав, что в ссылке, в Type, находится его мачеха - Мария Абрамовна, Коля подал просьбу в краевое управление КГБ о переводе Марии Абрамовны в Туруханск. Разрешение было дано, и она перебралась жить вместе с Колей.

В доме у них всегда был полнейший кавардак, что, впрочем, было вполне свойственно такой непутевой хозяйке, как Роза. Мария Абрамовна, измотанная лагерями и ссылкой, была болезненной, неулыбчивой, но произвела на нас приятное впечатление. К невестке она относилась не особенно благожелательно, безалаберность и неряшливость Розы, наверно, были ей неприятны. Однако жили они довольно дружно.

Ссыльный Туруханск бурлил, полный слухов, всевозможных разговоров и предположений о нашей общей судьбе. Все были абсолютно уверены, что в ближайшее время следует ожидать значительных перемен. То и дело приходили известия о полной реабилитации отдельных ссыльных.

Уже уехали куда-то на Украину Николай Иванович и Эсфирь Иосифовна, отправился к себе на родину встретившийся нам здесь опять, тоже амнистированный, доктор Гельмонт Петрович Аузинып. Реабилитацию первым из наших знакомых получил староста нашего вагона "повторников" в эшелоне Киров-Красноярск - полковник Самсонов - и укатил в Москву. Следом за ним туда же умчалась и Мария Абрамовна. Словом, события постепенно разворачивались, давая богатую пищу для разговоров и различных предположений.

В конце августа все ссыльные были срочно приглашены в комендатуру и нам вручили взамен позорных справок с ежедекадными отметками коменданта - годичные паспорта! Это казалось просто каким-то чудом! Хотя мы и ждали этого события и уже привыкли к мысли, что скоро вспомнят и о нас, грешных, но такого быстрого и неожиданного перехода из категории "врагов" в ряды обычных советских граждан не предвидели. Правда, это была еще не реабилитация. Годичный паспорт обычно получали окончившие срок зеки. С таким документом нельзя было жить во многих крупных городах страны. Однако с этого дня мы были свободны и имели право взять билет на теплоход, идущий вверх по Енисею, и уехать из Туру-ханска, не спрашивая ни у кого разрешения, куда пожелаем.

Встречаясь с друзьями и знакомыми, мы поздравляли друг друга, как поздравляют с самым светлым праздником. Сколько было разговоров о том, куда ехать, где лучше можно устроиться, сколько строилось различных планов! Наши знакомые и друзья продолжали разъезжаться.

Уехал и Коля. Ему прислала вызов в Москву Мария Абрамовна. Отъезд Коли вызвал в среде ссыльных, как уезжавших, так и оставшихся на зимовку, самые разноречивые толки. Дело в том, что августовское мероприятие коснулось только "повторников", те, кто попал в ссылку непосредственно из лагерей, как Роза Фишер, паспорта не получили. Роза пока оставалась на положении ссыльной. Поэтому Коля быстро продал свой домик со всем содержимым, выхлопотал Розе перевод на жительство в Канск и, оставив ее там с сыном, умчался в Москву, к Марии Абрамовне и своей жене. Правда, он обеспечил Розу с малышом деньгами и даже помог ей, как выяснилось позже, устроиться на работу. И все же этот, похожий на бегство, отъезд произвел на знавших его не очень хорошее впечатление...

Кстати, уехать в ту осень было далеко не просто. Приближался конец навигации, и теплоходы из Дудинки шли перегруженные пассажирами. Некоторые даже не причаливали в Туруханске к пристани. Ведь весь Красноярский край был населен огромным количеством ссыльных, которые, получив паспорта, жаждали немедленно отряхнуть со своих ног прах этих "прекрасных" мест. Нам тоже хотелось уехать, но для нас это было невозможно. Чтобы рассчитаться с конторой, я должен был полностью вернуть полученные подъемные, а деньги все мы уже истратили, ведь нужно было устраиваться на новом месте. Да и куда, без средств на первое время, отправляться к зиме всей семьей?.. После зрелого размышления мы пришли к выводу, что, как ни грустно, придется остаться на зиму в Туруханске, где есть крыша над головой и работа, причем вполне сносная. А за зиму постараться скопить достаточное количество денег на выезд и, главное, найти место, куда ехать, чтобы не остаться без работы.

Осенью Ирина тоже получила работу. Во-первых, она не была больше женой ссыльного, а во-вторых, заведующей роно стала директор келлоге-кой школы - Евгения Дмитриевна Куриленко. Мы с ней довольно близко познакомились еще в Келлоге. Это была вполне культурная женщина, многим интересовавшаяся, со взглядами широкими и своеобразными. Она и тогда не видела в нас "врагов" и, конечно, с удовольствием приняла бы в школу Ирину, но ей не позволили бы это сделать. Нас она не чуждалась, а, наоборот, вьфажала явно свое расположение и сочувствие. Когда после получения мною паспорта Ирина пришла в роно устраиваться на работу, Евгения Дмитриевна, не раздумывая, взяла ее преподавать в вечерней школе-десятилетке.

Занятия еще не начинались, когда из роно пришел курьер. Мы удивились, даже обеспокоились, что опять возникло какое-то препятствие и жене под каким-нибудь предлогом откажут. Горький опыт наш говорил, что всякое может случиться... Однако вернулась из роно Иринка, очень довольная неожиданным предложением. Оказалось, из крайоно приехала комиссия проверять работу школы, и жене (по предложению Куриленко) доверили не только принимать экзамены, но и инспектировать биологов и химиков десятилетки! Вот как повернулось дело! То близко к школе не подпускали, а тут... такое ответственное поручение!

Вся работа была проведена Ириной на таком уровне, что краевое начальство, уезжая, порекомендовало Евгении Дмитриевне взять ее на вакантное место инспектора Туруханского роно. Мою половину уговаривали, предлагали заключить договор, чтобы иметь возможность получить северную надбавку к зарплате. Она согласилась с единственным условием, чтобы весной безоговорочно отпустили по собственному желанию. На этом и порешили.

Мы теперь оба имели заработок, вполне достаточный для прожития, но явно недостаточный для накопления средств на выезд весной "на материк".

Нужно было изыскать способ заработать дополнительно к зарплате сумму достаточную, чтобы с открытием следующей навигации на Енисее иметь возможность уехать отсюда. И такой случай вскоре представился.

Однажды к нам явился человек довольно странной внешности. Одет он был в выгоревшую, защитного цвета куртку, такие же брюки с нашитыми на них леями, на голове - лагерного образца картуз. В руках - порыжелый, затрепанный портфель, чем-то туго набитый. Седые, коротко стриженные волосы, роговые очки. Хотя он и бодрился, сутулая спина и шаркающая походка выдавали возраст - ему было под шестьдесят.

- Инженер Могильный, Николай Никитич, - отрекомендовался он, здороваясь.

И стало ясно, что перед нами - типичный старый интеллигент. Не имея средств выехать, он, как и мы, оставался зимовать в Туруханске. Я уже кое-что слышал о нем от общих знакомых. Говорили, что он чудаковат, но знающий инженер-путеец и наш земляк - ленинградец. Что приютила его в своем домишке довольно молодая еще вдова, безалаберная, непутевая, имеющая дочку - школьницу лет 12. Когда мы познакомились, Николай Никитич предложил мне стать компаньоном в весьма заманчивом предприятии, сулившем возможность заработать столь необходимые нам средства.

Дело в том, что в Туруханске не было организации, составлявшей строительные сметы на капитальный ремонт зданий, которые требовал банк для финансирования работ на следующий, 1955 год. Стройконтора была перегружена составлением документации на свои, уже запланированные, объекты и не бралась за составление смет для поселковых организаций. Нужно отдать справедливость, в этом случае Николай Никитич проявил большую практическую смекалку, причем весьма своевременно. Заручившись моим согласием, он со своим стареньким портфелем обошел все организации и заключил со всеми нуждавшимися в документации договоры на составление смет, из расчета оплаты исполнителю полутора процентов от сметной стоимости работ. Наш новый знакомый прекрасно понимал, что один с такой задачей справиться не сможет. Я, располагая достаточными навыками и знаниями, имел возможность пользоваться по вечерам, в свободное от работы время, всеми справочниками и расценками на строительные и ремонтные работы, арифмометром и счетами, имевшимися в конторе. У него не было ничего, и задуманное предприятие было невыполнимо.

Естественно, я принял его предложение, и работа закипела. Имея массу свободного времени днем, он мотался по тем объектам, которые мы взялись осмечивать, и готовил дефектные ведомости. А вечером мы допоздна засиживались у нас на кухне. Трещал арифмометр, щелкали счеты, и из наших рук выходили полноценные увесистые сметы, составленные по всем правилам. В конце каждой из них была строчка, включающая сумму: "1, 5% за составление сметы". И суммы эти были весьма внушительные! Надо сказать, что инженер Могильный - путеец по профессии - в строительных делах был профаном и не знал многих тонкостей в применении расценок и в работе со справочниками. Однако дело шло довольно успешно. Мы хотя и спорили, а иногда и ругались, но сметы наши банк почти всегда принимал безоговорочно. Таким образом, задолго до весны мы с ним стали обладателями финансов, вполне достаточных для благополучного исхода из ссылки!..

Для завершения рассказа об инженере Могильном остается описать еще одно наше коллективное мероприятие - заготовку на зиму дров. Осенью Николай Никитич несколько раз заговаривал о том, что не знает, как быть и что предпринять в этом направлении. Посоветовавшись с женой, мы предложили ему кооперироваться с нами и провести лесозаготовки вместе, пригласив участвовать и его хозяйку. И в один из погожих осенних дней, заручившись заранее лесорубочным билетом, вооружившись взятыми мною в нашей стройконторе поперечной пилой и топорами, мы отправились целой "бригадой" в туруханский лес. Взяли с собой Славку и дочку хозяйки, запаслись едой (было воскресенье) и, найдя подходящее место, принялись за работу.

Вскоре стало ясно, что наш Могильный - работник никудышный: ни пилой, ни топором он работать не умел. Кончилось тем, что я валил березы, Ирина с хозяйкой кряжевали дрова на трехметровые концы, а Никитич с грехом пополам, спотыкаясь и падая, стаскивал их в кучи. Ребята собирали и окучивали сучья. Силенок у нашего горе-лесоруба было мало. Я пробовал было приспособить его носить кряжи вдвоем, но от этого тоже пришлось отказаться после того, как он чуть не вывихнул мне плечо, бросив свой конец на кучу дров, не дожидаясь команды (тонкий, конечно - комля он поднять не мог). Бедняга ужасно суетился, пытаясь принести хоть какую-нибудь пользу, и мне пришлось послать его помогать ребятам собирать сучья. Как бы то ни было, мы заготовили довольно много дров, примерно на две автомашины, и, усталые до чертиков, вернулись затемно домой.

Недели через две, когда наступили холода и в лесу хорошо подмерзло, я взял в конторе "студебеккер" и мы вдвоем с Никитичем отправились за дровами. Грузить дрова он тоже не смог, и мы проделали всю эту работу с шофером, благо это был свой - ссыльный. Поехали мы после работы и. когда окончили грузить, обнаружили что наш Могильный куда-то исчез. Темнело. Мы кричали, звали его - безрезультатно. Что делать? Ведь он мог пропасть ни за грош. Ночью, не зная куда идти, ни черта не видя без очков, которые он потерял в лесу... Тронулись потихоньку, беспрерывно сигналя. Довольно много проехав, неожиданно в свете фар увидели его нелепую фигуру в потрепанном полушубке и лагерном треухе. Оказывается, обиженный на нас, он, отойдя совсем немного в сторону, заблудился. Бродил кругом, слышал наши крики, звук мотора, но выйти на нас не мог. Брел куца глаза глядят. Злясь на этого интеллигентного недотепу, я решил его проучить немного и скомандовал лезть в кузов. Морозец был уже порядочный, и мой Никитич, распластанный на бревнах, хотя и в полушубке, здорово промерз. При выезде из леса нас остановил объездчик. Лесорубочный билет находился за пазухой у Могильного, и он долго не мог вытащить его негнущимися пальцами. Пожалев старого черта, я на остальную дорогу запихнул его в кабину. Подъехав к его домишку, мы погнали старика греться, а сами вдвоем с шофером сгрузили все дрова и уехали. К счастью, больше в лес ехать не пришлось. Нам привезли огромные тракторные сани отличных дров от роно, которых хватило на всю зиму.

А она подобралась, как всегда здесь, морозная и долгая. Надо сказать, что жилось нам не слишком легко, несмотря на более приличные материальные условия. Во-первых, у Ируськи работа оказалась очень хлопотной и трудной. Чтобы понять, что значит должность инспектора роно в Туруханском районе, нужно представить себе масштабы этого дальнего угла Красноярского края. В школы на далеких станках ей приходилось летать на "кукурузниках", а она не переносила полетов даже в отличную летную погоду. Не легче были и поездки на лошадях или на оленях в трескучие морозы по Енисею в "ближние" (60-80 км от Туруханска) станки. Она возвращалась промороженная насквозь, хотя и ездила в огромном тулупе. Мы со Славкой на время ее командировок "на хозяйстве", состоявшем из Варяга и кота Васьки, оставались одни. Правда, в основном хозяйничал в доме Славка., 0н ходил в школу во вторую смену, поэтому привык к самостоятельности и помогал отлично: готовил обед, убирал квартиру, управлялся с Варягом. Даже когда мать не бывала в отъезде, к нашему приходу на обед обычно все было приготовлено. У меня работа была тоже не очень приятная. Все время почти на морозе, беготня по объектам в разных концах Туруханска, руготня с рабочими, которые были отнюдь не стахановцами, а с повадками зеков, старавшихся как-то надуть, что-то не сделать или сделать кое-как. Кстати, одним из моих объектов был домик, в котором отбывал ссылку Спандарян, а другой - в котором жил Свердлов. Мы реставрировали эти "полярники мрачного прошлого" - заменяли подгнившие венцы, полы, стропила и кровли. Дома царских ссыльных сохраняли для потомков сталинские ссыльные!..

Несмотря на все старания сталинских опричников заставить нас потерять человеческий облик - ограничениями, запретами на профессии (как называют это теперь) и другими унизительными методами, мы продолжали жить, добросовестно работать и, приживаясь на любой почве, приспосабливаясь, вопреки всем нажимам и явной несправедливости, оставались теми, кем были. Правда, кое-кто не выдерживал - опускался, подличал, шел в стукачи, а то и кончал самоубийством, как тот юрист... Но таких были единицы. Подавляющее большинство ссыльных сохранили не только силу духа, но и оптимизм, несмотря на все передряги и несчастья, доставшиеся на их долю. Мы много читали, интересовались жизнью своей страны и всей нашей планеты, ходили в кино, слушали по радио музыку, спектакли, обсуждали всевозможные проблемы. А теперь особенно жадно ловили любую информацию об изменениях в общественной жизни и жили надеждами на желанные перемены в нашей судьбе...

У нас завязалось много новых знакомств с товарищами по несчастью. Среди оставшихся зимовать, как и мы, в Туруханске были две женщины, о которых я не могу не упомянуть. Одна из них работала у нас в конторе секретарем начальника и делопроизводителем. Это была седовласая, весьма представительная и довольно приятная дама - Ада Александровна Шкодина. С ней первой у нас и завязалось знакомство. Она жила вдвоем с совладелицей крохотного домика, прилепившегося задней стеной к обрыву под берегом Енисея и окруженного миниатюрным садиком. В нем, единственном здесь, почти у Полярного круга, на удивление всему Туруханску, пышно цвели мальвы, ноготки, бархатцы и анютины глазки. Сожительницей и подругой Ады Александровны была отбывавшая вместе с ней срок в лагере Ариадна Сергеевна Эфрон - дочь поэтессы Марины Цветаевой, работавшая в туруханском Доме культуры художником.

Внешне Ариадна Сергеевна была некрасива и несколько угловата, но стоило ей разговориться - все преображалось. Начитанная, остроумная, живая, она так и искрилась внутренним светом. Мы с женой часто бывали в уютном домике под берегом. Ариадна Сергеевна любила стихи, знала много наизусть. Как-то она дала мне прочесть целую рукописную тетрадку стихов Бориса Пастернака, подаренную ей поэтом. Они были хорошо знакомы. С детских лет ее знал и Илья Эренбург. В широко известной его книге "Люди, годы, жизнь" есть одно место, где он рассказывает, как в 20-е годы, вернувшись из Парижа, был у Марины Цветаевой. В комнату вошла бледненькая хрупкая девочка лет пяти и неожиданно, с трагическим выражением лица, стала читать наизусть стихи Блока. Это и была Аля -Ариадна Сергеевна. От нее я узнал о трагической судьбе Марины Цветаевой, у которой отняли мужа и детей. Влачившая жалкое, одинокое существование в военные годы в Елабуге, она не выдержала и сдалась - повесилась.

В ту зиму Борис Пастернак и Илья Эренбург прислали Ариадне Сергеевне денег на поездку в Москву, чтобы она смогла сама хлопотать о реабилитации. Взяв в Доме культуры отпуск, Ариадна Сергеевна улетела в столицу. С нетерпением ждали мы ее возвращения и по приезде услышали много интересного. О том, как жила она на даче Пастернака и как приезжал туда его друг - Борис Ливанов. Всех их пригласил к себе (тоже на дачу) недавно побывавший в Болгарии В.Иванов. У него, за столом со всякими диковинками - заграничными винами и яствами, изрядно подвыпивший Ливанов неожиданно поднялся и, покачиваясь, провозгласил тост за "одну из многих страдалиц с далекого Севера, сидящую среди нас, которые еще мучаются там из-за таких подлецов, как вот этот, против меня!" При этом он грозно протянул руку и перстом указал на бывшего среди гостей Капицу. Скандал кое-как уцалось замять и увезти сопротивлявшегося и обличавшего доносчиков Ливанова...

В Комитете госбезопасности Ариадне Сергеевне сказали, что разбирается такое огромное количество дел, что реабилитации, вероятно, придется ждать не меньше года. А пока что надо удовлетворяться получением паспорта, иными словами, отменой ссылки.

Еще осенью, очевидно на смену уехавшим, когда мы, получив паспорта, перестали быть ссыльными, "сверху" пришел этап. Это была порядочная партия только что освободившихся "контриков" из набора военного времени. Народ был разный: служившие у немцев жители из оккупированных западных областей, кое-какие бывшие "классово-чуждые", были вернувшиеся с немцами в начале войны и не успевшие удрать с ними же обратно эмигранты, бендеровцы или просто подозреваемые в связях с ними. Трудно было разобраться - кто из этих людей попал в лагеря ни за что, а кто действительно в чем-то провинился перед советской властью. Несомненно одно - крупных злодеев и предателей среди них не было. Однако все они получили бессрочную ссылку. Привезли их в Туруханск, чтобы заполнить брешь в работягах. В это время секретарем райкома была недавно приехавшая, видимо умная, женщина, некто Витковская, которая, отвечая на сыпавшиеся жалобы хозяйственников о нехватке рабочих рук, сказала:

- Сами вы виноваты, товарищи. Если бы относились к ссыльным по-человечески, то многие остались бы работать здесь, а теперь пожинайте плоды своего отношения к людям.

Большинство из прибывших направили к нам в стройконтору. На должность десятника пилорамы был принят высокого роста, пожилой, весьма благообразного вида, интеллигентный человек, выделявшийся из общей массы необычайной вежливостью, даже, можно сказать, галантной обходительностью. Фамилия его была Макаревич. До революции он жил в Киеве, был штабс-капитаном царской армии. Удрал вместе с женой в 1920 году в Польшу, жил там, работал до этой войны, а когда немцы взяли Киев, решил вернуться на родину. Родственников не нашел, но пристроился где-то работать у оккупантов. К моменту отступления немцев у него тяжело заболела жена, и он не смог вернуться обратно в Польшу, хотя прекрасно понимал, чем грозил ему приход наших в столицу Украины. Так оно и оказалось, его сразу же посадили и отправили в лагерь, хотя ничего предосудительного он не совершил. Пока сидел - жена скончалась, и в Туруханске он оказался один как перст. За высокий рост Петра Алексеевича Макаревича у нас в шутку называли Петром Великим.

По работе мне часто пришлось сталкиваться с этим человеком. Поразительной была его полная неприспособленность к условиям нашей жизни. Какая-то незащищенность от всех сложностей нашего бытия. На родине ему стало чуждо очень многое после длительной жизни за границей.

Даже годы, проведенные в лагере, не смогли "воспитать" этого старого русского интеллигента. Частенько он попадал впросак в совершенно, на наш взгляд, естественных ситуациях. Одиночество в условиях Туруханской ссылки - страшная штука. Как-то я пригласил его к нам, и Петр Великий зачастил на огонек, отогреваясь душой в семейной обстановке, в беседах, которые велись за чаем, обычно в обществе Могильного. Он много и интересно рассказывал о жизни в Польше. Ругал себя за то, что не сумел побороть ностальгию и, вопреки возражениям жены, бросил налаженную спокойную жизнь за рубежом, перебрался в родной Киев и в результате потерял жену, отсидел, не чувствуя за собой никакой вины, в лагерях, а в довершение всего оказался ссыльным.

Подходила к концу наша последняя зима в Сибири. Еще в Келлоге, переписываясь с сестрой Ниной, я познакомился (по письмам) с ее мужем, Исидором Яковлевичем Серебрянским. Он работал в Пензе агентом госстраха, и у него были клиенты во многих учреждениях, в частности, в Управлении дорожного строительства магистрали Куйбышев-Москва. Поэтому мы попросили его узнать, нельзя ли там где-нибудь устроиться. И Серебрянский написал, что заручился согласием принять меня прорабом одного из дорожных эксплуатационных участков (ДЭУ) магистрали Куйбышев-Москва, а Ирине найти работу будет просто.

Прошел грандиозно-подавляющий ледоход на Нижней Тунгуске, полностью очистился ото льда Енисей, и наступили, так похожие на наши ленинградские, белые ночи. Началась долгожданная навигация, а с нею и волнения, связанные с трудностью выезда. Снова вверх по Енисею пошли перегруженные теплоходы. Мы оба уволились с работы, Славка закончил учебный год в школе. Все наши пожитки были упакованы, и все что можно сдано в багаж. Наш домик стоял над самой пристанью, и мы с натянутыми до предела нервами встречали каждый появлявшийся снизу теплоход. Один за другим они проходили мимо, не взяв никого. На маленькой пристани Туруханска скапливались остававшиеся зимовать семьи ссыльных.

Наконец нам повезло. Сверху пришла большая груженая самоходка, сдавшая весь свой груз в Туруханске. Начальнику пристани, очевидно, надоело скопление пассажиров, которых он никак не мог отправить в Красноярск, и он запросил разрешения у пароходства посадить всех в порожнюю самоходку. Разрешение было получено, но он поставил условие, чтобы мы сами погрузили весь свой багаж. Встречено это было всеми восторженно. Самоходка пришвартовалась к пристани, и молниеносно весь наш багаж оказался в чистых просторных трюмах, где и нам всем предстояло плыть до Красноярска. Один трюм был предоставлен семейным, другой - одиночным пассажирам.

Самоходка плавно отошла от пристани и быстро набирала скорость. Не берусь описать чувства, переполнявшие нас, когда стали уходить за корму и постепенно уменьшаться захудалые, унылые постройки и весь мрачный высокий берег Туруханска. Я стоял на корме, держа на поводке нашего Варяяжу. Вот промелькнул глубокий овраг, наполненный, несмотря на начало июля, нерастаявшим снегом, Славкина первая школа за ним, белая каменная церковь, использовавшаяся как склад, откуда я возил когда-то товары по магазинам. С каким глубоким наслаждением я смачно, от всей души, плюнул в воду Енисея, простившись таким способом навсегда с "историческими", исконно ссыльными местами!...

В трюме было свободно, хоть танцуй. Семьи расположились по углам, по стенкам, соорудив занавески из одеял. Посредине бегали и играли ребятишки. Многие их них впервые попадут "на материк". Наш Варяг, для которого я взял у ветврача специальный документ, разрешавший его вывоз отсюда, ехал по собачьему билету. Место его было на палубе, на носу самоходки, где меньше ощущалась вибрация дизелей. Пес с трудом привыкал к тряске железной палубы и имел жалкий вид - дрожал и тяжело дышал, высунув язык.

Команда "Абхазии" отнеслась к неожиданным пассажирам вполне благожелательно. Нам было разрешено даже поочередно пользоваться камбузом - варить пищу. Останавливались там, где приходило в голову капитану. и мы бегали в магазины, чтобы пополнить запасы провизии. Иногда к нам подплывали рыбаки на лодках и предлагали замечательную енисейскую стерлядь, пелядок и другую рыбу. "Абхазия" стопорила двигатели, и начинался торг... Всю дорогу погода стояла отличная.

На прощание Сибирь подарила нам незабываемые впечатления, словно для того. чтобы показать себя во всей первозданной красоте и оставить в памяти не одни только тягостные воспоминания о пребывании на этой земле. Одна за другой открывались перед нами величественные картины проплывавших мимо грандиозных, красочных берегов Енисея. Высоченные, скалистые, покрытые вековой тайгой, они производили неизгладимое впечатление. Острова, бурлящие пороги, широкие плесы и устья вливавшихся в Енисей рек - все было прекрасно! Шесть суток плаванья запомнились на всю жизнь. Позади осталась Стрелка - место впадения Ангары, старинный каменный городок Енисейск. Уже побежал по пологому берегу знаменитый Енисейский тракт со сновавшими по нему автомашинами. И наконец, ранним солнечньм летним утром, мы подошли к пристани Красноярска, от которой почти пять лет тому назад, хмурым сентябрьским утром, отчалили на "Марии Ульяновой" в ссылку "на вечное поселение" на Север, в Туруханск...

Ожидание реабилитации

Пыльный и шумный Красноярск не оставил воспоминаний, да и пробыли мы в нем буквально часы - ровно столько, сколько было необходимо для перевозки багажа на железнодорожный вокзал, на покупку билетов и ожидание поезда. Единственно, что невольно привлекло наше внимание, это расклеенные повсюду большие афиши, объявлявшие о концертах драматического тенора Н.К. Печковского. Вот где довелось встретить эту хорошо знакомую фамилию нашего популярного до войны певца Кировского театра! Печковский был кумиром женщин, и овации они устраивали ему невероятные, вопили как оглашенные и забрасывали массой цветов... И вот - афиши на Красноярских улицах: Печковский!..

Я знал, что он сидел в лагере. Рассказывали, что его арестовали после войны за то, что застрял в Прибыткове (там у него была дача) у больной матери, и когда туда пришли немцы, пел для них во время оккупации. Ну а в лагере продолжал петь для начальства и вохровцев. Спутался якобы с женой какого-то майора, был им пойман и майору же набил морду. Передавали его хвастливую фразу, брошенную "куму" (следователю 3-го отдела): "Майоров таких у вас много, а Печковский - один!.." За это скандальное дело опальный актер был этапирован в Тайшетлаг. И вот теперь, освободившись, ехал домой и, вероятно, решил подзаработать... За окном поезда снова, только в обратном направлении, разворачивались день за днем перед нами неоглядные просторы нашей страны. Однако родной Ленинград все еще оставался желанной, но недоступной пока мечтой. Впереди была Пенза. Через несколько суток пути в плацкартном вагоне мы прибыли туда и сразу же с вокзала отправились к Серебрянскому, который снимал комнату в небольшом домике на окраине города, в семье рабочего часового завода. Исидор Яковлевич встретил нас очень радушно. Лысый, довольно толстый, с типично еврейской внешностью, обладавший ценным качеством - чем-то сразу располагать к себе людей, он был к тому же интересным собеседником и сразу завоевал наши симпатии.

Пенза оказалась типичным городом среднерусской полосы и Поволжья, застроенным в центре каменными, городского типа, старинными домами, от которого далеко во все стороны разбегались провинциальные улицы с деревянными домиками, садами и огородами. Городом с маленькими трамвайчиками, троллейбусами и автобусами, живущим одновременно и шумной городской, и спокойной деревенской жизнью. В Пензе много зелени, и она по-своему красива. Есть тут и крупные заводы. На другой же день я пошел с Исидором Яковлевичем в Управление строительством автомобильной магистрали Москва-Куйбышев и здесь воочию смог убедиться в могуществе блата нашего покровителя. Он тут всех знал, со всеми приветливо раскланивался, с дамами шутил, мимоходом выполняя свои обязанности страхового агента. Исидор Яковлевич привел меня в кабинет начальника Управления - грузного, невысокого роста человека, в защитного цвета френче, которого звали Николаем Александровичем, и представил в самых лестных выражениях. Очень коротко побеседовав, начальник отправил меня в отдел кадров для оформления на должность прораба одного из ДЭУ (на мое усмотрение). Дело в том, что район нашего жительства можно было определить лишь после того, как Ируська побывает в облоно.

Все решилось в один из ближайших дней. Ей предложили (посмотрев трудкнижку и побеседовав) место инспектора роно, причем как раз в районе, где было вакантное место прораба ДЭУ для меня... Сердечно поблагодарив Исидора Яковлевича и распростившись с ним, мы поспешили, закончив все формальности по оформлению, на новое место работы и жительства - в районный городок Нижний Ломов. Это был очень живописный зеленый городишко, расположенный неподалеку от реки Суры (на конце тупиковой железнодорожной ветки длиной около 30 км, которая начиналась у станции Пачелма на железной дороге Москва-Саратов). Он нам сразу же понравился - тихий, провинциальный и уютный. Казенного жилья ни в ДЭУ, ни в роно нам предоставить не смогли, пришлось искать квартиру у частников, но это оказалось делом несложным.

Мы поселились в половине домика, состоящей из одной комнаты без кухни, но с отдельным выходом и даже частью дворика, на тихой, почти не проезжей улочке. Ее называли "Воняйкой", потому что середину улицы занимала не то канава, не то ручей, пересыхавший в летнее время. Вдоль узкой грунтовой дороги стояли толстые ветлы, а палисадники у домов были густо засажены сиренью, шиповником и цветами. Это было не очень удобное, но на первый случай вполне пригодное пристанище.

Мы оба довольно быстро включились в работу. Я принял свой участок - прорабство на магистрали Москва-Куйбышев. Он был в 25 километрах от Нижнего Ломова, за селом Кувак-Никольское. Жить пришлось в огромной поставленной у шоссе палатке и только по субботам приезжать на воскресенье домой. В распоряжении у меня были: бульдозер, автогрейдер и моторные катки для укатки щебеночного основания. Кроме этого, базировавшаяся в Нижнем Ломове автоколонна обслуживала прорабство несколькими бортовыми автомашинами, которые подвозили из расположенного неподалеку от трассы карьера песок. Грузил его мой экскаватор, а разгружала бригада девчат- сезонниц, живших в ближайшей деревушке. Они же разгружали и подвозимый на трассу щебень. Механизаторы и обслуживавший механизмы заправщик жили со мной в палатке. Работа подвигалась довольно медленно, однако хлопот было много. Изредка меня посещало начальство. Кроме начальника ДЭУ - краснорожего, горластого хохла по фамилии Приходько, бывал и начальник Управления, а иногда приезжал из Москвы на своей "Волге" главный инженер Главного управления шоссейных дорог Николай Иванович Иголкин. Это был толстый пожилой мужчина. Очень культурный, предельно вежливый человек, известный дорожник, имевший свои печатные труды - учебники дорожного дела. Моей работой начальство оставалось довольно.

Ирина на работе тоже прижилась быстро. Она то и дело разъезжала на автобусах и попутных машинах по школам района, проверяла готовность к учебному году. Вскоре к нам приехала погостить из Ленинграда Прасковья Николаевна. А затем прикатила и моя сестра Нинка. Это была наша первая встреча с начала 1938 года! Мы не виделись больше 17 лет!..

Кончилось лето. Славка стал бегать в школу. Я мок в своей палатке во время частых затяжных дождей. А Ируська все разъезжала по деревням -инспектировала школы. Глубокой осенью началась отчетно-перевыборная кампания профсоюзных организаций. В ДЭУ вывесили объявление о дне перевыборов местного комитета. Происходило это мероприятие в обычный рабочий день. В городок собирали весь персонал дистанций, растянувшихся в обе стороны от него по нашей главной магистрали. Приехал со своими механизаторами из палатки на шоссе и я. Наш коллектив почтил своим присутствием на собрании сам начальник Управления. Я совершенно ничего не подозревал и был до крайности удивлен, когда при выдвижении кандидатур выступивший Приходько назвал мою фамилию и при всеобщем одобрении я был внесен в список для тайного голосования. Прошлого своего не скрывал и решил, что произошла какая-то ошибка. Зайдя в кабинет начальника, где, кроме него и главного инженера, находился и начальник Управления, я заявил, что хочу дать самоотвод, напомнив о недавнем пребывании в лагерях и ссылке. И вот что услышал:

- Мы прекрасно осведомлены о Вашем прошлом. Теперь это не имеет никакого значения. Мы судим о Вас по работе. Вы зарекомендовали себя как знающий, добросовестный специалист. Коллектив доверяет Вам, и Вы должны оправдать доверие товарищей по работе...

Вот как изменилась обстановка! Вчерашнего врага народа, бывшего заключенного выдвигают на общественную работу! Но еще удивительнее было то, что после собрания, когда вновь избранный состав месткома распределял обязанности, большинством голосов я был избран председателем! Так, не проработав и полгода, стал я в ДЭУ профсоюзным "начальством". Вскоре мне довелось побывать представителем на профсоюзной конференции и в Пензе.

Зима завалила и наш городок, и всю магистраль такими глубокими снегами, что прекратилось всякое движение. Из сугробов вдоль шоссе торчали только верхушки телеграфных столбов. Работала мощная техника: американские шнекороторные снегоочистители, тракторные треугольники, бульдозеры. Установка щитов помогала мало. Только откроем проезд по шоссе - новые метели и снегопады все сводят на нет. Постоянная тяжелая и упорная снегоборьба велась за каждый километр дороги, которая шла через многочисленные холмы в глубокой снежной траншее. Бывало, целые недели городок оставался отрезанным от внешнего мира. От дистанции к дистанции частенько можно было добираться только лошадьми на розвальнях. Нелегко было и Ируське попадать в инспектируемые ею школы в окрестных деревнях. Хорошо еще, что мы были привычны к жизни в северных условиях. Морозы здесь тоже были солидные, но, конечно, не шли в сравнение с калеными сибирскими, и мы переносили нижнеломовскую зиму довольно сносно. А Славка, раскатывая в санках на Варяге, удивлял местных жителей. Приход Нового 1956 года, первого года великой оттепели, наступившего для всей страны с приходом к власти Н.С.Хрущева, мы отметили обязательной елкой. Как точно и удивительно емко назвал этот период нашей истории Илья Эренбург!

Повесть с этим названием появилась в журнале "Знамя" несколько позже того времени, которое я сейчас описываю. Я прочел ее, уже живя в Ленинграде. Она вся пронизана ощущением ожидания, раскрепощенности духа, радостным сознанием легкости после долгого мрачного периода всеобщего страха, беспросветности и бесправия, ряженого в фальшивые одежды демократии.

Еще в Туруханске я принялся писать заявления в высокие инстанции с просьбой пересмотреть "липовое" дело 1938 года, отнявшее у меня почти восемнадцать лет жизни. Два из них остались без ответа. Третье я отправил в Москву из Нижнего Ломова. Прошел породивший много слухов, разговоров и реальных перемен XX съезд партии. Наступил бурный своим весенним таянием март. И вот однажды, ярким солнечным днем, меня вызвали повесткой в районный Комитет госбезопасности. Впервые я шел туда без чувства страха. Я знал, что мне не понадобится узелок со сменой белья, мылом, зубной щеткой и полотенцем. Я ждал этого вызова. И все же волновался, предчувствуя ожидающие меня перемены. Какой-то чекистский чин, вызвавший меня в кабинет (там находились еще какие-то два "эмгебешника" в форме), уточнив фамилию, имя и отчество, спросил:

- Вы писали заявление в Военную Коллегию?

Я ответил утвердительно.

- Вам пришла полная реабилитация. Получите справку и распишитесь...

Я держал в руках небольшую бумажку на бланке со штампом Военной Коллегии Верховного Суда Союза ССР, которая гласила:

"Справка

Дело по обвинению Люба Юрия Борисовича пересмотрено Военной

Коллегией Верховного суда СССР 24 марта 1956 года. Приговор Военного Трибунала Ленинградского военного округа от 16 сентября 1938 года и определение Военной Коллегии Верховного Суда СССР от 23 октября 1938 года в отношении Люба Ю.Б. отменены и дело о нем производством прекращено за отсутствием состава преступления.

Старший инспектор Военной Коллегии Верховного Суда СССР Подполковник юстиции Полюцкий".

Я медленно прочел документ. Эта была полная реабилитация! Эмгебешник сказал:

- Вам нужно получить в милиции постоянный паспорт...

Документ 16

"УТВЕРЖДАЮ"

<...>.ГЛАВНОГО ВОЕННОГО ПРОКУРОРА

ПОЛКОВНИК ЮСТИЦИИ

Б. ВИКТОРОВ

"11" февраля 1956 г. В ВОЕННУЮ КОЛЛЕГИЮ ВЕРХОВНОГО СУДА СОЮЗА ССР

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

(в порядке ст. 378 УПК РСФСР)

По делу БАТИЙ Ю.Ю. и др.

1 февраля 1956 года

гор. Москва

Военный прокурор 10 отдела Главной военной прокуратуры подполковник Чуркин, рассмотрев жалобы БАТИЙ, ЛЮБА, ВАРГАНОВА, КОРАБЛЕВА и ИВАНОВА, материалы дополнительной проверки и архивно-следственное дело по обвинению

<...>

ЛЮБА Юрия Борисовича, 1914 года рождения, уроженца г.Ленинграда, русского, кандидата в члены ВЛКСМ с 1935 года, ранее не судимого, бывш. студента Ленинградского автодорожного института;

<...>

осужденных 16 сентября 1938 года военным трибуналом Ленинградского военного округа по ст.ст. 17-58-8, 58-10 ч.1 и 58,-11 УК РСФСР по совокупности совершенных преступлений БАТИЙ и ЛЮБА каждый к 10 годам ИТЛ, с поражением в правах на 5 лет и конфискацией имущества;

УСТАНОВИЛ:

БАТИЙ и ЛЮБА признаны виновными в том, что, будучи враждебно настроенными против Коммунистической Партии и Советского правительства, создали антисоветскую контрреволюционную молодежную группу, в которую вошли СИВКОВ, ИВАНОВ, ВАРГАНОВ и КОРАБЛЕВ. Все они в процессе своей практической деятельности проводили среди студентов ленинградских высших учебных заведений антисоветскую агитацию: распространяли контрреволюционные клеветнические сведения о Коммунистической партии и Советском правительстве, являлись сторонниками террористических актов в отношении руководителей Партии и Правительства, пытались культивировать среди студентов ненависть к Советскому правительству и руководителям КПСС, ставили своей задачей свержение советской власти и восстановление капитализма в СССР.

Определением Военной Коллегии Верховного Суда СССР от 23 октября 1938 года приговор оставлен в силе. (л.д.205).

Осужденные ВАРГАНОВ, КОРАБЛЕВ, ИВАНОВ и ЛЮБА, а также их родственники в 1939-1940 гг. неоднократно подавали жалобы с ходатайством о пересмотре дела. В своих жалобах осужденные отрицали свою вину и указывали, что никакого преступления не совершали и обвинение их в контрреволюционной деятельности основано на материалах, сфальсифицированных ЛОБАНОВЫМ, который, применяя незаконные методы следствия, принуждал их подписывать заранее заготовленные протоколы допросов с вымышленными показаниями, (л.д.246-270).

Из материалов дела усматривается, что обвинение БАТИЙ, ЛЮБА, ИВАНОВА, СИВКОВА, ВАРГАНОВА и КОРАБЛЕВА основано лишь на их личных показаниях, данных на предварительном следствии, от которых они в суде отказались и заявили, что таковые на предварительном следствии они дали по принуждению следователя. БАТИЙ и другие в суде не признали себя виновными в пред» явленном им обвинении, (л.д. 196).

Суд не реагировал на эти заявления подсудимых и несмотря на отсутствие в материалах дела других доказательств, вынес в отношении них обвинительный приговор.

Из материалов дела видно, что одним из активных участников контрреволюционной группы, в которую якобы входили БАТИЙ, ЛЮБА и другие, являлся ИВАНОВ Олег, на квартире которого проводились нелегальные сборища. Однако он не был привлечен к ответственности и постановлением следователя ЛОБАНОВА материалы на ИВАНОВА были выделены в отдельное производство по мотивам неизвестности его местопребывания (л.д. 177). Проверкой установлено, что ИВАНОВ Олег в 1938 году своего местожительства не изменял, материалы в отношении него в отдельное производство не выделялись (л.д.306).

Допрошенный в процессе проверки дела ИВАНОВ Олег показал, что к контрреволюционной организации он никогда не принадлежал, в квартире, где он жил, нелегальных сборищ не было (л.д.296-300). Это же подтвердила и его мать - ИВАНОВА А. А. (л.д.301-303).

<...>

Что касается показаний ИВАНОВА О. о том, что БАТИЙ допускал антисоветские высказывания, то они вызывают сомнение в правдивости.

Таким образом, установлено, что приговор по настоящему делу основан на подложных, сфальсифицированных следователем ЛОБАНОВЫМ показаниях БАТИЙ, ЛЮБА, СИВКОВА и КОРАБЛЕВА.

<...>

Наконец-то! Понадобилось 18 долгих и мучительных лет, чтобы у меня в руках появилась бумажка с печатью, удостоверяющая "отсутствие состава преступления", за которое меня выдернули из жизни и лишили права называться гражданином своей страны. Мне еще невероятно повезло: сохранилась семья и сам я выжил! А как же те сотни тысяч погибших в лагерях, расстрелянных, чьи косточки лежат за бесчисленными зонами по окраинам земли нашей? О них будет сообщаться уцелевшим родственникам стандартной бумажкой, в которой стереотипной фразой "реабилитирован посмертно" будет восстановлено честное имя исчезнувших в те черные годы. А мне эта справка разве вернет украденную молодость, лучшие годы жизни, надежды на будущее и радость бытия? Конечно, я еще не старый, 42 года - это зрелость.

Черные мысли и горечь сожаления о потерянных годах не долго владели мною. По натуре я - оптимист: Вероятно, иначе не дожил бы до знаменательного дня полной-реабилитации!..

Пас1Горгннй"стол милиции, очевидно, предупрежденный органами КГБ, без всяких проволочек выдал мне новенький трехгодичный паспорт. Последнее отличие от добропорядочных граждан было ликвидировано... Примерно в это же время мне еще раз довелось побывать в КГБ для получения печального известия - из Гулага пришел ответ на мой запрос об отце. Мне зачитали под расписку, что он скончался в 1943 году на Колыме от диабета. Если после того, как в 1951 году Нине ответили, что отец находится где-то (места не сообщили) в ссылке без права переписки, была какая-то надежда на встречу, то теперь мы знали, что этому состояться не суждено... Уже значительно позже я узнал, что полученная формулировка была беззастенчивой ложью. Оказывается, так сообщали родственникам о тех, кто был без суда расстрелян в лагере. Вернее всего, что и отец погиб на Колыме от такого "диабета"...

И еще одно важное событие произошло в то время, когда мы жили в Нижнем Ломове, - XX съезд партии. Все события, совершавшиеся до съезда, логически привели наших партийных руководителей к необходимости внести, наконец, ясность во все происходившее в стране. Многочисленные перемещения в верхах как будто бы закончились. Были громогласно преданы анафеме и расстреляны неограниченный властитель "государства в государстве" - сталинский Малюга Скуратов - Берия и его ближайшие подручные. Стало заметно легче дышать, но еще лежал в Мавзолее рядом с Лениным труп того, кому место было только на свалке истории. Все ждали от съезда очень многого. Бразды правления взял в то время Никита Сергеевич Хрущев... О том, как это случилось, ходило множество самых разнообразных слухов. Не берусь рассуждать об этом и строить какие-либо предположения. Для меня ясно одно: это был смелый человек, имя которого навечно останется в истории. То, что сделано им в памятном для всех 1956 году, на XX съезде, настолько грандиозно, что не укладывается в рамки обыденной жизни. И пусть я покажусь наивным идеалистом, но мое глубокое убеждение, что он поступал по велению совести, следуя движению сердца, а не по расчету опытного политика, стремящегося завоевать широкую популярность в народе.

Официальные отчеты печати о съезде не были сенсационными. Все шло по привычным, установившимся издавна канонам. Однако поползли слухи о каком-то не то закрытом письме, не то о докладе Хрущева на съезде. А затем, уже открыто, стали поговаривать о разоблачениях сталинских злодеяний, прозвучавших на одном из заседаний. И действительно, вскоре наступил день, который для многих был подобен взрыву атомной бомбы!.. В яркий весенний день начала апреля Нижне-Ломовский райком партии собрал весь городской актив для обнародования важнейшего документа съезда - чтения закрытого доклада Хрущева о разоблачении культа личности Сталина... Переполненный зал, в котором сидели и коммунисты, и беспартийные (я был приглашен как председатель месткома, а Ирина - в составе работников роно), в течение нескольких часов, затаив дыхание, слушал предельно обнаженный, правдивый рассказ о преступлениях против человечности, попрании прав советских граждан и других последствиях сталинизма. Никогда, ни до этого дня, ни после, ни одно собрание не производило на меня (да и на всех, вероятно) такого неизгладимого впечатления! Мы, побывавшие в ссылке и лагерях, о многом догадывались, многое знали, однако воздействие читки доклада Хрущева и на нас было сильным, что же говорить о людях, слепо веривших в гениальность "вождя народов". Они были ошеломлены, сбиты с толку, раздавлены неожиданно открывшейся перед ними бездной подлости, лжи, лицемерия, ханжества и жестокости! Их погрузили в эту мерзость по самые уши и, не давая опомниться, лили на головы грязь и кровь, пропитавшие каждую строчку, на протяжении нескольких часов. Мало того, что тут было неисчислимое количество фактов, не оставлявших ни малейшего сомнения в их подлинности, так еще о массе тайных, нераскрытых преступлений говорилось намеками. Нет смысла перечислять подробно все то, о чем говорилось в докладе, - это общеизвестно. Хотя несколько и поздновато выступил тогда Никита Сергеевич, но это было истинным подвигом, и за это ему низкий земной поклон и светлая память.

Сотни тысяч, а может быть, и миллионы уцелевших людей, замордованных, долгое время морально уничтожавшихся, обрели наконец честное имя и были возвращены к жизни. Полным ходом шла массовая реабилитация липовых врагов народа, разыскивались чудом сохранившиеся семьи. Слово "реабилитированный" громко звучало во всех уголках страны как символ справедливости. Даже те, что еще недавно шельмовали нас. залебезили, страшась возмездия. Эти оборотни громче всех поносили поверженного кумира. Началось возвращение реабилитированных в Москву. Ленинград. Киев и другие крупные города, куда до сих пор въезд для бывших зеков и ссыльных был запрещен. Получив справку о реабилитации, я тоже написал в Ленинград, в горисполком, заявление о намерении возвратиться с семьей в родной город и просил предоставить утраченную жилплощадь. И в скором времени получил вежливый отказ. Вернуться в родной город было не так-то просто...

 

Люба Ю. Б. Воспоминания. - СПб. : НИЦ "Мемориал", 1998. - 249 с. : портр. - В тексте - протоколы, постановления, допросы и др. документы.

Компьютерная база данных "Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы" составлена Сахаровским центром.

Региональная общественная организация «Общественная комиссия по сохранению наследия академика Сахарова» (Сахаровский центр) решением Минюста РФ от 25.12.2014 года №1990-р внесена в реестр организаций, выполняющих функцию иностранного агента. Это решение обжалуется в суде


На главную страницу