Новости
О сайте
Часто задавамые вопросы
Мартиролог
Аресты, осуждения
Лагеря Красноярского края
Ссылка
Документы
Реабилитация
Наша работа
Поиск
English  Deutsch

Марк Розовский. Семен и Лидия


Факты, свидетельства, документы

Марк РОЗОВСКИЙ — родился в 1937 г. в Петропавловске на Камчатке. Закончил Факультет журналистики МГУ и Высшие сценарные курсы. Драматург, режиссер, художественный руководитель театра «У Никитских ворот», заслуженный деятель искусств РФ. Автор книг «Режиссер зрелища», «Дело о “конокрадстве”», «Изобретение театра» и др., пьес «Кафка: отец и сын», «Концерт Высоцкого в НИИ», «Триумфальная площадь» и др. Живет в Москве.

Марк РОЗОВСКИЙ

Семен и Лидия

Документальное повествование

Известное известно немногим.
Аристотель

 

…В деле отца № Р–3250 четыре многостраничных тома. Я ахнул, когда недавно увидел в читальном зале ФСБ на Кузнецком мосту эти пухлые, изъеденные паршой времени папки — личное дело № Р–3250. Долгие годы они хранили молчание. Страницы, будто обсыпанные пеплом, издавали замшелый запах самого кровавого на свете архива.

Все бумажки строго пронумерованы, на полях множество значков и таинственных пометок, расшифровать которые не в моих силах. Буковки и циферки разделены черточками-дефисами, маленькие галочки и большие, что-то педантично подчеркнуто одной черточкой, что-то двумя — все вместе этакая глыба, складское размещение зловещей бюрократии. Тут все должно читать между строк. Тут все надо довоображать и домысливать.

Два месяца я ходил сюда, как на работу. Сотрудники архива были со мной предельно вежливы. Они выполнили все мои просьбы относительно копирования текстов — все, что нужно, пересняли, отксерили. Техника замечательная, все было сделано точно и в срок.

Я почувствовал, что машина работает. Лица, ответственные за то, чтобы дать мне возможность ознакомиться с делом моего отца, проявили максимальное внимание и, я бы даже сказал, деликатную заинтересованность в том, чтобы я остался доволен, а когда я кончил читать, меня прямо спросили, не имею ли я каких-либо претензий.

— Нет-нет, — сказал я. — Все в порядке. Спасибо. Большое спасибо.

— Не за что, — ответил сотрудник и был по большому счету прав.

Отменная вежливость архивистов безусловно приятно контрастировала со всем тем, что я знал и слышал про Лубянку, и давала обнадеживающий намек, что ОРГАНИЗАЦИЯ подвергла себя переменам в лучшем направлении.

Чтение дела предваряла разъяснительная беседа с главным архивистом, доктором наук и, по-видимому, генералом. Он сел напротив меня, представился и тишайшим голосом произнес:

— Когда будете читать, держите себя в руках.

Это было правильное предупреждение: после первого тома я стал задыхаться, строки рябили у меня в глазах, сделалось тяжко, хуже некуда.

Помнится, я поблагодарил главного архивиста и — что я мог еще придумать? — пригласил его в театр «У Никитских ворот». Он посмотрел на меня холодным глазом и сказал: «А я у вас бывал».

Меня мучил вопрос. И я спросил его: что это за отметочка такая на первой обложке? Что она значит?

— Где?

— Да вот. Вверху, меленько, карандашиком: «В. И.». Это что?

— Это знак программы «Возвращенные имена». Вы здесь получили право на чтение дела благодаря этой государственной программе.

Я удивился:

— Разве есть такая государственная программа?.. Ничего не слышал о ней.

— Есть, — сказал начальник архива ФСБ. — И давно.

Тут я вспомнил, что Александр Николаевич Яковлев в каком-то интервью что-то такое говорил, что теперь родственники незаконно репрессированных в годы сталинщины могут ознакомиться с делами своих несчастных отцов и матерей.

— Вот-вот, — подтвердил этот факт начальник архива ФСБ.

— Нигде об этом широко не говорится! — заметил я. — Никто из нас, родственников, ничего не знает о таких своих правах.

Ответа не последовало.

В самом деле, если бы я знал об этом праве, наверное, не просил бы помощи у своего друга, адвоката Бориса Кузнецова, который, собственно, и добился для меня разрешения на читку. После его официальных писем-запросов в ФСБ четырехтомный фолиант был прислан в Москву, а предваряла это действие короткая архивная справка, полученная из Главного Управления внутренних дел Красноярского края.

МВД РОССИИ
ГЛАВНОЕ УПРАВЛЕНИЕ
ВНУТРЕННИХ ДЕЛ
КРАСНОЯРСКОГО КРАЯ

ИНФОРМАЦИОННЫЙ ЦЕНТР
ОТДЕЛ СПЕЦФОНДОВ

660017, Красноярск,
Ул. Дзержинского, 18

Т. 45-98-05

270606 1/3-2256

На № от

АРХИВНАЯ СПРАВКА

В материалах архивного личного дела ссыльного № Р-3250 имеются сведения о том, что ШЛИМАНД Семен Михайлович, 1905 года рождения, уроженец г. Харькова, был арестован 3.12.1937 г. в г. Петропавловске на Камчатке и осужден по постановлению Особого Совещания при НКВД СССР по ст. 58-1а, 58-11 УК РСФСР к 8-ми годам лишения свободы. Освобожден из Краслага МВД Красноярского края 12. 08. 1946 г.

16.12.1948 г. арестован органами УМГБ по Тульской области и 16. 02. 1949 г. осужден по постановлению Особого Совещания при МГБ СССР по ст. 58-7, 58-11 УК РСФСР за принадлежность к троцкистской организации к ссылке на поселение. Этапирован в г. Красноярск в распоряжение УМГБ по Красноярскому краю и направлен в ссылку на поселение в с. Абан Абанского района Красноярского края. В январе 1954 года переведен на поселение в г. Канск Красноярского края.

Из ссылки освобожден 30.06.1954 г. за недоказанностью обвинения на основании Определения Военной коллегии Верховного Суда СССР от 26.05.1954 г.

Основание: архивное личное дело № Р–3250

Заместитель начальника         Т. Н. Килина

Старший инспектор                  И. Е. Филипп

 

Вот тут, собственно, весь сюжет. В паре абзацев. Правда, фамилия отца искажена, ну, да кто ж обращает внимание на опечатки …

— Значит, я мог не обращаться к своему другу-адвокату?

— Конечно. Обратились бы напрямую к нам — результат был бы тот же.

Вот оно как!.. Ты, значит, живешь, страдаешь, ничего не знаешь, но ищешь пути, а потом вдруг оказывается, все усилия — лишние, можно «напрямую», без всяких «ходов»… А Борис Кузнецов потратил столько времени на, выходит, бесполезную писанину! Но ведь получается, что даже и он, такой дока в юридических вопросах, тоже не ведал о благородной яковлевской программе… Интересная все-таки у нас жизнь! Что запрещено — знаем, а что разрешено — не ведаем.

Итак, личное дело № Р–3250.

В первую секунду боюсь дотронуться до папок, хранящих горе и неимоверные страдания. Для начала решил просто полистать, чтобы уж потом углубиться во внимательное чтение.

Но что это?.. Многие страницы оказываются запечатанными. Помните, раньше на почте упаковывали бандероли в такую плотную наждачную бумагу коричневого цвета?.. Тщательно завернутые в эту грубую плоть тайны следствия, надежно запечатанные сургучом, взывают к вопросу, и я в лоб спрашиваю главного архивиста:

— Почему нельзя читать все от корки до корки?

Ответ был таков:

— Это касается третьих лиц.

И — точка. Ох, как интересно…

Я понял сразу: там доносы. Ну, и, может быть, какие-то следы «физических воздействий» на отца. Даже сейчас, в XXI веке, нежелательно, чтобы «это» открылось. Сиди спокойно, смирись. Читай, что дают. И скажи спасибо, что дали.

Могли б и вообще не дать. Если б не светлой памяти Александр Николаевич Яковлев.

Читаю. Перечитываю. Листаю. Перелистываю.

 

ПРОТОКОЛ ДОПРОСА1

1938 г. июля мес. 27 дня

Вопрос: Вы изобличаетесь, как участник контрреволюционной право-троцкистской организации. Признаете себя виновным?

Ответ: Нет, не признаю. Я никакого отношения к этой организации не имел.

Вопрос: Вы признаете, что были исключены в 1922 году из кандидатов КП(б)У за участие в антипартийной группировке «Рабочей оппозиции»?

Ответ: Нет, не признаю. Никогда в антипартийной группировке я не состоял, а в 1922 году был исключен из кандидатов КП(б)У за невыход на работу на производстве и как несовершеннолетний.

Вопрос: Вы отрицаете, что ваши троцкистские взгляды сложились в 1922 году в период «рабочей оппозиции»?

Ответ: Отрицаю полностью. Я троцкистских взглядов не разделял ни в 1922 году, ни позже.

Вопрос: Следствию известно, что Вы имели вплоть до вашего ареста тесную связь с троцкистом Станевским бывшим редактором газеты «Красное знамя» в гор. Владивостоке, который возглавлял рабочую оппозицию в Харьковской комсомольской организации в 1922 году?

Ответ: Станевского я знаю с 1920 года по Харьковской Комсомольской организации, где он в 1921-22 годах возглавлял группировку «Рабочей оппозиции». Имел с ним встречу в 1936 году при проезде гор. Владивостока, но связи с ним никогда не имел и о его контрреволюционной деятельности мне ничего не известно.

Вопрос: Рябова Вы знаете?

Ответ: Знаю Рябова с конца ноября 1935 года, как начальника строительства Судоремзавода и позже, как управляющего трестом «Камчатстрой».

Вопрос: В чем выражалась ваша связь с Рябовым?

Ответ: Исключительно служебная.

Вопрос: Только ли в этом выражалась ваша связь?

Ответ: Исключительно и только в этом.

Вопрос: Следствию известно, что вы были связаны с Рябовым, как участники контрреволюционной право-троцкистской организации?

Ответ: Этого никогда не было.

Вопрос: Вы Кроткевича знаете?

Ответ: Кроткевича знаю, как главного инженера строительства Судоремзавода и позже, как главного инженера треста «Камчатстрой».

Вопрос: Вам зачитывается выдержка из показания обвиняемого Кроткевича о вашем участии в контрреволюционной право-троцкистской организации: «…Для проведения подрывной деятельности в финансово-плановой работе в организацию Рябовым был завербован бывший начальник планово-финансового отдела строительства Судоремзавода АКО Шлидман Семен Михайлович…». Подтверждаете показания Кроткевича?

Ответ: Нет не подтверждаю ни в коей мере.

Вопрос: Вам зачитывается показание обвиняемого Певзнера «…самым активным участником контрреволюционной право-троцкистской, диверсионно-вредительской организации был Шлиндман Семен Михайлович — начальник Планово-финансового отдела строительства Судоремзавода»… Будете ли теперь отрицать свою виновность?

Ответ: Категорически отрицаю.

Вопрос: Следствием установлено, что Вы будучи начальником планового отдела треста «Камчатстрой», как участник контрреволюционной право-троцкистской организации активно проводили подрывную работу, направленную на срыв строительства Судоремзавода. Прекратите Ваше запирательство и давайте правдивые показания?

Ответ: Ни какой подрывной деятельности направленной на срыв строительства Судоремзавода я не проводил.

Вопрос: Вам зачитывается выдержка из показания обвиняемого Кроткевича, что ваша «…контрреволюционная деятельность в основном сводилась к дезорганизации производства путем задержки и вредительского составления производственных планов, вредительского нормирования труда…». Эту часть показания Вы подтверждаете?

Ответ: Нет полностью отрицаю.

Вопрос: Вам зачитывается еще одна выдержка из показания Кроткевича о том, что Вы «…с контрреволюционной целью срывали премиально-прогрессивную оплату труда, тем самым саботировали стахановское движение и искусственно создавали у рабочих недовольство Советской властью и партией…». Будете ли теперь отрицать свою подрывную деятельность на строительстве Судоремзавода?

Ответ: Да, отрицаю. Ни какой подрывной деятельности я в строительстве Судоремзавода не проводил.

Вопрос: Ваше отрицание неоспоримых фактов проведенной Вами подрывной деятельности необоснованны. Следствие требует прекратить запирательство и давать правдивые показания?

Ответ: Подтверждаю, что ни какой подрывной деятельности я не вел и в контрреволюционной организации не состоял и о существовании таковой мне не известно.

Протокол записан с моих слов верно мной лично прочитан в чем и расписываюсь

Допросил: Опер.уполномочен.

3 отд. УГБ КОУ НКВД

Сержант Госбезопасности

Подпись.

 

Итак, борьба началась с первого допроса.

Обычно старт знаменует как бы равенство сил. Еще есть порох в пороховницах, и допрашиваемый должен с самого начала продемонстрировать твердую уверенность в своей правоте и доказать свою очевидную невиновность. Сейчас он прямо и честно ответит на все вопросы — и дело тотчас рассыплется, обвинения окажутся клеветой, тьма исчезнет, и солнышко снова засияет.

На старте дистанция не видна. Верней, она представляется короткой, ибо жертва верит в свою непогрешимость и считает арест и обыск простым недоразумением. Марафон исключен. Беговая дорожка кажется стометровкой, — и если вдруг на ней обнаружатся какие-то барьеры, — преодолеем все и придем к счастливому финишу.

Конечно, голод первых дней напугал. Но ведь выдержал!.. Ничего страшного!

Конечно, августовская баржа с расстрелянными инженерами-ленинградцами стояла перед глазами2… Эта страшная картина на всю жизнь врезалась в память моей мамы…

Передо мной протоколы (не стенограммы!) допросов отца за три с половиной года следствия.

Написанные от руки корявыми малоразборчивыми почерками, они выдают поразительную безграмотность сержантов и лейтенантов, ведших записи. С русским языком у всех энкавэдэшников было плоховато, что поделаешь! С другой стороны, все вроде бы по-военному четко: всегда проставлено число, время довольно часто отмечено, около каждого ответа роспись допрашиваемого. В конце каждой записи обязательна фраза: «протокол записан с моих слов верно, лично мною прочитан, никаких замечаний нет». И — заключительное факсимиле.

«Документ должон быть оформлен» — незыблемое правило бюрократии, ибо сказано: «Социализм — это учет». Я, правда, добавил бы: «Учет того, чего нет».

«Все по закону» — это мечта. Когда по закону не все или, точнее, ничего, бюрократический молох должен с особой тщательностью регистрировать «как следует», «как надо» и, наконец, «как положено». Не придерись!..

Что бы там на этих допросах ни происходило, какие бы вопли и стоны ни раздавались, это все ничего не значит, важно одно — что зафиксировано в протоколе. Устная речь веса не имеет. Только то, что на бумаге и подписано.

Отец это прекрасно понимал. Поэтому он так скрупулезно и дотошно формулировал свои ответы, по возможности развернутые, не оставляющие сомнения в продуманности и честности. И надо было сохранять выдержку и твердость в главном — непризнании вины.

Обратим внимание на числа.

Арест — 3 декабря, а первый допрос аж 27 июля уже 1938 года. Промежуток, прямо скажем, мучительный.

Следующий протокол датирован 28 января года 39-го. Снова полгода... Этот допрос происходил глубокой ночью. «Начат в 23 часа 40 мин. <...> Закончен в 3 часа 25 минут». Далее в деле протокол допроса от 11 августа 1939 года, — как видим, следствие идет бешеными темпами. Этот документ зато самый длинный, на 14-ти страницах, испещренных мелким бисером. И опять перерыв до глубокой осени. Ждите! Терпите! Ждем. Терпим.

И вдруг темпоритм следствия меняется: 15 октября — один допрос, 16-го — другой, 17 октября — третий и четвертый. Сначала с 11-ти утра до полтретьего, затем в тот же день с полдесятого (вечером) до 11. А далее 19 октября новый допрос — «начат в 22.30», закончен около часа ночи — «00 ч. 50 мин 20/Х 39 г.».

Но и этого мало. В тот же день, 20-го, снова началась «беседа» со следователем — в 19 ч. 35 мин. — и продлилась меньше часа — до 20 ч. 35 мин.

Какое замечательное ускорение!.. Пришла пора заканчивать состряпанное дело. А чего волынить?.. Все давным-давно ясно. Крышка!

Однако с упорством, доходящим до нелепости, мой отец, в сущности, молодой человек 32-х лет, попавший в безвыходную ситуацию, ни на йоту не сходил со своей позиции. Его били в одну точку. Он в одну точку и отвечал.

На допросе от 28 января:

Ответ: Участником антисоветской право-троцкистской организации я никогда не был и никто меня в эту организацию не вербовал.

На допросе 11 августа 39-го года:

Ответ: Никогда вредительством я не занимался, ни в плановом отделе, ни на какой-нибудь другой работе.

17 октября 1939 года:

Ответ: Вновь категорически повторю, что никогда никакой вредительской или иной преступной деятельностью я не занимался. Работал честно и добросовестно, в интересах стройки, для того, чтобы сделать ее рентабельной. Утверждаю, что никакая экспертиза, если она проходила компетентно и объективно правильно, по-советски, не могла установить с моей стороны какой либо вредительской или преступной деятельности, так как я таковую не проводил.

 

Эта песенка про белого бычка продолжалась и 19 октября в полуночное время с той же туповатой настырностью вопросов и с той же обстоятельной аргументацией ответов, свидетельствующей о несостоятельности, абсурдности обвинений.

Но следователю вникать еще и в чисто производственную проблематику было просто не интересно. У людей в погонах были совсем другие задачи.

Однако хочешь — не хочешь, а слушай. Записывай.

Да, вникать вовсе не обязательно, а вот ВЕСТИ ДЕЛО — твоя обязанность. А потому приходится прикидываться знатоком и даже выглядеть специалистом по вопросам, к государственной безопасности напрямую отношения не имеющим.

И вот начинается так называемый производственный роман — особый литературный жанр, специфика которого в том, что служебные конфликты описываются здесь с такими подробностями, что только работу делают всепоглощающим смыслом существования человека, абсолютно подчиняя ей его личную жизнь.

Время 30-х — время вредителей и героев, которые с этими вредителями борются и обязательно должны их в конце концов победить. Сражение на крупной стройке или в маленьком колхозе изображалось символичной глобальной битвой — за хлеб, за металлургию, за кирпичи… В общем, за социализм. Кто не с нами, тот против нас. Индустриализацию, коллективизацию требовалось запечатлеть в монументальных картинах и образах, торжестве и триумфе сталинской идеологемы. На этом историческом столкновении происходило рождение homo soveticus — нового существа эпохи сталинизма.

«Лес рубят — щепки летят». Мой отец стал образцовой щепкой. Вся его безграничная преданность социализму только подливала масла в огонь, в гудении и треске которого эти самые люди-щепки быстро обугливались. Система пожирала своих сторонников, считая их недостаточно преданными верноподданными.

Кличка «вредитель» становилась клеймом. «Вредителю», каждому, уготованы лишь два варианта. Первый — из трех букв: ВМН — Высшая Мера Наказания. Второй тоже из трех букв: ЗЭК — заключенный. И теперь остатком твоей жизни распоряжался ГУЛаг.

Однако «дело» все же надо было состряпать. Чтобы можно было впарить любую ложь, требовалось главное — «чистосердечное раскаяние» и признание. Если «сам признался» — значит, виновен, и «суд» (приговор) над тобой будет считаться справедливым. Поэтому выбить признание и есть цель следствия, — не поиск истины, не разбор «правоты-неправоты» доноса, а вот эта дорогостоящая — ценою в жизнь — строчка: «признаю себя виновным». Достаточно!.. Теперь…

— Распишись!

И расписывались. Миллионы!.. И — к стенке.

«Всего-то» вопрос психологии. Вопрос, можно сказать, сугубо личный, даже интимный. Однако вопрос вопросов. Вся могучая система тоталитаризма держалась, в сущности, на двух главных чувствах — страха и восторга, которые должны были заполонить дух и плоть каждого индивидуума, каждой единички, превращенной в полнейший нуль.

Стоит задуматься над этим простым выбором: почему кто-то «признается», а кто-то нет. Почему один стоит насмерть, а другой ломается, предает себя и других.

Конечно, пытки. Физическую боль, если она дикая, беспредельная, — и это хорошо уяснили в ЧК и НКВД, — человеку не дано снести.

Выбить зубы… Выдавить глаз… Отрезать ухо… Отбить почки… Иголки под ноготь… Оторвать яйца… Обварить кипятком… Заставить съесть соб-ственный кал… Повесить связанного за ноги вниз головой на сутки… Спустить в яму, где тебя встретит добрая сотня голодных крыс… Или голод — по-освенцимски, по-колымски. Когда зэка не кормят вообще. Пока он не подохнет. Или пытки электротоком — до состояния шока.

Все эти «методы физического воздействия» призваны достичь одного — безоговорочного признания.

Мой отец был, что называется «еврейский дуб». Иначе не назовешь. Есть такая людская порода, которая наперекор любой невзгоде готова стоять и выстоять.

Несомненно, такие несгибаемые, мужественные люди встречаются в любом народе. И все же мне и по сей день кажется, что отцовская стойкость объясняется какой-то непознанной генетикой и химией, замешанными на тысячелетней выстраданной стойкости некоего древнееврейского рода. Ветхозаветный дух и брутальная витальность были его естеством. Это был человек со стержнем, точнее, со стволом, уходящим своей корневой системой глубоко в землю.

Таких людей невозможно поколебать. Он и не сдался. Выстоял. И я горжусь своим отцом. Он — не признался. Несмотря ни на что. Об этом вопиет каждая страничка поганого четырехтомника.

Все дело в том, что у отца моего всегда и во всем была этакая руководящая железобетонная установка — жить и выжить, чтобы жить. Конечно, его пытали и били, били и пытали по полной программе. Как и всех, кто попадал в когти сталинщины.

Много позже, 16 апреля 1953 года, то есть через месяц с небольшим после смерти вождя, отец обращается с душераздирающим письмом на имя Маленкова, чуя своей зэковской ноздрей, что пересмотр его дела не за горами. Там названы фамилии следователей — Матвеев, Шипицын, Глотов и Григорьев, «глумившихся надо мною в течение 22-х суток непрерывного “допроса”, с 31/ V до 22/ VI 1938 года и продолжавших работать в 1939 г. в Камчатском ОблНКВД».

Так что протоколы, хранящиеся в деле, — это лишь надводная часть айсберга. Главный массив никак не фигурирует, будучи спрятан на никому неведомой и уже, боюсь, недоступной глубине. Концы в воду! — нетленный принцип инквизиции. Так пытались похоронить правду о пресловутом «методе физического воздействия» на арестованного: откройте дело полностью, отколупните сургучи и отделите бандерольную бумагу от страниц, где остались следы палачей и их жертв.

…Обвинение зиждется на доносах. И на перекрестных «изобличениях» в процессе давления на арестованного. Они-то и являются главным юридическим обоснованием для выводов следствия. Никакой адвокатуры. Сам барахтайся, сам себя защищай. Если сможешь, конечно. Отсюда приоритет лжи и клеветы как основной метод сооружения Дела, — страна погрязла в этом месиве взаимных осквернений и очернений.

Допросы, допросы, допросы…

И вот вы уже в ловушке. Вы в когтях зверя.

И тут открывается, что ваши бывшие сослуживцы, с которыми вы дружески общались, ходили друг к другу в гости, пили чай, иногда водочку, а на праздники выходили общей колонной демонстрантов…

Первое чувство: не может этого быть!.. Невозможно поверить!.. Дорогие коллеги вдруг оказываются вместе с вами в одной тонущей лодке. И самое жуткое и удивительное — это то, что вместо общего усилия по спасению судна все начинают драку, стараясь потопить друг друга — безжалостно и злобно. Всем кажется, что они спасутся. Только так!.. другого выхода нет!.. Топи товарища и выйдешь на берег сухим... И тогда слова «Вы изобличаетесь» становятся самым смертоносным штампом, на который надо как-то реагировать.

 

Вопрос: Вы достаточно изобличаетесь в принадлежности к антисоветской правотроцкистской организации показаниями обвиняемых — участников этой же организации Крутикова Виталия, Кириллова Анатолия, Чайковского Исера, Коноваленко Михаила, Кроткевича Георгия и Митенева Петра. Что Вы скажете на это?

Ответ: Показания данных лиц о моей причастности к антисоветской право-троцкистской организации являются от начала и до конца ложными и клеветническими. Еще раз повторяю следствию, что членом право-троцкистской организации я никогда не был и о ее существовании мне известно не было, а также не было мне известно и о принадлежности вышеупомянутых лиц к право-троцкистской организации.

 

Кто кого?.. Из отца хлещет едва скрываемое негодование против своих доносителей и клеветников, но нигде не видно в их адрес каких-либо оскорблений и брани.

Поэтому поведение на допросах при всей их одурманивающей монотонности и рассчитанной волоките есть высший пик напряжения — духовного и физического — для людей, попавших в клетку и пытающихся во что бы то ни стало из нее выкарабкаться. Как в шахматной игре, вы обязаны молниеносно просчитывать варианты, дающие выигрыш или проигрыш, и выбирать комбинации, ведущие к победе, с железной последовательностью гнуть свою линию, несмотря ни на что. Отец выстроил свою самооборону сам, без чьей-либо помощи. Все арестованные были в одинаковом положении — на границе гибели. Но выстояли не все. Обычно говорят: нельзя никого осуждать. «Они столько пережили». Это правильно. И все же следует отметить особо — несдавшихся. Ваш подвиг в одном — в непризнании вины, которая обрушилась на вашу голову. Даже в полуобморочном состоянии, в «бессознанке» и в предсмертном бреду вы говорили одно и то же, одно и то же, одно и то же:

— Нет… Не признаю… Не виновен…

 

Наркому Внутренних Дел Союза С.С.Р. т. Берия
Прокурору Союза С.С.Р.

 

От з/к Шлиндман Семена Михайловича
1905 г. рожд., б. Нач. Планового отдела
Треста «Камчатстрой» НКПищепрома СССР,
арестованного 3/ XII . 1937 г. в г. Петропавловске
на Камчатке, заключенного в ИТЛ, сроком
на 8 лет, по постановлению Особого
Совещания НКВД СССР от 23/ VII . 1940 г. № 73.-

Канский ОЛП Краслага НКВД, строительство
Гидролизного Завода.

ЖАЛОБА

«За участие в антисоветской право-троцкистской организации», — гласит постановление Особого Совещания о заключении меня в лагеря.

Но это совершенно неслыханное дело: взять честного советского человека, продержать его почти 3 года под следствием по обвинению в совершении чудовищных государственных преступлений, которых он никогда в жизни не совершал и не мог совершать, а потом, на основании вымышленных, клеветнических и провокационных «материалов», заключить его на 8 лет за участие в к.-р. организации, о которой никогда не имел никакого понятия.

Наложить такое ужасное, позорнейшее клеймо на человека, лишить его свободы, оторвать от общества, от семьи, — это ведь что-то да значит, на это надо иметь какие-то основания!

Таких оснований нет и быть не может, ибо я нисколько не виновен в предъявленных обвинениях, построенных на лжи, клевете и гнуснейших инсинуациях. <...>

Следствие с самого начала и до конца, велось с вопиющими нарушениями норм УПК РСФСР (неразб.).

Расскажу только об одном:

31/ V . 1938 г., вечером, начался мой «допрос», продолжавшийся до 5-ти часов утра 22/ VI . 1938 г. Два дня из них, 12 и 13 июня меня продержали в карцере, остальное же время, с 9-ти часов вечера 31/ V до 5-ти часов утра 12/ VI и с 5-ти час. утра 14/ VI до 5-ти час. утра 22/ VI . 1938 г., без всякого перерыва, проводился этот «допрос».

За все эти 22 суток только 16 часов мне дали спать, когда был в карцере — по 8 часов в ночи на 13-е и 14-е июня. Когда я, мучительно одолеваемый сном, начинал дремать, немедленно мне давался удар линейкой, пинок ногой или кулаком, или в ухо дикий окрик следователя, или же, что всего ужаснее, тонкая струя холодной воды за шиворот, на позвоночник. Сотни раз, теряя равновесие, я падал столбом, ушибая голову и тело о косяк двери, об угол следовательского стола, об пол. Зверское избиение руками, ногами, пощечины, «прощупывание» ребер и селезенки. Голова и тело были покрыты ссадинами и кровоподтеками. (неразб.) суток, в общей сложности, продержали меня в наручниках, вгрызавшихся в кости, у самых локтей, в закрученные назад руки. Это была совершенно неимоверная, нечеловеческая боль, парализовывавшая и тело, и мысль. Сутками заставляли сидеть на уголке табурета, на «кобчике», вытянув руки вперед, или же выстаивать не шелохнувшись, на ногах. Все 22 суток держали меня на карцерном режиме питания: 300 грамм хлеба и 3 стакана воды в день. Изощреннейшая площадная брань, угрозы расстрела, ареста жены с ребенком, прямые антисоветские выпады следователей Матвеева, Шипицына, Глотова и Ноздрачева, как-то: — «Вся их нация такая — раньше торговали галантереей, а сейчас торгуют Россией», «Все из их нации — троцкисты».

Когда я потребовал убрать этих черносотенцев, пробравшихся под видом советских следователей в органы НКВД, то, по распоряжению Евлахова (б. нач. 3-го отделения КОУ НКВД), меня жестоко избили, еще крепче закрутили наручники и писали рапорт о том, что я-де «провоцирую следствие»…

От меня требовали только одного: «признать себя членом к.-р. право-троцкистской организации, указать ее участников, требовали «признаться» во вредительстве, диверсиях и даже в таком чудовищном деле, как покушение на Наркома А.И.Микояна, которое я, якобы, подготавливал во время пребывания в командировке в Москве.

Несмотря на все эти жуткие пытки и издевательства я остался честным человеком, — ни одного слова лжи, клеветы от меня не услышали, не добились. Я был готов скорее умереть, но не стать клеветником, не опозорить честного советского имени, не делать такими же несчастными как я и моя семья, людей и их семьи, о которых я ничего плохого не знал. Моя совесть перед самим собою, перед своей семьей, перед Партией и Правительством, перед всем Советским народом — чиста.

Я жил честной, трудовой жизнью советского специалиста на воле, я остался честным человеком и в тюрьме.

Все мои показания, имеющиеся в деле, правдивы, мне нечего от них отказываться, — они подтверждаются документами, экспертами, действительными фактами.

На каком же основании меня осудили? <...>

Прошу Вас, гр-н Прокурор Союза, по-настоящему ознакомиться с моим делом и сделать соответствующие правильные выводы.

Перед Вами живой человек, преданный своей Родине, Партии и Правительству, для кого самым близким и дорогим именем было и осталось имя И. В. Сталина.

Прошу Вас подойти к решению моей участи так, как учит этому Сталин: всесторонне и (неразб.) если перед Вами враг — уничтожить его беспощадно, если честный человек — прекратите издевательства над ним, освободите, верните в общество, в семью.

Прошу сообщить мне о Ваших решениях.

15/ I . 1941 г. Подпись.

 

Он клялся в верности Сталину, зная, что письма проходят перлюстрацию, и обращался к нему…

Из разговора с отцом (в 1961 году):

 

Я . Обращался?

ОТЕЦ . Конечно, обращался. Трижды.

Я . И что?

ОТЕЦ . И ничего. Товарищ Сталин лично мне не ответил. Он вообще никому не отвечал. У него других дел было много.

 

О да!.. «Дел» у него было действительно невпроворот!.. Сегодня несомненно, что истинным «троцкистом» был сам Сталин, взявший на вооружение левацкий принцип: цель оправдывает средства. Вождь имел цель отнюдь не общественную, а личную. Всем казалось, что он хотел построить социализм, а ему надо было сохранить себя у власти. И все.

Судьба отца — крупинка в грандиозном объеме сталинских злодеяний.

 

Он не взошел на эшафот. Он выжил, потому что не признался. Факт есть факт: в первой части трагедии герой не сломлен. Он выжил. В апокалипсисе.

Теперь предстояло выжить в аду.

 

Совершенно секретно
Из протокола № 51 заседания
Политбюро ЦК ВКП (б)

 

1. утвердить проект представленного НКВД оперативного приказа о репрессировании бывших кулаков, уголовников и антисоветских элементов;

<…>

5. Отпустить из резервного фонда СНК на оперативные расходы, связанные с проведением операции, 75 миллионов рублей.

Секретарь ЦК                             И. В. Сталин

31 июля 1937 года.

 

Итак, это у него называется «оперативные расходы». То есть — пустить в расход оперативно — так, видно, следует понимать вождя.

У Лукоморья дуб срубили,
Златую цепь в Торгсин снесли,
Кота в котлеты изрубили,
Русалку пачпорта лишили,
А Лешего сослали в Соловки.

Там днем и ночью люди в клетке,
Над клеткой той звезда горит,
И об успехах пятилетки
Народу Сталин говорит.

              Неизвестный автор 30-х годов.

А вот что Сталин говорил не народу, а своим цепным псам.

Шифром ЦК ВКП(б)

Секретарям обкомов, крайкомов,
ЦК Нацкомпартий,
наркомам внутренних дел,
Начальникам УНКВД

ЦК ВКП(б) рязъясняет, что применение физического воздействия в практике НКВД было допущено с 1937 года с разрешения ЦК ВКП(б) в виде исключения…

Стоп. Всего-то начало предложения, а уже три вранья.

Вранье № 1: это не ЦК «разъясняет», а товарищ Сталин лично (см. его подпись в конце документа) пишет.

Вранье № 2: не с 37-го года пытки, а с первых лет революции. И Соловки тому первое неоспоримое доказательство.

Вранье № 3: «С разрешения ЦК… в виде исключения» — это Сталин лично от себя отводит вину, возлагая ее на своих сподвижников, — это раз. А во-вторых, о каком-таком «исключении» речь идет в 1939-м (!) году, когда Большой террор со своим макромартирологом перевалил все мыслимые цифры!

 

…в виде исключения в отношении явных врагов народа, которые, используя гуманный метод допроса, нагло отказываются выдавать заговорщиков… Опыт показал, что такая установка дала свои результаты, намного ускорив дело разоблачения врагов народа.

 

Как «явные враги народа» использовали «гуманный метод допроса» — ведь не они же сами себя допрашивали!.. Что касается «опыта», вождь прав: «результат» был получен, и он еще ждет обнародования на будущем советском (уже российском) Нюрнберге над Сталиным и сталинщиной.

Желая, в свое время, во что бы то ни стало избежать такого суда, Сталин хитрит и делает следующую оговорку:

 

Правда, впоследствии на практике метод физического воздействия был загажен мерзавцами: Заковским, Литвиным, Успенским и другими, ибо они превратили его из исключения в правило и стали применять его к случайно арестованным честным людям, за что они понесли должную кару.

 

Товарищ Сталин объявляет о перегибах. Вот такой выверт. Сталин признает (!), что были «случайно арестованные люди». Так отвечай за это в первую очередь.

— Сталин не знал!

Эту чепуху и сегодня повторяют (уже не искренне, а потому преступно) оголтелые сталинисты.

Однако сталинский хитроумный план заключался в том, чтобы найти виновных и переложить НА НИХ свою ответственность за Большой террор.

В замечательной, потрясшей меня книге Юрия Бродского «Соловки. Двадцать лет особого назначения» автор пишет:

«Исторические этапы деятельности “исправительных лагерей” на Соловках закончились массовой гибелью “исправляемых”, однако и большинство деятелей, приложивших руку к созданию концлагерей на островах, тоже стали жертвами построенной ими системы».

Но вернемся к сталинскому «разъяснению». В нем вождь предстает не только как просто сторонник пыток в практике следствия, но еще и как большой ТЕОРЕТИК ЗВЕРСТВ.

 

Но этим нисколько не опорачивается сам метод, когда он правильно применяется на практике.

ЦК ВКП(б) считает, что метод физического воздействия должен обязательно применяться и впредь, в виде исключения в отношении явных и неразоружившихся врагов народа, как совершенно правильный и целесообразный метод.

ЦК ВКП(б) требует от секретарей обкомов, крайкомов, ЦК нацпартий, чтобы они при проверке работников НКВД руководствовались настоящим разъяснением.

Секретарь ЦК ВКП(б)               И. Сталин
10 января 1939 года.

 

* * *

Приговор вынесен. Дальше что? Вынужденная разлука...

Взаимообмен посланий — это единственная веточка, на которой можно обоим удержать груз одиночества

Начинается эпоха переписки. Бравурность нот выражает трагизм мелодии. Возвышенность речи в этом ворохе — это никакая не литература, она лишь шифрует кошмар самой жизни. Эту переписку вполне можно было бы выбросить на помойку, но вся беда в том, что авторы этих писем — реальные люди — уже давно там, на помойке истории! Забытые и никому не нужные. Это вам не переписка Цветаевой с Пастернаком или, скажем, Сталина с Черчиллем… Это не беседы Гёте с Эккерманом и не полемика Вольтера с Екатериной… Попав в мясорубку эпохи, эти двое были растерты в пыль, да они и были обречены изначально, еще когда поженились, еще когда вкусили первый рабфаковский поцелуй… Уже тогда они были приговорены, но, конечно, совсем не предчувствовали того, что с ними вскорости будет… Их наивность, молодость, романтизм были столь лучезарны и искренни, что наша ирония здесь никак не уместна. Пожалеем же родителей наших, как жалеют жертв землетрясений и наводнений.

— Мы все — крошки, застрявшие в усах вождя, — говорил отец. — Нас НАДО было смахнуть, мы мешали…

— Чему?

— Процессу поедания основной пищи.

Но переписка — только надводная часть айсберга. Сворованная государством жизнь обернулась призрачным шаламовским животным существованием, когда сам собой возникал тяжелейший выбор — остаться ли человеком или превратиться в дерьмо.

«В лагере убивает работа, поэтому всякий, кто хвалит лагерный труд, — подлец или дурак» (В. Шаламов. «Любовь капитана Толли»).

Отец, не бывший ни подлецом, ни, тем более, дураком, уклонился в своих письмах от рассказа о подробностях трудовой деятельности в лагере, — и это был он, всегда с головой погруженный в работу.

Конечно, он знал, что письма перлюстрировались. Малейшее отклонение от норм «что можно, что нельзя» оборачивалось карой, самой слабой разновидностью которой мог быть карцер. Это называлось «сохранением классовой сущности» заключенного: надо было льстить палачу, благодарить палача, славить палача.

Собственно, то же самое делали подневольные люди, находившиеся на так называемой свободе. Но те, кто сидел, чтобы выжить, должны были каждую секунду ПОДТВЕРЖДАТЬ свою искреннюю преданность охране и ее идеологии. Этот садомазохизм входил в обязаловку и здесь, и там. Присяга на верность. Иначе…

В российской тюремной традиции обмануть, обойти дуру-цензуру значило проявить превосходство узника над охраной.

«Твоего брата отправили в санаторий», — писал невольник, а на воле все понимали, что санаторий — это концлагерь. «Поехал в гости к Дзержинскому» — в переводе на общепонятный: «расстрелян». «Сестра заболела и лежит в больнице» — читайте: арестована. «Доктор признал здешний климат для твоего папы вредным» — читай: «перевели в другое тюремное заведение».

«Эзопов язык» в старых тюрьмах России знали все. Советский тюремный «новояз» был гораздо более изощренным. Надо было прежде всего подчеркивать ИДЕОЛОГИЧЕСКУЮ верность режиму и «лично товарищу Сталину». Иначе ты — плохой зэк. Письмо по сути своей интимно, секретно, лично, но именно личная жизнь должна быть поставлена под контроль. Увеличение срока — вот что светило со страницы каждого письма. Сдерживать себя, следить за собой, чтоб не вырвалось лишнее словечко, такому романтику, каким был от природы отец, — задачка хуже некуда. «Не проколоться» — ведь «слово не воробей, поймают — вылетишь».

Однажды, году в 65-м, я спросил отца с обезоруживающей прямотой:

— Папа, а скажи, почему ТАМ, где столько людей погибло, ты остался живым?..

Он ответил горькой шуткой:

— Когда все умерли, меня попросили остаться.

Но я-то знал, почему он выдюжил.

В письмах прямо, не между строк, содержится объяснение: потому что верил в свою невиновность...

«Невиновен». Это была истина, благодаря отстаиванью которой он спас свою душу и тело.

 

г. Петропавловск на Камчатке, 12/ IX -1940 г.

Здравствуй, дорогая Лика! Наконец-то получил возможность писать письма. Правда, слишком дорогая цена этой возможности, но не я ее назначал. Главное в жизни — не терять чувства юмора, не впадать в уныние. Вся беда только в том, что на нашу долю выпадает горький юмор — что ж поделаешь? Это письмо не принесет тебе радости, я должен огорчить тебя, — не вини меня в этом… С первой минуты моего ареста я все надеялся на справедливый исход, но судьбе он оказался неугодным. Решением особого Совещания при НКВД СССР от 23/ VII т.г., по обвинению в принадлежности к антисоветской право-троцкистской организации, я осужден на 8 лет лагерей, считая с 3/ XII -37 г. скоро меня этапируют в назначенный мне Нориллагерь, в Норильск, Красноярского края. Решение это я получил 10-го числа, позавчера. Но сейчас я на работе в Канском лагере. Пока что я здесь буду, наверное, до весны. Плохо совсем с табаком — курить нечего, да и питания не хватает. Прошу тебя, моя Лика, вышли мне посылку. Главное — табак, сахар и жиры. Говорят, что из Москвы нельзя посылать — не принимают, но может быть удастся? Посылки, что ты выслала на Камчатку я не получил — уехал. Подай заявление на почтамт, чтобы тебе вернули их обратно, пусть запросят по телеграфу, а то пропадут. Из вещей мне нужно только: 2 пары теплого и 2 пары простого белья, 3 пары носков простых и 2 пары теплых. Больше ничего пока что из вещей не нужно. Я одет хорошо. Петя, перед отъездом дал мне полушубок, ватный костюм, резиновые сапоги, пару белья, был я у него дома (с конвоиром), видел Виктора Бужко, Финогенова. Николай Иванович обещал мне быть в декабре м-це у А. И. Микояна и говорить обо мне. Емельянов тоже должен быть в Москве. Обратись к нему за помощью. Дорогая Лидука, я написал с дороги , 7/ XI , письмо родным. Я категорически просил установить с тобой нормальные родственные отношения, поругал их за все. Ты не держи обиды на них, — все вы болеете за меня, всем тяжело, надо друг другу помогать.

Сберкнижку я сдал 28/Х в Петропавловскую горсберкассу, получил квитанцию, как только там получат твое письменное заявление о переводе вклада в Москву, это будет сразу же сделано получила ли ты его уже? Денег пока что мне не нужно, купить нечего, об этом я напишу потом.

Сейчас я тороплюсь отправить тебе это письмо. Извини, что коротко и сухо. Милая моя, родная женушка! Мой дорогой сынка! Все мои мысли и чувства только и только с вами. Всегда и постоянно.

Жду от тебя, моя Лидуха, письма подробнейшего, фотографии и посылку (да, еще нужны мне валенки) с табаком и вкусными, сытными вещами, которых я не пробовал 3 года.

Целую вас крепко, крепко.

10/ XII -40 г.

Ваш муж и отец         Сема.
Привет всем, всем родным. Особый — маме Александре Даниловне.
Проси всех писать мне. Привет моим родным. Еще раз целую крепко.
Твой Сема.

 

У этого письма мощная витальность, — как теперь бы сказали. Человек борется, это видно и это заслуживает восхищения. Он еще не созрел «после трех лет сидки», чтобы горестно махнуть на себя рукой: бесполезно просить, все, в сущности «бесполезно». Это не его надежда умирает последней. А покуда я жив, буду лететь в пропасть с верой, что воспарю, не разобьюсь, не подохну. Но уже в другом письме появляется чисто зэковский скепсис: «я вряд ли получу ответ», уже очень осторожно спрашивает о «товарищах», не уверен… И был прав: насколько я знаю, никто к маме не пришел. Люди боялись. А чего? НКВД? Берии? Иосифа Виссарионовича?..

Нет, прежде всего боялись друг друга. Боялись ОБЩЕНИЯ. Конечно, не все. Вот упомянутый «Петя» — это Петя Склянский, — кажется, он один-единственный подал сигнал — то ли позвонил, то ли все же тайно встретился с мамой… Но домой к нам никто ни ногой, и это понятно: кому хотелось загреметь, вдруг донесут, вдруг усмотрят в таком визите «организацию»?!.

И еще. Отец знает, чувствует: не ладится у жены ни с его сестрами — Пашей и Розой, ни с его престарелой больной матерью. «Я категорически просил установить с тобой нормальные родственные отношения». Как бы не так! Мы увидим еще, как конфликт будет расти. Этот снежный ком потом покатится и придавит всех участников… Отец ч€уток к этой опасности и недаром называет мою бабушку, а свою тещу Александру Даниловну «мамой». Он знает, откуда ветер дует, и стремится загасить огонек вражды, — тонкий психологический ход: «вторая мама» должна клюнуть на эту деликатно проявленную «родноту», она перестанет поносить его сестер и маму…

Ах, если бы оно так и вышло!..

 

Помнишь, моя Лидука, что я писал тебе в больницу, когда родился наш Марик? Вместе с тобой я хотел воспитать его хорошим, настоящим коммунистом, ленинцем-сталинцем, обладающим всеми качествами нового Человека. Хотел ли я, и мог ли я хотеть другой какой-то жизни? Конечно, нет. И больше, чем кто бы то ни было, ты знаешь об этом. Все то, что случилось со мною: арест, обвинения, заключение в лагерь «За участие в антисоветской право-троцкистской организации», — настолько дико, бессмысленно, что просто и не знаю, что говорить, как говорить, кому говорить?

До последнего момента, на протяжении почти 3-х лет следствия, я дер-жался стойко, был уверен, что разберутся, все выяснится, буду освобожден, реабилитирован. С гордостью могу сказать, что я — один из тех единиц, что пройдя все ужасные «методы» и проч., остались честными людьми, не лгали, не клеветали ни на себя, ни на других. Моя совесть чиста и перед людьми, и перед советским Государством, и перед тобой, и перед моим сыном, — я не лгал, я говорил только правду, нашу правду, меня били, калечили за нее, не верили, или, вернее, прикидывались неверящими. Я стоял на своем твердо, уверенно, ибо единственная правда — это правда о моей невиновности. В конце 39 года, наконец, было проведено нечто более похожее на настоящее следствие. И с первых же шагов все обвинения оказались опровергнутыми, разбитыми.

Была создана новая комиссия: Павлов — Пред. Облплана, Решетников — зам. Нач. план. отдела и инж. Горлин — с Судоремзавода. Вызывали меня на заседание комиссии, я дал объяснения, приложили документы, опровергли предыдущую «экспертизу», записали, что не находят в моей работе «каких-либо элементов вредительской или иной преступной деятельности». Значит, все хорошо! Так нет же. Посылают на Особое Совещание и я получаю по совершенно дикой, неправдоподобной формулировке, — 8 лет лагерей.

Так сделали меня «участником» право-троцкистской организации, о которой я не имел никакого понятия… Это ведь жуткий, нелепый парадокс: я и «антисоветская правотроцкистская организация»… Мыслимо ли это? Это ведь такое чудовищное издевательство, надругательство над честным советским человеком, что я просто и не знаю, что же теперь делать? К кому обращаться, кому жаловаться? Все мои заявления попадают, конечно, не к прямым адресатам, а в аппарат, где их не читают и кладут под сукно. Еще до получения решения Особого Совещания я из тюрьмы послал заявления и жалобы: 3

Беда в том, что большинство этих заявлений было написано и попало на место уже после 23 / VII , т. е. после решения Особого Совещания.

Ответов я не получал. <...>

Но ведь должны же, чорт возьми, разобраться и установить действительную мою невиновность. Не может же так остаться!

Все сейчас будет зависеть от вас — тебя и родных... Нужно писать и писать, добиваться личных свиданий с руководителями партии и Правительства, с Прокурором Союза, с А. И. Микояном, Л. Берия. Просите, чтобы вмешались, лично разобрались в моем деле. Наймите адвокатов — они должны добиться пересмотра моего дела. Моя милая, любимая женушка! Вся надежда на тебя и сестер. Кто еще поможет мне сейчас? Я прошу и тебя и их не ссориться друг с другом, бросить все обиды, и действовать вместе, общими усилиями и общим советом.

Тебя, моя Лика, я вовсе не виню ни в чем, только я, сам перенесший много, могу понять, что пришлось перенести тебе. Я уважаю, ценю и люблю тебя больше, чем когда бы то ни было, и я мечтаю день и ночь о том времени, когда я зайду в наш дом, к тебе, моей любимой женушке, обниму тебя крепко, крепко, буду целовать и ласкать тебя, мою милую, дорогую! Как хорошо нам будет тогда с нашим Мариком, нашим сыном, моим мальчиком. Я его совсем ведь не знаю, какой он сейчас, большой уж парень — говорит, бегает, балуется, поет, читает? Как здоровье, рост, как он развивается? Как ты, моя девочка, здорова ли, все ли хорошо у тебя? Как легкие, сердце, не болеешь ли? Главная моя просьба — береги себя и сына, не отказывай себе в необходимом. Напиши все подробности о себе, о сыне, о маме, о родных, обо всем, обо всех за это время… И обязательно фотографии, чем больше, сколько только есть, и старые и новые, — они будут мне великой радостью. Получила ли ты письма, что посылал тебе на этих днях? Это письмо с 12/ I Х — пятое по счету — буду нумеровать в дальнейшем, и ты делай это же. Ликин! Вышли мне, пожалуйста, посылку: махорки побольше, табаку, папирос, сахар, конфет, жиров, — ну, ты сама знаешь, что нужно. Да не все, кажется, можно достать сейчас? Мне нужно сейчас подкрепиться малость, хоть короткий срок.

Вот адрес, по которому можешь послать деньги, а их передадут мне. Не знаю, верно ли это, но попробовать первый раз надо. Адрес: г. Канск, Красноярского края, до востребования, Егоровой Анастасии Алексеевне. Если не пропадут, то можно будет в следующий раз еще перевести. Деньги нужны, особенно в первое время. Я работаю бухгалтером в производственно-технической части с января, возможно, перейду на плановую работу (если не погонят на общие). Работы очень много, не меньше 13-14 часов в сутки, а бывает и больше. Обо мне не беспокойся. Хочу жить и жить обязательно. Хочу быть с тобой, с сыном, в своей семье. Надеюсь, что это будет, рано или поздно, но будет.

Целую тебя и сынку крепко, крепко, обнимаю и желаю здоровья и благополучия

Ваш Сема.
Привет всем родным.
Писать больше сейчас не могу.
15/ XII -40 г.

 

Это письмо — замечательный, по-своему, документ. Как видим, отец писал его три дня (ночами, естественно). Это — вопль. Нервы начали сдавать. Несомненно, письмо написано в два адреса. Маме и палачам. Прежде всего глазам проверяющего надо было представить клятву верности — и чем отштампованней будут слова, заверяющие верность, тем более ты будешь походить на винтик системы. Даже находясь в лагере, лижи задницу советской власти, как все!..

Конечно, можно было этого и не делать. Но тогда — оставь надежду, зэк!.. Смирись со своей судьбой. Молчи. Затаись. Терпи и не проси ничего у своего палача. Выживешь — хорошо. А подохнешь — что ж, зато человеком, не рабом, ушел в иной мир. Но до этой позиции надо было еще дойти. Зэк, не сдавшийся судьбе, а выживающий, опершись только лишь на свой дух, на свое достоинство, — этот зэк для отца, отсидевшего в общей сложности в сталинских душегубках 15 лет, еще впереди. А пока… Пока он клянется в верности Сталину: «проверяющий» вдруг, может быть, и усомнится в своей политической фантазии насчет «врага народа»?..

Иллюзии?.. А Отцу надо было выиграть битву за свою жизнь, а битва — это и отступления, и компромиссы…

В письмах мелькают фамилии. В том числе тех, кто оболгал отца. Но ведь и спасибо сегодня хочется кое-кому сказать. Кто эти люди — Павлов, Решетников, инженер Горлин?.. Ведь не настучали же!.. Ведь не согласились с другими «экспертами»!.. А некто Анастасия Егорова — кто она, что я могу знать о женщине, вольной жительнице Канска, которая согласилась передать деньги заключенному?.. Ничего?..

Нет, знаю и через десятки лет пытаюсь ей поклониться: Сталин и Берия не понимали, что человеческое все равно сильнее бесчеловечного, — хоть всю страну, весь народ посади в яму, а найдется какая-нибудь Анастасия Егорова и поможет человеку, и выживет он, и страна, и народ.

Следующие письма только подтверждают отцовскую жизнестойкость.

За что? Что сделал я плохого в своей стране?

Чем хуже я других людей, работающих, созидающих, наслаждающихся жизнью? За что мне такое несчастье? Неужели я не добьюсь правды и окончательно лишусь всего, даже всей моей семьи?

Ты уж совсем большая, моя Лика! 31 год… А давно ли я тебя встретил 18-летней девушкой? 2-го февраля 1929 года я поступил на работу в Стройсиндикат и тогда я впервые увидел тебя — стройную, черноглазую девочку с косичками! А ты обратила на меня внимание во время моего выступления на предвыборном собрании, — помнишь? Ты сама мне об этом рассказывала… А теперь ты пишешь мне эти безжалостные строки...

Неужели и ты думаешь, что судьба нас окончательно разъединила?

Я в это не верю, не хочу верить, что только в надежде выйти свободу, быть с тобой, с сыном, в своей семье, я черпаю силы, не станет этой надежды, — и жить мне уж нельзя будет. Для чего и для кого? Ты должна дождаться меня во что бы это ни стало, любой ценой.

Не оставляй меня, Лидука, не оставляй!

У меня отняли все, что только можно отнять у гражданина и человека, но я счастлив тем, что у меня осталась верная любящая жена, мой замечательный сынка, что вы меня любите, верите мне, и готовы ожидать своего несчастного мужа и отца. И это сознание, это ощущение вашей любви и поддержки, это твое, моя Лидуконька, доверие, вселяют в меня бодрость и силы для того, чтобы перенести все, что выпало на мою долю. Я горжусь тобой, Лидука, и люблю тебя крепче, чем когда бы то ни было. Знай, мой мординька, что ты и Марик для меня — моя жизнь, все мое будущее. Вы должны быть здоровы, чтобы дождаться меня, чтоб мы могли пожить с вами многие и многие годы. А я буду здоров, обо мне не беспокойся, я все перенесу стойко, ничто меня не сломит, ибо я знаю и имею для чего и для кого жить: для моей семьи, для тебя, моей единственной любимой, для моего сына, который должен быть прекрасным человеком!

«Когда строку диктует чувство». Тогда само написание письма становится для зэка актом приобщения к жизни на свободе, выводит его дух за пределы колючей проволоки, вытаскивает из бесчеловечного к человеческому — прежде всего к семье как норме «гражданского состояния». В этих условиях сохранить любовь, оставленную ТАМ, значило спасти себя, — наполняясь энергией чувства, лагерник преодолевал не только собственное одиноче-ство, но еще и СИСТЕМУ, ибо ГУЛАГ не в силах был забить человека до конца. Человек все еще неровно дышал к своей за тысячи километров где-то сейчас живущей жене, он изнемогал, но жил!.. Жил! И это самое главное!..

Затерявшаяся в хаосе и кровавых нагромождениях ХХ века частная историйка любви моих родителей, конечно, не нова. Но столь же и не осмыслена. Может быть, она и важна-то лишь для меня — конкретного плода этой любви, а человечество живет, покоряясь великой силе — забвению. Уж если из сознания уходят «события исторической важности», то что уж требовать от людей помнить про какие-то пылинки, которых давным-давно смело могучим веником Времени.

Однако почему-то не хочется поддерживать этот в принципе полезный инструмент, соглашаться считать «пылинками» живших и страдавших на этом свете людей. Вот почему каждый рядовой документ, ими оставленный (ну, к примеру, чье-то кому-то письмишко), неминуемо с течением времени высвечивается в исторический раритет, характеризующий эпоху не хуже, чем настоящие музейные или архивные ценности. Так, облизанная ложка лагерника, хлебавшего ею баланду, для нас делается дороже любой антикварной серебряной ложки минувших веков. Кажущаяся незначительность документа отступает перед его новым качеством в нашем сегодняшнем восприятии, и, казалось бы, давно потухший, он начинает в нашу сторону истово сигналить, а иногда и излучать свет.

 

Не отчаивайся, Лидука, жизнь наша впереди, и будет нам еще много радости и счастья, мы еще с тобою повеселимся!

Пиши мне чаще.

Целукаю тебя и Марульку со всей супружеской и отцовской нежностью и любовью — твой Семука.

Я жду к своему дню рождения, к 9/ VI , твои фотокарточки и Марикины.

Сема.
Привет маме и всем родным.

 

Отец ревновал, представьте.

Но что есть ревность, как не покосившаяся любовь?.. Фундамент перестает держать здание, и… крыша поехала!.. Жить не хочется, потому что гармонии нет. Все-то вытерпит наш герой, но измены — нет, не снесет. В первом же письме он «дал» жене свободу. Но попробовала бы она ему изменить тогда… А сейчас тем более: хоть нахожусь — ниже некуда, а — человек, у меня свое достоинство есть. Вот если перестану страдать, сделаюсь равнодушным, — «ну, изменила, ну, и черт с тобой!», тогда и на себя можно махнуть рукой, поставить на себе крест.

Что за «безжалостные» строчки написала мама отцу, после которых раздался его крик души: «Не оставляй меня, не оставляй!»?.. Отмечу с болью: какая-то трещинка, едва заметная, но уже обнаруженная, появилась и проявилась?

Мама смолчала.

При ее житейской нетерпимости, — что поделаешь, характер такой, — ей бы удержаться от «безжалостных строк», однако женская натура живет страстями, а не логикой.

Мама, прости. Очень легко судить тебя со стороны.

Но где наша чуткость к окаменелой одинокости молодого существа, к тому же еще любительницы поэзии. Она жила ведь сразу в нескольких измерениях — на работе, дома, в поэтических мирах, для нее совершенно реальных, и, что было самым мучительным, рядом со своим Семой — в его камерах, на его этапах и в лагере.

Мама была обделена физической лаской. Она получала лишь полные любви письма от мужа, гнившего на каторге. Ее ощущениями руководила глубоко загнанная нежность, растратить которую было не на кого. Или надо было вообще забыть о ней, как в монастыре забывают.

Бабушка подзуживала: «Долго ты еще будешь одна?» Или: «Ну, чего ты сидишь?.. Пойди куда-нибудь… с кем-нибудь». Или грубее: «Развяжи себя, Лида!.. однова живем!»

А она посылала ему посылки из разных мест, то из Одессы, то из Костромы, то из Осташкова — через знакомых и через знакомых и родственников знакомых. Потому что если из одной Москвы, посылку отбирали (называлось — «реквизир»).

Государство делает запреты. Народ делает все, чтобы эти запреты обойти. Тут нужна негласная консолидация. Против НКВД, против дворников, агитаторов, против милиции.

В своем последнем предвоенном письме мама проговаривается: «каждый прошедший день свидетельствует о приближении смерти… Часто мне кажется, что я уже совсем старуха, не верится, что я смогу еще увидеть светлую жизнь», — и в самом конце: «плохая я стала и некрасивая — старею… хочется примолодиться…».

Слова понятные и объяснимые… Можно не придавать им значения. Но это  — если не знать финала истории любви в сталинское время.

Мама тогда вроде даже как-то успокоилась. Отправила «семейство» на курорт. Детский. На свою родину, в сверкающую солнцем Анапу.

Но тут — бах! — началась война.

 

11/ III  – 1942 г.

Дорогой мой и любимый сын Марик!

Горячо поздравляю тебя с днем рождения, желаю тебе здоровья и счастья!

Марик, вот тебе уже и пять лет! Ты уже совсем большой у меня сын. Мне хочется, сыник, чтобы ты был хорошим мальчиком, чтобы ты учился всему только хорошему и вырос достойным гражданином нашей Страны. Мароник, ты должен уже теперь понять, что сейчас мы все переживаем много трудностей, война сделала много горя и таким ребяткам, как ты. У многих деток немцы-фашисты убили папу и маму, эти детки остались одни. Им, конечно, очень тяжело. И ты, умница, мой мальчик, когда пожалел ту девочку, которая плакала над гробом своего погибшего папы. Таких деток — и девочек и мальчиков надо теперь всем нам любить и заботиться о них, как только можно. Они все наши близкие и родные, потому что их папы и мамы воевали с фашистами. Все наши бойцы думают только о будущей счастливой нашей жизни, поэтому они так храбро бьют фашистов.

Мароник! Правда ты будешь доволен, узнав что я все твои вещи, которые тебе уже малы, — отдала деткам, у которых фашисты отняли все.

Марик! Мне очень жаль, что я не смогу быть у тебя на дне рождения. Но ты знай, что твоя мамуся всегда мыслями с тобой, что она очень крепко, крепко любит своего сыника. Если будет возможно, пригласи к себе в гости своих друзей. А потом я буду ждать от тебя письма, напиши мне, какие новые стихи ты знаешь и как прошел твой праздник. Я уже приготовила тебе, сын, подарок, в день твоего рождения. Угадай что! Настоящий двухколесный велосипед, — очень красивый, с настоящими шинами, педалями и седлом, точно такой же, как у взрослых бывает. Жаль, что ты не увидишь его в этот день, но вот когда приедешь, — будешь кататься. Мамуся твоя заработала денежки и купила тебе этот большой подарок. Ну как, ты доволен? Напиши мне, родной сыночек!

Целую тебя и крепко, крепко обнимаю тебя и бабуню.

Твоя мама.

 

Это письмо «бабуня» читала мне вслух в Анапе. И я, пятилетний, конечно, был счастлив и хлопал ушами. Мне было невдомек многое: и почему я до сих пор не видел папу, и почему курортная жизнь так быстро кончилась, да и сама война.

Правда, кто такие фашисты, я уже знал. Это те, кто нас бомбят.

Бабушка научилась во время бомбежек, — как правило, их было по 3 –5 раз в день, — спасать меня и себя весьма своеобразным образом. Заслышав самолетный гул, она хватала меня, малыша, за руку, тащила в дом, и мы тотчас залезали под кровать. Считалось, что, когда дом будет разрушен, мы спасемся под обломками. С этой верой мы всякий раз лезли под кровать, которую бабуня называла «бомбоубежищем» и имела на то основания. Ведь другого бомбоубежища в Анапе не было. Это в Москве люди прятались на станциях метро, а в Анапе метро не провели. Может быть, поэтому жертв среди населения прибавлялось каждый день.

Все, кто интересуется историей Великой Отечественной войны, знают: знаменитый детский курорт Анапа был полностью разрушен. Бои в этих местах шли ожесточеннейшие. Да, моя бабушка не участвовала в рукопашных боях, но ей тоже пришлось понюхать пороху. Как мы с ней остались живы в этом кошмаре — одному Богу известно. Это называется — поехали на курорт.

О том, что было дальше, мама описала в подробном письме моему другу Юрию Клепикову, блестящему сценаристу, интересовавшемуся историей жизни и судьбы моих родителей. Вот отрывок из этого маминого письма:

 

В Москве мы жили в полуподвале, сырой коммунальной квартире. Марик почти все время болел. Все камчатские скопленные деньги уходили на его уход, питание и врачей, чтобы как-то укрепить его организм. В 41-м году, за 10 дней до начала войны, я отправила Марика с мамой в Анапу (это моя родина, где я и мама родились) на все лето. Анапа — это не Крым, а Северный Кавказ... 22-го июня, в 12 часов, отправляя очередную продуктовую посылку мужу, я услышала по репродуктору на Трубной площади голос Молотова о начале войны. Сразу же я дала телеграмму маме, в Анапу, чтобы выезжала обратно в Москву.

А там в Анапе была паника, билетов нет, народ скопился на выезд, все женщины с детьми. Железная дорога к Анапе не подходит. Отправление через ближайшую станцию Тоннельную — в 40 км от города, по направлению к Новороссийску. Мама ответила «выехать не могу, не беспокойся, враг будет разбит». И такие письма шли ко мне в Москву в течение целого месяца. Несмотря на мои и требования и просьбы вернуться, мама оптимистически оценивала обстановку и храбрилась. Хотя паника и схлынула, народ в основном разъехался, жить было тогда в Анапе превосходно. Все дешево, продуктов много, изобилие, т. к. подготовка к курорту в городе превосходила все потребности наличного населения. Это было большим соблазном для мамы, т. к. основная цель пребывания там — была закалка у моря тогда еще слабого ребенка, которому еще не исполнилось 5 лет. Маме казалось, что «мы настолько сильны, что можем победить скоро немцев, ведь финская война была всего два месяца». Так она рассуждала. А я в Москве думала об этом иначе, но писать ей «не обольщайся» — боялась. Через месяц после начала войны — в Москву был запрет на въезд, а особливо с детьми. Нужен был специальный пропуск. Детей эвакуировали из Москвы принудительно. Шло время, фашисты подбирались к Крыму, заняли много городов, начались бомбежки и Анапы. Жертвы бомбежек стали реальными. Одна тревога сменяла другую. Связь моя с Анапой часто прерывалась. Хотя я и писала им почти ежедневно, но часть почты пропадала. Я послала им теплые вещи, обувь, зимние пальто. Мама с Мариком в Анапе вынуждены были прожить 1,5 года. Ежемесячно посылала деньги, 200 руб, которые у меня тянулись еще после Камчатки, на сбер. книжке. Питание там было дешевое, народу мало. А жила мама уже не на частной квартире, как вначале, а у родственников, где было еще двое детей. Это жена маминого брата. Она работала в госпитале и раздобывала продукты, а мама обслуживала всю семью. И вот немцы взяли уже Керчь, начались обстрелы, ведь это было уже совсем близко от Анапы. Угроза надвигалась с каждым днем. Доходили уже и кошмарные слухи, как немцы бросают в колодцы еврейских детей. Мама приняла решение уезжать из Анапы, она почувствовала всю ответственность за Марика, металась, а выехать было уже и там трудно. И куда? В Москву — запрет. Средств мало, кругом только деньги и взятки.

В это время я в Москве встретилась с родственником моей близкой подруги, который приехал на побывку с фронта на несколько дней. Он увидел мое состояние, я дошла до галлюцинаций, не могла ничего придумать, Москву бомбили также. Уезжать я не могла решиться, т. к. боялась потерять связь с мамой. Короче говоря, этот человек уехал на фронт, обещая мне послать маме в Анапу, немедленно, пропуск на выезд из Анапы, по которому она вправе достать билет. Я особенно не рассчитывала на этот вариант, т. к. человек этот не был для нас таким близким. Но как говорят, свет не без добрых друзей. Он вскоре мне сообщил, что пропуск выслан. Радости моей не было предела. Сообщила об этом маме. Она ежедневно ходила в МГБ справляться, но пропуск ей не давали. Оказывается, он лежал в течение месяца под спудом и никто не хотел искать. Подействовала только мамина истерика там в местной организации МГБ и твердое заверение, что пропуск должен быть. Пропуск был оформлен до Рязани, т. к. в Москву все еще нельзя было въехать. Наш спаситель работал на фронте, в штабе, и ему удалось оформить пропуск, будто бы на сына и мать. Кто тогда вникал в суть дела?

И вот мама, за 6 дней до оккупации Анапы немцами — выбралась с пропуском под градом пуль грузовой машиной до Краснодара. А там своя кутерьма! Пропуск есть, билет есть, а сесть в эшелон невозможно. Столько народу с детьми и, конечно, паника, потому что и там уже немцы и проч. И вот мама, поняв, что с ее больной ногой и ребенком невозможно будет при очередной посадке в эшелон успешно втиснуться в вагон — решила тоже дать взятку. Этому ее научили люди, скопившиеся на вокзале г. Краснодара.

Она уговорила носильщика за 1000 рублей выпустить ее на платформу вокзала за 5 минут до начала посадки в вагоны, с тем чтобы она могла в числе первых пассажиров войти с ребенком в вагон. Так и осуществилось. Ведь, если помните, мама была инвалидом, она хромала, у нее была неподвижность сустава ноги, с открытой раной после ранения перенесенной в 20-х годах болезни костного туберкулеза (остеомелит). Выхода другого не было, иначе она застряла бы с Мариком там надолго. И вот они в эшелоне, едут через весь Кавказ до Баку. По дороге их 6 раз бомбили. Вдоль всей дороги были вырыты траншеи, и если поезд бомбился, то его останавливали и все прятались в вырытые траншеи. Народу тьма, все, дети, женщины, мест никаких. Заняты все квадратные сантиметры площади трех ярусов вагонов. Все вещи, авоськи, чемоданы привязаны снаружи к окнам. На крышах полно тоже. Проходы забиты, тамбуры, подножки тоже. И вот на ст. Прохладная — очередная бомбежка с самолетов. День… жара. Марик спал на руках у мамы.

 

Всего этого отец, естественно, не знал и не мог знать.

Курортная эпопея выдвинула на пьедестал семейного почета мою бабушку: ведь это она спасла мне жизнь во время бомбежки, прикрывая меня своим телом и получив при этом ранение. Чем не герой войны?!.

...«Безопаснее было при Александре II хранить динамит, чем при Сталине приютить сироту врага народа, — однако, сколько же детей таких взяли, спасли (сами-то дети пусть расскажут)»4, — это Александр Исаевич, можно сказать, прямо ко мне обращается с призывом не отмолчаться по поводу народного противостояния сталинщине — и мужественного, и нравственного. Однако и Гитлер своей волосатой рукой тянулся лично ко мне, малолетке со стажем безотцовщины. Зажатые с двух сторон, дети «врагов народа» автоматически становились «детьми войны», — я был в их числе. И теперь выжить сделалось трудно вдвойне. Ведь я был не просто ребенок, а ребенок-жидёнок со всеми вытекающими из этого положения перспективами.

Вот тут и скажу, что дорогой и любимой бабушке моей Александре Даниловне Губановой обязан я своей жизнью. За считанные дни до прихода немцев в Анапу все же вывезла внука на переполненном беженцами поезде. Но вывезти было мало.

У станции Прохладная поезд встал как вкопанный в чистом поле: началась точечная бомбежка. Люди хлынули веером из вагонов в разные стороны. К счастью, увидели неподалеку землянку в виде буквы «Г». Бабушка, услышав гул самолета, накрыла меня своим телом… Бомба прямым попаданием взорвала другой вход.

Переполненная землянка превратилась в кровавое месиво трупов, рук, ног, раненых людей… Крики, стоны… Какой-то мужик хвать меня на руки и — побежал к лесочку. Бабушке попал в ногу осколок, и она не могла встать. Истошно взвыла: «Ой, что я скажу Лидочке!? Марик! Марик!»

Ее не боль в ноге скрутила, а то, что она потеряла меня, своего внука.

Бабушка отыскала меня только через два часа. Все это время в поезд грузили раненых и хоронили мертвых, закопав их наскоро в той же землянке.

— Ваш ребенок? — появился из леса мужик, утащивший меня из-под бомб. Бабушка прекратила вопли.

Ее счастью не было границ: нашла!

…Однако наше опасное путешествие продолжилось, прибыли через Грозный в Махачкалу. Через Чечню в Дагестан (сегодня бы — тем же маршрутом!), оттуда в Баку.

Там сели на бодрый и смелый пароходик «Калинин» и поплыли в Красноводск по Каспию.

И тут нас снова настигла бомбежка. Казалось, это был тот же самый немецкий самолет. И на этот раз — беженцы, только, правда, на палубе, потому что в трюмах «Калинина» была… нефть!.. Ее везли из Грозного — через Среднюю Азию — к Сталинграду. Так что достаточно было и одного окурка, чтобы наш «Калинин» взорвался к чертям со всеми нами посреди Каспийского моря.

Не взорвался. Единственный зенитный пулемет отогнал вражескую птицу. «Врагу не сдается наш гордый “Варяг”», — усыпанная беженцами палуба пела и ликовала.

В сияющем желтизной (песок, горы, домики — все желтое) Красноводске жили мы с раненной в ногу бабушкой на улице под открытым небом больше месяца — в палатке, сделанной из простыни. Стакан мутной воды стоил 40 рублей, огромные, бешеные деньги. Палящее солнце, тени никакой. Да еще чемодан украли.

Бабушка плачет. А потом перестала плакать. Это уже я заметил, когда мы оказались в Ташкенте: здесь другая была жизнь, тыловая, настоящая, отлаженная. Помню, как целыми днями мы жевали урюк, один сплошной урюк… И этот «урюк», само слово и сладкий запомнившийся вкус его, стали для меня символом той среднеазиатской эпопеи 1942 –1943 годов.

 

Вот продолжение маминого письма:

В это время я в Москве уже устроилась в Проектное бюро местной промышленности. А до этого я работала в 16-й типографии ОГИЗа — рабочей, шила из клеенки большие цилиндры, которые нужны были самолетам. Норму выполнять было трудно, голодала, комната нетопленная, дров не было, по карточкам ничего, кроме хлеба, не получали. И вот, когда поступила в Проектное бюро, там мне устроили мнимую командировку в Куйбышев.

Там жила моя двоюродная сестра с мужем, у которых остановились мама с Мариком. Я поехала туда и привезла их в Москву весной 42-го года, хотя пропуск был только до Рязани. Когда являлся контролер — Марика прятали на третью полку. Там он лежал вытянувшись солдатиком, не шевелясь. А из мамы делали тюк вещей, тоже как будто бы неживое существо. Марику нравилась вся эта маскировка, и он очень ловко и быстро карабкался на третью полку. Пребывание в Анапе 1,5 года его закалило климатически, и к счастью он перестал часто болеть. Вот как он нам достался, Юра! Все это очень коротко я описала. Часть писем и открыток из Анапы у меня сохранилась. А большинство я отсылала отцу, ведь он тоже страдал и был в то время в наитяжелейших условиях. В то время уже запретили посылать им продуктовые посылки. Я ежемесячно имела право послать ему только 50 рублей (это теперь 5 руб.), а что можно было у них купить там в ларьке, на эти деньги? Как мы все выжили, не знаю. Я в первый же отпуск (ведь в войну не было отпусков), в январе 1946 г. поехала к Сем. Мих. В Сибирь, это ст. Решеты (около Канска). Он работал в тайге. Ну это уже другие страницы моей жизни, не сейчас это вспоминать.

 

А в 43-м Сталинградская битва отбросила немцев с Волги и покатила свастику с нашей земли. Можно было приблизиться к Москве, и бабушка ценой огромных усилий из Ташкента перетащилась со мной в Куйбышев, где нас приютили работавшие на авиазаводе родственники — дядя Вася Постригань и тетя Нина Тиматкова. Их дочку Марту — мою сверстницу — я считал своей двоюродной сестрой, и мы очень дружили в детстве.

Бабушка с открытой раной на ноге прохромала всю оставшуюся жизнь. Прекрасно помню, — и это одно из сильнейших моих детских воспоминаний, — как выглядела бабушкина нога с незаживающей раной у щиколотки. Кость была обнажена, смотреть на нее было невыносимо, хотелось зажмуриться. Рядом с раной светилась ярко синяя полоска натянувшейся кожи — с красными кровяными подтеками и желто-зелеными пятнами.

Эта нога буквально пылала физической болью. Осколок сидел внутри. Извлечь его было нельзя.

Единственный способ избавиться от страданий — ампутация. Но бабушка не соглашалась. Она, помнится, боролась с болью следующим образом: наливала в ведро кипятку, давала ему 5 –10 минут остыть и совала туда больную конечность. Это называлось: «Парить ногу!»

Самолечение избавляло ее от страдания. Парить ногу по два-три раза в день — это была тяжелая работа: ведь в коммуналке приходилось кипятить воду на керосинке, на общей кухне, где соседи рядом жарили, варили пищу и стирали белье.

Тем не менее бабушка моя была бодра и смешлива, остра на язык и чрезвычайно работоспособна. Ни минуты она не сидела без дела, все что-то готовила, шила, мыла и убирала.

Она меня воспитывала, разговаривая на разные темы — обо всем, кроме отца. Закрытая тема. А на мои вопросы ответ был один: «Он на фронте. Вернется — всё тебе расскажет».

Что «всё» — не уточнялось. «Ты лучше ему письмо напиши. Или открытку. Вот, садись и пиши. Или нарисуй что-нибудь. Что хочешь, нарисуй».

У меня сохранились десятки этих посланий: «Папа, бей немца!», «Папа, приежжай скорей!» и др. — картинки боев с участием танков и самолетов, на которых красовались звезды и свастики: «наши», конечно, побеждали фашистов.

Это было мое участие в войне, мое участие в Победе. Одна беда, мои послания НИКУДА не посылались. Некуда было их посылать.

Мама складывала их в шкатулку и запирала на ключик: все боялись, что Марик найдет этот ключ, отопрет замок, увидит свои художества и письма отцу на фронт, — что тогда ему сказать?!.

Впрочем, фронт был везде. Из письма отца:

Облигации не вышлю, — я их сдал в Фонд обороны, — ты не будешь ведь возражать против этого? Я здоров, обо мне не волнуйся. При первой возможности, дай о себе знать. Как все родные? Как Самуил с семьей, как ребята, ушедшие на фронт?

Целую тебя крепко — твой Сема
Мы еще обязательно будем вместе. До свидания — Сема.

Эта маленькая открытка дорогого стоит: «Облигации сдал в Фонд обороны»...

15/ I  — 42 г. Москва.

Родной мой Семик! Письмо твое пришло с вырезанной страничкой. Страдаю, что ничего не знаю о тебе, как здоровье, жив ли? От мамы стала получать письма, одно послала тебе на днях. Последняя открытка от 25/ XII  — пишет, что здоровы. Марик замечательный сын, уже знает все буквы, складывает из кубиков слова, очень подвижный. Устраивала она ему елочку. Была она с ним у врача, признал увеличенте железок, весит 15 кг 300 гр, рост 101 см. За лето вырос на 4 см. Очень скучает по мне, часто вспоминает. Прислал еще открытку и дяде Самуилу, — он его любит.

Волока контужен и поэтому демобилизован на 1 год. Ничего не слышно о Николае Ар. — наверное, погиб. Это большое горе для нас всех, — у Майки осталось трое детей. Остальные родичи живы и здоровы, но все живут вне Москвы. Я чувствую себя сейчас куда лучше, воспряла духом. Знаю, что сыник наш в безопасном месте, хотя мама писала, что и им приходится переживать то, что и мне раньше в Москве. Но самое главное то, что гонят всех гадов везде с нашей территории. Рада успехам нашим на фронтах. Я тоже вношу скромную долю своим трудом на окончательный разгром гитлеровской банды — работаю на оборону. К весне, возможно, устроюсь по своей специальности, а пока работаю рабочей. Мама тоже чинит белье для Кр. Арм.

Целую крепко.             Твоя Лика.
На днях вышлю тебе деньги — последнее время было трудно.
Лида.

 

Эта мамина открытка фиксирует самое страшное, что несет война.

Контуженный Волока — это мой дядя Володя Тиматков — добрейший, умнейший, тишайший человек...

Николай Ар. — это дядя Коля Арутюнов, погибший, пропавший без вести в первые месяцы войны...

«Пока работаю рабочей». Мама вкалывала «на свободе», занимаясь тяжелым физическим трудом. Но не потому, что ей хотелось ТАК помогать фронту, а потому, что она была женой «врага народа» и ее на другую работу не принимали. Бдительность прежде всего!

Письма... Открытки... еще письма...

 

Н. Пойма, Красноярск. кр. — 15/ I  — 1942 г.

Моя дорогая Лидука! 3,5 м-ца не имею от тебя никаких известий, не знаю, что и думать. Жива ли ты, здорова? Страшно подумать, что с тобой могло что-то случиться плохое. Моя любимая женушка! Очень прошу тебя не забывать писать мне возможно чаще, — для меня это будет единственной поддержкой. Покоя не дает мне судьба нашего сына и мамы А. Д. Где они, что с ними? Удалось ли им выехать из Анапы и куда?

Прошу тебя, моя мордуля, если будет возможность, выехать вместе с сыном и мамой поближе сюда, на Урал или в Сибирь… И для меня это будет легче, т. к. из этих мест лучше идет почта и принимают посылки. Моя дорогая, много бодрости придают сообщения о победах нашей Красной Армии над проклятыми фашистами. Хочется, чтобы их поскорее разгромили и уничтожили начисто. И мы тогда, может быть, скорее увидимся и будем вместе. Обо мне не беспокойся. С 1/ XII я нахожусь на новом месте, работаю бухгалтером по х-расчету, возможно перейду на этих днях на плановую работу, если прибудут бухгалтер€а. Здоровье несколько улучшилось, стал чувствовать себя крепче. Решил вновь обратиться с жалобой и с просьбой об отправке на фронт, но мало верю в удовлетворение. Будь бодра, береги себя, что бы ни случилось. Это единственная возможность все-таки увидеться и быть нам вместе. Пиши только чаще и подробнее о себе, о сыне, о родных.

Любимая женка! Помни, что я всегда с тобою, всеми мыслями и думами. Работаю много и думаю о семье и Родине.

Целую тебя и Марика крепко

Ваш Сема.
Привет маме и всем родным. Как Самуил с семьей?

 

Канск, 8/ IV  — 1942 г.

Здравствуй, моя любимая Лидука! Пишу тебе, по совести говоря, с ужасным ощущением безнадежности получить ответ, — послание в неизвестность. Такое состояние, нагоняющее на меня смертельную тоску, уныние и крайне напряженное беспокойство за судьбу своей семьи, создано тобой, Лика, по абсолютно непонятным мне причинам. Больше полгода ничего не получаю от тебя, это ведь невероятное дело, объяснений которому у меня нет. Теряюсь в догадках, но притти окончательно к чему-нибудь не могу. Ни в коем случае не допускаю мысли о том, что ты совсем оставила меня. Как это так, могло ли это случиться? Больна ли ты или Марик? Но Паша в каждом из своих писем сообщает мне о Марике и обижается на то, что ты не отпускаешь его к ним в гости с Самуилом. Что-то не дает тебе написать мне хотя бы пару слов. Ты обязана немедленно сообщить мне о причинах своего молчания и обязана, хотя бы как мать моего ребенка, писать мне подробно о жизни моей семьи. Лидука, не добивай меня, — я не заслужил жестокостей с твоей стороны. Моя жизнь держится на волоске, — не обрывай этого волоска, ибо в моих условиях это гибель. Я нуждаюсь в самой срочной помощи, ты об этом знаешь из всех моих предыдущих писем. С каждым днем мое состояние ухудшается, силы иссякают, с колоссальным напряжением я еще держусь. Ты об этом знаешь, но мало того, что ничем не помогаешь, но просто отмалчиваешься, лишаешь меня даже тех минут покоя, которые я мог бы иногда иметь для себя. Вне зависимости от чего-либо я имею все основания ожидать отклика с твоей стороны, самой энергичной и действенной поддержки: материальной и моральной. Если всему причиной моя связь с родными и получение от них посылок (я уже имею от них три посылочки, которые продлили мою жизнь уже на некоторое время), то ты, Лика, величайшая эгоистка на свете. Но и мысли такой о тебе я не допускаю. Я тебя, моя Лидука, ведь так хорошо знаю, ведь ты была всегда так предана своей любви и дружбе ко мне! Неужели все изменилось и нет у меня моей славной, моей любимой и любящей Лики? Неужели я лишился той светочи, что озаряла весь мой горький путь на протяжении 5,5 лет? Для чего же тогда все мучения и обиды, перенесенные мною? Лучше было мне погибнуть в самом начале моей трагедии и не проходить весь этот тернистый путь, в конце которого я всегда видел мою семью: тебя и сына. 3/4 пути уже пройдено и как жаль, Лидука, что нет уже сил, и, главное, нет, как будто, и цели, ибо самые близкие и дорогие люди, к которым стремился, покинули и забыли тебя. Да, не такого конца я жаждал для себя, — я его не заслужил ни перед тобой, ни перед сыном, и ни перед всем обществом. Знай, Лидука, и передай об этом моему сыну Марику, что я всегда был честным человеком, никаких, абсолютно никаких преступлений я никогда не совершал, вины моей в чем-либо не было и нет. И, если у меня не хватит сил, и придется мне все-таки уходить из этой жизни, то уйду я тем же прежним Семой, честным и преданным советским парнем, каким ты всегда меня знала. Хочу только, чтобы и сын был воспитан таким же честным человеком, каким был его отец.

Еще и еще раз настаиваю и требую немедленного ответа, подробного ответа.

Еще и еще раз настаиваю и требую немедленной помощи, ибо я хочу жить, понимаешь, жить! Если не можешь помогать, скажи об этом ясно и откровенно, я имею право знать о твоей жизни и условиях, но не оставляй хотя бы без поддержки моральной.

Вот что я хотел тебе сказать, моя Лидука!..

Но как же ты живешь и как мой сынка?

Целую вас, ваш Сема.
Привет маме, Самуилу и всем родичам.
Если можешь — вышли мне денег немного по телеграфу.

 

Письмо резкое, тревожное во всех отношениях.

Та любовь, высокая и нежная, которую, был бы я поэтом, можно было бы воспеть, как воспеты Ромео и Джульетта, — всегда подвергавшаяся ударам судьбы и времени, — у Семена и Лидии, людей самых обыкновенных, подпадала под такие же испытания и потрясения, насылаемые ей откуда-то извне, со стороны.

Их любовь рано или поздно не могла не дрогнуть. Все, что чувственно, — не из железа и не из железобетона.

Но еще не приспело время разлада, не ударил последний колокол!.. Так хочется СОХРАНЕНИЯ, КАК БЫЛО, как КОГДА-ТО начиналось.

А слова — «мать моего ребенка». Моего, не нашего!..

В другом письме был крик души: «Не забывай меня!»,  — дальше отчаянное: «Моя жизнь держится на волоске, — не обрывай этого волоска, ибо в моих условиях это гибель». И, наконец, неумолимо ведущий к ссоре выпад: «Если всему причиной моя связь с родными… то ты, Лика, величайшая эгоистка на свете».

В сущности, конфликт обозначен в полной мере, но отец боится, что перегнул палку, — надо, зная преувеличенно обидчивый характер жены, чуток подсластить пилюлю, — отсюда в следующий миг и высокопарный слог — «светоч», «озаряла» и «лучше бы мне погибнуть».

К борьбе с СИСТЕМОЙ прибавляется еще и борьба за семью.

Уже непосильная тяжесть...

Эх-х…

 

19 / V  – 1942 г.

Моя дорогая, любимая Лидука! Получил открытку твою от 23/ III и письмо от 7/ IV . И от мамы из Анапы, письмо от 20/ III . Сколько радости приносит мне каждая весточка от вас, моих единственных! Очень досадно, что мои письма доходят не аккуратно до вас. Послал маме с Мариком несколько, а она пишет, что ничего от меня не получала. Ликин! Марик наш, своей ручонкой, печатными буквами, написал мне привет, что он скучает по своему папочке. Я уподобился институтке и тысячу раз целовал эти милые мне строки, этот листок бумаги, на котором мой сын выводил свои буковки. Как обидно, что я не смог вовремя поздравить сынку и тебя, моя родная, с днями вашего рождения: 3-го и 5-го апреля. Прими, моя дорогая, мои поздравления и пожелания, идущие из самой глубины отцовского сердца. Нет совсем радости в теперешнем периоде нашей жизни, но мы живем, должны жить и будем жить для нашего счастья в недалеком будущем, когда разгромят и уничтожат фашистских варваров, когда я, быть может, тогда вернусь домой, к вам, моим любимым, дорогим деткам! Я продолжаю работать на старом месте, экономистом по хозрасчету и себестоимости. Несколько раз в месяц мы, административно-технические работники, выходим в лес и, вместе с работягами, даем стране кубики необходимой древесины. Обо мне не беспокойся, моя дорогая; я жив, относительно здоров, держусь на ногах, способен работать, — чего же еще нужно?.. Главное, воля к жизни, а ее у меня много, больше, чем чего-либо другого. Моя Ликин! Непонятно мне, как это получилось, что письмо мое пришло с вырезанной страничкой, я не писал, и не мог писать ничего такого, что подлежало бы вырезыванию, а кроме того, насколько мне известно, в таких случаях не вырезывают эти места, а вычеркивают. Лидокин! Денег мне не посылай совсем, они мне сейчас не нужны. Наоборот, я сегодня подаю заявление с просьбой о разрешении перевода маме и Марику 100 рублей. Последние сообщения об упорных боях на Керченском полуострове крайне волнуют меня, — ведь Марик и мама так близко находятся оттуда. Я полон уверенности, что и на этом участке фронта, как и под Харьковом, наши доблестные бойцы уничтожат гитлеровских гадов.

Лидик! Если только будет маленькая возможность, пусть мама с Мариком выезжают из Анапы, поближе сюда, и ты тоже приедешь к ним, будете вместе. Все мои мысли только о вас, и я призываю горячо нашу судьбу, если только она намерена оставить для нас хоть капельку счастья, уберечь вас, моих любимых, от всякой опасности и сохранить вашу жизнь, такую дорогую для меня. Мы должны обязательно жить.

По гроб жизни я буду обязан маме за ее заботы о Марике, нет слов для выражения этой благодарности. Я внушаю себе мысль, что с ними ничего не может случиться плохого. Надо во что бы то ни стало стремиться к тому, чтобы она с Мароником выехала к тебе. Разве нельзя этого сделать через Сталинград по железной дороге? Но, конечно, мама права, что ей нельзя двигаться одной с Мариком, это очень опасное предприятие. Пусть уж, в таком случае, остается в Анапе, будем надеяться, что все будет хорошо, как и до сих пор. Передай привет мой Волоке и Ник. Губанову — нашим геройским защитникам.

Моя дорогая, любимая женушка! Все, что держит меня в жизни, это — ты и Марик. Вы должны жить и будете жить. Мы должны быть вместе и будем вместе!

Целую тебя крепко, крепко, будь тверда и спокойна, обнимаю тебя и люблю крепко —
твой Семука.

 

Переданы приветы всем, кому положено. Даже Коле Губанову…

И не знает отец, что мой дядя Коля Губанов — младший брат моей бабушки, а потому дядя, не дед, поскольку ему и 25-ти еще тогда не было, — приедет позже, в 43-м году в отпуск с фронта и устроится на побывку в нашей комнате, и угостит меня куском белого хлеба из своего пайка, и возьмет гитару, и споет «Если ранили друга, сумеет подруга врагам отомстить за него!», — как сейчас помню все это… А через три дня он уедет на фронт, и спустя месяц мы узнаем, что он убит. И неизвестно, где похоронен. Нет дяди Коли Губанова. И кто его сейчас помнит, кроме меня?..

 

Канск, 10/ I  – 1943 г.

Любимая Лидука, здравствуй! Живу по-старому, т. е. там же. Работаю на шпалозаводе. До 1/ I ходил в ночную смену, а январь м-ц, до февраля, в дневной. Наша бригада № 27 занимает первое место во всем Краслаге, работает стахановскими методами и намного перевыполняет план. Работаю крепко и много, очень устаю и перемерзаю. Но хорошо, что возвращаюсь с работы и попадаю в теплое, светлое общежитие, где можно отдохнуть. У нас уже стоят крепкие морозы.

Я уже подал несколько заявлений об отправке на фронт, но пока что результатов нет. Пошел 6-ой год, осталось еще 2 г. 10 месяцев. В сравнении с прошедшим сроком осталось уже немного, но боже мой, как же прожить это оставшееся время?

 

Время идет. Год 43-й знаменует приближение долгожданного освобождения.

Итак, он на новой работе — тарный завод, «звеньевой» по уборке и относке… сортировке и штабелевке…

Короче, таскает и носит, носит и таскает…

Весь 44-й год — повторение пройденного.

 

5/ V – 45 г

Дорогой Сема! Наконец получила от тебя весточку. Ты удивляешься, почему я не писала тебе, а я еще больше удивлена и обижена твоим молчанием. Тебе я послала много писем, фотографии, бандероли, а от тебя не получала больше четырех месяцев ничего.

Раньше я беспокоилась, думала, что тебя куда-нибудь перебросили, но оказывается ты писал своим родным, что жив и здоров, настроение у тебя бодрое. Конечно, не надо скрывать, мне очень обидно, что мы с сыном у тебя не на переднем плане. Я и Марик так ждали поздравления ко дню рождения. — Почему же ты, зная что письма так долго идут, в феврале мог написать письмо родным, а не сыну?

В общем, мне тоже хочется внимания, возможного даже в твоих условиях. Связь между нами не должна прерываться, так же это зависит и от тебя. Конечно, ты отвык от меня, видишь, я тебе показалась взрослой и, пожалуй, чужой женщиной... Ты пишешь «не унывай», а для меня страшно подумать, что, может, мы не найдем в каждом из нас того, что было, и того, что должно быть — близость, любовь, понимание... Чем ближе день нашей встречи, тем больше и больше я об этом думаю. Мне очень не нравится, что ты до сих пор не понимаешь как надо жить с людьми. Напрасно думаешь, что «итти напролом, крыть все и всех» — верный путь. Это давно уже вышло из моды. Если ты не поймешь этого, то и в дальнейшем тебе трудно будет жить. Ну, об этом поговорим подробно тогда, когда встретимся.

Теперь о себе и сыне. Марик в третьей четверти очень много болел, свинкой и два раза гриппом. Пропустил школу, но успехи его не снизились. Все отметки остались такие же. Сегодня сдал годовой экзамен в музыкальной школе им. Гнесиных, получил отметку 5. Радость в семье у нас большая, особенно рада бабушка. Два раза в неделю в школе — сольфеджио, два раза — урок музыки у учительницы и ежедневные занятия в общеобразовательной школе. Теперь у Марика заняты почти все дни, за всем надо следить, в школу, на урок надо возить, в общеобраз. школу провожать и встречать. Домашние занятия по музыке проходят обязательно в моем присутствии. Я уже так устала и от этих всех забот.

Скорее бы вернулся папка, — разделил бы со мною часть этих обязанностей. А кроме этого надо работать, работать еще и дома, часто и ночами. Денег моих мало, приходится «халтурить» дома. Часто еще помогает мама.

Близится лето, — надо опять думать об огороде, даче. Купила уже удобрение для земли, теперь надо копать и думать о семенной картошке. Сейчас, к весне у нас с питанием стало хуже, приходится картошку покупать на рынке.

Я намного похудела. И опять остригла косы, говорят, что так выгляжу моложе. Как выглядишь ты? Почему не напишешь?

Возможно это письмо, как раз придет ко дню твоего рождения. Поэтому спешу поздравить и тебя, а пожелать тебе, ты знаешь уже, что я хочу. Пусть только все это исполнится.

Пиши нам тоже чаще. Марик самостоятельно прочел твое письмо, улыбка сразу расплылась на его лице, глазки счастливо засияли. Он ждет с нетерпением конца войны, устроил карту с флажками и следит за всеми событиями. Каждый день радуемся победам. Вчера я проводила подписку на заем, я подписалась на 1500 руб.

Целуем и обнимаем тебя крепко, помни о нас, а в моей любви и постоянстве не сомневайся.

Твоя Лика.

…Теперь хочется на минутку прервать нить переписки, потому что драма в этом месте достигает кульминации: влюбленные, чью любовь разорвала история, наконец встретятся... Война кончилась, — и, вероятно, в честь победы моим разлученным родителям разрешили свидание. Так или иначе, мама рванула к нему в Сибирь.

«По новой влюбился» — точные слова. Волны желания прикатили из-за горизонта и омыли тела влюбленных, разлука на миг отступила. Это была маленькая победа людей над сталинщиной.

Всего несколько записок и писем …

Их лиризм высок, чего стоит только мамин крик души: «Семик, я тебя вижу» — из окна во двор, где под конвоем находились заключенные. Эти записки и письма — рядовой документ житейской правды. Семен и Лидия, папа и мама мои, дотронулись друг до друга после проклятой разлуки. Теперь им осталось самое трудное — донести свои чувства до конца гулаговского заключения отца, чтобы выйти к новой жизни, где главным скрепляющим существом суждено быть мне, их маленькому сыну.

Ликин, дорогая моя!

Я жив и вполне здоров, скоро ты убедишься в этом своими глазами. Свидание должны разрешить, возможно, оно состоится сегодня. А потом будем хлопотать еще о свиданиях.

Это — мой хороший товарищ, он поможет и научит, как сделать.

Я работаю в зоне оцепления, заведую производством газочурки. Сегодня мы должны выйти на работу.

Я разговаривал с Качаловой — Нач. Культ. воспит. части, она обещала устроить тебя здесь с жильем, обратись к ней, она симпатичный человек.

Напиши мне записку, как твое здоровье, как наш Марик?

С волнением ожидаю нашей встречи, возьми себя в руки, не волнуйся, будь спокойной.

Сема.

Семик, родной мой!

Я вижу тебя из окна. Какое зло... нельзя даже подойти и посмотреть поближе.

Лика! Как я и ожидал, меня не выпустили в зону оцепления. Но мне передали, что ты меня видела. Я почти такой же, как прежде, правда?

Сегодня вечером должны быть оформлены разрешения на наше свидание. Состоится оно завтра, наберемся терпения.

...Ты устроилась у Кикиловых? Как тебе у них? Дочка ихняя — зав. столовой вольнонаемных, а я снабжаю ее дровами.

Как ты устроилась с питанием? Напиши мне все подробно, и главное, не волнуйся.

Итак, до завтра.

Крепко и горячо целую тебя, твой Сема.

 

Ликин, милая! Последние минуты сегодняшней встречи опоганены мерзким и мелким человечком. Надо стоять выше этого, не плачь, не отчаивайся. От него абсолютно ничего не зависит, ничего серьезного он не может сделать, кроме мелкой пакости. Так что плюнь на это происшествие и не теряй чувства юмора. В таких случаях правильней и здоровей смеяться, чем плакать. А когда меня освободят, то я обязательно рассчитаюсь с ним, по меньшей мере, набью ему морду.

Лика, любимая женушка! Только не расстраивайся и не плачь, — я должен узнать, что ты уже смеешься, вполне успокоенная.

Завтра отправь телеграммы родным, подробно успокой их, напиши, что дело только до весны — до мая–июня м-ца.

Получи разрешение еще на свидание, проси 3 часа, чтоб написал: «личное свидание». Все будет в порядке, обязательно. Перед выездом из Решет сюда позвони: ОЛП № I, диспетчера Модиевского или Ульямпермеса, скажи им, каким поездом ты сюда выезжаешь и результат о свидании. Тебя встретят и приведут.

Деньги передай мне через подателя — Сашу Антонова, он пронесет их мне в целости и сохранности.

Насчет «горючего», когда привезешь, то «особое» и побольше, тоже передай ему — это мой лучший товарищ.

С отъездом в Москву не торопись. Если и задержишься на 2 –3 дня, то получишь отсюда медицинскую справку за подписями и печатью.

В вопросах получения свиданий, сроков отъезда, устройства и проч. слушайся советов Саши: все, что он скажет, — правильно.

Когда будешь просить о свидании, переговори с Н. и обо мне. Когда получишь разрешение на второе свидание, проси о третьем.

Я никак не могу успокоиться по поводу твоего волнения. Ликин, моя единственная женушка! Прошу тебя не волноваться, не плакать. Ведь ты у меня молодец, герой, плакать нехорошо.

Приехать с Решет тебе лучше послезавтра утром. Я выйду на работу в оцепление, а когда ты предъявишь на вахте разрешение о свидании, то нас будет сопровождать стрелок оцепления, который уже не будет чинить таких безобразий, как этот паршивый Грук.

Ну, это — чепуха. Основное — чтоб ты была спокойна. Твой приезд ко мне должен нас, и всех родных, успокоить полностью, но только не расстраивать.

...Во мне ты можешь быть уверена полностью. Я прошел такую «академию», что никаких глупостей никогда не сотворю.

Горячо целую тебя, мою родную, и в лобик, и в глазки, и в щечки, и в губки, и во всю мордочку.

Твой Семушка.

Ликин, милая женушка! Ты мне доставила столько счастья, что его хватит теперь мне на долгое, долгое время, вплоть до нашей уже окончательной встречи. Она, Лика, будет обязательно и, я думаю, не в далеком будущем.

Родная моя! Ты — любимая жена и мой лучший друг, я благословляю тебя на долгие годы жизни и здоровья. Спасибо, родная, спасибо!

...Записку от Немч. в Тинскую передаст тебе Саша. Кроме записки, говорят, нужно и заплатить, тогда будешь обеспечена билетом и посадкой. Не скупись этим, обязательно устройся с отъездом...

В дороге не отказывай себе в пище. Я не в себе, что ты без постели, без подушки.

Это все советы на случай, если ты уже уедешь. Но как мне хочется, Лидука, еще раз с тобой побыть! Постарайся получить еще 1 свидание.

Оставь себе 1 бут. — она может помочь тебе при посадке в поезд.

Крепко, крепко целукаю тебя, твой С.

 

Дорогая Лидука! Сегодня с утра нас завернули на разгрузку тракторных саней — до обеда. Но я попал на шпалозавод и, таким образом, могу тебе написать и отправить письмо. Не смогу повидать тебя при отъезде, — это большое горе для меня. Я действительно, как у нас говорят, «по новой» влюбился в тебя, как мальчишка, как 16 лет назад.

Любимая женушка! Ты влила в меня новые силы. Зарядила на долгое время, обеспечила дальнейшую мою жизнь. Ты — моя любовь, моя гордость, моя краса, моя единственная!

Ликин, используй все, что только сможешь, чтоб получить еще одно свидание. Теперь только я понял, что мы еще многое не договорили, мне нужно еще многое тебе сказать, многое от тебя услышать. Мне нужно тебя еще хоть немножечко повидать... Мне так тяжело с тобой расставаться.

Проси Н., умоляй его, но получи еще разрешение. Я так хочу тебя еще видеть, говорить с тобой, побыть около тебя, поцелукать черные глаза мои... Когда мы вчера прощались, я совсем был уверен, что мы еще раз встретимся на свидании. Неужели его не дадут нам? Ведь тебе обещали!

Береги себя, моя любимая, мы еще увидим хорошую жизнь, — так оно будет во что бы то ни стало.

Береги сына, — он должен быть у нас хорошим человеком.

Ликин, обратись обязательно к Когану Илье Яковлевичу (лесосбыт) насчет билета и посадки.

...Свои фотокарточки я пришлю почтой (я буду иметь возможность сфотографироваться), а ты пришли свои все, и Марика, и мамы, и родных, и друзей.

Пиши мне чаще, как можно чаще, и обо всем, обо всем, чтоб я знал все, что у тебя.

С Мариком сходи к хорошему профессору насчет того, что ты рассказывала. Надо это обязательно выяснить сейчас же.

О результатах позвони из Решет в диспетчерскую — обязательно, обязательно!

Желаю тебе счастья, сил, здоровья, успехов.

Крепко и горячо целую тебя,   твой Сема.

 

Ликин, милая моя!

Утром, в 6 часов, приходи на эл/станцию, спроси Скрипника или Марильцева. Они тебя поместят.

А я, выйдя на работу, приду. Пока темно, 30 –40 минут мы поговорим. Все будет в абсолютном порядке, не беспокойся.

Одень полушубок и шапку.

С ребятами на эл/станции полная договоренность, — никаких сомнений не должно быть. Мы должны с тобой попрощаться.

Милая, любимая!

Крепонько целукаю тебя,        твой Семука.

 

Семик, я никуда не пойду. Считаю, что рисковать этим не стоит. Н. отказал, но успокоил, что твое освобождение — дело самого ближайшего времени.

Уеду так, прощаюсь с тобой заочно. Желаю здоровья и ближайшей встречи уже со всеми родными и сынкой.

Сейчас же сядь и напиши все, что я просила:

I) заявление в 2-х экз., 2) письмо Самуилу, — поблагодари его за доброе отношение ко мне и помощь, 3) напиши общее письмецо Нинзе, Васе, Володе и Тане (Шуриной жене) — поблагодари за посылку и проч.

Вот все. Я из-за этого приехала. А завтра, когда я буду идти к поезду — смотри меня — помашем друг другу издали рукой.

Если можно, то передай с кем-нибудь какую-нибудь безделушку, какой-нибудь личный предмет для сынки, просто какую-нибудь мелочь.

...Семик, любишь ли ты меня столько, как я? Все ли у нас по-прежнему? Что ты чувствуешь, радость ли только от моего приезда или еще что?

Только не волнуйся, что я не пойду туда. Это твердо и не сердись.

Целую тебя крепко, крепко, Будь здоров. Помни мой наказ — будь выдержанным, поменьше запальчивости и гонора в отношениях ко всем абсолютно людям.

Эта черта неизгладимая в твоем характере — сильно огорчает и беспокоит меня за наше будущее.

Будь здоров и хоть немножко счастлив!

Твоя любимая Лика.

Семик! Уезжаю от тебя в бодром и хорошем настроении.

Надеюсь, что мы еще будем вместе.

Л.

 

Ликин, жизнь моя, любовь моя, жена моя!

Ты уезжаешь, и я желаю тебе, моя родная, здоровья, бодрости, счастья, многих лет хорошей жизни. Я молю судьбу, чтоб она тебя оберегала от всего плохого, я благословляю тебя, моя Лидука, я стою перед тобою на коленях, провожаю, — сердце мое рвется на части.

Мы скоро будем вместе, Лика, так что не будем унывать. Я люблю тебя, Лика, больше самой жизни, ты, моя родная, моя единственная!

Тебе я посвящу всю свою жизнь, мы будем жить и жить. Твой образ вечно во мне, ты — единственное божество, которому я молюсь и пред которым преклоняюсь.

Лидик, никаких сомнений у тебя не должно быть. Я чист перед тобою за все эти годы, что были вместе, и что провели в разлуке. Ибо ни одна женщина никогда не выдерживает сравнения в моем представлении с тобой, моей любимой женушкой! Твой светлый образ поддерживал меня в самые трагические минуты моей жизни, он будет сопутствовать мне до последних моих минут.

Но я хочу еще пожить с тобою, я хочу еще испытать счастье, которым ты только одна можешь наполнить мое существование!

Счастливый путь, моя Лидука, моя крошка, моя любовь!

...Заявление я не успел написать, я это сделаю в ближайшие дни и найду возможность переслать тебе. Хотя я не придаю этому серьезного значения, — вопрос будет решаться здесь и только отсюда. Все будет в порядке, не позже мая-июня я должен быть на воле.

Жди меня, Лидука, жди!

Я постараюсь вознаградить тебя за все пережитые муки, за все причиненное горе. Солнце будет нам сиять, Лидука, и мы крепонько погреемся под его живительными лучами.

За меня не беспокойся, я буду держать себя в полном порядке, и твой наказ будет выполнен. Счастливого пути, моя милая!

Целую тебя, родную, прижимаю к своему сердцу,
твой и только твой Семука.

Ликин! С 1-го июля т. г. начнут освобождать. Мне Саша сказал абсолютно уверенно, «что в июле, но не позже августа» я буду уволен. Возможно, что меня сразу не отпустят домой поехать, но тебя прошу подготовить для себя возможность поездки ко мне в августе м-це или в сентябре. Обязательно приезжай с сыном, теперь-то я уж сам Вас встречу. Боже! Какая это будет радость для меня!

Я немного хворал, сейчас ничего.

Работаю все там-же, на газочурке — Завом и бригадиром. Передай привет всем родным.

Крепко целую тебя и сына,
Ваш муж и отец — Сема.

Решеты, І0. VII -І946 г.

Дорогая Лика! Наконец-то я могу сообщить тебе радостную весть: в самое ближайшее время, в период между 20. VII и 10. VIII я буду освобожден. Директива, по которой я задержался, — отменена.

7. VII меня вызывали, объявили о предстоящем освобождении, предложив выбрать место жительства, согласно ст. ст. 38 и 39 Положения о паспортах, т. е. за минусом определенных пунктов и районов.

Ввиду того, что в Москве и в Московской области я поселиться сейчас не могу, — я выбрал для себя Сталиногорск, Тульской области. Ехать туда надо с пересадкой в Москве, так что побываю дома. Я думаю, что в Сталиногорске мне легче будет устроиться и, если и ты переедешь туда, то и ты получишь работу, а Марик сможет учиться там в хорошей школе. Но это — потом. Дальнейшие пути выявятся позже, когда я приеду в Москву, а оттуда на место. Во всяком случае, это в 180 км от Москвы, и мы сможем часто видеться. Я не теряю уверенности в том, что впоследствии буду полностью реабилитирован, а тогда уж и в Москву можно будет...

Под некоторым сомнением у меня находится вопрос об избранном мною месте жительства. Если не разрешат в Сталиногорск (хотя он не входит в «минусы», а потому должны разрешить. Мои опасения вызваны, очевидно, чрезмерным пессимизмом), — то буду выбирать другое место поближе к Вам. Однако, самое предстоящее освобождение — уже реальность, а не «параша», как у нас говорят...

Твой Сема.

 

* * *

И вот новый пакет писем — свидетельств нарастающей драмы. Попытки зацепиться друг за друга, организовав новое свидание, полные планов мысли о будущей совместной жизни в Сталиногорске, где должно произойти Великое Воссоединение Семьи после грядущего Освобождения, только подливают масла в огонь разгорающихся несмотря ни на что чувств. Зная финал, читать эти письма невыносимо. Но будем читать…

 

Свершилось!.. В следующем письме отец сообщит, что он «расконвоирован»:

 

Канск, 6. VIII I .1946 г.

Моя дорогая, любимая Лидука!

26. VII меня, в составе целой группы вытребовали в Канск на освобождение. Но, ввиду того, что мы не одни, установлена очередность в этом деле, нас, пока что, расконвоировали, живем на острове (вблизи зоны ОЛП), а нас используют на разных строительных работах в городе. Я хожу бригадиром, устаю только от дальней ходьбы — 6 км туда да обратно. Хожу по городу и все кажется, что вот-вот тебя увижу. Отвык я от самостоятельного хождения, и все кажется странным, как будто только на свет родился.

Вся эта процедура продлится до 1 или до 15-го сентября. Скорее всего до 1.IX, а наша группа будет распущена в период между 15. VIII и I.IX. Осталось ждать уже совсем немного, считанные дни.

Теперь надо будет решать вопрос о будущем местожительстве. Мне, конечно, будет предложена работа здесь, по вольному найму. Но теперь я вправе решать этот вопрос свободно, без принуждения. Но я никаких решений принимать не буду, пока не увижусь, не посоветуюсь с тобой, пока мы совместно с тобой не решим этого дела. Я намерен сейчас записать какой-нибудь пункт (Сталиногорск или другой) за Москвой, чтоб повидаться с тобой, с родными, а потом будет видно как и куда.

Я твердо надеюсь, что в конечном счете, через год-два, а может быть и раньше (а может и позже?), мне будет разрешено проживание в Москве.

 

Но нет, в последний момент, видно, отец перерешил: не Сталиногорск выбрал, а Буреполом, тоже под Тулой, Москва близко, ее столичное дыхание ощутимо… Устроиться бы на работу поскорей, да на электричку в столицу…

 

Буреполом, 22.IX-1946 г.

Дорогая моя Лидука!

Приехал я сюда 19-го. Завтра заканчиваю приемку завода. Предприятие большое, имеет очень важное значение.

Квартиры еще не имею, живу в Управлении, в кабинете зам. нач. лагеря. Мой предшественник занимает с семьей отдельную квартиру из 2-х комнат с кухней. Он уезжает через 3 недели — месяц, — тогда мне перейдет его квартира. Весь вопрос заключается в том, будешь ли ты со мной или нет...

 

Первый раз отец приехал в Москву тайно, не имея на то права — «без ста городов»! И это после всего, что пришлось пережить.

Он позвонил в парадную дверь, мама открыла с колотящимся сердцем, но без лишних эмоций, по-тихому: надо было прошмыгнуть по коридору как можно более незаметно.

Уже в комнате он впервые увидел меня не грудным, а десятилетним мальчишкой.

 

Через час мы пошли с отцом в баню. В Сандуны, в люкс, высший разряд, за восемь рублей.

— Марик, не бойся. Это твой папа, — сказала мама. Каково, а?..

Восьмирублевая баня волновала меня. Действительно, у меня, наверное, был испуганный вид, — ведь до этого исторического дня я ходил в баню только с мамой и бабушкой!.. в женскую!.. до десяти лет!.. А тут с человеком, которого назвать вслух «папой» было непросто, мне предстоял этот ошеломительный поход. Все было впервые, и все было ин-те-ресно!..

Раньше меня водили совсем в другие разряды — за 20 и за 30 копеек. Причем под мышкой у моих женщин — бабушки и мамы — всегда был таз и завернутый в свое полотенце этакий огромный коричневый кирпич — хозяйственное мыло, им мне и голову мыли, и тело, туалетного не помню.

Конечно, по всем законам правильного эротического воспитания десятилетнего подростка, пусть малорослого, как я, в зал, где на мокрых скамьях сидели десятки нагих представительниц прекрасного пола, пускать было абсолютно нельзя, но ведь я тут плескался, демонстрируя свои мальчиковые прелести, тоже не один. Были ребятки и постарше, покрупнее меня. Дети войны — вот как мы тогда назывались. А что это значило? Только лишь то, что зовется бескрайней безотцовщиной. У кого как — в этой семье отца убили на фронте, а в той посадили. Так жило полстраны.

И вот отец ведет меня в мужской высший разряд — шикарная лестница и лепнина на стенах… Мы чинно разделись. Отец с удовольствием, медленно помог мне расстегнуть штанишки, и с этого мига я почувствовал необычайную новизну своей жизни: во-первых, я повзрослел, во-вторых, понял, что у меня есть отец.

Он потер мне спину уже не так, как мама, — по-мужски, злой мочалкой, и я даже вскрикнул:

— Папа!

— Терпи, сынок! — улыбнулся отец, облил меня с головы до ног целой шайкой волшебной воды, и все преобразилось: мир стал лучше и веселее.

Мы — подружились.

 

…Самое невероятное произошло позже. Никто не настучал. В нашей коммуналке все жильцы тотчас пронюхали, что к Лиде «вернулся» ОТТУДА ее муж, которого она ждала, — и ничего не стоило кому-нибудь шепнуть домоуправу или дворнику про визит незнакомого «гражданина», к тому же «еврея», к соседке и ее матери, живущим в двадцатиметровой комнате с ребенком (можно было бы при таком развитии событий на эту комнату позариться: почему бы нет?!), — и всё, пиши пропало.

Но нет, никто не пикнул. А ведь в коммуналке нашей жили разненькие люди, — например, сожитель Вальки, чья дверь в коридоре напротив нашей, ходил в уборную голый по пояс и в галифе. Мент!.. И как мент он, казалось, должен был бы первым доложить «куда следует».

Не доложил.

Это что значит?.. А то, что в «коммуналке» нашей, несмотря на всю гигантскую порчу населения в масштабах необъятной страны, была своя мораль, которая по своим, неофициальным, понятиям правила поведением людей и люди эти, если хотели, оставались людьми.

Отец переночевал и смотался, повидав жену и сына. Ушел живой и невредимый. Вроде чепуха, какие мелочи! — а на самом деле факт ПО ТЕМ ВРЕМЕНАМ исключительный. Героизмом особым не отмечен, но капля благородства тут, поверьте, имеет место быть.

Бывало и другое, конечно, совсем: и в кастрюли плевали, и мат-перемат на кухне стоял, и до мордобоя доходило… Этот мент свою Вальку колошматил — стенки тряслись!..

Незабываема старушка, звавшаяся Меланьей Давыдовной, шипела, как змея:

— Тебе, Лидка, еще три горя будет. Одно с мужем, другое с матерью твоей, а третье с жиденышем твоим этим. Ты еще наплачешься, помяни мое слово. Это тебе будет наказание. Спроси, за что?.. Молчишь?.. Я сама тебе поведаю: за то, что ты к Богу не преткнулась и в партию не вступила. Значится, язычница. Нет, не будет тебе, Лидка, благодати…

Мама скрипела зубами, молчала...

А еще были добрые, другие, по-настоящему добрые соседи — Тяпкины. Что-то, я бы сказал, чеховское было в их быте, неубиваемо русское, простое и искреннее. Иначе зачем бы им понадобилось помогать нам?

Бывало, приходил я из школы домой, бабушке меня ну абсолютно нечем кормить, так эти Тяпкины выйдут на кухню, видят: наша керосинка холодная, — сами позовут: «Марик, иди к нам, отобедай, детка!»

Подкармливали меня!..

Помню я их гороховые супы, их пирожки с повидлом и даже огурчики, нарезанные тонко и лежащие на тарелочке этаким веером.

И как такое запоминается? Да еще до сих пор в голове сидит где-то далеко, но всплывает с поразительной ясностью. Лишь воспоминания о нищем, голодном детстве могут так волновать на старости лет...

 

Ликин! Мне очень тяжело одному, часто меня одолевает такая тоска, что не знаю куда деваться. А, главное, и это самое плохое, я зачастую теряю уверенность в будущем своем, в том, что удастся устроиться по-человечески, дома, в семье. В Буреполоме не останусь, а Москва закрыта для меня.

С формальной стороны, как будто все уже в порядке...

Достаточно ли этого? Я стал каким-то нерешительным в отношении самого себя. Признаюсь тебе в этом, хотя это и не совсем приятно мне. куда нам плыть?

Сема.

 

Родители, почему вы разошлись и почему не сошлись? — мой к вам вопрос.

Ответом — бездонное молчание. Ибо спрятаны в землю их жизни, попранные судьбой и раскроенные апокалипсисом ХХ века.

Вот это и есть самое страшное. Осуждать родителей — как это легко и как свойственно поверхностно мыслящим детям. Но тут другое: сбитая с дороги любовь уронила человека, одно несчастье породило следующее, затем еще, еще... Рассыпавшиеся черепки уже никогда не будут вазой, семья окончательно разрушилась, а чувство не омертвело, живучее, непреходящее, мучительное... Конец семьи, но не конец любви. Да только разве можно найти тут виноватых?.. Кто из них более грешен и чем?.. Тем, что хотел ДЛЯ СЕБЯ — взаимного счастья, да не сумел его достичь в житейских бурях, вызванных историческими катаклизмами?!.

Вот и следствие: отец мечется, рыпается туда-сюда, где бы достать работу, укорениться в каком-нибудь городе на воле, вытянуть к себе семью, но нет, не удается ему это. Тут Кафка: мир враждебен к тебе, а ты тянешься к нему, просишь: «Прими! Прими!», — а он отталкивает тебя, постоянно напоминая: «Ты — изгой, нет тебе места на этой земле, в этом пространстве». Человек спрашивает: «А в чем я провинился? Почему не могу жить, как все?» Уже вроде бы бесконвойный, но в паспорте отметка — враг. Клеймо троцкиста — тут и говорить не о чем. Ни работы, ни жизни, ни семьи. Ничего нет. Живи одиноким волком.

Безвыходность тупика. Но — реальность. Ну, что ты будешь делать?!. Спасет «охота» к перемене мест, надо всюду, где только можно, тыркаться.

Может, где-то в щелочку можно проникнуть, за какой-то порожек зацепиться… Вдруг удача?.. Благодари всех подряд и помалкивай. Вдруг прорежется полоска света в темном царстве?

Используются связи: посоветуйте, порекомендуйте, устройте… Я не подведу, я оправдаю… Только помогите!

И отцу помогали. Фамилии, упоминаемые в письмах, дороги мне, хотя и позабыты, как и все то времечко, претендующее зваться эпохой. Люди, завязшие в комковатом тесте послевоенного быта, уставшие от непрекращающейся арестной вакханалии, перемешались на перекрестных жизненных путях — палачи, жертвы, те, кто на воле, и те, кто на эту волю вышел… Отморозки и подмороженные — на общем холоде.

В чем открытие для меня?.. После многочисленных отказов получить работу там и сям отец действительно оказывается в Буреполоме — в лагере, на деревообделочном заводе, но уже на вольных хлебах. Да только и здесь колючка, бараки, режим, ватники… Это от полнейшей невозможности найти что-то другое. Бывший зэк вкалывает с настоящими зэками. Но, «устроившись» на этом сомнительном для себя месте, он тяготится своим положением, страдает оттого, что тюрьма не отпускает никак… Нет, не получается. Нет выбора. Ибо недаром наколото татуированное клеймо: «Век свободы не видать».

И видится в том еще одна угнетающая способность системы — никогда не разжимать щупальца свои, держать КАЖДОГО, повязав с собой даже вроде бы освободившегося, вроде бы могущего осуществить выбор.

И все же отец нашел в себе силы пойти в отрыв. Из тюрьмы, коли вышел, делай ноги поскорей, не задерживайся. Он и не задержался. Да вот от судьбы да сумы разве надолго убежишь? Вскоре его ЗАДЕРЖАЛИ. По второму разу!..

Опять вопрос: за что?..

И извечный ответ: а ни за что. Так, безо всякой на то причины.

На все и для всех первопричина была одна — эта сучья сталинщина.

Что может чувствовать закоренелый, пропахший лагерем зэк, вышедший на свободу, хватанувший ртом этот ее сладкий ветер и снова получивший удар в самое незащищенное место — опять ни жены, ни сына, ни благополучия, ни счастья? Опять замки, решетка да конвои по полутемным коридорам. Выть хочется… Недолго музыка играла!..

Суть сталинской «теории второй волны» состояла в том, что выжившие после Большого террора бедолаги и члены их семей представляют опасность для советского строя и потому их надо доконать, уничтожить. Даже расстреливать сейчас уже не так важно: сами сдохнут, как голодные собаки зимой на мерзлом грунте.

И пошло-поехало по той же знакомой дорожке, с которой уже никогда не сойти, не сбежать...

 

Архивный № Р-3250

«УТВЕРЖДАЮ» «АРЕСТ САНКЦИОНИРУЮ»
НАЧАЛЬНИК УПРАВЛЕНИЯ МГБ ТУЛЬСКОЙ ОБЛ. Подпись.
ЗАМ. ПРОКУРОРА ТУЛЬСКОЙ ОБЛ. Подпись
15 декабря 1948 года, 16 декабря 1948 года

ПОСТАНОВЛЕНИЕ
на арест

Гор. Тула, 1948 года, декабря м-ца 15 дня.

Я, оперуполномоченный Управления МГБ по Тульской области, ст. лейтенант ВАСИЛЕНКО, рассмотрев материалы о преступной деятельности ШЛИНДМАНА Семена Михайловича,1905 года рождения, уроженца гор. Харькова, еврей, по происхождению из семьи торговца, в 1922 г. исключен из ВКП/б/, образование незаконченное высшее, в 1940 г. судим по ст. 58 к 8 годам ИТЛ. Работает нач. снабжения Тульского участка треста «Трансводстрой», проживает в пос. Металлургов, ул. Рудная, дом 5, —

НАШЕЛ:

ШЛИНДМАН ранее являлся активным членом право-троцкистской организации, в настоящее время проводит подрывную контрреволюционную работу.

ПОСТАНОВИЛ:

ШЛИНДМАНА, проживающего в пос. Металлургов, по ул. Рудная 5, — ПОДВЕРГНУТЬ АРЕСТУ И ОБЫСКУ.

 

ОПЕРУПОЛНОМОЧЕННЫЙ УМГБ ПО ТУЛЬСКОЙ ОБЛ.
СТ. ЛЕЙТЕНАНТ Подпись.
«СОГЛАСЕН» НАЧАЛЬНИК ОТДЕЛА УМГБ ПО ТУЛЬСКОЙ ОБЛ.
ПОДПОЛКОВНИК Подпись.

 

Протокол обыска

1948 года декабря 16 дня. Я, дежурный пом. начальника Внутренней тюрьмы УНГБ по ТО старшина Павлов в присутствии надзирателя (неразб.) произвел обыск гр—на Шлиндмана Семена Михайловича. При обыске обнаружено: часы ручные № 036988; ремень поясн. — 1; ремень брючный — 1; мундштук — 1; шарф — 1; мех. застежка от рубашки; (неразб.); пальто д/сез.; гимнастерка; брюки; валенки с калошами.

Изъятое при обыске в протокол внесено полностью, запись сделана правильно

С. Шлиндман.

Обыск производил. Подпись

СПРАВКА

ШЛИНДМАН Семен Михайлович арестован 16 декабря 1948 года, содержится во внутренней тюрьме УМГБ Тульской области.

Дело следствием закончено и направлено на рассмотрение Особого Совещания МГБ СССР.

Ст. следователь отдела УМГБ ТО
ст. лейтенант Подпись
18 января 1949 года
гор. Тула.

 

Опись

Личного имущества принадлежащего

Арестованному Шлиндману С. М.

Г. Тула, 17 декабря 1948 г.

Я, сотрудник упр. МГБ Тульской обл., ст. л-т……… на основании ордера № 246 от 16 декабря 1948, в присутствии Носуля Якова Герасимовича, хозяина квартиры <…> произвел опись личного имущества принадлежащего Шлиндману Семену Михайловичу.

При обыске обнаружены следующие вещи:
1. скатерть настольная 1 шт. старая
2. 2 одеяла — шерстяные
3. гимнастерка шерстяная 1 шт.
4. подушка пуховая 1 шт.
5. полуботинки мужские 1 пара старые
6. сапоги хромовые 1 шт.
7. костюм летний трико 1 шт.
8. фуражка зимняя 1 шт. поношенная
9. перчатки кожаные 2 пары
10 шелковая верх. рубашка 1 шт.
11. галстук 1 шт.
12. носки мужские 6 пар
13. подворотнички 9 штук
14. платки носовые 8 штук
15. белье нательное 2 пары
16. чемоданов 2 шт
17. неразб. 1 шт.
18. сапоги резиновые 1 пара
19. полотенец 3 шт.
20. бот дамский резиновый 1 шт.
21. сахар 2 кг
22. крупа манная 2 кг
23. бритвенный прибор 1 шт.
24. чайные чашки 2 шт.

В опись внесены все вещи обнаруженные при обыске. Никаких жалоб и неправильностей обыска со стороны понятых и хозяина квартиры не заявлено. Жалоб на исчезновение вещей не заявлено. Вышеперечисленные вещи сданы на хранение хозяину квартиры Носуля Якову Герасимовичу.

Опись произвел сотрудник Упр. МГБ

Подпись .

Понятые: подписи.

 

ПРОТОКОЛ

Допроса обвиняемого Шлиндмана
Семена Михайловича от 23. XII  — 48 г.

Допрос начат 20-45 м.

Вопрос: Вам зачитано постановление о предъявлении обвинения от 23. XII  — 48 г. Вы обвиняетесь в том, что являясь членом контрреволюционной троцкистской организации проводили вражескую работу против Советского Государства.

Понятно, в чем Вы обвиняетесь?

Ответ: Да, понятно.

Вопрос: Признаете себя виновным в предъявленном Вам обвинении по ст. 58-7 и 11 УК РСФСР?

Ответ: Виновным в предъявленном мне обвинении по ст. 58-7 и 11 УК РСФСР не признаю.

Вопрос: Почему?

Ответ: Потому что в троцкистской организации я никогда не состоял и никакой вражеской работы против Советского Государства не проводил.

Вопрос: Напрасно Вы пытаетесь скрыть о своей вражеской работе против Советского Государства. Следствие требует дать правдивые показания по данному вопросу.

Ответ: Я следствию говорю только правду и еще раз повторяю, что никакой вражеской работы против Советского Государства я не проводил.

Вопрос: За что Вы были осуждены в 1940 году?

Ответ: За участие в антисоветской право-троцкистской организации существовавшей до 1937 года в г. Петропавловске на Камчатке. Но виновным в этом я в то время себя не признал.

 Допрос начат 23. XII  — 48 г. в 20-45
Допрос окончен 23.XII  — 48 в 22-00

Записано правильно, мною прочитано
В чем и расписываюсь С. Шлиндман.

 

Допросил: ст. следов. 1 отд Следотд. УМГБ ТО Ст. л-нт Подпись.

Дополнительные собственноручные показания в порядке ст. 206 УПК РСФСР
арестованного Шлиндмана Семен Михайловича

Свой арест и предъявление мне обвинения во вражеской деятельности против Советского Государства по ст. 58-п.п. 7 и 11 — считаю несправедливым и ничем необоснованным, так как я никакой вражеской работы против Советского Государства не проводил и в мыслях своих никогда не имел таких намерений .<...>

Своей судимости я нигде не скрывал, что можно проверить по личному моему делу в УИТЛК УМВД по Горьковской области, по моим анкетам в отделах кадров Буреполомского ИТЛ и Арзамасской ИТК № 1 УИТЛК УМВД по Горьковской области, а также по моим анкетам в отделах кадров треста «Масложирстрой» Министерства Пищевой промышленности СССР, в Славянском Стройуправлении «Масложирстроя», в тресте «Трансводстрой» Минтяжстроя СССР и в Тульском Стройуправлении треста «Трансводстрой», где я работал до дня ареста.

Я нигде не скрывал своей судимости.

Если бы я чувствовал за собою какую-нибудь вину, или хотел бы использовать в злостных целях свой паспорт, то я еще 18. XI  — 48 г., когда 5-е отделение милиции отобрало у меня подписку о выезде в 5-ти дневный срок из Тулы, когда документы мои еще находились в Славянске, я бы тогда мог бы сразу уехать из Тулы.

Но я никакой вины за собою не имею, никакой корысти не преследовал, а хотел только устроиться на работе, перевезти к себе семью и жить скромно и честно, ничего не скрывая. И когда паспорт прибыл по почте из Славянска, я сам сдал его в 5-е отделение милиции для прописки и для обмена на другой паспорт.

Мне предъявлено обвинение по ст. 58, п.п. 7 и 11 УК РСФСР во вражеской троцкистской деятельности, которую я, якобы, проводил после отбытия срока наказания.

...Вновь и вновь повторяю, что ни в какой антисоветской право-троцкистской организации я никогда не состоял.

Обвинение в этом, по которому решением Особого Совещания при НКВД СССР от 23/ XII  — 1940 г., я был заключен на 8 лет в ИТЛ, — необоснованно и зиждется на лживых измышлениях.

Я отбыл в заключении 8 лет, 8 месяцев и 9 дней, но я невиновен.

По выходе на свободу, я вынужден был разойтись со своей первой женой, так как жить в Москве не имел права и не мог оторвать ее от работы и квартиры в Москве, а сынишку от учебы в музыкальной школе им. Гнесиных. Я потерял свою первую семью — жена вышла замуж за другого.

 

(Что правда, то правда. Разрыв произошел из-за отцовской измены — и всё. Мама не стерпела, гречанка!.. Страстная, прямолинейная! Гордыня! В ней была цельность женской натуры, которая не умела притворяться. И не терпела, когда это делали другие. Всех людей она безошибочно делила на хороших и плохих. С первыми она была готова пойти в огонь и воду, вторых попросту зачеркивала. Если человек, по ее мнению, хоть раз в жизни повел себя сколько-нибудь недостойно, — всё, он для нее переставал существовать. Навеки. Никакая сила не могла заставить мать проявить гибкость, не говоря уж о том, чтобы как-то сделать вид, что ничего не произошло, пропустить, на худой конец, чей-то нечаянный грех... И — рубила отношения. Наотмашь. Навсегда.

— Мама, так нельзя с людьми! — кричал я.

— Только так!

И в результате осталась одна.

Что касается отца, то...)

 

Я обрел другую семью и весь отдавался работе и семье, вел скромную и честную жизнь простого человека.

Я даю честное слово никогда не ездить ни в Москву и ни в один какой-либо другой большой город, найду себе работу в какой-нибудь глухой провинции, и буду там тихо и скромно жить и работать.

Я понимаю, что мне нет доверия из-за прошлой судимости. Но я ни в чем не виноват перед Родиной, перед Советским Государством.

...Я хочу и буду жить честно, как все советские граждане и когда потребует этого Родина пойду со всеми защищать ее против врагов, не жалея жизни своей, — это моя клятва, клятва простого советского человека.

С. Шлиндман.

24. XII . 1948 г.

 

слушали

 

постановили

 

138. дело № 7022 УМГБ Тульской обл., по обвинению ШЛИНДМАН Семена Михайловича, 1905 г.р.,

ур. гор. Харькова, еврея, гр. СССР

Обвин. По ст. 58-7 и 11

УК РСФСР

ШЛИНДМАН Семена Михайловича, за принадлежность к троцкистской организации сослать на поселение.

 

 

Нач. Секретариата Особого Совещания. Подпись.

С постановлением Особого Совещания МГБ ознакомился.
Подпись: С. Шлиндман.

1 марта 1949 г.

 

Постановление Особого Совещания объявил:

Нач. отдела «А» УМГБ Тул. области

Подполковник: Подпись.

1 марта 1949 г.

На этот раз все молниеносно. Оформление беззакония чисто условное — череда бумажек скучна, как серый быт. Появляется новый персонаж — Яков Герасимович Носуля, державший квартиранта, опасного для советской власти. С ним отец затеял нудную тяжбу по возврату изъятой собственности — зачем?.. А затем, что захотелось вдруг досадить системе «по мелочам», захотелось от бессилия в главном «покачать права» из-за ерунды. Протест жалкий, что и говорить, вся эта собственность — смех один, а вот и нет, я вам, суки, ничего не оставлю, ничего не прощу.

Начальнику отдела «А» УМГБ по Тульской области
От поселенца Шлиндман Семена
Михайловича

Заявление

Несмотря на В/заверение в том, что к моменту прибытия на место поселения личные деньги и ценности уже будут переведены и вручены мне, до сих пор я ничего не получил.

Из Тулы я выбыл 8/ IV , а в с. Абан, Красноярского края прибыл 29/ V . 1949 г.

Я уже обращался к Вам с заявлением, но результатов пока что никаких нет.

Прошу В/распоряжений и указаний:

1) Начальнику Тульской тюрьмы № 1 МВД о немедленном переводе мне:

а) денег, в сумме 300 рублей по квит. № 361 от 3. III .1949 г.
б) облигаций 2% Гос.займа на 400 рублей, по квит. № 2504 от 5. II . 1949 г.
в) часов ручных — по квит. № 2442 от 3. II . 1949 г. <...>

3) Начальнику внутренней тюрьмы МГБ о высылке мне недоставленных вещей согласно моим заявлениям от 4. IV . 1949 г.

29. VI . 49.      С. Шлиндман

 

НАЧАЛЬНИКУ УПРАВЛЕНИЯ МГБ ПО ТУЛЬСКОЙ ОБЛ.

От гражд. НОСУЛЯ ЯКОВА ГЕРАСИМОВИЧА,

Прож. пос. Криволучье, ул. Родная дом 11

ЗАЯВЛЕНИЕ

На Ваше требование о возвращении вещей принадлежащие бывшему моему квартиранту тов. ШЛИДМАНУ, при этом возвращаю одно шерстяное одеяло, в отношении остальных вещей, как-то сахара и манной крупы, которые оставлены у меня за долги.

Одновременно прошу Вас взыскать с тов. ШЛИДМАНА за проживание у меня в доме 2,5 месяца по 150 рублей в месяц, за выпитое им молоко по 0,5 литра каждый день 100 рублей, за стирку белья и уборку его комнаты за это же время 100 рублей.

Одновременно сообщаю, что оставлены в его комнате койка, стол, простынь, матрац, наволочки и подушку, резиновые сапоги были взяты комендантом строй. треста, где он работал.

ДОМА ВЛАДЕЛЕЦ     НОСУЛЯ

 

Знак борьбы, не сама борьба (она бесполезна, бессмысленна, бесперспективна), а только мелкий укус напоследок, перед уходом в тоскливую жизнь ссыльного.

В чем отец «изобличается»?.. Что за «вражескую работу» он вел?.. Какая, к черту, троцкистская организация в 48-м году?.. Не надо утруждать себя ответами на эти вопросы. Это лишнее. Ведь кроме мифического «троцкизма» не придумали обвинений даже для видимости… Взять и сослать. Без разговоров. И сами допросы, учиненные отцу, теперь абсолютно формальны, чистая бюрократия.

Ново только то, что называется положением ссыльного. «Свобода» на цепи.

 

Личное дело № 4779

На ссыльного поселенца Шлиндман
Семена Михайловича
Зарегистрировано 17 V 1949 г.
ИЗВЕЩЕНИЕ № 4779

Начальнику отдела «А» УМГБ по Красноярскому краю

Гор. КРАСНОЯРСК

Сообщаю, что Шлиндман Семен Михайлович — 1905 г. р. мною принят 30 мая 1949 г.

Ссылку-высылку будет отбывать в Абанском районе

Начальник РО МГБ
ст. лейтенант: Подпись
30 мая 1949 г.

 

ОБЯЗАТЕЛЬСТВО № 4773

30 МАЯ 1949 ГОДА

 

Мне, Шлиндману Семену Михайловичу — 1905 года рождения, проживающему в Абанском районе, Абан, заявлено, что я не имею права никуда выезжать (хотя бы временно) из указанного мне места жительства без разрешения органов МГБ и обязан периодически лично являться на регистрацию в место и сроки, которые мне будут указывать органы МГБ

Об ответственности за нарушение подписки по ст. 58-14 УК РСФСР предупрежден.

5/ VII -50 г

Сема! У Марика возникли такие вопросы, ответить на которые я не могу. Поэтому я посоветовала ему написать тебе письмо. Адрес твой нам неизвестен.

Лида

 

с. Абан, Советская ул., дом № 5

ЗАЯВЛЕНИЕ

Из 43-х месяцев, что я нахожусь на поселении в с. Абан, только 16 месяцев я имел работу. На протяжении последних полутора лет все мои попытки устроиться на работу не давали успеха. Причиной этому — сложившиеся обстоятельства, известные руководству Райотдела, от меня независящие.

Без работы естественно, я жить не могу, а в Абане все возможности исчерпаны.

В июле 1951 года мне было предложено переехать на жительство в Уяр. В связи с этим я подготовился было к такому переезду: распродал некоторое имущество, корову, картофель и пр.

Однако переезд этот не состоялся, так как Вы не дали на него согласия.

Теперь я вновь обращаюсь к Вам с просьбой разрешить мне такой переезд в г. Уяр или же в какой-нибудь другой город по В/усмотрению. Одновременно со мною прошу разрешить переезд и моей жены Клемт Ольги Константиновны, являющейся первоклассной портнихой, также не имеющей работы в условиях Абана.

Прошу не отказать в моей просьбе, так как оставление меня в Абане, поставит меня в невыносимые условия.

С. Шлиндман

15. XII . 1952 г.

 

Первое впечатление от этих документов — отец уже не боец. Надлом личности очевиден. Это уже совсем другой человек — по-другому живущий, по-другому, я бы сказал, поющий песенку своей жизни. Это жизнь по инерции, серое существование ссыльного... Какая-то оторопь берет меня, когда он с присущей ему упертостью ведет новые великие войны с КГБ — сначала за то, чтобы ему вернули одеяло, пропавшее при аресте, потом за то, чтобы его с женой переселили туда, где у него, безработного и голодающего ссыльного, будет работа. Душераздирающая переписка. С одной стороны, маленький человечек, изнывающий от своих повседневных мелких забот по выживанию, с другой, — всесильный монстр под названием «государство», под пятой которого приходится плесневеть. В ссылке — безнадега, тягомотина. В лагере ты ждешь — освобождения, а в стране Нод, где ты был Каином, ожидания нет: пустыня сзади, сбоку и спереди…

Врачи говорят: пустыня хуже одиночной камеры. Депрессия от беспредельности, одиночества и нищеты. Сам себе кажешься двойником… И правда, в зеркале на тебя смотрит какой-то чужой обросший окаянный человек. «Жизнь травы веселее моей!» — это он старость почувствовал.

А каково маме было стареть да болеть? У нее обнаружилась щитовидка. Вдруг, ни с того ни с сего, мама начала стремительно худеть, глаза выкатились базедовым ужасом, былая красота сделалась воспоминанием, осталась на фотокарточках начала 30-х годов… На маму страшно было смотреть…

Ее лечили будущие «врачи-убийцы в белых халатах»... Славные, добрые люди. Профессионалы. Профессор Николаев сделал ей операцию. И — о чудо! — она начала поправляться. И через какое-то время узнала, что ее спасителей арестовали. Врачи — вредители.

Им повезло. Все же им короткая вышла отсидка, пока нашего любимого товарища Сталина не помыли в морге.

Пятого марта 1953 года — день официальной кончины вечно живого вождя и учителя народов мира. Но медицина установила, что удар и полная потеря сознания случились 3 марта, — с этого дня, можно сказать, и началась та самая «перестройка», которая впоследствии до того потрясла Советский Союз, что он в одночасье возьми и рухни.

Знал бы Великий Стратег, чем все это кончится!

Хоронили его в день тяжелый — понедельник, 9 марта.

Ура! В школу не надо идти!.. «В знак траура» занятия были отменены по всей стране. Это — с одной стороны. А с другой — день скорби и печали.

Но по кому?.. Ну, конечно, прежде всего по великому кормчему.

Но я-то жил во дворе меж Петровкой и Неглинкой. А Неглинная улица в двухстах метрах от Трубной площади. И вот на этой самой Трубной площади, как известно, и произошла страшнейшая трагедия, унесшая жизни пятисот с лишним людей.

Они погибли в давке, стоя в очереди к Дому Союзов, где был выставлен для всенародного прощания открытый красный гроб с подушкой, на которой возвышалась мертвая голова бывшего Властелина.

Толпа принесла себя в жертву, и бездыханный Вождь с наслаждением принял это последнее жертвоприношение.

Мама категорически запретила выходить из дому в эти дни. Иначе я увидел бы гору трупов неподалеку от нашей Обидинки, — оцепление грузило их на военные ЗИСы (их производил автомобильный завод имени Сталина — символично, не правда ли?) и отправляло прямо в кладбищенские сараи, где мертвецов быстренько раскладывали по дешевым гробам и раздавали приехавшим родственникам.

Ни одно средство массовой информации не сообщило о трагедии. Но слухи тут же поползли от тех, кто знал, что это не слухи. До сих пор на Трубной нет не то что памятного обелиска в честь погибших, но даже крохотной мемориальной доски.

Впрочем, ПОСМОТРЕТЬ на Сталина хотели все. И я в том числе. «В гробу я его видел»! И ведь в самом деле: я видел Сталина в гробу. Два раза! А мог и в третий пойти, но сам не захотел...

Как же это удалось?

А дело в том, что мы, мальчишки из 170-й школы, знали все проходные дворы между Петровкой и Пушкинской и могли оказаться в очереди аккурат у Столешникова переулка. Отсюда до Дома Союзов совсем ничего, рукой подать, — и мы рванули туда честной компанией, проникли, можно сказать, запросто… Поэтому, наверное, решили повторить подвиг. Азарт дураков-подростков.

Однако во второй раз чуть было не оказались в положении тех, кто погиб на Трубной площади. Задние ряды нещадно напирали на передние. И если кто-то оступался, случайно падал, встать уже никак не мог: по нему шли толпой, и тут ее не остановишь, кричи — не кричи.

Я оказался в толпе как раз у 50-го отделения милиции, по прозвищу «полтинник». Это было низкое здание за спиной Института Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина, рядом с прокуратурой. Его потом снесли, но оно осталось в нашей памяти, поскольку сюда таскали с Бродвея — то бишь улицы Горького — стиляг и хулиганов моего юного поколения. Здесь их стригли наголо (у милиционеров для этого была специально заведена машинка), а после этой унизительной парикмахерской процедуры давали под зад и выпускали… Кто не соглашался потерять «кок», тот сидел в кутузке денек-другой-третий… Если это не помогало, длинноволосого юношу били по морде и по печени, — и тогда его строптивость куда-то пропадала вместе с шевелюрой.

Да!.. В школе я был самый маленький и самый худенький в классе. Высокорослые были где-то там, далеко, на правом фланге... Во время переменок они нас, маленьких, били. Каждый «длинный» мог подойти сзади и пнуть ногой.

Это было очень обидно. Потому что хотелось ответить, но было страшно. И тогда я дал себе клятву. Я сказал себе: «Ты должен суметь дать сдачи. Ты должен показать им, что ты их не боишься».

Легко сказать, сделать трудно. Но я решил — значит, надо попытаться, а там — будь что будет... Хотя бы один раз надо постоять за себя. Я хотел доказать самому себе, что могу ответить ЛЮБОМУ обидчику.

Я достал бритву, надрезал себе палец и натер кровью кулак, точнее, свой кулачок. Я торжественно произнес вслух: «Клянусь, что дам сдачи» — и повторил эту фразу трижды для пущей храбрости.

Слово «клятва» было завораживающим... Клялись молодогвардейцы, клялся сам товарищ Сталин, теперь клялся я... После клятвы я не спал ночь. Ворочался и что-то шептал себе под нос...

О, школа послевоенных лет!.. Сколько здесь было самого жестокого хулиганства, сколько драк и стычек... «Пойдем стыкнемся!» — говорили мы в те далекие времена. Но тут было другое. О драке не могло быть и речи. В драке я приговорен к поражению.

Клятва выводила меня на совершенно другой уровень: мне не важно было доказать, кто сильнее. Мне важно было доказать самому себе, что у меня есть достоинство. И всё? И всё.

Сами понимаете, ждать мне пришлось недолго. Как сейчас помню, был урок географии и где-то минут за пятнадцать до конца урока я получаю увесистый «шелобан» в затылок. Мгновенно клятву надо было привести в действие.

Если раньше я на такой «шелобан» просто отмахнулся бы, то теперь... Я откинул парту, встал во весь свой маленький рост, повернулся назад и... со всего размаху влепил Мишке по морде кулаком.

Это видел весь класс. Кроме училки географии. Она, конечно, обернулась, но не успела ничего увидеть, так как я уже сидел за своей первой партой. Мишка тоже не подал вида, я услышал за собой только, как он тихо, но напряженно сопит.

Дальнейшие пятнадцать минут были для меня сущим адом. Я с ужасом ждал звонка, после которого должно было наступить возмездие. Я сжался в комок и представил себе, как Мишка возьмет меня за шкирку могучими руками и начнет бить об стену — так, что краска будет осыпаться. А все будут смотреть на эту жуткую картину и гоготать...

От страха я чуть не умер. Вот сейчас, сейчас... сейчас зазвенит проклятый звонок и... начнется! Не тут-то было!.. Прозвенел звонок, и Мишка как ни в чем не бывало, ни слова мне не сказав, прошмыгнул в школьный коридор. Больше меня никто никогда в школе не трогал. Урок на всю жизнь.

В спектакле «Песни нашей коммуналки» я рассказывал о своем счастливом детстве (у всех детей той лучезарной эпохи детство было исключительно счастливым благодаря лично товарищу Сталину), проведенном в квартире, где жили 83 человека, в полуподвале.

Естественно, один кран на всех, называемый рукомойником.

Один туалет. Ф-фу, извините за французское слово, оно неточное. У нас был не туалет, а уборная. И тоже одна на всех. Что естественно не совсем.

По утрам здесь выстраивалась длинная очередь детей и жильцов. Кому в школу, кому на работу... Часто дети пропускали вперед взрослых (все наоборот). А почему?

А потому что взрослым нужнее. В школу можно еще как-то опоздать, а на работу — ни-ни. За опоздание на 3 минуты — выговор, на 20 минут — тюрьма. Строгий сталинский закон.

Я был, как все, как все... Не лучше, не хуже. В меру хулиганом, в меру воспитанным... Вот только курить не начал. И всю жизнь не курю. Все пороки — кроме этого.

Вино и водку — другая история! — начали глотать класса с 8-го. «Портвейн — три семерки» — это наш школьный напиток, заменявший нам нынешнюю «кока-колу» и «пепси». Зато песенку я распевал ту еще:

«Кока-колу» я пить всегда готов,
«Кока-кола» — напиток для богов.
«Кока-колу» вкушал еще Форсайт.
Пейте «Колу»! Пейте «Колу»!
Доброй ночи!.. Гуд найт!

Это было тлетворное влияние Запада.

В начале 50-х годов прошлого столетия по правой стороне улицы Горького (ныне снова Тверская) от гостиницы «Москва» (ныне снесена) до Пушкинской площади (ныне углового Дома актера ВТО нет — сгорел) прохаживалась группка безусых юнцов, одетых по «той еще» моде: бобриковые пальто с поднятым воротником, белые шелковые шарфики и кепочки с разрезом, чуть позже их сменили фетровые шляпы и береты...

Прогулки совершались по 10 –15 раз — туда и обратно, обратно и туда... Это называлось «прошвырнуться по Бродвею»... Настоящего Бродвея никто из нас, конечно, не видел. Даже в кино. Но поскольку маршрут лежал мимо самого злачного места Москвы — «Коктейль-холла», где собирался весь цвет столичной «стиляжной» молодежи, — воображение работало мощно, поддерживаемое ритмами «буги-вуги» и мелодиями Глена Миллера из «Серенады Солнечной долины».

Наша компания друзей испытывала шок перехода от детства к юности, от юности к молодости — с их оголтелым эротизмом вперемешку с просыпающимся интеллектом. Озорство на грани хулиганства поощрялось, всякий из нас то и дело что-то творил и вытворял. Сами того не сознавая, мы были этакими квазидиссидентами, чье неоперившееся сознание было абсолютно свободно, — и это в то время, когда товарищ Сталин был еще жив, а слово «тоталитаризм» лично мне не было известно.

А тогда, в день всенародного прощания с великим вождем, я был со страшной силой прижат к кузову грузовика, — их стояла целая сотня вдоль всей Пушкинской улицы, чтобы сузить человеческую реку, текущую к центру откуда-то издалека, казалось, из всей необъятной Совдепии. Косточки мои затрещали, но каким-то чудом тщедушная моя фигурка (хорошо, что тщедушная!) крутанулась пару раз в людском круговороте и понеслась вперед, приподнятая над асфальтом: ноги совсем не касались его; сжатый со всех сторон, я как бы парил в направлении к мертвому Сталину, — толпа несла, несла меня, окутанного массой таких же идиотов, как я, и, наконец, опустила… Я стал перебирать ногами по земле, почувствовав ее твердость, и понял, что спасен.

Как говорится, пронесло.

В третий раз встречаться с мертвым вождем не захотелось.

Я, между прочим, тогда учился в школе, в девятом классе, и мне было 16 лет. Итак, 4 апреля 1953 года я должен был идти в советскую милицию, чтобы получить то, что потом мог доставать из широких штанин, ибо узкие брюки были запрещены («какой ты русский в брючках узких?» — помнится, спрашивал впоследствии поэт поэта). И месяц назад умер вождь и друг всех народов товарищ Сталин, на столе которого, по слухам, уже лежал план депортации всех московских евреев на свою внеисторическую родину Биробиджан… Но самое главное, при всем при этом мой отец — «враг народа» — в это время сидел. Собственно, он сидел уже давно, с декабря 1937 года, и в тот апрельский день никто в мире не мог предположить, что скоро расстреляют Берию, поскольку до сих пор больше расстреливал он. И вот в этой обстановке маме моей никак нельзя было растеряться. На ее руках, на ее ответственности был шестнадцатилетний юноша, жизнь которого надо было обезопасить на веки вечные или хотя бы на недельку-другую вперед.

И мама сделала это, потому что была самой лучшей в мире мамой — моей. Она, как сейчас помню, посадила меня в день рождения за стол под низким абажуром и, глотая комок в горле, выдохнула: «Что хочешь, сын, но евреем ты не будешь».

Я не спросил, почему, ибо знал единственно правильный ответ: потому.

Однажды, уже по прошествии этих лет, я задал маме невинный вопрос: «Мама, а какой чай вы тогда пили?»

Мама ответила: «Чай со страхом».

И испытующе посмотрела на меня.

Я понял одно, что «чай со страхом» — знак того времени, символ, обобщение — чего?

Несладкой жизни. Кошмара. Сталинщины.

Так что, сидя тогда под абажуром на семейном совете, мама была абсолютно права, ибо знала зверя в лицо, не понаслышке.

Я же, совсем юный идиот, не нашел ничего лучшего, чем возразить: «Я согласен, но с одним условием: пусть останется фамилия “Розовский”; не могу же я записаться по твоему отцу и называться Марк Котопуло». Фамилия отчима, Григория Захаровича Розовского, показалась мне в этот момент гораздо благозвучней маминой греческой фамилии.

Мама поморщилась, но кивнула.

Главное для нее (да и для меня) было в том, чтобы в графе «национальность» значилась любая национальность, лишь бы не «еврей». Это не гарантировало мне жизнь, но во всяком случае давало щелочку, в которую можно было бы хотя бы попытаться пролезть.

«Еврею» можно было и не пытаться.

Сейчас эта история, я понимаю, выглядит довольно дикой, но, поверьте, в апреле 1953 года у меня и мамы не имелось других вариантов, чтобы выжить (о том, чтобы ЖИТЬ, мы и не помышляли).

И вот на следующий день я твердым шагом иду в милицию за паспортом и громким голосом называю Элладу страной своего национального происхождения.

Дальше в моей жизни из-за этого поступка было много всякого, порой и смешного.

Уже само сочетание «Розовский Марк Григорьевич, национальность — грек» вызывало улыбку. Все нормальные люди понимали, что здесь что-то не так. Знаменитый анекдот о том, как Абрама били «не по паспорту, а по морде» — это как раз про меня.

Правда, меня не били. Потому что знали: я и ответить могу.

Это у меня от отца: он и в лагере сохранил достоинство. А когда его, прошедшего через все карцеры и пытки, уже работавшего под Тулой в строительном тресте, оскорбил какой-то выродок: «Мало вас, жидов, Сталин сажал!» — отец так двинул ему кулаком по харе, что его увезли в больницу. «Зэкам» палец в рот не клади: есть шанс остаться без руки, не то, что без пальца.

Конечно, сохранять свою гордость всем нелегко. Но быть евреем в советские времена никому не пожелаю.

 

Между тем отец продолжал качать права у родного государства, посылая заявления и жалобы начальству:

Начальнику Управления МВД
По Красноярскому краю

От Шлиндмана Семена Михайловича
с/поселенца, проживающего в с. Абан,
по Советской ул., дом № 5.

ЗАЯВЛЕНИЕ

10/ I -1953 г., будучи у вас на личном приеме, я докладывал Вам о сложившихся для меня обстоятельствах и невозможности получения работы по специальности в абанском районе. Эти неблагоприятные обстоятельства сложились не по моей вине, а в результате известной вам специфики.

Мне непонятно, почему, оказавшись в этих условиях, я предоставлен самому себе и должен выходить из тяжелого положения только своими силами, слишком ограниченными для этого?

В течение последних двух месяцев я пытался предлагать свои услуги различным организациям, но получил лишь сообщения об отсутствии у них вакантных должностей.

Я не могу больше жить без работы, нет у меня ни сил, ни средств выдержать и дальше эту ужасную безработицу. <...>

Приложение: упомянутое на 4 листах.

26. I . 1954 г. С. Шлиндман

 

Нач. отдела УМВД по Красн. Краю
полковнику Середницкому

ЗАЯВЛЕНИЕ

Состояние моего здоровья тяжелое, я признан инвалидом 2 группы. Физически работать не могу, по специальности же, или какой-либо другой посильной для меня работы я не могу найти. Вследствие этого я продолжительное время не имею работы, что, в свою очередь, еще больше усугубляет мои болезни.

По специальности я инженер-экономист и юрист, хорошо знаю строительное дело. По найму работал с 14-ти летнего возраста.

Срок заключения отбывал в Краслаге. С ноября 1940 г. до ноября 1941 г. находился в Каннском ОЛП, работал десятником Стройчасти по строительству жел.-дор. ветки от ст. Канск до рейда Канского ОЛП.

С ноября 1941 г. до ноября 1942 г. — работал экономистом на 7 л/п Нижнее-Пойменского отделения Краслага. С июня 1943 г. до августа 1946 г. работал на 1 ОЛП Краслага мастером порубки, зав. шпал заводом, культбригадой 1 ОЛП.

После освобождения из Краслага я работал по вольному найму в УИТЛиК УМВД по Горьковской области в должности Нач. производства 1-го отделения Буреполомского ИТЛ.

Я хочу работать и не могу жить без работы.

Прошу Вас учесть мое состояние и, в виде исключения, разрешить мне и моей жене, Клемт Ольге Константиновне, переехать на жительство в г. Канск, где я буду обеспечен работой по специальности.

С. Шлиндман.

27. I . 1954 г.

Вот так-так... Еще одна жена... Разговариваю с отцом году в 61-м...

Я. Папа... (Непривычно мне было это слово произносить. Особенно в первое время. Я на него смотрел молча, наблюдал, можно сказать).

ОТЕЦ . Что смотришь?

Я. Поговорить хочу.

ОТЕЦ . Поговори.

Я. Спросить тебя хочу (пауза). Папа... били тебя там?.. Ясно, били. А как били, папа, можешь мне рассказать?.. (пауза) Не молчи. Мне нужно знать, папа.

ОТЕЦ . Меня били по яйцам, а они у меня железные.

Я. Иголки под ногти совали?

ОТЕЦ . Это устаревшее средство.

Я. Какое же новое?

ОТЕЦ . Щипцами отдирают ноготь от мяса в положение «на попа». Называется «модельная стрижка ногтей в парикмахерской НКВД». И гуляй.

Я. Еще что?

ОТЕЦ. Простой удар в рыло. Примитивно, но эффективно. Следователи спорили, кто больше зубов выбьет с одного удара. Это я уже в ссылке вставил. В Абане друг стоматолог был. Гамлет Степанович Месхишвили. Тоже ссыльный.

Я. У вас там Интернационал что ли образовался? Жена новая у тебя была — полька какая-то…

ОТЕЦ. Ольга Клемт. Она портниха была хорошая.

Я  (язвлю). Мама тоже шила очень хорошо.

ОТЕЦ. Ты зря на нее катишь. Она хорошая женщина была.

Я. У тебя плохих быть не могло.

ОТЕЦ. Злость неплодотворна. Хоть ты постарайся меня понять.

Я. Ладно. Чем же она тебя обворожила?.. И вообще… как туда попала?

ОТЕЦ. Причина — еще та!.. Когда наши освобождали Польшу, шли напролом. А в ее доме, как на грех, немцы устроили штаб. Ну, ее сразу и загребли как хозяйку — «за сотрудничество с немцами». Будто она могла противиться!.. Они просто видят хороший дом, — вот и заняли!.. А что она могла сделать?.. Получила Сибирь на десять лет, и здесь на поселении, когда мы с твоей мамой разошлись, я с ней сошелся. Верней, не с ней, а с ее коровой. Я женился на корове.

Я. Это как понимать?

ОТЕЦ. А вот понимай, если хочешь. Я голодный, дохожу, мне скоро кранты, это ясно… И тут она, хоть и полька, а своя, интеллигентная женщина, портниха, труженица, руки золотые… У нее корова при доме… И дом, надо сказать, опять же, хороший, ну, не такой, конечно, как в Польше, но все же.

Я. Откуда дом у ссыльной поселенки?

ОТЕЦ. Она обшивала всех жен начальников. И они ей платили наличманом. За все — за шубы, за платья, за кофты… Сотни заказов были. Она одна как целое частное ателье работала. Построила за год дом, завела корову…

Я. И мужа — еврея.

ОТЕЦ. Почему — еврея?.. Просто мужа.

Я. Который их обеих доил.

ОТЕЦ. Почему обеих?.. Только корову. Зорькой ее звали. Это я. А она — Зоськой.

Я. То есть — работник в доме. Мужик, так сказать.

ОТЕЦ. Ну, да. Конечно. Еще и мужик. А ты бы как на моем месте поступил?

Я. Не знаю. Но ты маму предал...

ОТЕЦ. Так знай: Ольга меня с того света вытащила. Она и эта Зоська. Если б не они, я бы точно концы отдал. А ты катишь. Прямо как твоя мама. Вместо того, чтобы понять. Я с тобой, как со взрослым, а ты...

 

МАРШРУТНЫЙ ЛИСТ № 21

Действителен по десятое февраля 1954 г.

Шлиндману Семену Михайловичу
1905 года рождения, разрешен выезд из
Абанского района в г. Канск,
Красноярского края, и обратно, который к месту назначения должен следовать только по указанному адресу.

При уклонении от указанного маршрута настоящий лист теряет силу, а владелец его подлежит задержанию.

По прибытию к месту назначения Шлиндман С. М. обязан немедленно явиться на регистрацию, а по возвращении маршрутный лист сдать в орган МВД.

НАЧАЛЬНИК АБАНСКОГО РО МВД ПОПОВ.

6 февраля 1954 г.

СПРАВКА

Дана Шлидману Семену Михайловичу в том, что он является главой семьи.

Семейное положение:

Жена — Клемт Ольга Константиновна 1906 г. р.

 

Из разговора с отцом:

 

Я. Эх, папа, папа... А знал бы ты, как мама рыдала по ночам!.. Я просыпался от каких-то непонятных звуков... Это она в подушку выла... А ты, небось, так не выл со своей коровой!..

ОТЕЦ. Глупости все!.. Просто я понял, что жизнь потеряна и уже НИКОГДА, понимаешь ли ты это слово, — никогда! — не буду на свободе. Никогда не вернусь ни к жене, ни к сыну. Никогда вот тебя… понимаешь?.. не увижу тебя никогда!

Я. Смирись, гордый человек, — это, да?

ОТЕЦ. Да нет же… Читал я твоего Достоевского!.. Он всё правильно говорит, но только все это литература, а в жизни не так.

Я. А как?

ОТЕЦ. В жизни… в какой-то момент начинаешь любить свой застенок. Ты не щурься… потому что понимаешь: другой жизни у тебя уже не будет — тогда живи, ковыляй и утрись тем, что есть. Твоя доля. И тут не важно — смирился ты там или не смирился. Все тебе становится по х.ю, то есть, прости, по фигу. И собственная жизнь, и гордость — не гордость… Ты вроде сам от себя отделяешься и живешь уже, сам себя не видя со стороны, будто параллельно той настоящей жизни, которой тебя почему-то лишили, и уже неинтересно знать, почему. Вдруг чувствуешь: всё, конец. А завтра вдруг этот конец имеет продолжение, и послезавтра… Скука жмет, ни земли, что зовется родиной, ни Бога на небе — никого и ничего. И уже эта бодяга тебя не волнует: ты ведь в эту бодягу погружен, как в ванну с азотной кислотой… И ты в ней тонешь и растворяешься… разложение неизбежно. Спекся.

Я. Бодяга — это что, я не понял?

ОТЕЦ. Жизнь становится бодягой, чего ты не понял, сынок?.. Жизнь!

Я. Ужасно.

ОТЕЦ. В том-то и дело, что нет. Как сказал твой любимый Достоевский: «Ко всему-то человек привыкает!»

Я. И к застенку?

ОТЕЦ. И к застенку. Когда нет другого выхода, жмешься по углам.

Я. Выходит, ты привык к своей несвободе и приспособился к ней?.. И это ты, который выдержал все допросы и пытки, все этапы и унижения?.. Ты, герой!.. Какой ты герой?!.

ОТЕЦ. А чего еще было делать?.. Закон тайги: с волками жить, по-волчьи выть.

Я. Ужасно. Ужасно. Ужасно.

ОТЕЦ. А попривыкнешь — вроде ничего. Жить можно.

Я. Я о тебе лучше думал.

ОТЕЦ. Потому что дурак, не знаешь, что и как бывает на свете. Вот ты сказал «не боец». А чтоб выжить, надо было перестать быть бойцом, надо было заховаться в берлогу, исчезнуть с вида, зарыться, заспаться… В микроба надо было превратиться, в последнюю вошь… И прогнать от себя подальше и разум, и чувства… главное, разум!.. Потому что он мешает, ибо хочет осилить то, что случилось с тобой и со всеми; он спрашивает: «Почему да за что?» А уже спрашивать не надо, ты насекомое, не человек, а насекомое ни о чем не спрашивает… Вот и живи, как насекомое. И жизни радуйся, как насекомое. А убьют тебя, как насекомое, значит, и это справедливо — ты ведь уже не человек. Был человек, а стал не человек. И этим все сказано-доказано.

Я. Сказано — не значит доказано.

ОТЕЦ. Вот-вот!.. Поэтому лучше молчать в наше время. Все равно ничего не докажешь.

Я. Сталин.

ОТЕЦ. Что — Сталин?

Я. Это Сталин сделал из нас насекомых. Рабов.

ОТЕЦ. Да он сам был насекомое. Хотел всех себе уподобить.

Я. И у него получилось. Кое с кем.

ОТЕЦ. А вот и нет. Если б у него, как ты сказал, «получилось», мы бы с тобой не разговаривали сейчас.

Я. Сейчас шестидесятые, а в середине пятидесятых ты что почувствовал?.. Оттепель почувствовал?

ОТЕЦ. Когда жахнул двадцатый съезд, я понял: у них дело пахнет керосином, будут нашу кодлу отпускать — и вся недолга.

Я . Ваша «кодла» — миллионы людей.

ОТЕЦ. А по каждому — вертухаи теперь должны были назад откачивать. Прокуратуру закидали тоннами наших прошений, я сам настрочил последнюю жалобу на имя Маленкова и Микояна — длиннющую, как моя отсидка. Но уже не она помогла. Пошла кампания — как сажали пачками, так пачками повело освобождать.

Я. «Эпоха позднего реабилитанса», как тогда говорили, началась.

ОТЕЦ. Честно говоря, я, когда отмазался, сам не поверил, — думал: ну, опять на время, тик-так, — и опять захомутают, опыт уже был… Но чуток осмотрелся — дело понеслось серьезное, начали выпускать широко, без балды, ворота открылись… На зонах вздрогнули, взбодрились… Неужели канули окаянные годы?!. Неужели вправду теперь будут гнать правду, одну только правду?.. Верилось с трудом. Но ведь произошло!.. Ни хрена себе история пошла! — только успевай удивляться в завале.

Я . Спасибо Хрущеву?

ОТЕЦ . Э, нет, это не мы, ТАМ отбывшие, а вы будете кланяться, благодарить: мол, если б не Никита, все было бы по-старому!.. А мы подарки судьбы принимали молча, настороженно, по-тихому. Как должное, можно сказать.

Я. Честно скажи: вы трусили по-прежнему?

ОТЕЦ. А хоть и трусили… В тот момент другого и быть не могло!.. Раньше трусили — так почему сейчас все должно иначе быть?!. Мы к трусости за эти годы ПРИВЫКЛИ — вот это надо понять. И если вдруг тебе, всю жизнь трусившему, вдруг говорят: всё, кончай, ты теперь другой человек, СВОБОДНЫЙ, иди на все четыре стороны, — это не всем в масть. Свобода тебя давить начинает, не знаешь, с какого боку ты к ней, а с какого она к тебе — это, сынок, тяжесть большая  — свобода. Не легче, чем несвобода, вот в чем дело.

Я . Ты это испытал?

ОТЕЦ. Не один я. Вот представь: ты по полной реабилитирован, а жилья нет, семьи нет, денег нет, работы нет… А ты — свободен, как птица с подрезанными крыльями, попробуй, полети!.. Не летится.

Я . Ну, семья, положим, у тебя была. И даже не одна… Выбирай, с кем жить дальше будешь!

ОТЕЦ. Я и выбирал. В Польшу ехать?.. Это вообще все перечеркнуть — и тебя, и маму твою!.. Не ехать — все тут уже разбито вконец, враскосец пошло — как жить?.. Где?.. С кем?.. Лида меня не простила, не приняла, не приютила… Даже наоборот, показала на дверь!.. Вроде победа, но — пиррова, радости никакой. Оставалось одно — нестись по воле волн, жить так: будь что будет, как выпадет, — так пусть и выпадет, ничего САМ не крути-вороти, а то самому же и придется по новой расхлебывать…

Я. Какая-то рабская позиция.

ОТЕЦ . Ну, правильно, рабская. А я уж давно допер: наша такая выпала судьба — быть рабом — до самого конца, до самой смерти. Что на воле, что в неволе. Это моя стезя — расплата. Вот я и расплачивался.

Я. Расплата?.. За что?

ОТЕЦ. А за все. За глупость нашу — за юность комсомольскую, безбашенную, за веру неистребимую в утопию, в товарища Сталина, в ИДЕЮ революции как спасительную и распрекрасную, — вот за все это мое еврейство, черт бы его побрал!

Я. Ничего не понимаю. Ты что такое говоришь?

ОТЕЦ. То, что думаю. Сейчас. Я заслужил то, что со мной случилось. И все мы заслужили. Поколение мое несчастное заслужило свои несчастья.

Я. Вот так-так!.. Может, ты еще скажешь, что и Сталин был прав?

ОТЕЦ. Не знаю.

Я. Ну, тогда мы расходимся. Твои несчастья ничем нельзя оправдать.

ОТЕЦ. Слушай меня. Я прожил свою жизнь, как мог. Да, я был раб. Точно. А что оставалось?.. Теперь ты попробуй по-другому. Твое время. И что?.. Сломаешь шею. И ничего не добьешься. А я… а мы… выжили, несмотря ни на что. Факт, что мы с твоей мамой — хоть и врозь! — а выжили! Победили!

Я. Этот твой товарищ Сталин залез к вам в постель, разрубил вашу жизнь в куски — и это ты называешь «победили»?! Всю жизнь я ношу — вынужденно! — не твою фамилию и не твое отчество — это то, о чем вы мечтали, когда приехали на Камчатку строить свой злосчастный судоремонтный завод?.. Всю жизнь — «врозь»!.. Всю жизнь — папа, мама, я и Сталин!.. Одна «семья»! Всю жизнь…

РАСПИСКА

Мне Шлиндману Семену Михайловичу 1905 года рождения, проживающему гор. Канск Канского района Красноярского края объявлены: постановление СНК СССР № 35 от 8/ I 1945 года «О правовом положении» и Указ Президиума Верховного Совета СССР от 28-го ноября 1948 года, я предупрежден в том, что выселен на спецпоселение навечно, без права возврата к месту прежнего жительства и за самовольный выезд (побег) с места обязательного поселения буду осужден на 20 лет каторжных работ.

Подпись:        С. Шлиндман

10 февраля 1954 г.

Расписку отобрал комендант Каннского ГО МВД          Фролов.

 

 

УДОСТОВЕРЕНИЕ

ВЗАМЕН ПАСПОРТА

Выдано Шлиндман Семену Михайловичу 1905 года рождения в том, что он является спец-поселенцем и проживает в гор. Канск Канского района Красноярского края.

Действительно по 15 февраля 1955 г. только на территории гор. Канск Красноярского края.

Начальник Канского ГО МВД              Подпись.

 

И, наконец, главный документ его пахнущей мертвечиной жизни:

 

ВЕРХОВНЫЙ СУД СОЮЗА ССР

ОПРЕДЕЛЕНИЕ № 4н — 04432/54

ВОЕННАЯ КОЛЛЕГИЯ ВЕРХОВНОГО СУДА СССР,

рассмотрев в заседании от 26 мая1954

ПРОТЕСТ ГЕНЕРАЛЬНОГО ПРОКУРОРА СССР на постановление Особого Совещания при НКВД СССР от 23 июля 1940 года, которым по ст. ст. 58-1 «а», 58-8, 58-7, 58-11 УК РСФСР осужден — ШЛИНДМАН Семен Михайлович к заключению в ИТЛ сроком на 8 лет и на постановление Особого Совещания при МГБ СССР от 16 февраля 1949 года, которым ШЛИНДМАН С. М. осужден к ссылке на поселение, заслушав доклад тов. РЫБКИНА и заключение пом.Главного Военного Прокурора — генерал-майора юстиции КРАСНИКОВА, об удовлетворении протеста,

УСТАНОВИЛА:

<…> Генеральный Прокурор СССР в протесте ставит вопрос об отмене указанных постановлений Особого Совещания в отношении ШЛИНДМАНА и о прекращении дела производством по следующим основаниям:

Обвинение ШЛИНДМАН в принадлежности к антисоветской организации было основано на показаниях ранее арестованных участников право-троцкистской организации, существовавшей в тресте «Камчатстрой» КИРИЛЛОВА, КРУТИКОВА, МИТНЕВА, АНДРЕЕВА, КОНОВАЛЕНКО и других лиц, позднее осужденных к расстрелу.

Указанные лица, назвав на допросах фамилию ШЛИНДМАН как одного из известных им участников право-троцкистской организации, не указали времени и обстоятельства вступления его в эту организацию, а также не указали в чем конкретно выразилась эта его преступная деятельность. <...>

Опрошенные по делу свидетели — бывшие сослуживцы ШЛИНДМАНА — СКЛЯНСКИЙ, ФЕДОСЕЕВ, ДВОРЦОВ и другие показали, что в период работы ШЛИНДМАНА в должности начальника планового отдела действительно производственные планы составлялись и спускались на объекты с большим запозданием, однако о причастности ШЛИНДМАНА к какой-либо контрреволюционной организации и его вредительской деятельности они ничего не показали.

По делу дважды были созданы экспертные комиссии, заключения которых противоречат друг другу. <...>

Сам ШЛИНДМАН вину свою категорически отрицает. Никаких других данных, уличающих ШЛИНДМАН в контрреволюционной деятельности, в деле на имеется.

Перепроверить поверхностные показания КИРИЛЛОВА, КРУТИКОВА, МИТНЕВА, АНДРЕЕВА, ЧАЙКОВСКОГО и КОНОВАЛЕНКО в связи с осуждением их к ВМН в данное время не представляется возможным.

Соглашаясь с доводами, изложенными в протесте прокуро-ра, Военная Коллегия Верховного Суда СССР, —

ОПРЕДЕЛИЛА:

Постановления Особого Совещания от 23 июля 1940 года и от 16 февраля 1949 года в отношении ШЛИНДМАНА Семена Михайловича отменить, дело о нем в уголовном порядке за недоказанностью обвинения прекратить и от ссылки ШЛИНДМАНА освободить.

Подлинное за надлежащими подписями

 

МАРШРУТНЫЙ ЛИСТ № 415

Действителен по третье июля 1954 года

Шлиндман Семен Михайлович 1905 года рождения, разрешен выезд из гор. Канска в гор. Красноярск Красноярского края и обратно, который к месту назначения должен следовать только через ст. (неразб.) при уклонении от указанного маршрута настоящий лист теряет силу, а его владелец подлежит задержанию.

По прибытии к месту назначения Шлиндман С. М. обязан немедленно явиться на регистрацию, а по возвращении маршрутный лист сдать в орган МВД.

КОМЕНДАНТ КАНСКОЙ СПЕЦКОМЕНДАТУРЫ           ГРАЧЕВ.

28 июня 1954 года

РАСПИСКА

Мне, Шлиндману Семену Михайловичу

проживающему в Канском районе 30 июня 1954 года вручена справка об освобождении. Намерен выехать к избранному мною месту жительства г. Москва

С. Шлиндман

 

 

г. Канск, 6/УП-1954 г.

Дорогой Марик!

В течение почти 17-ти лет меня считали тяжелым государственным преступником, совершившим якобы тягчайшие преступления против нашей Советской Родины. Тебе было только 8 месяцев, когда меня арестовали. Около 9-ти лет я находился в заключении. После 2-х лет весьма относительной свободы, когда я не имел права жить в городах и даже появляться в Москве, я вновь был арестован в 1948 году и отправлен в ссылку на поселение пожизненно в Красноярский край. Там я пробыл 5 1/2 лет, в деревне, не имея права выйти без разрешения за ее пределы.

Страшное клеймо, положенное на меня, и ужасное преследование, которому меня беспрестанно подвергали, как врага Народа, неизбежно повлияли и на судьбу моей семьи.

Чтобы спасти наш дом, тебя и мать от разорения и тяжелых несчастий, я пошел на разрыв. Разрыв тот был грубым, нехорошим, вызывал со стороны всяческого осуждения, но тем легче было его осуществить, тем проще было нам разойтись. Все это когда-нибудь разъяснится вполне.

А пока сообщаю радостную весть: Определением Военной Коллегии Верхсуда СССР от 26/ V .1954 г. я полностью реабилитирован во всех предъявлявшихся мне обвинениях, все с меня снято, дело прекращено недоказанностью обвинения, все вынесенные ранее в отношении меня приговоры и постановления отменены, я из ссылки на поселение освобожден и следую к избранному месту жительства в г. Москву.

Приеду в начале августа м-ца и увижу тебя, родного своего сына. Возвращаюсь в Москву с надеждой, что между нами будут восстановлены отношения родной крови.

Родной мой мальчик! Теперь уж твой отец не явится для тебя позором. Свою фамилию, фамилию своего отца, можешь носить гордо и смело, — она честна и ничем не запятнана...

Твой отец

 

Фамилию менять обратно на настоящую было поздно. На всю жизнь я остался Розовским — благодаря сталинскому Большому террору. Да и реабилитация тоже имела куцую, с оттенком подлости формулировку: «за недоказанностью обвинения». Просто, значит, не сумели доказать сотруднички! Об извинении и, тем более, покаянии и речи не было, что говорит красноречиво об аморальности и гнилости бесчеловечной системы по сей день. Хотя сущностные изменения налицо.

 

* * *

Отец умер раньше мамы — в 1967-м.

Мама пережила отца на девять лет и ушла из жизни в 1976-м.

67-й — год пятидесятилетия советской страны. Тот праздничный шабаш, который был устроен новым Ильичом по этому случаю, был поистине беспределен. Вовсю запахло сталинским ренессансом: суд над Синявским и Даниэлем предварял танковую расправу с Чехословакией.

В тот роковой для себя день отец из Тулы решил ехать по делам в Москву. Утром он принял горячую ванну, в которой пролежал не меньше часа. Видно, это было для старого «зэка» удовольствие, выпадающее на свободе как подарок судьбы. Но после этого ему стало плохо. Крайне плохо. Тем не менее он сел в машину и двинулся в путь.

По дороге его физическое состояние ухудшилось, на короткое время он дважды терял сознание.

По приезде в Москву шофер сразу отвез его в 52-ю больницу, где работал его знакомый врач. У отца не было сил даже сказать своему водителю три слова: «вези к Паше» или «вези к Розе». Ведь обе его родные сестры были великолепными докторами.

В приемный покой отца внесли на носилках.

Места в палате ему не нашлось.

Не приходя в сознание, он умер на больничной койке в коридоре.

А у себя дома (отдельная крохотная квартира-кооператив на улице Волгина) мама вырастила кактус и произнесла фразу, которую я запомнил:

— Этот цветок живучее нас.

И добавила уж совершенно меня сразившее:

— Теперь я вдова.

 

Сноски:

1     Везде в публикуемых документах сохраняется орфография и пунктуация подлинников. —  Ред.

2     Мама с папой очень любили друг друга, но не меньше они любили социализм, иначе зачем им, молодым инженерам, понадобилось сразу по окончании института полететь в такую даль, на край земли — на Камчатку. Там, под Петропавловском, находился судоремонтный завод, и они строили его с вылезавшим из ушей энтузиазмом. Они были плоть от плоти страны, звавшей свое население на подвиги, и надо было поучаствовать в чем-то огромном, заодно и меня родить. И то, и другое получилось. Правда, по ходу дела возникли кое-какие помехи.

Где-то в начале августа была арестована первая группа ИТР, строивших этот самый венец социализма — судоремонтный завод. Папа, к счастью, тогда не попал в их число, а то бы... Мама тоже избежала их участи, поскольку состояла в тот момент в положении кормящей матери. Впрочем, дальнейшие события показали, что подобные причины уже не являлись серьезным основанием.

Гром грянул со стороны океана. Именно оттуда послышалась песня, которую нестройным хором пели молодые инженеры-москвичи и ленинградцы. Они стояли на барже и в общем революционном порыве пели «Интернационал».

Затем раздались выстрелы, тела энтузиастов сбросили в воду, — и это была еще одна победа в деле строительства социализма на его пути к коммунизму.

3     Далее перечислены адресаты: А. И. Микояну, в ЦК ВКП(б) — на имя И. В. Сталина, Прокурору СССР, НКВД СССР — Л. Берия. — 10 обращений с 25/IV по 8/VIII 1940 г. Еще, уже в Хабаровск и Петропавловск на Камчатке руководству НКВД и в Обком ВКП(б) — 13 обращений с 15/IV по 11/IX 1940 г.

4     Архипелаг ГУЛаг, том 2--й.

 

Опубликовано в журнале:
«Континент» 2010, №144

© 2001 Журнальный зал в РЖ, "Русский журнал" | Адрес для писем: zhz@russ.ru
По всем вопросам обращаться к Татьяне Тихоновой и Сергею Костырко

Шлиндман Семен Михайлович (1905-1967)
инженер-экономист
(Справка составлена по воспоминаниям сына, Розовского Марка Григорьевича)

1905. — Родился в г. Харькове. Из семьи торговца. Образование – незаконченное высшее.
1922. — Исключен из кандидатов КП(б)У за невыход на работу на производстве и как несовершеннолетний.
1929, 2 февраля. — Поступил на работу в Стройсиндикат. Знакомство с будущей женой Лидией Котопуло , скончалась в 1976.
1937, 3 апреля. — Родился сын Марк в Петропавловске-Камчатском (советский и российский драматург, композитор, Народный артист России, художественный руководитель театра «У Никитских ворот». При оформлении паспорта в 1953 г. Марк берет отчество, фамилию отчима (второго мужа матери) Григория Захаровича Розовского, с указанием национальности – грек.)
1937, 3 декабря. — Арест в г. Петропавловске на Камчатке. До ареста работал начальником планового отдела Треста «Камчатстрой» НКПищепрома СССР.
1938, 31 мая – 22 июня. — Серия допросов, на сон только 16 часов, карцерный режим питания, пытки и издевательства.
1940, 25 апреля – 8 августа. — Отправил 10 обращений с просьбой разобраться и установить невиновность следующим адресатам: А. И. Микояну, в ЦК ВКП (б) – на имя И. В. Сталина, Прокурору СССР, НКВД СССР – Л. Берия.
1940, 15 апреля – 11 октября. — Отправил 13 обращений с просьбой разобраться и установить невиновность в Хабаровск и Петропавловск на Камчатке руководству НКВД и в обком ВКП (б).
1940, 23 июля. — Осужден к 8 годам лишения свободы по обвинению к принадлежности к антисоветской право-троцкистской организации.
1940, ноябрь – 1941, ноябрь. — Находился в Канском ОЛП, работал десятником Стройчасти на строительстве железной дороги.
1641, 15 января. — Обращение к Наркому Внутренних Дел СССР Берия с письмом о пересмотре дела.
1941, ноябрь – 1942, ноябрь. — Работал экономистом на 7 л/п Нижнее-Пойменского отделения Краслага.
1943, июнь – 1946, август. — Работал на 1-м ОЛП Краслага мастером порубки, заведующим шпал заводом, культбригадой 1 ОЛП. Подал несколько заявлений об отправке на фронт.
1946, 12 августа. — Освобожден из Краслага МВД Красноярского края. Переезд в Буреполом под Тулой. Начальник производства 1-ого отделения Буреполомского ИТЛ. Начальник снабжения Тульского участка треста «Трансводстрой». Развод с первой женой.
1948, 12 декабря. — Арестован органами УМГБ по Тульской области.
1949, 16 февраля. — Осужден за принадлежность к троцкистской организации к ссылке на поселение. Этапирован в г. Красноярск и направлен в ссылку на поселение в с. Абан Абанского района Красноярского края. Безработица. Женат на Клемпт Ольге Константиновне, 1906 г. р., портнихе.
1953, 16 апреля. — Обращение с письмом на имя Маленкова о пересмотре дела.
1954, январь. — Переведен на поселение в г. Канск Красноярского края.
1954, 30 июня. — Освобожден из ссылки за недоказанностью обвинения. Реабилитирован.
1967. — Скончался Шлиндман Семен Михайлович.

Компьютерная база данных "Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы" составлена Сахаровским центром.

Региональная общественная организация «Общественная комиссия по сохранению наследия академика Сахарова» (Сахаровский центр) решением Минюста РФ от 25.12.2014 года №1990-р внесена в реестр организаций, выполняющих функцию иностранного агента. Это решение обжалуется в суде