Новости
О сайте
Часто задавамые вопросы
Мартиролог
Аресты, осуждения
Лагеря Красноярского края
Ссылка
Документы
Реабилитация
Наша работа
Поиск
English  Deutsch

Артур Вейлерт. Паутина (юность в неволе)


Часть вторая. Глава первая

Тюрьму я не знал. Слышал в семье, что отец несколько месяцев сидел в тюрьме, в Советской, разумеется. Но он об этом ничего не говорил. Как он это объяснял, его предупредили о том, что рассказывать о тюрьме нельзя. Много читал и слышал в школе на уроках по истории о тяжкой доли революционеров, которых в старое время „царские сатрапы“ держали в тюрьмах. о страданиях и тяжестях, которые им пришлось претерпеть. Знал и некоторые названия из тюремного лексикона книг о том времени. То помещение, куда меня привели должно было быть, конечно, камерой.

Но то, что я увидел, привело меня в растерянность. Относительно небольшое помещение было целиком забито людьми. Некуда было ступить ногой. Дело было перед отбоем, и люди в камере ещё не спали. Тяжёлый смрад многих десятков давно не мывшихся тел, туалет в самой камере, испарения и газы, всё это било в нос каждому, кто заходил сюда. Кто-то издалека крикливо спросил :

—Новенький?

Я ответил, что новенький. И сразу этот кто-то рявкнул :

—На парашу!

Я не понял :

—Куда?

В ответ раздался дружный хохот. Все поняли, что я вообще новенький и в тюрьме еще не был.

—Го-го-го! — закатывалась от веселья камерная публика.

«Параша» - это женское имя, никаких женщин я не видел, и не понимал, кстати, почему скомандовали: «На Парашу»? Я робко оглянулся, искал хоть что-то похожее на Парашу, на женщину. А это только поддало смеху. Все смеялись до слёз. Один такой хохотун подскочил ко мне и сделал приглашающий жест сесть. Я оглянулся и понял. «Параша» - это бочка у двери, которая служит отхожим местом для всех в зале. Я садиться не стал. Сквозь хохот раздался визгливый голос всё того же командира.

—Садись на крышку, и каждый раз, когда кто-нибудь подойдёт к параше, поднимай её и жди!

Весёленькое занятие нашёл мне этот некто! Я сделал вид, что не слышал сказанного и сделал шаг от двери, пытаясь где-то примоститься. Лампочки горели тускло, и почти ничего не было видно. Везде сидели и лежали люди, ступить было некуда. Вдруг раздался чей-то высокий радостный голос:

—Тумба! А он не понимает!

—Не понимает? Так ты ему объясни.

Ко мне вдруг стал пробираться кто-то небольшого роста, худенький. Подошёл с радостной улыбкой и вдруг стукнул в лоб оттянутым пальцем левой руки.

Всё было так внезапно и неожиданно, что я отшатнулся. Со всех сторон раздался вновь взрыв хохота. Как я потом понял, я получил «щелбан», – лёгкое и предупредительное наказание для того, кто «не понимает». Через несколько дней тюремной жизни я бы молча выполнил приказание и, чтобы не связываться с ворьём, просидел бы ночь на «параше». Но тюремных правил я ещё не знал и потому среагировал так, как привык, то есть давать отпор любому любителю покуражиться. Тем более, я ведь солдат. Я положил скатанную шинель на пол, схватил этого человечка за плечо, развернул его и стукнул «тычком», как это называлось, кулаком в лоб. Он упал и вдруг дико закричал :

—Наших бьют! Тумба, наших бьют!

Кругом стало тихо. Вдруг послышался скрежет отпираемого замка, открылась массивная дверь, и в дверях показался конвоир, который привел меня сюда. Он мгновенно оценил ситуацию, увидел одного на полу, увидел меня со сжатыми кулаками, схватил меня своей пятернёй за шиворот и потащил к выходу. Одновременно слышалось, как он шипел:

—Только пришёл и уже драться, падла. Ну ничего, мы тебя приучим к порядку.

Кругом было по–прежнему тихо. Он тащил меня чуть не волоком, мы были уже у двери. Вдруг из левого дальнего угла послышался всё тот же голос, но уже не с командными тонами, которые слышал я, а льстивый и подобострастный:

—Гражданин надзиратель! Начальник! Пожалейте его! Мы сами!

«Начальник» отпустил меня, криво улыбнулся, вышел и прикрыл дверь. Раздался скрежет запираемого замка. И вдруг, я уже ничего не увидел. На меня как-то быстро и незаметно что-то накинули, повалили на пол и стали бить. Били ногами, по голове, по рукам, по плечам, по животу. Я страшно боялся ударов по почкам. Я слышал ещё в стройбате, что потом вечно будешь болеть, мочиться кровью, а потом умрёшь. А потому всё время старался перевернуться на спину. Как я не сжимался и не изворачивался, удары становились всё более невыносимыми, болело уже всё тело. Вначале я кричал от боли, потом только тихо скулил. Через какое-то время меня оставили. Сняли с меня это нечто, телогрейка, наверное, и я остался лежать на полу, рядом с «парашей».

Вокруг слышался весёлый гомон довольных собой людей. Через меня проходили к «параше», садились на неё, становили ноги на меня. А я не знал, отодвигаться от этих ног или нет. Я просто лежал в каком-то полузабытьи и не двигался. Заснуть в эту ночь я уже не мог, на меня почти всё время становились ногами посетители «параши». А я был рад тому, что меня оставили в покое. Я уже не чувствовал вони, то и дело впадал в какое-то бессознательное состояние. Один раз мне послышалась даже тревога в уже знакомом голосе из левого угла:

—Акачурился?

Кто-то подошёл ко мне, нагнулся, постоял :

—Не-е-е, дышит.

Я начал повторять про себя это новое слово. «Акачурился. Что это?» И никак не мог понять слова, не мог додумать мысль до конца.

Так прошло моё тюремное крещение, так меня «пожалело» воровское сословие.

Послышался сигнал подъёма. «Сигнал» - это громко сказано. Просто мимо дверей по коридору шёл охранник с ключами и стучал ими по дверям и у каждой кричал :

—Подъём!

В таких случаях все должны были принять сидячее положение и открыть глаза. Если охранник посмотрел в глазок и увидел кого-то ещё в горизонтальном положении, то открывались двери, охранник молча манил к себе указательным пальцем провинившегося, а он мог к этому моменту уже браво сидеть, и вызывал его в коридор. Его ставили лицом к стенке и следовал короткий удар ладонью или замком – я после вынужден был проверить на себе оба варианта – по шее или по спине. Важно было перенести наказание без криков, бесшумно. Так ты угождал охраннику, и он тебя отпускал с благожелательной улыбкой в камеру. В следующий раз будет тебя даже узнавать.

Я чувствовал себя уже лучше, поднялся, оглянулся, куда прислониться? Кто-то, лежавший рядом с парашей головой к стене, с готовностью уступил мне своё место. Оно было уже лучше того, что было этой ночью, и я быстро сел, прислонившись к стенке. Вспомнил про шинель. Она лежала где-то у параши и была вся скомкана. Я поднялся, потянул к себе шинель и сел на неё.

Пол был деревянный, но никаких коек, или хотя бы лежанок, матрацев, или подстилок не было. Каждый лежал на своей одежде. А так как было лето, то верхняя одежда – пальто или хотя бы телогрейка – были далеко не у всех, и спать этим людям было исключительно плохо. Я ещё раз с благодарностью вспомнил настоящего Седова, за то, что он обменялся со мной шинелью.

Позже, когда я уже освоился в тюрьме и с её порядками, я понял, за что и как меня воры наказали. Причина: никто не имеет права в тюрьме ударить вора, это может сделать лишь другой вор. Как наказали: Такая форма избиения, когда на тебя что-то накидывают, называется «устроить тёмную». Она удобна тем, что ты так и не видел, кто и как тебя избивал, и у тебя не может возникнуть к кому-нибудь конкретному недоброжелательных чувств. Со временем я понял, что мне устроили тогда весьма и весьма щадящую «тёмную». Меня били не в полную силу, не сломали костей, не били по почкам, не били по гениталиям. Понял и почему эта «тёмная» была «такой мягкой». На это было несколько причин: её устроили тому, кто нарушил тюремный порядок по неведению. Мягко избили, потому, что я показал «кураж», то есть дал отпор тому, кто напал на меня. Чаще всего ворьё долго избивает тех, как я со временем понял, кто безропотно принимает побои, издевательства, насмешки. «Мужиков» ворьё уважает.

На мой взгляд, была и третья причина, и, пожалуй, главная. Если что-то случится с избиваемым: переломы, кровоизлияния, смерть, то это будет связано с неприятностями. Начнётся следствие, и до кого-нибудь докопаются. Будет плохо и охраннику, за то, что он, слыша крики, не оказал помощь избиваемому.

После такого рода группового избиения вся камера следит какое-то время за тобой. Моим сокамерникам важно знать, кто ты. Пожалуешься ли ты кому-нибудь? И когда на третий день меня вызвали на допрос, то все приняли меня после возвращения с него настороженно. Все задавались вопросом: «Продал, или не продал?» Дня два были осторожны со мной, потом поняли, что я не продал – никого не вызывали, охранник никаких сигналов относительно меня не делал, – и я как бы был принят в общую семью.

На другой день, вечером, когда уже за решётчатыми окнами стемнело, вдруг раздалась песня. Пели хором что–то заунывное, печальное, и, неожиданно для меня приятное. Это пели воры из окружения пахана. Какой–то чистенький голосок пёл тенором свою партию:

—И родная не узнает, где могилка моя …

Потом пели и другие, как потом понял, блатные песни. Пели и грубую, глупую бандитскую песню “Гоп–со–смыком”:

—Жил–был на Подоле гоп–со–смыком, да, да. Славился своим басистым криком, да, да. И т.д. сто двадцать три куплета.

Эту песню я потом слышал во всех тюрьмах, во всех камерах, в которых я вынужден был находиться. Она была как–бы гимном детей подземелья, входила в их обязательную программу. Потом, через много лет я был в Киеве, и вдруг узнал, что этот “Подол” – один из Киевских городских районов. Вполне возможно, что песня идёт из Киева.

Исполнялся и переосмысленный вариант популярного в двадцатые годы фокстрота:

—Старушка не спеша, дорожку перешла, навстречу ей идёт милиционер… 

Пели и обычные русские застольные песни:

—Хаз–Булат удалой, бедна сакля твоя…

—Шумел камыш, деревья гнулись…

—Славное море, священный Байкал… .

Как я потом понял, эти последние три песни и некоторые другие такого рода охотно исполнялись пьяными компаниями в семьях с самыми непритязательными запросами.

Всё это – слаженное многоголосое пения, неистощимый воровской репертуар – было для меня новым и неожиданным. Глубокая печаль этих песен, грустные, полные безнадёжности слова так полно выражали моё настроение, неопределённость моего будущего, общий настрой моих сотоварищей, что я вспоминаю их до сих пор с теплотой. Как–то много лет спустя, – я был тогда в ссылке, – я, вдруг, услышал за столом одну из этих песен –“Славное море…” – и заплакал. И меня долго не могли успокоить. Это песня дореволюционных каторжан, она безобидна и непритязательна, она популярна у социальных низов России. Воры поют её, как–бы вспоминая, свои, такие редкие, “вольные годы”.

По вечерам воры пели в тюрьмах почти везде и всегда. И всегда эти песни были печальны, полные безнадёжной тоски. В такие минуты мне их было искренне жалко. Но потом, в рабочих лагерях, я уже песен не слышал.

Итак, власти знали, что я – это не я. Когда я приобрёл способность думать, я с легкостью смог понять, как они это поняли. Уверенность у них появилась тогда, когда я два дня сидел в КПЗ при вокзале станции, где меня арестовали. У меня в этой новой справке стоял адрес лагеря госпроверки, телефон. Ничего не было проще, как разобраться, почему один из госпроверяемых оказался на этом вокзале и утверждает, что решил досрочно пойти на фронт. Там, конечно, пошли в барак, нашли место настоящего Седова.

Тогда же и выяснили, что он, то есть, настоящий Седов, ещё в тот же день отпуска вовремя и благополучно вернулся на свои нары. Да, он честно заявил на вахте, что справку или украли, или он её потерял. Уже в привокзальной милиции поняли, что я и есть тот, кто нашёл или украл эту справку. Конечно, тому типу, что съел мой хлеб, наверняка досталось, как минимум, недельный карцер. Ведь справка попала в руки врагу ! А кто ещё воспользуется чужой справкой, чтобы пролезть в Советскую армию, как не злоумышленник, враг ? Весь вопрос в том, чтобы выяснить, кто он, этот враг, и какие у него цели ?

Так я превратился в объект пристального внимания «органов» («правосудия», конечно).

К этому времени всё время происходило движение по камере. Одних вызывали «с вещами», эти шли в другую тюрьму, или на этап в лагерь. Освобождались места, а новички прибывали и прибывали. Через три-четыре дня я лежал уже далеко от параши и даже не чувствовал её специфической вони. Но по-прежнему было душно. Было лето, окошечки были высоко наверху. Они были не только зарешёчены, они были ещё и с «козырьком». “Козырёк” – это закрывающие от посторонних взоров жестяные (или деревянные?) полосы, которые укреплялись углом к окну. Причём так, что верх был шире, чем низ. Из камеры через козырёк ничего снаружи не было видно, Ничего не было видно и с улицы, однако солнечный свет и воздух проходили достаточно свободно.

Вскоре ночью, уже после “отбоя”, вызвали и на первый допрос. Вёл по коридорам только один надзиратель, шли долго. Наконец, большая квадратная комната. Окна зарешёчены, но открыты, дул прохладный ветерок, было приятно после духоты и вони камеры. Надзиратель оставил меня у двери и вышел. В середине комнаты стол, за ним двое в форме, следователи, как я догадался. Один поднялся, пригласил к столу :

—Гражданин Седов, садитесь сюда, — и показал на табуретку по другую сторону стола.

Я про себя отметил : меня ещё не судили, но называют уже не «товарищ», как везде принято за пределами тюрьмы, а «гражданин».

Через несколько дней, когда я уже освоился и даже был уже накоротке с зеками (ЗК–заключённый) справа и слева от моего ложа, я спросил одного из них, уже несколько месяцев сидевшего в этой камере и ожидавшего свой приговор, почему это так, ведь ещё ничего не доказано, а меня называют уже, как осужденного, «гражданин». А вдруг, не найдут «состава преступления» и нужно будет выпускать меня. Он развеселился и долго смеялся надо мной. Потом сквозь смех сказал :

—Да ты что? Выпустят! Ты говоришь: «Нет состава преступления»! Так его найдут, обязательно найдут.

Я горячился :

—А если я не виноват, ни в чём не признался.

—Ну и что? Заведут на тебя толстое, как книжка, дело, и проставят всё, что им угодно. Ты откажешься? Еще лучше. Проставят в конце запись: “От подписи отказался.” А судить будут, и десятку ты получишь. Пойми! Им нужна дешёвая рабочая сила, рабы. А ты здоров, значит, подходишь.

Мне это тогда показалось таким кощунством, такой наглой клеветой на Советскую юстицию, на Советскую власть!

Я отошёл от двери и сел на табуретку. Я ещё удивился, почему всегда табуретка? И при прежних допросах всегда были табуретки. У неё ведь нет спинки, и очень неудобно сидеть. Но они, конечно, знали, что делали. И я не роптал. Так надо!. И на меня опять падал яркий электрический свет. Его трудно выдержать долго, трудно и сидеть на табуретке без спинки.

Следователь назвал своего товарища по имени, фамилии и званию. То же самое повторил и о себе. Потом подвинул пачку папирос. Я обратил внимание, что папиросы были такие же, как и у тех следователей на вокзале: “Беломор”.

—Курите!

Это предлагается, как потом понял, всеми следователями. И у всех “Беломор”. Наверное, чтобы вызвать доверительную обстановку, чтобы даже мелочью, но подкупить. Я покачал головой, мол, не курю. Следователь, тот, что задавал вопросы, был, как мне казалось, главным, второй был его помощник и был значительно моложе его. Он начал без вводных слов, прямо:

—Гражданин! Мы знаем, что вас зовут не Седов, но не знаем, кто вы. Бы облегчите следствие нам, следователям, и себе, если назовёте нам: Кто вы?

Я молчал. Он, спустя время, продолжал:

—Нам нужно выяснить, с какой целью вы пошли на такой шаг и носите фамилию другого человека.

Я сжал зубы и продолжал молчать. Я был готов пойти в любую тюрьму, лишь бы не возвращаться на прежнюю шахту. Там меня за побег обязательно поставят в самый скверный и сырой забой, который через пару недель засыпет. В моих интересах, таким образом, было затянуть следствие, чтобы как-нибудь уйти от посылки обратно в шахту. Следователь нервно постучал карандашом по столу:

—Гражданин! Молчание говорит против вас. Вы усугубляете своё положение, позволяя предполагать самое нехорошее.

Я набрался духу и убеждённо выпалил:

—Меня зовут Седов, Василий Иванович.

Следователь откинулся на своём стуле, повернулся к помощнику, встал и вышел. Помощник нагнулся к столу и спокойно начал говорить:

—Ну, допустим, вы Седов. Давайте просто поговорим. Расскажите что-нибудь о себе. Ну, например, как прошло детство. Я буду делать некоторые пометы. Начните со школы.

Я подумал и начал говорить про школу, про свою настоящую, конечно. Следователь то и дело перебивал меня и задавал вопросы. Часто заставлял повторять то, что, якобы, не расслышал. Это были названия населённых пунктов, имена людей, имена животных. Меня уже спрашивали про имя собаки, и где–то это уже записано. Я запомнил, что назвал её “Жучкой”. Была ли корова, как её звали, на какой реке стоит село, где родился. Какая река перерезает город Славгород и т.д., и.т.п. Зашёл главный следователь, сел молча на своё место. Его помощник закончил, наконец, свой долгий допрос, что-то сказал следователю, тот кивнул.

—Гражданин Седов! Вы на сегодня свободны. Но следствие еще продолжается. Подумайте над моим предложением, и к следующему разу говорите правду.

Он позвал дежурного, и меня увели.

Все уже спали. Я прошёл на своё место, кое-как протиснулся к своей шинели, снял обувь, подложил её вместо подушки под голову и …уже ничего не помнил.

Утром, наконец, внимательно осмотрелся. Рассмотрел, наконец, и пахана, главного вора камеры. В первый день его кто-то назвал Тумбой. Он и действительно был похож на тумбу, почти квадратный с низеньким почти незаметным лобиком и с шеей борца. Раскосые колючие черные глазки азиата. Как говорили, он обрусевший калмык. Пахан находится всегда в левом дальнем углу камеры. По левую руку от него находился его помощник, тоже “вор в законе”. Справа и слева сидели его шестёрки, смотрели на Тумбу и внимали его словам. Воров было не так много. Они почти все целыми днями играли в карты, они веселились, они смеялись, рассказывали анекдоты, снова смеялись. Им было весело, они были в своей стихии, они были дома.

Я вначале не переставал удивляться тому, что им за воровство в любой форме, лишь бы без убийства, давали гораздо меньшие сроки, чем тем, кто попал сюда по пятьдесят восьмой, “политической” статье. Хотя эти “политические” казались мне нормальными, а иногда и просто хорошими людьми. Просто не верилось, что они, точнее, некоторые из них, способны совершить какое–либо серьёзное преступление.

Политические были преобладающими количественно жителями нашей следственной камеры, а как я после понял, их было намного больше, чем “бытовиков”, то есть, лиц, проходивших следствие по “бытовой статье уголовного кодекса РСФСР(Российская Федеративная Социалистическая республика, Россия) во всех Советских тюрьмах, во всех лагерях. Это были, как правило, простые, ничем не выделявшиеся люди в гражданской одежде, были среди них и военные. Они продолжали носить свою военную одежду, но без знаков отличия и наград.

Основной тон в тюрьмах и лагерях задавали воры, “воры в законе”, или, как они себя ещё называли, “честныґе воры”(с ударением на последний слог). Слово „вор“ в русском языке омонимично. С одной стороны - это расхожее наименование того, кто где-то что-то украл. Это жалкое существо, которое при поимке нещадно бьют, которым пугают детей. В немецком языке, например, его называют Dieb. Подавляющее число людей знает только это значение. Но есть и другое. В уголовном мире „вор“ – это весьма и весьма почётное звание для лица, родившемуся в уголовной семье, следовавшего в своей жизни неписанному воровскому „кодексу чести“, готовым вынести большие лишения, а порой и умереть за него. (Krimineller). В дальнейшем слово “вор” будет употребляться только в этом последнем значении. Для вора существовали и другие обозначения” “урка, уркач”, “жиган” и др. Я не помню точно, какие оттенки в значении у этих наименований и потому не буду в дальнейшем пользоваться ими. “Вор” достаточно полно отражает сущность этого сословия паразитов..

Днём полагалась прогулка. Длилась она немного, кажется полчаса, но все всегда с нетерпением ждали её. Тогда все выходили на тюремный двор и шли по два человека по кругу. Можно было выбирать себе напарников. Но я никого не знал и оказался в паре с пожилым угрюмым человеком. Мы прошли уже молча целый круг, когда он, вдруг, спросил, по какой статье я сижу. Я посмотрел на него и не понял, о чём он. Он повторил вопрос. Но я не знал, что он от меня хочет.

—Ты про какую статью говоришь?

Он на минутку остановился, посмотрел на меня.

—Тебе, что, не сказали по какой статье сидишь?

Я покачал головой.

—Ну ты что.нибудь украл? Кому то морду набил? Убил?

С другой же стороны, больно уж молод был этот шпион, немногим больше двадцати. У них, конечно, не мог не возникать снова и снова всё тот же вопрос: “Кто же он?”

В этот третий раз следователи держали меня совсем недолго. Спросили, мог ли бы я что–нибудь добавить. Я молчал. Я боялся, что меня сразу же отправят назад на шахту. Следователи встали, захлопнулась папка с моим уже пухлым “Делом”, старший следователь официально заявил:

—Гражданин Седов! Вы обвиняетесь по статье пятьдесят восемь пункт шесть: “Шпионаж в пользу Германии”. Следствие не закончено. Ваше дело будет передано в другую следственную инстанцию.

Потом он обратился к охраннику и приказал:

—Увести подследственного!

И меня снова привели в камеру. По дороге я с удовлетворением думал, что у меня осталась только одна статья, а пункт три – «саботаж» – оказался, очевидно, несостоятельным.

Прошло два–три дня, уже после прогулки мы только что вошли в камеру. Вдруг, снова шум отпираемого замка и кто–то вызывает:

—Седов!

Как принято, я вскакиваю и рапортую :

—Василий Иванович, статья пятьдесят восемь пункт шесть.

Этот кто–то продолжает ждать. Потом раздражённо:

Дальше, дальше!

—Куда дальше ? спрашиваю его, не понимая.

Где–то в камере раздался смех и реплика :

—А дальше «стенка».

«Стенка» – это «расстрел». Я пришёл в ужас. А этот «кто–то» у двери махнул устало рукой, прокричал :

—На выход, с вещами!

Я продолжал стоять. Не могу пошевелить руками, ногами. Смотрю на моих сокамерников и не знаю, что делать. «Неужели, конец?» – проносится в голове. Кто–то спокойно спрашивает:

—У тебя, что, следствие закончено? Нет? Ну, иди, и не бойся. Это на этап.

Этот у двери начинает “закипать”. Я торопливо собираю свои пожитки и пробираюсь к дверям. По дороге прощаюсь с остающимися, выскакиваю за дверь, автоматически становлюсь к стенке, мне командуют, и всё это в раздражённом тоне:

—Марш! — и я иду по длинным коридорам.

Этот некто, а они для меня все были безликими, топает следом за мной.

У выхода из тюрьмы мне возвращают кошелёк с несколькими копейками моих денег, я расписываюсь, меня опять ведут, на тюремный двор, успеваю заметить хмурый осенний день, мелкий дождик. Какая–то ворона успела мне каркнуть на дорогу. Слава Богу, я во все эти приметы не верил. Наконец, подводят к задней двери “воронка”, она захлопывается и “воронок” куда–то покатил. Привезли к поезду, там посадили в зарешёченные вагоны и снова куда-то повезли дальше. Я повеселел. Я поверил, что это ещё не конец, и стал внимательно оглядываться, куда попал.

Это был обычный пассажирский вагон, у которого произошли лишь некоторые изменения внутри: появились решётки на окнах, поставили, вместо “мест для лежания”, нары, и теперь такой вагон вмещал уже гораздо больше пассажиров–арестантов, чем “на гражданке”.

Нары были двухэтажные и занимали все пространство бывшего купе. Ходить по нему уже было нельзя. Нас было немного в том купе, и мы расположились довольно свободно на верхних нарах.

В то время всякого рода паханы, воры в законе, центровые воров вызывали мой пристальный интерес. Они казались мне настоящими мужчинами, гордыми и независимыми. Я пытался даже иногда подражать им. А тут представился и случай, когда я мог проявить свою особость. Кажется, вокруг не было ни одного настоящего вора. И я, по примеру паханов, занял, точнее, успел занять, левый дальний угол этого арестантского купе. Было жарко, и я, как заправский вор в законе, разделся до пояса и постарался поджать под себя ноги. Правда, на моём торсе не было обязательной для вора татуировки, не было обязательных для вора карт и толпы шестёрок вокруг. Видно было лишь жёлтое высушенное от голода тело с выступающими рёбрами, остриженная наголо голова с торчащими ушами. Но я не видел себя со стороны и не понимал, насколько я далёк внешне от настоящего исполнителя этой почётной должности. Никто из присутствующих не претендовал на это место, и я спокойно и гордо, как настоящий пахан, поглядывал вокруг.

Спустя, примерно, час, поезд стал замедлять ход и остановился. Загремели замками и в наше отделение, заскочило несколько человек, и поезд снова тронулся. Их было человек пять. Все были просто одеты: в пиджачках, простых кепочках, таких, как принято носить в России. Они встали перед нами, а тот, которого я отметил, как главного в группе, пристально посмотрел на меня. Мои сотоварищи по верхним нарам молча поползли вниз, на нижние нары. Я продолжал гордо сидеть на месте пахана, и не обращал на этого главного никакого внимания. Он ещё раз посмотрел на меня, поманил пальцем, я немножко подался вперед, подумал, что он хочет что–то сказать мне. Но он, вдруг, закатил мне громкий “щелбан” по лбу. Все пришлые засмеялись, а я понял, что пришёл настоящий пахан для этого купе, а пришлые в кепочках – “воры в законе”. Молча сполз вниз и где–то там улёгся. Новые пассажиры залезли на верхние нары, разложили, как и положено ворам, карты и стали весело играть в какую–то их особую игру. Громко шутили, смеялись.

Больше я уже никогда не пытался быть похожим на вора, но то уже по другой причине.

Через три–четыре часа поезд стал опять замедлять ход, и судя по отдельным проплывающим картинкам, мы были в Москве.

Когда вышли из вагонов и шли до ожидавших нас “воронков”, я жадно смотрел по сторонам. День был по–прежнему хмурым, но дождя не было. До этого никогда в Москве не был, и всё казалось интересным: аэростаты заграждения, суровая военная жизнь города, толпы серьёзных и деловитых людей… . Но вот уже и “воронок”, и меня с некоторыми другими куда–то со многими остановками у перекрёстков везли. Машина остановилась, мы вышли с руками, связанными назад, и один из ехавших заключённых прошептал: „Бутырка“. Так я оказался в Бутырской тюрьме, которая служила уже до Революции местом следствия и содержания особо опасных политических заключённых. Мне ничего не объясняли, ничего не сказали, а молча повели по длинным коридорам и привели в камеру.

Открылась дверь, и я в удивлении остановился. Меня сзади подтолкнули и я упал. Внизу меня подхватили и втиснули куда–то. Я с трудом сел. Это была “одиночка”, одиночная камера. Вся эта маленькая каморка, рассчитанная на одного человека, была забита людьми. Я насчитал их десять. Все сидели, поджав ноги, и было, что называется, яблоку негде упасть. Это была камера, похожая на коридор, площадью, примерно, семь–восемь квадратных метров, примерно в ширину метра – два, в длину – около четырёх метров. Все между собой тихо переговаривались.

Не было шумных, не было властных и требовательных, другими словами, здесь не было воровского сословия. Были лишь близкие мне по духу люди с пятьдесят восьмой статьей. Я начинал уже понимать, что многие, если не большинство, сидят случайно. И они попались в такую же паутинку из лжи и обманов, как и другие. Они жертвы “Оргнабора!” и должны будут лет десять отработать “на социализм”, точнее, на то, что под этим подразумевается.

А то, что за эти десять лет будет погублена у каждого из них вся предыдущая, да и последующая, жизнь, и ничто уже не будет так, как прежде, строителей “нового общества”, конечно же, не интересовало.

Я разговорился со своими соседями. Их тоже привезли откуда–то из глубинки. У них тоже такая же статья, и они тоже не понимали толком, за что. Сосед слева, лет тридцати, бывший военный, кажется младший лейтенант, надеялся, что его скоро выпустят, когда поймут, что он не виноват. Я не стал его разочаровывать, но у меня на этот счёт были уже свои сомнения.

Эта камера была как–бы пересыльным пунктом. Некоторые находились в ней, и всё время в таком же стиснутом положении, более трёх суток. Здесь не было места даже для “параши”, и потому выводили три раза на оправку, то есть, в туалет.

Невозможно было, сидя так вместе с людьми, не поддерживать с ними общения. Начиналось с пустяков, а потом постепенно люди раскрывали свою душу. Каждому человеку нужен иногда кто–то, кто может выслушать его. Так мы разговорились с соседом справа. Это был пожилой человек, морщинистый, с глубоко запавшими небольшими глазами. Кажется они были синие. Светлые кустистые брови, он, кажется, был когда—то светловолосым, но сейчас, как все, пострижен под “нулёвку”.

Он расспрашивал меня про отца, и я коротко рассказал ему, что он был когда—то непманом, а потом его лишили всех гражданских прав и стали называть “лишенцем”. Он оживился и признался, что он тоже был лишенцем, потому, что был раскулачен. Я поинтересовался, был ли он богат. Он впервые засмеялся, потом сказал, что был очень богатым. Он помолчал, а потом сказал слова, которые заставили меня резко повернуться к нему. Оказывается он был не более, не менее, как баем. Бай? Так это же у киргизов, или казахов! Он рассмеялся. Да, да. Он долго жил у киргизов, у степных киргизов, их теперь называют казахами, и там стал баем. И он начал рассказывать. Поправил меня, напомнил, что раньше всех называли киргизами. После прихода Советской власти, разделили племя на нагорных – киргизов и степных – казахов. Он жил среди тех, что в степи, когда их ещё называли киргизами.

У него рано умерла мать, а он её очень любил. Отец женился на другой, на молодой. У отца был большой крестьянский двор. Раньше он говорил, что готовит хозяйство для него, для сына. Но вот родился от новой матери младший брат, отец объявил, что наследником будет он, этот младший. И старший ушёл из дому.

После гражданской войны было очень много беспризорных детей. Он воровал, попрошайничал, а потом как—то на базаре, куда приехали из степи киргизы, что–то покупать и продавать, он подошёл к одному старику–киргизу и попросил поесть. Он был очень голодным. Старик дал ему лепёшку и какого–то кислого молока. Потом спросил, откуда и как. Перед тем, как уезжать, он спросил мальчика, не пойдёт ли он к нему пастухом. Он сразу согласился. И они все вместе уехали в киргиз–кайсацкую орду. Там его встретили хорошо. Дали киргизскую одежду, накормили, а жена этого старика сказала, что теперь его будут звать по ихнему “Нурек“(кажется, он назвал это имя).

Так началась для него совершенно другая жизнь. Он пас скот и овец, научился объезжать молодых лошадей. А потом, уже через год, ему подарили лошадь. Он сам мог её выбрать, и он выбрал молодого жеребца, назвал его Муратом. Ему было там хорошо. Там приглянулась ему и одна “кыз”, девушка. Но вот беда, она была дочерью бая. А бай обещал её за большой калым отдать другому баю из соседнего аула. Бай–жених был старый, но очень богатый. У него было много скота, и он обещал отдать за невесту большое стадо скота.

Она же ничего об этом женихе знать не хотела. Она хотела только Нурека, парня из чужого рода–племени. Не сводила с него глаз, старалась почаще быть с ним, ей всё было в его прежней жизни интересным. И он ей рассказывал, как жил дома. Как живут в России другие люди, как идет жизнь в городах. Она сама никуда никогда не выезжала и жадно слушала его, всё удивляло её в нём и в его прежней жизни.

Они вместе уезжали в степь, садились на какой–нибудь курган и были счастливы. Через какое–то время она поняла, что ждёт от него ребёнка. Когда её отец, бай, об этом узнал, он рассвирепел и прогнал её из дому. Она прискакала к Нуреку ночью. Он как—раз пас байских овец на джайляо. У него была там маленькая старая юрта. Она и раньше туда к нему приезжала. Неделю они жили спокойно и были счастливы. Никогда ему после не было так хорошо, как в эти несколько дней.

Через неделю прискакал к нему его киргизский друг, зашёл в юрту, попили чаю. И он сказал, что бай хочет поговорить с ним. И они вместе поскакали в аул, к баю. Встретил он его в своей юрте ласково. Был кумыс, была обязательная вводная беседа, потом бай перешёл к главному. Раз, мол, случилось такое дело, и его дочь не дождалась своего настоящего жениха – богатого бая, и ожидает ребёнка, то он, бай, предлагает ему жениться на дочери. Как приданое, он дает за дочерью много скота. Лошадей, овец, коров. Поставит около большой байской юрты родителей и молодым большую хорошую юрту. Так Нурек станет баем, богатым человеком.

Он не хотел всю жизнь прожить в степи и колебался. Но бай начал говорить ему слова, которые позволяли надеяться на выход. Бай разрешал ему, в любое время, если он потом захочет, с семьёй уехать, и никогда не будет этому противиться. Так и порешили. Была большая киргизская свадьба, ели и пили все киргизы из аула, были и приезжие гости.

Так он стал жить с молодой женой в новой юрте и в байской обстановке. И них родились со временем двое сыновей. Он стал важничать, ходил медленно, как бай, был одет в байскую одежду, носил и усы по–киргизски. Когда к баю приезжали гости, он также присутствовал. У него не было живота, а все баи приезжали важные, с большими животами. И он придумал. В таких случаях он подкладывал себе под кушак небольшую подушку. Так казалось, что он тоже жирный, тоже с животом. У него были свои пастухи и слуги.

И, вдруг, как–то летом, приехали откуда–то городские люди, собрали весь аул, объяснили, что они от новой власти, и стали агитировать организовать колхоз. Это значит, всё, что есть у каждого, вместе сложить, и вместе работать дальше. Были бедные, пастухи, у которых кроме одной лошади и козы ничего не было. И был бай, у которого были тысячи лошадей, баранов, коз и прочей живности. Все богатые в ауле были против колхоза. Нурек был тоже против. Ведь он же бай! Бедным же колхозная идея понравилась. И через какое–то время пришли люди в кожанках и с маузерами на боку, арестовали всех баев и других, кто был против колхоза. У них всё отобрали, отдали в колхоз.

А их всех увезли очень далеко, в Сибирь. Дело было к зиме, а увезли их ранней осенью, и люди начали в холодных “телятниках” мёрзнуть. Кормили очень плохо и нерегулярно. В вагонах были не только киргизы , но и русские, и немцы с Волги и самые разные народы. Было много украинцев. Везли одних “раскулаченных”, то есть бывших крепких крестьянских хозяев, тех, кто научился работать самостоятельно и имел достаток. Их объявили “кулаками”, у них тоже всё отобрали, скот, дома, землю, мебель… Люди по–дороге болели, многие умирали. А однажды случилось страшное. В Сибири наступили очень быстро сильные холода, а расстояния, между станциями там большие, и поезд ехал очень долго без остановок. Людей было в вагонах так много, что все ехали стоя, больные же и мёртвые опускались, конечно, вниз, на пол, на котором не было даже подстилки. Хорошо, что они с женой были в середине людской толпы. Когда приехали на какую–то станцию и открыли вагоны, из дверей посыпались замерзшие, как брёвнышки, тела людей. Всех живых вынесли на руках из вагонов и куда–то понесли. Оказалось, принесли в больницу. Они с женой оказались вместе. Когда их проносили в больницу он успел заметить, как какие–то ребята весело хватали замёрзшие тела людей и складывали их в квадратные кучи, как поленья дров. Он был в больнице, когда на другой день к вечеру вдруг запахло жареным мясом. Вся больница была в дыму, весь небольшой городок. Санитарка сказала, что это замёрзших кулаков жгут.

После больницы они с женою должны были вместе с другими “кулаками” поехать дальше, на север. Ехали на подводах, ехали долго. Сзади их сопровождали на подводах конвоиры. в тулупах и с ружьями.

Приехали на место, почти не дали отдохнуть и заставили работать – валить пилой и топором лес. Они это не умели и долго мучились, пока что–то стало получаться. Работа была крайне тяжёлой. Там его жена, которая так и не научилась работать в лесу, заболела от всех переживаний последнего времени и как–то незаметно умерла. Когда он пришёл с работы домой, она лежала в постели мёртвая. Он остался с двумя детьми один.

Жил он в Сибири долго, мальчики уже выросли, учились в школе. У него уже от новой жены была девочка. Жена была молодая, хорошая, сибирячка.

Отец его первой жены сбежал в Китай, в Синцзян. Там жили многие нагорные киргизы и казахи из степей. Он нашёл адрес своей дочери и её семьи. Писал Нуреку хорошие письма, даже, когда его дочь, жена Нурека, уже умерла. Он сам был неграмотным, за него писали по–русски другие. Старик очень хотел видеть внуков, несколько раз просил Нурека приехать, привезти детей. Но Нурек считался ссыльным, и ему не разрешали поездку.

А тут началась война. В стране большая неурядица, и он решил рискнуть, отвезти детей от первой жены деду. Второй жене обещал вскоре приехать. Так он без разрешительных документов властей тайно сбежал с детьми. Эти знакомые ему степи назывались теперь Казахстан. В Алма–Ате их должен был встретить кто–то, кто переправит их через горы в Синцьзян к деду.

Но без документов путешествовать по Советской России и Казахстану было рискованно. Около Алма–Аты их при проверке документов задержали, детей отобрали и отправили в детдом. Больше он о них ничего никогда не слышал.

Вначале ему дали пять лет сроку за “Уход с места ссылки”. А уже в тюрьме с помощью “наседок” ему “пришили” пятьдесят восьмую статью, и вот теперь у него заканчивается следствие.

Я внимательно слушал его и удивился:

—А почему ты не сидишь в тюрьме в Алма–Ате? Тебя же арестовали около Алма–Аты!

—Да, так и было. Там же в степях была и моя колония, куда меня вначале направили. Но так как меня обвиняют ещё и как “бая” за “связь с феодально–байскими “недобитками” за рубежом”, а также за шпионаж в их пользу – статья 58, п.6, то меня отправили в Москву, в Бутырку.

И опять перед моим мысленным взором прошла интереснейшая судьба, судьба сложная, когда человек дерзал, неоднократно доказывал умение принимать решения и реализовать их. Чем не сюжет для книги! Но такая тематика была в то время непопулярной. Жаль, совершенно не помню имени этого “русского бая”.

Через два дня меня внезапно вызвали на допрос. И, как и в Тульской тюрьме, ночью. Держали меня недолго. Это не было допросом, а скорее знакомством со мной. Следователей было двое, – опять стол в пустой комнате, табуретка мне, два стула им, общая лампа, но свет падает только мне в лицо. Они кратко переспросили биографические данные Седова, поговорили немного о следствии. Спросили, не обижали ли меня Тульские следователи. Я отрицал, конечно. Мои первые следователи меня не били, вели себя достаточно корректно.

Потом меня долго вели по каким–то коридорам. Я обратил внимание, что коридоры уже, чем в прежней тюрьме, и с одно стороны идет не стена с дверьми от камер, а бордюр, за которым начинается сетка. Я устал и не обратил особое внимание на эту особенность Бутырской тюрьмы.

Перед одной дверью конвоир остановился, передал меня надзирателю этого участка. Надзиратель был молодым. Помню, он всё время горделиво закидывал голову назад. На меня он даже не посмотрел. Он “надзирал”, как и все его сотоварищи по профессии, за несколькими камерами, и то и дело смотрел в глазок. Так он наблюдал за поведением каждого заключённого в камере. Это была главная часть его службы. Надзиратель вписал меня в свой “кондуит”, отпер дверь и сразу захлопнул её за мной.


Оглавление Предыдущая Следующая