Новости
О сайте
Часто задавамые вопросы
Мартиролог
Аресты, осуждения
Лагеря Красноярского края
Ссылка
Документы
Реабилитация
Наша работа
Поиск
English  Deutsch

Артур Вейлерт. Паутина (юность в неволе)


Часть третья. Глава первая

В конце сентября 1946 года я после долгого этапа прибыл, наконец, на полуостров Таймыр, в одно из многочисленных лагерных отделений заключённых, окружавших „самый большой северный город мира“ Норильск. Они строили этот город, они работали на близких к нему рудниках, на его предприятиях и на самом главном из них – на металлургическом комбинате цветных металлы.

Заполярный полуостров Таймыр, был одним из самых удачных геологических находок ранней Советской власти. В двадцатые годы там нашли важнейшие залежи руд цветных металлов и других полезных ископаемых. Очень быстро появились рудники, шахты с прекрасным коксующимся углем, был построен, наконец, огромный металлургический комбинат, где руда и уголь превращались в ценные и так важные для обороны цветные металлов.

В короткую навигацию научились препровождать на баржах по Енисею на север дешёвую рабочую силу во все больших количествах. Уже перед войной весь полуостров был покрыт лагерями, где невольники в тесных и душных бараках нашли свой новый, часто и последний дом. Заключённых было особенно много вокруг Норильска.

Норильск рос быстро, еще быстрее вырастал его металлургический комбинат. Страна получила, наконец, то, что давно искала: дешёвый цветной металл, так важный для обороны.

Норильский металлургический комбинат «обслуживали» сто тысяч человек заключенных, проживавших в тридцати лагерных отделениях, расположенных вокруг комбината и самого города.

Цифры я беру из памяти, а она питалась в то время чаще всего не архивными данными, или статистическим сводками, а слухами из самой среды заключённых. Этим слухам я тогда верил, верю им и сейчас, в большей степени, чем многим официальным сводкам Советского Союза за всю историю его существования.

Начальником комбината был генерал–полковник Зверев. Так стояло его имя на всевозможнейших инструкциях, развешанных в лаготделениях и на рабочих объектах. Видеть его не приходилось никому из тех, кто спал в такого рода бараках, как я.

Нас, всю группу полуобмёрзших, голодных людей привели, наконец, в столовую. Формальности были позади, а для нас осталось в это время самое главное, поужинать. Мы подходили к стопке с алюминиевой посудой, брали чашку, ложку, кружку и становились в очередь к раздаче. Там покормили нас перловой кашей, её называли, „шрапнель“, она поблескивала жиром и пахла мясом, был обязательный компот.

Потом нас привели в каптёрку, где мы получили совершенно новую, за исключением бушлатов, „ заполярную“ одежду. Бушлаты, –самая верхняя одежда, которая одевалась на телогрейку, – были „б/у“, бывшие в употреблении. Нам объявили, что сегодня дают осенние бушлаты. Зимние выдадут потом. Всё было „х/б“, хлопчатобумажное. Нижнее бельё обещали выдать в бане. Нам объявили, что постельное бельё у каждого тоже новое, кроме матрацев.

С новой одеждой в руках нас повели в баню. Там забрали нашу старую одежду и унесли, сказали, что её сожгут. Я попросил оставить себе материнскую кофту. Разрешили.

Перед баней – санобработка: стрижка „под нулёвку“, то есть полное снятие волос, бритьё: для этого было несколько „брадобреев“. Воды в бане было вдоволь, был и душ, было и до боли знакомое зелёное дезинфекционное мыло, тягучее, с неприятным запахом. Но оно помогало оставаться без паразитов, и приходилось с ним мириться.

Потом дали пару толстого, но тоже хлопчатобумажного, белья и портянки. Объявили, что нам выдадут через десять дней и сменное бельё, которое мы получим взамен того, что на нас. Оно будет выстирываться, высушиваться и выдаваться в следующий банный день владельцу. Чтобы не перепутать бельё, нужно в него вшить свой номер с индексом.

После выхода из бани нам дали в руки иголку и нитки, и мы занялись этим делом. Номер сопровождал нас всю жизнь на Норильском металлургическом комбинате, после смерти он проставлялся в посмертных документах. Он был надёжнее, чем имя. Его каждый называл, когда требовалось отрапортовать начальству, перед всей остальной информацией о себе: фамилия имя отчество и т.д. Эту процедуру со вшиванием номера мы должны будем провести и с нашим постельным бельём. Иголки и нитки оставили нам, это был, так сказать, подарок комбината. Они будут нам нужны, как нам объяснили, потом, чтобы самим чинить свою одежду.

На ноги получили, так как ещё не было зимы, грубые ботинки на толстой подошве. Получили и х/б–варежки. Зимой, как сказали, выдадут другие.

Когда мы после бани шли „домой“, мы радовались, что мы чистые, освободились от ставшей уже невыносимой живности, и что мы в тёплой новой одежде.

Потом нас разводили по баракам. Бараки были снаружи похожи на длинные тёмные сараи без стекол. Я обратил внимание, что окон в Норильских бараках не было. Не то в колониях на материке. Там бараки были меньше и были достаточно светлы, небольшие окошечки пропускали свет и внутрь.

У входа в барак захватило дыхание от вони, пахнувшей навстречу. Через несколько минут, однако, я к ней уже привык и не замечал её. Но и после, через год и через два, каждый раз, когда я входил в барак, в любой барак, навстречу несся этот спёртый воздух с характерным неприятным запахом помещения, которое редко проветривается, в котором вынуждены проводить своё время и сон сотни редко умывавшихся человеческих тел.

Нам указали места, постели были заправлены. Я посмотрел матрац. Он был не новый, новыми и чистыми были лишь простыни и наволочки. Матрацы и подушки были ватными. Одеяло было старенькое, но чистое и не очень толстое, но в бараке было тепло, и ночью я не мёрз.

Мне достался низ у четырёхместных нар. Для большинства самое хорошее место. Там был полумрак, электрические лампочки не мешали сну, был лучший воздух. Я же всегда выбирал верх, потому что там было ближе к лампочке, к свету, а я знал, что буду вечером читать. Я уже слышал, что в Норильском лагере хорошие библиотеки. Я выбрал нары, где свет был наверху наиболее благоприятен, и попросил пожилого зека, который там „жил“ уже до нас, поменяться со мной. Его два раза просить не нужно было. Он с удовольствием согласился и быстренько забрал свои вещи. Низ достается не каждому желающему.

Мы все так устали, что сразу же, после того, как вшили на каждую часть одежды свои номера, стали раздеваться и полезли на нары, хотя ещё не было отбоя.

Вокруг шумела, смеялась, орала и ругалась многоэтажным матом разношерстная толпа. Кто–то играл за длинным столом в домино и громко стучал костяшками об стол. Кто—то играл в карты. Кто–то даже играл за столом в шахматы. Но мне уже было не до них. Весь этот шум проходил до моего сознания, как сквозь вату. И только лишь я положил голову на подушку, как тотчас же провалился в тяжёлый беспробудный сон.

После подъёма, оправки, заправки постелей, – за этим, кстати, следили строго, – и завтрака, все выходили на работу, и в колоннах по–десять медленно проходили под лучами сильных прожекторов через ворота вахты. Шла процедура жалоб. Каждый, кто не мог по какой–то причине выходить на работу: болезнь, плохая обувь, отсутствие одежды, заявлял это и оставался на вахте. Когда потом обнаруживалось, что он дал ложную информацию, его отправляли на работу с заключенными карцера. А там условия были очень тяжёлые.

Уже на другой день всех, прибывших накануне, построили у ворот вахты, объявили номера бригад, к которым мы были приставлены, и вслед за всеми выпустили за ворота.

И мы сразу же попали в стихию страшнейшего ветра со снегом, дувшего нам навстречу. Он сшибал с ног. Мы поднимались и снова шли. Было уже достаточно светло и мы видели впереди огоньки и контуры отдельных зданий, цепочку лампочек каких–то рабочих ограждений. Минут через тридцать, или сорок мы пришли, наконец, на свой объект. Все шли с таким напряжением, что очень устали. С нами была и наша охрана, три конвоира. Но они винтовки несли на ремнях сзади, и вместе с нами боролись с ветром. Все знали, что решится бежать отсюда может только сумасшедший. Он неминуемо погибнет в тундре. И потому наши конвоиры отвечали больше за то, чтобы всех доставить на работу живыми, чем за побег в тундру.

Колонна остановилась перед огромным котлованом–траншеей, который должен будет служить сосудом для жидкого горячего бетона, фундаментом для будущего здания. Мы были землекопами, самыми первыми в череде рабочих циклов, следующих друг за другом, пока появится возможность на бетонной основе построить здание.

Наша задача была вгрызаться в землю вечной мерзлоты, твердую как бетон.

Землекопы должны были прокопать глубокую траншею до самой скалы – это метров пятнадцать–двадцать. Когда они доходили до неё, их работа была завершена, и приходил черёд опалубщиков. Они выполняли плотницкую работу, строили из специальных досок вдоль земляных стен траншеи опалубку. Завершали всю эту работу бетонщики.

Теперь это здание будет стоять прочно на скале, и ему уже ничего в дальнейшем грозить не будет, оно выдержит даже оползни, которые происходят, когда вечная мерзлота под этими относительно теплыми зданиями со временем оттаивает. Землетрясений в этих северных районах бояться не нужно, они здесь не бывают.

Простой лопатой эту землю пробить нельзя. Она оттаивала только летом, и то, на несколько сантиметров. Поэтому зимой раскладывали угольные костры на том месте, где будут копать землекопы. Место оттаивало, землекопы выкидывали эту землю, доходили опять до вечной мерзлоты, потом на этом месте опять раскладывался костёр, а землекопы переходили к тому месту, где земля уже поддавалась лопате, и так до конца рабочего дня. Были пятиминутные перерывы на „перекур“. Был получасовой перерыв на обед. Обед привозили прямо к котловану.

В тот день, когда прибыли мы, на этом объекте работало несколько бригад. Каждого из нас распределили по этим бригадам, дали в руки подборочные лопаты, молча показали куда бросать, и наш рабочий день начался. Землю мы выкидывали уступами. Выше стоял рабочий с лопатой. Он подбирал накиданную ему снизу землю и бросал её на следующий над ним уступ, там стоял опять землекоп и бросал землю ещё выше, и так далее, пока земля не оказывалась на поверхности. Оттуда её увозили. Наша траншея была уже глубокой и предполагалось, что мы через пару недель дойдём до скалы, и затем нас перебросят на другой объект, на другую стройку.

Старые рабочие успокаивали нас, говорили, что мы привыкнем. Кроме того, они предупреждали, что сейчас, мол, хорошо, мы на глубине нескольких метров, и ветер до нас не достаёт. Но когда начнём новый объект, то мы будем несколько дней открыты всем стихиям. И тогда даже костёр и теплая одежда мало помогают, очень холодно.

Работа в мой первый рабочий день была так утомительна, что я вечером еле дошёл до своих нар. Отдохнул, помылся, медленно добрался до столовой, поужинал и опять раньше времени лёг спать. И опять проспал беспробудным сном до самого подъёма.

Так длилось несколько дней. С каждым днём я всё более привыкал к этому изнурительному ритму, и уже ухитрялся оставить себе немного времени на то, чтобы осмотреться.

Прежде всего барак, наш дом. Здесь мы не только спали. Чем ближе надвигалась зима, а снаружи подступала уже полярная ночь, тем большее время мы просиживали в своём бараке. Как и в тюрьмах, левый дальний угол был предоставлен пахану. Рядом были его шестёрки. Они же телохранители и лакеи. В бараке, как, впрочем, и в других бараках, было человек сто жителей. Слева и справа от входной двери были длинные ряды нар, на которых умещались четыре человека. Между двумя рядами нар шёл длинный стол, или, точнее, несколько столов. Между ними были проходы. В середине барака стояли опорные балки.

У входа находился главный дежурный. Каждый день ему придавались от бригад помощники. Они мыли утром, когда все были на работе, полы, приводили весь барак в чистое состояние. Дежурный следил и за тем, чтобы у людей не было лишних предметов в изголовье. Чтобы все постели были образцово заправлены. Производились соревнования бараков за лучшее санитарное состояние, и проверка производилась самим санитарным врачом во главе комиссии из заключённых.

У меня не было пока друзей, и я стал по вечерам приходить в клуб. Там иногда привозили трофейные фильмы, и мы смотрели их. До сих пор не могу забыть, как я поражался совершенству и красоте некоторых женщин из фильмов. Но я не воспринимал их как живые существа, как что–то реальное. Они были сродни какому–нибудь фантастическому изображению большого художника.

В клубе почти каждый день играли в шахматы. Играть я не умел, и просто простаивал за спинами играющих и пытался понять стратегию игры из самой игры. К сожалению это мне никак не удавалось.

Там же в клубе я обнаружил и библиотеку. К самим книгам пройти и взять их в руки было нельзя, можно было её только попросить у библиотекаря, и он тебе её подавал. Я пытался издалека прочитать заголовки книг, стоявших в открытых книжных шкафах. Подошёл библиотекарь. Это был уже старый и, как мне кто–то потом рассказал, сидевший чуть не с основания лагеря человек, звали его Петрович. Говорили, что он из «графов». Но я так никогда и не решился поговорить с ним на эту тему.

Он спросил, хочу ли я иметь какую–то определённую книгу

Да, конечно, но книгу определённого автора. Помню, в тот первый раз я назвал Диккенса. Он мне ещё в школе нравился, но я не многое успел прочитать. Библиотекарь внимательно посмотрел на меня, спросил, какое у меня образование. Я называл всегда „Один курс университета“. Хотя формально не дотянул до конца, я полагал, однако, что имею право так аттестовать себя. Он достал полное собрание сочинений Диккенса и поставил все книги передо мной на стол. Я, помню, тогда, сильно удивился, как можно написать столько книг за короткую человеческую жизнь. Библиотекарь улыбнулся: „Диккенс не сидел в лагерях“.

Он сказал, что я смогу прочитать всего Диккенса, но постепенно, конечно, с собой давалась только одна книга. Если я действительно хочу прочитать все произведения этого автора, то он мне советует начинать сначала. Я взял первую в хронологическом порядке книгу.

Так я приобрёл в лице этого библиотекаря верного учителя по продолжению моего образования. Ему я обязан тем, что потом, уже в других лаготделениях, я сознательно выбирал авторов мировой классики и прочитывал все доступные книги. В Норильских лаготделениях я сумел познакомиться, наряду с русской классикой, почти со всеми произведениями Шекспира, а также Гёте, Шиллера, Байрона, Мольера, Ибсена, Золя и проч., проч. великих и не столь великих, но первоклассных авторов мировой классики. Я запомнил, как он повторял, что, если всю жизнь регулярно читать книги, то можно прочитать не более трёх тысяч. И поэтому, нет смысла читать плохие книги, книги, которые будут забыты еще при жизни автора. Нужно читать классику, внушал он мне, и приучал выбирать книги из русской и мировой классики. Ему я обязан тем, что познакомился с нестареющими авторами нестареющих книг. Причем всё это из библиотек Норильских лаготделений. Всю жизнь потом старался, если это было можно, не читать книжек-однодневок.

Может возникнуть вопрос, откуда в каком–то захолустном заполярном лагере заключённых может появиться мировая классика, причем, следует добавить, не только в русском переводе, но некоторые и в оригинале? Отвечаю.

Это была особая примета именно Советской лагерной системы, я бы сказал, её единственная положительная черта. Библиотеки в лагерях были часто хорошие и даже очень хорошие. Книги, конечно же, для них не покупались.

Книги попали туда когда-то на заре Советской власти из реквизированных у „буржуев „ домов. У них, конечно, отнимали не только книги. Отнимали дома, мебель, украшения, одежду, лошадей и всё, что могло оказаться нужным «советскому пролетариату». Самим «буржуям» это было, как правило уже не нужно. Их под предлогом «контрреволюционной деятельности» быстро расстреливали. Семьи же ссылали куда-нибудь в далекую Сибирь, где они тоже не могли долго остаться в живых. А так как во все большем количестве росли «Исправительно-трудовые-лагеря», то нашли и место для книг – библиотеки этих лагерей. То есть там, где было много «исправляющихся». В этой же библиотеке, например, я нашёл и многие произведения классиков на языке оригинала, в том числе и многие произведения Диккенса.

Новая власть этих книг, как правило, не читала. У неё были более важные заботы – ловить «контриков», да и всех, кто нечаянно попадал в паучьи сети, и заполнять ими лагеря. Дешёвые рабочие руки нужны были Советской власти всегда и везде.

Как–то я попросил одного только что окончившего играть шахматиста рассказать суть игры. Он посадил меня напротив себя, мы представились друг другу – он назвал себя Сергей, – расставил фигуры и стал терпеливо объяснять мне ход каждой фигуры, стратегию игры.

Здесь следует на минутку прервать повествование. Речь идёт об именах. Как правило в России в такого рода социумах не представляются как „Сергей“, или „Василий“, „Николай“, а их обиходными вариантами: „Серёжа, Вася, Коля и т.д.“ Но в каком–то младшем классе мне было учительницей сказано, что имена нужно называть полностью, а не портить их бытовыми вариантами. С тех пор, стал их так полностью и называть. Даже своих товарищей по классу, если они не просили их называть „Дима“, я называл “Демьян“. А людей постарше, даже там, в лагере, и с их отчеством: Николай Иванович, например. Это, кстати, людям всегда нравилось. То, что я своё купленное имя „Василий (Седов)“ иногда представлял как „Вася“, служило тогда одним из видов маскировки.

Мне показалось, что я быстро понял суть игры. Но когда мы с Сергеем решили сыграть пробную партию, я понял, что я ещё ничего не понял, научился лишь передвигать фигуры. На другой день встретились с Сергеем снова, и так постепенно я стал играть более или менее сносно.

Как–то, на второй или третий день нашего знакомства, мы вышли вместе. Было темно, дул сильный ветер со снегом, и я подумал, что пришла уже настоящая зима. Он возразил, что настоящая зима – это будет что–то похуже, она наступит, примерно, через пару недель. Потом он сказал, что он врач лагерной амбулатории, живёт в медицинском бараке. Когда подошли к этому бараку, то я понял, что мы пришли к другой стороне лагерной больницы.

Сергей предложил зайти в барак и посмотреть, как живут „медики“. Уже у входа я понял, что это совсем другое общежитие. Я дышал нормальным хорошим воздухом. Людей было немного, человек десять–двенадцать. Здесь жили только врачи и медбратья. Санитары были в таких же общежитиях, как то, в котором жил я.

Но что это общежитие резко отличало от нашего, так это то, что в нём не было нар. Были постели, были столы с хорошим светом над ними, были скамьи, но и стулья. Там, где в обычном бараке помещался пахан, здесь проживал главврач. По другую сторону от него стояли кровати других врачей. Медбратья проживали ближе к двери. В–общем, и здесь субординация соблюдалась. Сергей познакомил меня и с главврачом – пожилым, усталым человеком. Он чуть улыбнулся и ничего не сказал.

Сергей проводил меня к двери, и я пошёл к себе в барак. На этот раз моё общежитие показалось мне особенно неприятным.

Книг Сергей не читал, не привык, как он это объяснил. Ему хватает и специальных, медицинских книг. Он кожник, хотя учился на терапевта. И он должен много читать, чтобы стать хорошим врачом. Здесь в Норильске уже почти пять лет, попал сюда в самом начале войны. Тоже по статье 58, п.10. Он был врачом и как–то похвалил врачебное образование в Германии. Он был там до войны на годичной стажировке.

И вот кто–то доложил, его уволили из войск, судили и дали пять лет отсидки. Я удивился, что такое возможно. Только пять лет! Он сказал, что это было ещё в самом начале войны. А сейчас каждому по этой статье меньше десяти лет не дают. Я пожалел, что у него испортили карьеру. Он засмеялся, и сказал, что его жалеть не нужно, так он спасся от фронта и ни о чём не жалеет. А скоро он надеется выйти на «волю», и у него будет твёрдая профессия. А болезни везде одинаковы. Здесь он даже чаще с ними сталкивается, чем там.

Я стал приходить после работы в клуб каждый вечер, садился и смотрел, как идет игра у Сергея и его противника. Не могу судить, хорошо ли играл Сергей. Но преподаватель он был отменный.

Как–то он заговорил о курсах средних медицинских работников, курсы „медбратьев“, как он это назвал, которые якобы набираются из заключённых со средним общим образованием. Обучение там продолжается восемь месяцев и проводится в самом Норильске, на учебной базе комбината. Конечно, туда большой конкурс, как в вуз, сказал Сергей. Но попытаться можно. У меня шансы попасть на такие курсы появятся, как он полагал, только через год. Я слишком мало ещё работал в Норильске. Препятствием может послужить и пятьдесят восьмая статья, считал Сергей. Я удивился. Причём это ? Мне казалось, что среди осуждённых по этой статье больше образованных, чем среди воров. Сергей пожал плечами и только ответил, что точно не знает.

Идея, учиться на таких курсах, запала глубоко, и я был рад тому, что Сергей навёл меня на эту мысль.

Постепенно я уже начал передвигать фигуры вполне осознанно. Пытался даже строить какие–то шахматные планы, но Сергей был в игре сильнее меня. Я не выигрывал у него, если с его стороны были даже явные поддавки.

Как–то, когда мы кончили играть с ним, и я проиграл в очередной раз, Сергей спросил, слышал ли я, что вышел новый закон, и высшая мера отменяется. Нет, я не слышал. Но я был этому рад, так как во всех цивилизованных государствах смертной казни давно уже нет. Тут я опять вспомнил мою историю с этой высшей мерой. Сергей же не был столь оптимистичен. Он объяснил и почему. Вместо расстрела дают теперь двадцатипятилетний срок. Он, Сергей, считает, что это будет прежде всего плохо для лагерного населения. Он не стал распространяться о своих сомнениях, и я пошёл домой.

Когда я зашёл в барак, то сразу заметил, что многие были возбуждены, и о чём–то спорили. Я присел за стол и стал слушать. Всех занимала эта новая статья закона. Были разные мнения. Дело в том, что расстрелы давались до этого не только по пятьдесят восьмой статье, но и по бытовым статьям, то есть за всякого рода убийства. За зверские убийства, за убийства серийные и проч. извращения, связанные с убийством человека. И этих типов никто не жалел, ни политические заключённые, ни воры.

Что вызывало самое большое недоумение и вызывало споры, так это то, что эти сроки не нанизывались на старый срок убийцы, а давался ему как–бы заново. Другими словами, эти сроки не приплюсовывались, как это делается на Западе, допустим: 25 и 25, и 25=75, а давали, как бы заново, только за последнее преступление. Так интерпретировали Советские законники западные формы правосудия. Сами же убийцы не будут изолироваться, они будут жить среди нас, в наших же лагерях.

Уже этой осенью мы почувствовали неблагоприятное действие этого закона. Не знаю, как этот закон сказался на положение с преступностью в самой стране, но в лагерях, особенно в северных, это было отмечено разгулом вполне преднамеренных убийств. Каждый, кто имел уже предельный срок наказания, был свободен творить что угодно, особенно при наступлении серьёзных холодов.

Такой тип шёл вечером по лагерю и выискивал себе жертву. И он искал хоть какой-то самый малый повод, чтобы придраться к случайно оказавшемуся в поле его зрения человеку, с наслаждением избить его, а потом и убить.. Причём на глазах толпы. Серьёзных воров, „воров в законе“, он знал в лицо и не трогал. Он знал, что у них есть ножи, и они всегда дадут отпор убийце. Потом он шёл к вахте и говорил: „Я убил человека“. Его впускали на вахту, санитары приносили его жертву, составлялся протокол, убийцу сажали в местную Норильскую тюрьму. Всё по протоколу, всё, как велит закон.

Убийце было важно, чтобы он сам заявил о преступлении. Если же это делал за него кто-то другой, то начинались неприятности. Убийцу допрашивали с пристрастием, обязательно избивали, и потом только отправляли в тюрьму. Оправдывался такой тип обычно тем, что делал виноватой саму жертву. „Он не так посмотрел на него“, „Он задел его“, „Толкнул его“, „а у него нервы...“ и т.д. Причин, оправдывающих, как ему самому казалось, убийство, было множество.

Несколько месяцев шло по всем формам следствие, и убийца спокойно лежал на нарах. В его интересах было протянуть следствие до весны. Зимой в тюрьме было тепло. Кормили хуже, чем в самом лагере, но к этому можно привыкнуть. Ближе к весне происходил суд. Убийца получал вновь двадцать пять лет наказания, и его отправляли в одно из лагерных отделений. Практически это значило, что за преднамышленное убийство он был наказан одним-двумя, в зависимости от количества лет из прошлой отсидки, годами наказания.

В лагерях это было самое печальное время. Нормальные люди, заключенные не за тяжкие криминальные действия, старались быстро прошмыгнуть куда-либо в укрытие, чтобы не попасться на глаза такому извергу. Когда кто-либо из этих типов начинал особенно часто увлекаться бессмысленными убийствами, его убирали в специальный лагерь.

Я там не был, но слышал, что солдатам охраны разрешалось в таком лагере носить с собой оружие и стрелять без предупреждения. Наперед скажу, что „демократический“ эксперимент в Советском Союзе тогда не прижился, кажется, к этому и не стремились, и вскоре в стране опять ввели всем привычную и сдерживающую убийц смертную казнь. Заключенные могли уже жить спокойнее.

Но это ещё было в будущем, два–три года спустя. А пока что осенью в лагерях царила описанная выше анархия. К весне же эта опасность исчезала. На лето никто из этих убийц в тюрьму идти не хотел.

Проходило время, я уже вживался в ритмику лагерной жизни, в рабочий ритм. Тот объект мы кончили и уже несколько недель работали на новом.

Мы теперь рыли котлован под фундамент одного из самых знаменитых зданий Норильска, увековеченного на всех его парадных фотографиях. У въезда в город стоят полукружием два здания. Перед ними площадь. В фундаменте правого на фото здания есть и частица моего труда.

Зима полностью вступила в свои права. Ветер был, как кажется, всегда только ураганной силы. И он пронизывал меня всего насквозь, даже несмотря на вязаную кофту. Нам выдали зимние варежки, новые бушлаты, новые полярные валенки. И всё же было очень холодно. Старожилы пугали ещё большими холодами и ещё более сильными ветрами. Работа на новом месте – это работа на поверхности, где ты открыт всем стихиям. Для угольных костров были круглые защитные устройства из жести, и костёр не задувало. Но нам было несколько дней очень плохо. Нам разрешали почаще греться у костра, но места всем не хватало и некоторые должны были мёрзнуть до следующего перерыва. И только, когда углубились на глубину в один метр, стало немножко легче.

Однажды случилась в эти дни история, которая произвела на меня сильное и неизгладимое впечатление. Я видел такое в первый раз, хотя потом это случалось не так уж редко. Речь идет, об элегантном, я бы сказал, способе самоубийства.

Мы работали после прихода на работу уже примерно час. Скоро скомандуют « Перекур!», и мы снова сможем несколько минут постоять с самокруткой в зубах у костра. Рядом со мной ковыряла растаявшую землю какая-то во всё закутанная тень. Мы все, кстати, были такими тенями.

Вдруг, этот человек поднялся, с силой воткнул в оттаявшую землю лопату, постоял, громко и длинно выругался, медленно вышел из толпы и полез по ступенькам наверх. Все в бригаде коротко посмотрели на него и опустили головы. Конвоиры, казалось, не замечали происходящего. Поднявшись, он подошёл к одному из охранников.

Я еще не понял, что происходит, и во все глаза смотрел на смельчака, решившегося подняться из котлована и подойти к часовому. Человек остановился перед одним из них и громко и отчетливо произнес:

—Начальник, дай закурить!

Я еще больше удивился : просить закурить у часового! И внезапно меня осенило. Я понял, я всё понял. Конвоир же будто ждал эти слова. Он медленно повернулся к зеку и с готовностью достал пачку папирос, вытащил одну и подал. Потом с улыбкой чиркнул зажигалкой. Человек жадно затянулся папиросой. «Беломор» он уже целую вечность не курил. После двух-трёх затяжек он бросил недокуренную папиросу себе под ногу, растёр ее носком зековских валенок, повернулся к конвоиру и произнес, опять же очень громко:

—Ну, я пошёл!

Этими словами он прощался, по-видимому, и с нами, его товарищами по несчастью, хотя он так и не повернулся к нам, не сказал ни слова, не махнул рукой. Он как-то очень глубоко втянул голову в плечи, прошёл мимо конвоира и его проглотила бушевавшая наверху стихия. Конвоир несколько минут не поворачивался, он стоял лицом к работающей бригаде и смотрел вниз, в котлован. Потом резко повернулся, достал свисток и начал свистеть. Потом поднял автомат и дал очередь. Конвоир повернулся опять к нам, здоровый краснолицый парень с простодушным крестьянским лицом. Он широко улыбался, а мне его улыбка показалась в отражённом свете костра какой–то зловещей гримасой.

Я с ужасом смотрел на него. Ведь он только что убил человека ! Но страшное было потом, когда все охранники стали подходить к солдату-убийце и поздравлять его. Жали руку, улыбались, шутили. Объявили «Перекур», и все закурили.

Мои товарищи по несчастью, казалось, не удивлялись. Один из них, как мне показалось, знакомый убитого, понял, наверное, что я новичок в лагере, и шёпотом объяснил мне происходящее. Покончить с собой таким образом – это, по его мнению, наиболее удобный способ расстаться с жизнью.

А этот его знакомый сидит уже с 37го года, скоро выходить на волю, а у него никого там нет. Мать умерла, жены и детей никогда не было. А любое убийство заключенного за пределами охраняемой зоны считалось по законам охраны не убийством, а пресечением побега, то есть, проявлением конвоиром бдительности. И это всячески поощрялось. Во-первых, его заносили в список особо отличившихся солдат охраны, во-вторых, он получал вознаграждение - денежную премию. В-третьих, охранник получал несколько дней отпуска, и мог с бутылкой водки приятно провести время дома.

Все это было, конечно же, достаточным стимулом для грубой непритязательной натуры, зараженной, к тому же советской бациллой человеконенавистничества.

А в это же самое время весь запад восславлял Сталина как „избавителя Европы“. Он стал „символом демократии и свободы“, „гарантом мира и прогресса“. Никогда этот гарант не сидел в седле так прочно как в это время, никогда его так искренне не считали „великим“, как в первые послевоенные годы.

Приходится лишь вновь и вновь удивляться слепости людей. Люди неисправимы. Они охотнее поверят сказке, чем реальным фактам. Даже в век „повальной грамотности“, в век техники и коммуникации.

Шли мои первые годы в гулаговских лагерях, мои первые знакомства с реалиями заполярной жизни.

Вечер – самая привлекательная часть суток, начинался практически с момента прихода в зону. И до сигнала „Отбой!“ все были в пределах зоны свободны. Каждый мог заниматься своим делом: чинить одежду, заниматься стиркой, играть в карты или домино, пойти в кино (один или два раза в неделю). Отдельные группки, как правило, уголовники, укрывшись в дальних углах бараков, пили по кругу с друзьями запретный „чифирь“, очень крепко заваренный чай, служивший наркотиком. Другие шумно играли в карты. А кто-то, и их было не так мало, занимался разборками. Они заканчивались, как правило, кровью, а порой и смертью одной из ссорящихся сторон.

Многие, как правило, люди, осуждённые по политической статье, читали книги или играли в шахматы. Так они уходили на время от окружающей их безысходности, грязи и жестокости и сохраняли умение думать нормальными человеческими категориями.

Шахматы были доступны каждому в клубе этого лаготделения. Хотел бы подчеркнуть, что в каждом из лаготделений была своя атмосфера, свой быт, и он зависел от инициативы самих жителей лагеря, от того, кто стал начальником этого лаготделения, начальником культотдела и других разных причин.

Это моё первое в Норильске лаготделение запомнилось мне в большей степени. Здесь многое было устроено рационально, и давало возможность избегать монотонности лагерных будней. И большую роль в этом играли шахматы, которые в этом лаготделении весьма поощрялись.

Шахматные турниры проводились у нас часто, порой каждый вечер в течение долгого времени. Благодаря моему шахматному учителю Сергею, я со временем тоже стал принимать участие в этих турнирах. Я чаще проигрывал, но иногда, очень редко, я и выигрывал.

И когда наступал вечер, и ты после прихода с тяжёлой изматывающей работы уже поужинал, то шахматная партия в лагерном клубе, или хорошая книга, снимали усталость, делали тебя на какое-то время человеком. Ты на короткое время забывал, что ты относишься всего лишь к жалкой касте советских „неприкасаемых“ - политзаключённых, которых почему–то держат вместе с отпетыми уголовниками. Ты овца, которую почему–то посадили вместе с волком в один загон. И тебе еще много, много дней придется еле живым приходить с работы и проглатывать свою жалкую вечернюю похлёбку. И ждать, ждать, ждать... окончания твоего судебного срока и освобождения от каторги.

Зима же оказалась хуже всех моих предположений. Xотя я был всё еще здоров, но более пяти лет моей жизни на различных тяжёлых работах в стройбате, отсидки в трёх тюрьмах, в колониях, на этапах, и всё это при постоянном изнуряющем голоде, не улучшили моего здоровья.

Я ещё работал, еще не потерял интерес к людям, к книге, к шахматам. Был ещё, как это хорошо говорится, „полон оптимизма“. Благодаря этому, а также вязаному пуловеру, ветер и мороз не так быстро доходили до меня, и я выдерживал часовой рабочий ритм до следующего перекура. Пуловер я берег как зеницу ока. Я каждый вечер старался незаметно стянуть его с себя и лечь на него.

Хотя в лагерных бараках, что меня вначале удивляло, почти не воровали, я со страхом думал, что он может пропасть. Со временем я понял, что нужно делать, если у тебя что-то украли. Нужно подойти к „хозяину“ барака „пахану“, сообщить, что именно у тебя пропало, и если это нечто действительно было достойно быть найденным, то самими ворами устраивался в бараке тщательнейший „шмон“, и, как правило, украденное находилось. Виновного в краже жестоко избивали, и воришка уже никогда не пытался брать чужое в своём бараке, только в своём, разумеется.


Оглавление Предыдущая Следующая