Завтра в Москве открывается учредительная конференция Всесоюзного добровольного историко-просветительского общества «Мемориал». Нет в стране честного человека, который бы не одобрял цели общества: сохранение, увековечение памяти о жертвах беззакония и репрессий.
Наша газета рядом публикаций, надеемся, внесла свой вклад в это важное дело.
Сегодня тему продолжает очерк о норильском онкологе Серафиме Васильевиче Знаменском, человеке, который выдержал испытание одним из самых страшных лагерей — Норильским.
ВОПРОС лермонтовского Мцыри «А можно ль душу рассказать?» звучит в сущности утверждением. Тем более задача кажется непосильной, если душа — другого человека. И все же мы, пишущие, не оставляем своих самонадеянных попыток. Время просит присмотреться пристальнее к себе, другим — иначе не сумеем то, что задумали. Вот почему так важны уроки лучших судеб — выстоявших, оставшихся людьми вопреки всему — из поколения, отданного на заклание культу.
Более 23 лет назад, впервые познакомившись во время командировки с . норильским онкологом Серафимом Васильевичем Знаменским, я попробовала рассказать о нем. Попытка вышла скромной: еще предстояли другие витки его непростой судьбы, а о старых, особенно связанных с Норильлагом, писать тогда в газете было нельзя. В том очерке и вымарал замредакторский карандаш упоминание о лагере. Была еще впереди и наша дружба...
Вторую попытку рассказать о докторе Знаменском назову словами, которыми он подписал как-то одну из подаренных мне фотографий. Женское лицо, чуть тронутое мягкой улыбкой, и ветка северной вербы с набухшими по весне «сережками» у щеки. Красивая женщина, Зайнаб, Зоя, его жена, мать двух его, рожденных. здесь, на Севере, красивых детей. «Без нежности жить неможно» — так написал он на обороте.
Предвижу реакцию иного читателя, вроде той гневной, что была в присланном мне как-то очень резком письме по поводу «беззащитности» в облике героини давнего очерка. «Как это можно писать такое о боевой медсестре, героине (она и вправду была Героем Советского Союза)? Победили бы «беззащитные» в войне?» Как было объяснить, что велика сила беззащитности, которая не желает поддаться законам звериной морали, насаждаемой вокруг, не умеет — как все, «по камушкам» — в антижизни, готова предпочесть таковой иногда смерть. Что делать, коль не получается без патетики. Судьбы поколения Знаменского не дают возможности срединных оценок: или хвала, или... Впрочем, если — об ушедших, вроде и нельзя говорить плохо. А о живых? Кого будет больше в списках, если решим «поименно назвать» и всех безвинно страдавших, и их гонителей? Пока последних названо несопоставимо мало.
Доктор Знаменский не настаивает на «черном» списке. Не понравилось, однако, ему, как известный писатель призвал к покаянию всех, коль жертвы и палачи были адски перемешаны временем. Не согласен. Право у человека не переходить черту оставалось. А покаяние? Акт этот сугубо индивидуальный. Некоторым он недоступен. Коллективное покаяние бессмысленно, невозможно, будет снова ложь, если провозгласим такое.
БЫЛИ ОСНОВАНИЯ у него нежности лишиться. В первый же месяц войны выпускник Харьковского мединститута надел военную шинель. Отступая вместе с войсками, видел неразборчивую в выборе и средствах смерть. И - отношение к смерти живых: трупы своих и чужих солдат— с вывернутыми карманами, снятыми сапогами. Не преданные земле, смотрящие невидящими глазами в опустевшее, видно, на время бойни небо. Это было страшнее всего. Так могло случиться и с тобой.
Первый увиденный живой враг был «языком», которого взяли разведчики. Никак не хотел «разговариваться» пленный офицер с переводчиком- особистом. Командир полка, вспомнив, что в анкете доктора видел: «владею немецким», послал за Знаменским. Неожиданно пленный, уловив иную интонацию, сделал непроизвольное движение навстречу.
— Я врач. Не бойтесь. Постарайтесь ответить на мои вопросы. Покажите на карте, где огневые точки.
Он усадил «языка» на табуретку посредине землянки, сел рядом — карту было удобнее смотреть на коленях.
Потом доктору припомнят и этого сидящего «фрица», когда стоял даже командир полка. Припомнят, как отвернулся от груды трупов вражеских солдат, сваленных у обочины. «Что, доктор, хотели воевать в белых перчатках?»
Случится это позже, летом 1943-го, уже после Сталинграда, Курской дуги, знаменовавших победный перелом в войне. Случится это в землянке СМЕРШа (военной контрразведки), уже на его допросе. Допрашивать станет равный доктору по званию — капитан. А он окажется уже бывшим: после ордера на арест были сняты погоны, ремень.
Прибавим все же к будущему «черному» списку одну фамилию — военфельдшер Бибарсов, исправно проглядывавший содержимое докторского чемоданчика. Зачем это Знаменский читает книжки немецкие? Что-то там о займах говорил. Вроде подбирал фашистскую листовку. Так первая часть «Фауста» в лейпцигском издании на немецком языке, купленная у букинистов в студенческие годы, станет «вещдоком» для военного трибунала.
К палатке, где заседала пресловутая «тройка», его вели по июльскому разнотравью. Светило солнце. И скороговорка не слишком грамотной речи свидетеля обвинения в полумраке палатки показалась нереальной, а потому и несущественной. Как и сам приговор — 58-я статья, пункт 10, часть вторая: антисоветская агитация, восемь лет лагеря особого режима.
— Будем читать обвинительное заключение? Все ясно? Распишитесь, что ознакомлены с приговором.
Этап протянется до сентября: сначала набитая такими же, как он, теплушка, потом трюм парохода. Место назначения неведомо никому. В конце сентября пришвартовались в Дудинке, последнем порту Енисея, уже начинавшего покрываться ледком. Выходил— Норильлаг.
Длинная шинель без погон и ремня, ноги, обернутые в портянки, — сапоги сняли в трюме во время сна уголовники. Ступни сразу почувствовали холод припорошенной легким снежком земли. Легким- легким: были еще видны головки неярких цветов. Он неожиданно улыбнулся. Безусые конвоиры с собаками, встречавшие шеренгами этап, хохотнули:
— Не все дома, что ли? Чудак!
Один чуть ослабил поводок овчарки, тренированной, готовой выполнить команду. Знаменский почувствовал прикусы собачьих челюстей на икрах, выше...
ЕМУ ПОВЕЗЛО: деятель Коминтерна, европейски известный экономист, народная артистка здесь — всего лишь даровая «рабсила». И он — даровой, но врач. Врач. Сленг зеков именовал их «придурками», как всякую лагерную «аристократию», к которой вольно или невольно благоволила администрация. К врачам, разумеется, невольно: эпидемий в лагере боялись, были заинтересованы в рабочем состоянии заключенных, наконец, приходилось пользоваться услугами самим, для членов семей. В недавно опубликованной книге «Крутой маршрут» Евгения Гинзбург вспоминает, как в 1951 году, еще находясь в ссылке на Колыме, советовала своему сыну поступать в медицинский. Исходя именно из изложенных выше соображений. В 1951-м они все еще были значимы, эти соображения.
Знаменский писал, как и другие, письма на «высочайшие имена». Как и другие, не получал ответа. Но, как другие, не мог бы протестовать отказом от работы. Работа, которая выпала здесь, была все же при всей дикости происходящего — любима. Требовала мысли, давала возможность облегчить участь других, что нормально для человека. Стало быть, и в абсурде можно создать нормальный порядок вещей. Значимость этого станет понятной полностью позже. Это было противостоянием злу, уничтожению нравственного начала в тебе, других.
Государственные преступники? А в картотеке санчасти у их фамилий — «дистрофия». И нормальная врачебная рекомендация: облегченный режим, дополнительное питание. Так родились оздоровительные команды Знаменского, оздоровительные пункты. Лишняя тарелка горячей каши для «слабосиловки», лишняя столовая ложка рыбьего жира, раздобытого доктором всеми правдами и неправдами. Он мог не так много, но все же... Когда работал в женском лагере, ввел отпуска беременным, например, после шести месяцев. Дети здесь тоже иногда рождались... Жизнь есть жизнь. И она противостояла абсурду.
Доносы писали, правда, и здесь. «Знаменский — саботажник, освобождает от работы здоровых». На «сигналы» реагировали как положено — являлись комиссии. Ты врач, но ты — зек. Изволь получить 15 суток штрафного изолятора (ШИЗО). Он выходил оттуда и продолжал писать на карточках истощенных людей: нуждается в трех дополнительных выходах по желанию. Должны были сохраниться в архивах Норильлага рапорты Знаменского начальнику политотдела комбината о нарушениях условий труда, данные анализа физического состояния заключенных, перечень того, что требуется для борьбы с туберкулезом, алиментарной дистрофией. Не всегда за это отправляли в ШИЗО: люди оставались людьми и среди охраны. Раз даже начальник ла¬геря Зверев издал приказ: «Наградить ЗК Знаменского костюмом вольного пошива». Это особая награда, свидетельство доверия. Вольного пошива — значит, штанины не разных цветов, коричневого и черного, вместо бушлата с твоим номером белой краской — пиджак. Милость была слишком велика. Потому- то, наверное, и тянули с костюмом для доктора в лагерной мастерской. Тянули, тянули: кто-то дал отбой тому приказу. Но должен и он сохраниться в архиве.
ОСТАТЬСЯ ЧЕЛОВЕКОМ... Это было трудно: антижизнь диктовала свои законы, и он не берется осуждать отступивших. Но память упорно хранит иные примеры — величие человека проявлялось ненеожиданно, в условиях, казалось бы, его исключающих. Уголовник по кличке «Сучок», попавший в обвал на руднике, шепчет склонившемуся врачу: «Ништяк, доктор, потерплю, идите, больно кричали вон в том углу». Красавица актриса, изнасилованная майором из охраны с острейшей стадией сифилиса, — врачу были ведомы такие стороны лагерной жизни, — которая не могла никак поверить, что человек способен на такое. Врач-зек лечил. Читать морали, брать подписки с такого пациента не имел права. Просто лечил. И палача, и его жертв. Это не положение над схваткой, не стертость критериев — единственно возможное. Но, выходит, законы антижизни не имели абсолютной власти. Хотя даже простое выполнение твоего профессионального долга они пытались запрещать. Горе им, поддавшимся. В санчасти рядом работал, например, доктор X., отправлявший на открытые работы при 45 градусах мороза людей с температурой 39°. Именем его лагерный фольклор окрестил изрядный отсек на кладбище у подножия горы Шмидтихи — «городок имени доктора X.». На собраниях горячо выступал доктор Б.: «Надо учитывать текущий момент — мир расколот на два лагеря. Саботажники хотят навредить социализму и специально доводят себя». И доктор Знаменский выходил у оратора саботажником: коллега писал те самые доносы.
Почему так? Не палач и не жертва. Страх? А ведь твой профессиональный долг—лечить, облегчить людские страдания. Знаменский не морализовал, нельзя было встать на собрании и возразить. Да что они значат, слова? С той поры есть у него этакая поговорка: «Попробуй поставить себе твердую троечку». Средний, так сказать, балл. Моими сверстниками пелось в те годы иное: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью». А у Знаменского средний балл...
СЛУЧАЛИСЬ в Норильлаге забастовки. Против условий труда — когда при минус 50 не отменялись открытые работы, когда по весне рацион напоминал обычный голод, когда без суда и следствия исчезали твои товарищи. Что было возможно? Не выйти на работу, сидеть под окриками охраны. Это приравнивалось к дезертирству и. подавлялось жестоко, вплоть до расстрела на месте. Когда случалось что-нибудь крупное, приезжала комиссия из Москвы (если весть о случившемся туда доходила). Комиссия начинала выяснять, были ли основания у охраны стрелять: это регламентировалось как-то. Доктор требовался тогда в качестве арбитра: протоколы вскрытия расстрелянных должны были подтвердить, что охрана стреляла исключительно в порядке самообороны. Самооборона — стало быть, ЗК нападали, наступали. Выстрелы должны быть в лицо, в грудь.
После вскрытия десятков, сотен тел доктор Знаменский десятки, сотни раз напишет: пуля прошла навылет через спину, выстрел в затылок. В грудь убит только один — сошедший с ума заключенный, случайно оказавшийся под выстрелами, так и не поняв, что происходит. Попадали ли протоколы в Москву? Есть ли в архиве Норильлага, быстро увезенном из города, как только он перестал быть в 1953 году лагерем? Знаменский не знает. Судьба протоколов — это из других биографий. То, что написано в них, — биографии его. Он ставил себе «скромную троечку».
Пытаюсь передать главное из рассказанного им. И не сюжетная сторона представляется главной. Уже довольно появилось в печати свидетельств о жизни гам. Удивительно, что уловила нечто похожее на ностальгию в его словах. Наверное, так и должно быть в отношении своего прошлого, если упрекнуть се¬бя не можешь? А он несколько раз подчеркнул: вот рассказываю вам оптимистические новеллы. И как-то вечером вдруг неожиданно прочитал стихи:
Мечты мои уж больше
ввысь
не мчатся поздно ночью
лунной.
Одна мучительная мысль
сдавила мозг доской
чугунной.
Одна... Зачем мне жить! Угас
последний луч
спасенья,
теперь уже никто не даст
мне светлой ласки
и забвенья.
Одна над пропастью
стою...
Кричать? Но кто меня
услышит!
Пустую голову мою
порой до одури колышет.
Увы, куда глаза
ни кинь —
все та же даль
и бесконечность.
Не лучше ль мне сказать «аминь»
и безвозвратно кануть
в вечность!
Стихи написала санитарка по имени Идея, которую он выбрал как-то из женщин пришедшего в 1945 году в лагерь этапа для работы в своей санчасти. До войны, еще школьницей, она печатала стихи в «Комсомольской правде», бодрые стихи — поскольку была уверена, что сказка станет былью. В лагерь попала за опоздание на работу (это приравнивалось к дезертирству тоже), была толковой помощницей, но стихи уже писала другие. Однажды прочитала доктору эти, он попросил повторить, потом мягко улыбнулся:
— А знаешь ли, глупая ты Идейка, что такое «аминь»?
— Амба, доктор, всем нам здесь — амба.
— Эх, глупая ты, глупая. «Аминь» говорят нечистой силе. Словом таким человека от неё спасают. Истинно, верно— вот что оно значит.
Память его бережно сохранила строчки: пусть они будут напечатаны. Это маленький памятник чужому страданию.
ЕГО «СРОК» кончился в 1951-м, два года спустя пришла реабилитация. У жены, Зайнаб Окизовой (уроженки Нижнего Чегема, представительницы депортированного народа — кабардино-балкарцев), значилось в «деле» — вечная ссылка. Он первым попробовал съездить на «материк» в 1953-М. Под Полтавой жила мама, которую не видел больше десяти лет. Гостил недолго: справка о реабилитации была не очень пока понятным для милиции документом. Да и резолюция на папках вроде бы отмененных дел продолжала иметь силу. Даже в этом городе, где решили с женой остаться, где таких, как они, было большинство.
Обиды, однако, не в счет. Вольный житель Норильска (он произносит явное «ы» в середине слова, как коренные жители Таймыра) окунулся в работу, словно одержимый. Лагерный доктор имел возможность наблюдать особенности патологии на Севере; довоенное образование химика позволило выявлять любопытные связи между характером производства и состоянием здоровья. Теперь в полной мере начал проявляться талант исследователя: давние, начатые еще в лагере, опыты гистологического изучения клеток с микрофотографированием легли в основу будущего атласа новообразований. В правильно направленной жизни не бывает случайного. Каждый новый этап — продолжение на более высоком уровне предыдущего. От терапии, общей практики (даже если она в лагере) — клиническое мышление, мастерство диагноста. От занятий общей хирургией — опыт для операций онкологических. Гистологические исследования составят фундамент оригинальных концепций эпидемиологии рака, разновидностей опухолей, свойственных жителям этого края.
В начале 60-х годов Знаменский возглавлял городской онкологический диспансер, а его теоретические разработки становились известны кругу серьезных специалистов страны. В середине 70-х годов на основании более чем 20-летних наблюдений выполнена первая отечественная ра-бота по проблеме канцерогенеза никеля. Она сделала его имя известным среди специалистов и зарубежных. Профессор Л. М. Шабад советовал защитить диссертацию — материала хватало и для докторской. Знаменский соглашался, принимал приглашения на разные престижные конференции, выступал с сообщениями и... уезжал в Норильск. Другое там представлялось важным.
Его наука не была кабинетной. Работа по канцерогенезу никеля родилась из потребности выяснить закономерности конкретно наблюдаемых им заболеваний, у конкретных людей. Он постарался это сделать. А дальше? Он живет в этом городе. Лечит его жителей, но как сделать, чтобы они не заболевали?
Он составил таблицы, где черная изломанная линия — рост заболеваемости раком легкого в городе — поднималась и поднималась вверх. Показал на каком-то городском активе. Услышал от первого в городе лица, кричавшего из президиума на весь зал:
— Что вы все терроризируете нас своими черными кривыми? Вы не патриот Норильска. Расшумелись до Москвы. Устроим вам суд чести!
Это был снова суровый виток судьбы. Окрик послужил сигналом: из диспансера в Москву пошло в несколько инстанций письмо, где перечислялось более тридцати «прегрешений» главного онколога города. Потянулись туда комиссии — все опять, как положено, — если сигнал. В сущности, ни в комиссиях, ни в городе не было людей, понимавших цену его работы. Высокую очень. Но не обозначенную громким признанием, похвалой коллег. Он всегда был чуть-чуть одиночкой, а публикации в каких-то далеких журналах — разве они аргумент для неразумеющих? Ему пришлось защищаться по всем тридцати нелепым пунктам письма, чтобы иметь возможность работу продолжить. Вступилась газета «Правда». «Повезло», что у первого лица оказались гораздо более серьезные прегрешения, и город покинуть пришлось ему. Уже лет через десять однажды встретились в Сочи — по старой памяти бывший первый секретарь наезжает в санаторий комбината. Узнал доктора. Поздоровался. Складки у начальственного рта опущены вниз. Глаза — злые.
ГОРОД назвал доктора своим Почетным гражданином, местное телевидение часто приглашает его выступать пе¬ред молодежью. Он охотно соглашается побеседовать об истории края, о фильме «Покаяние», о здоровом образе жизни. В прошлом году оказался в кадре ТВ на пьедестале почета, среди трех норильчан, находивших за зиму больше всего километров на лыжах, — есть теперь в тундре освещаемая всю полярную ночь трасса. Знают в городе стихи его дочери Любови Знаменской. Словом, Норильск — их город. Дети родились здесь, внуков (осенью их стало четверо) непременно регистрируют в норильском загсе, чтобы значились коренными норильчанами. Он продолжает работать, несмотря на свои 79 лет. Можно поставить «твердую троечку»?
Не знаю, наверное, обижу его. Только почему, откуда взялась эта «троечка», проклятый средний балл? Зачем лучшим из этого поколения выпало довольствоваться им?
Не принимаю ту его ностальгию. По прошлому. Не только за него, но и за себя, за всех нас — троечников, двоечников и даже ничевоков (хлебниковское?). Пусть острее стучится в нас ностальгия по будущему. В конце концов, как сказал поэт, и в Ландау — погибший Коперник...
Н. САФРОНОВА.
Медицинская газета 27.01.4989