Сегодня в 11 часов у входа в Красноярский филиал Центрального музея В.И.Ленина в рамках благотворительной акции “Неделя совести” состоится митинг, посвященный памяти жертв сталинских репрессий, организованный координационным советом по восстановлению справедливости в отношении жертв репрессий 30-х, 40-х, 50-х годов.
По окончании его участники смогут ознакомиться с выставкой экспозицией “Зажги свечу”, после чего в 12 часов в здании музея пройдет учредительное собрание Красноярского объединения лиц, пострадавших от репрессий
На Пировском кладбище — небольшой надгробный памятник с эпитафией: “Августа Федоровна и Константин Николаевич Ивановы”. Я прочитал, подумал: “Ушел из жизни человек, чьему оптимизму, несмотря на трагичность судьбы, можно позавидовать”. Пожалел старика, повздыхал, иду улицей села и вдруг... Константин Николаевич собственной персоной. Строен, подтянут, подвижен.
— Привет, Володя, в гости к теще? Надо, надо попроведывать старушку.
— Константин Николаевич, а как же надпись на обелиске?
— Надпись — это ордер на мое постоянное жительство с супругой, — глаза сощурились в улыбке. — Он уже давно там стоит... — После длинной паузы: — Откровенно скажу: у меня раз пять или шесть пытались отнять жизнь силой, а я все как-то умудрялся вывернуться и выжить, а теперь, когда тянет поскорее перебраться под бочок к покойной супруге, меня к ней эта самая жизнь никак не пускает. Здоров, таблеток не глотаю, как видишь — хожу.
— Где же ваш мопед? Помню, как вы гоняли на нем по Пировску.- Смеется Константин Николаевич:
— Ты бы посмотрел, как я на аэроплане “Моран-же” гонял в девятьсот четырнадцатом году. Немцы как завидят меня, врассыпную из окопов. А у меня один наган на вооружении, из которого стрелять нельзя. Да что стрелять, нам чихать во время полета на тех самолетах опасно было. Того и гляди — кувыркнешься.
У Константина Николаевича рассказов про запас всегда куча. Натоскуется в своей халупе, намолчится в одиночестве, рад излить душу. Начал про то, как “гонял на “Моран-же”, а кончил — как в 1915 году подшибли немцы его разведывательный самолет, а самого, раненого в затылок шрапнелью, взяли в плен. Не разбился он тогда при падении, сумел спланировать, а кусочек свинца, что впаялся в черепную кость, так и носит.
Смотрю я на старика и думаю: а ведь передо мной не просто участник первой мировой войны, а еще и один из первых русских военных летчиков. Который, возможно, знал основоположника высшего пилотажа Петра Николаевича Нестерова, применившего первый таранный удар в бою. Нет, с Нестеровым, как оказалось, встретиться ему не удалось, а вот с известным советским военачальником Михаилом Николаевичем Тухачевским быть знакомым имел часть, хотя лучше бы этого знакомства не было.
— Забегай по старой памяти, — попросил Иванов. — Я только схожу и куплю булочек к чаю.
Дом у Константина Николаевича по улице Коренева, 45, смастерен после войны из старого амбара ссыльной латышкой, его второй женой Августой Федоровной. Квадратура жилья строго рассчитана на размер печки, койки, стола и места, чтобы можно было бочком продвинуться между ними. В солнечную летнюю пору в нем тихий полумрак и прохлада, а зимой, когда в печи гудят березовые поленья, даже бывает тепло.
Об уюте почти столетнего одинокого мужчины говорить не приходится. На старых польских и французских журналах— Константин Николаевич когда-то владел этими языками, — следы пыли. Давненько не белены стены.
— Вот тут и живу, ем свои булочки, читаю газеты, слушаю радио, смотрю телевизор.
Константин Николаевич старается “присутствовать” на заседаниях Верховного Совета СССР, его тревожат зкономические и политические проблемы Польши, Литвы, Латвии, Эстонии. Он анализирует происходящие там события с глубоким знанием дела, и я невольно ловлю себя на мысли, что дилетанту от политики беседовать с ним на тему международной жизни будет трудно. Ясный ум, быстрая реакция, точные формулировки... Я нисколько не удивляюсь, узнав только сейчас, что он еще весной 1914 года закончил в Варшаве высшее техническое училище, присвоившее ему высшее образование и специальность инженера-конструктора моторостроения.
Я не удивился, поверил, а вот многие жители Пировска, те, кто помнит его по 1948 году, когда он приехал в ссылку, не верят, когда слышат об этом и о том, что в первую мировую войну он был военным летчиком.
— Это ссыльный Костя-то Иванов был летчиком?! — воскликнула одна старушка, имя которой не стоит упоминать. — Да он врет, как сивый мерин. На мопеде, верно, гонял.
Вот так-то. До сих пор Иванов для нее Костя-ссыльный, хотя районная газета “Заря” писала о его реабилитации еще в 1955 году. Не верит эта старушка и сейчас, что Сталин ссылал людей в ссылку ни за что.
— В начале девятнадцатого года вернулся я из немецкого плена. Думал, революция поможет встать на ноги, найти работу по специальности если не летчиком, то инженером-конструктором, и надо же так случиться, что в одном местечке попал в непонятную историю. Откуда-то налетели казаки, схватили меня за воротник шинелки и вместе с другими, кто оказался в военной форме, поставили к стенке. Ну, думаю, крышка! Спрашиваю — за что, отвечают — за сочувствие большевикам. Так я же, говорю только что из плена, а они — надо было сразу нас искать. Вот так, думаю, повезло! С аэропланом упал — не разбился, от шрапнельного ранения не умер, в лагере от голода не подох, так от своих, от русских... Не дали домозговать. Грохнул залп. Очнулся у чужих людей. Пуля белогвардейцев прошила какую-то жилку на шее, чуть кровью не истек. Тогда же подумал: теперь знаю, на чьей стороне революцию защищать, а то числил себя колеблющимся.
Константин Николаевич делает паузу и долго с полуулыбкой смотрит на меня, словно рассказал нечто веселое, над чем я обязательно должен вроде бы посмеяться. Но мне совсем не смешно. У меня даже мурашки по спине...
Константин Николаевич родился неподалеку от Варшавы, в русской колонии, селении Гмино-Полихово Плонского уезда. После начала империалистической войны как рядовой вольноопределяющийся русской армии, имеющий высшее образование, имел право для поступления в высшее военное или специальное училище. Он выбрал авиацию и в конце 1914 года в Санкт-Петербурге закончил летную школу и стал летчиком. В 1915 году стал прапорщиком.
Выходец из буржуазной Польши, инженер с высшим образованием, прапорщик царской армии... Где-то ему верили, что он из бедной крестьянской семьи, где-то на него косились, где-то откровенно называли бывшим буржуем.. Но как бы то ни было, он, “хорошо зарекомендовавший себя в труде и быту”, как гласит архивная справка от 24 января 1925 года, выданная Рассказовским РК ВКП(б) Тамбовской области, был переведен из кандидатов в члены ВКП(б). Работал он в те годы в земском союзе в Тамбовской губернии, на Рассказовской и Ажинской суконных фабриках, на моторостроительном заводе в Полтаве, монтировал оборудование трикотажных фабрик в Ленинакане, Керчи.
Арестовали его в 1937 году.
— А то еще в городе Рослове Смоленской области бросили меня в подвал, куда запирали всех приговоренных к ликвидации, — прерывает паузу Константин Николаевич. — До этого я уже прошел через всю казуистику следователей. Шесть месяцев держался, не подписывал чистый бланк протокола, в который мне могли записать все, что угодно. Не давали спать, морили голодом, держали на выстойке до отека ног и так, что невозможно было снять сапоги, били, садили в карцер, не давали пить, выбили зубы. Словом, замучили и каким-то образом довели до такого состояния, что я, испачкав бумагу кровью раздавленного в притворе двери пальца, поставил свою подпись там, где было указано. Позднее выше подписи и появились мои “признания” в шпионаже в пользу Польши, замышление в покушении на Сталина и еще какая-то ересь, о которой я никогда и не помышлял. Стены сырого подвала были испещрены страшными надписями вроде: “Прощайте, папочка и мамочка, я погибаю невиновной”. “Прощайте, уводят на смерть ни за что”. И подписи, подписи. Многие кровью. Оставил свое факсимиле на стене узилища и я. Начертал: “Здесь производят врагов Советской власти”. Написал, надеясь на ускорение развязки, но вышло наоборот.
Константин Николаевич опять замолк, ожидал, не спрошу ли я о чем-нибудь неясном.
— Вырвались из подвала?
— Вырвался. Вернее — от меня это не зависело. Перевели меня. И куда же ты думаешь? В сухую тюремную камеру. Сухость — это уже роскошь. Сижу в одиночке, напеваю какую-то песенку. Вдруг открывается “волчок”, и дежурный надзиратель недоуменно спрашивает: “Что распелся-то чудак? Ты же в камере смертников!”.
Улыбается Константин Николаевич тому, что попал из огня да в полымя, и сейчас ему это кажется смешным. А мне вообще непонятен его оптимизм.
Поводом для ареста послужило знакомство с Тухачевским, отказаться от которого было нельзя, часто общались в Москве, в Главном военно-инженерном управлении, да и при обыске на квартире нашлась в бумагах какая-то стародавняя записка Михаила Николаевича, после чего Иванов уже определенно был зачислен в “сообщники” красного полководца.
— Ты слушай дальше, — весело говорит Константин Николаевич. — Просидел я целый месяц в этой камере, а потом вызвал меня оперуполномоченный Смоленской области некто Лифшиц и говорит: “А я не верю, что тебя завербовал Тухачевский”. Сказал и начал сверлить меня глазами. Я едва в обморок не упал. Знал — снова начнут пытать, чтобы выведать какие-нибудь доказательства моей вины перед Советской властью. А тут заходит кто-то и зовет Лифшица в соседний кабинет к телефону. Встал он из-за стола и добавил: “Будешь сидеть в карцере до тех пор, пока не скажешь, кто тебя завербовал выступать против Родины”. Ушел он, а я думаю: видать чем-то я не клеюсь с делом по Тухачевскому, ищут другую причину. И если не найду ее я, найдут они. Важно, чтобы меня было за что расстрелять. Думал я думал и вспомнил про своего старшего брата, который, как я, во время империалистической войны из-за недостатка офицерского состава был произведен в офицеры из рядовых. Вспомнил и назвал Лифшицу. Тот нашел мое сообщение правдоподобным, и вскоре я был переведен... Нет, не в подвал, а в общую камеру. Да простит мне покойный брат мое прегрешение. Из Рословской тюрьмы меня вскоре перевезли в Смоленскую, затем в Свердловскую, а оттуда — в северную сторону.
Константин Николаевич живописует тюремный и лагерный быт, уже известный нам по описаниям других. Условия для заключенных мало чем отличались, будь то Печерлаг или Озерлаг. Тот же изнурительный труд, минимальные часы отдыха, никакой переписки с родными. Во всех лагерях действовал железный принцип: если ты враг народа — значит тебе не положено никаких послаблений. На послабление Иванов не надеялся, а вот о работе по профессии, на которой бы он принес больше пользы как инженер, не раз пытался заговорить. Но в пересыльном лагере над ним только посмеялись — видали, мол, таких инженеров! — и направили в Ныроплаг, это километров двести выше Соликамска. И вот там-то Константин Николаевич со всей страстью отдался творческому осмыслению “проектов”: как не умереть от истощения, не попасть под ствол поваленной другими зэками сосны и не быть застреленным при невольном нарушении запретзоны.
Опыт рабского подчинения или поклонения перед лагерной обслугой и конвоирами — без этого нельзя! — у него был отработан еще в немецком плену, так что тут, сломив гордыню, он притерся сразу. А вот как, утопая в течение дня по грудь в снегу, умудриться не простыть — для решения этой проблемы далеко не у всех бывших доцентов, кандидатов наук, инженеров, врачей, учителей, бывших полковников хватало опыта и интеллекта. Простывали. А, простыв, обзаводились туберкулезом, переходили во вторую, третью категории работяг, потом попадали в разряд доходяг и дистрофиков. Больные и слабые теряли бдительность, проворность и при оповещении “Берегись!” не всегда успевали убрать головы и ноги от падающей лесины. А некоторые, доведенные до отчаяния, вдруг бросали топор или пилу и, не обращая внимание на предупреждения часовых — они для очистки совести все же стреляли иногда сначала вверх, — нарушали запретку и, сраженные, падали лицом в снег.
Тут, в Ныроблаге, и он, Константин Николаевич, дважды чуть не попал в “распределитель Михаила Архангела”, не потому, что не захотел жить, просто так сошлись обстоятельства.
— Отошел я в сторонку, осматриваю лесину, думаю — как ее, милую, уложить в снежную постельку, как невесту, а тут крик “Берегись!”, — рассказывает Константин Николаевич. — Я оглянулся, вижу — падает на меня огромная раскоряка-ель. И хоть в последней год я уже не переживал о том, что техникой безопасности на лесоповале не пахнет, тут... — Константин Николаевич коротко хохотнул, — страх обуял. И, честное слово, не помню, как, а успел сигануть от надвинувшейся смерти. Упал между двух стволов ранее поваленных деревьев — и хоть бы что. Даже царапины не получил. Встаю, улыбаюсь, а кто-то шепчет: “Притворись, дурак, что контузило, хоть отдохнешь”. И верно. Три дня кантовался.
В этом случае со смертельным риском заключенные потом увидели способ получить дополнительный отдых и не раз пользовались им. Конечно же, результаты были не всегда благополучными. Некоторых пронзало обломившимися сучьями.
— А однажды нарушил запретзону, — продолжал Константин Николаевич. — Сейчас уж не помню точно — почему: то ли за ягодкой потянулся, то ли захотел попить из незамутненной лужицы, но вдруг услышал железный щелчок. Поднял голову, а это конвоир. Наставил ствол винтовки чуть не в лоб мне и снова — щелк! И тут же заорал:
— Ты что, мать твою! Заговоренный, да? Две осечки патрон сделал.
Оттянул он еще раз курок, задрал ствол в небо и грохнул выстрел.
Если бы осечки не было, в лучшем случае его труп приволокли бы в зону на волокуше, чтобы зарыть на лагерном погосте, в худшем — отрезали бы ухо в знак доказательства, что застрелен при побеге и зарыли бы прямо там, в лесосеке, воткнув в землю кол.
Сейчас мне хочется сказать Константину Николаевичу: я верю вашим рассказам. Верю, потому что такое выдумать нельзя. Не стоит принимать близко к сердцу скептические улыбки односельчан, тем более что сердце у вас без четырех лет столетнее. Пусть это неверие останется на их совести. Не верят вам многие, и все же за добрые советы, открытую, бесхитростную душу и сердечную отзывчивость уважают вас в этом селе. У вас находили слова утешения солдатские матери и жены, что жили по соседству. К вам спешили они со своей нуждишкой: вставить стекло в раму, отладить швейную машинку, соорудить железную печурку, чтобы не околеть зимой в старой халупе. А их дети и внуки без стеснения шли к вам, чтобы починить велосипед, мотоцикл, зная, что дядя Костя не откажет. Не отказывали вы и организациям, которые, испробовав все силы своих умельцев, шли на поклон к вам, чтобы отремонтировать вышедший из строя мотор или двигатель.
Время калечит, время и лечит — говорит народная пословица.
— Да, я стою у края жизни, — размышляет Константин Николаевич, — и нисколько не страшусь этого. Устал. Возможно, черемуховый куст, что растет во дворе, послужит мне трамплином в вечность, я об этом часто думаю, но... — опять улыбка на худом загорелом лице. Константин Николаевич вспоминает анекдот, в котором старик, уставший нести хворост, с горечью восклицает: “Где же ты, смерть моя? — и узнав, что она стоит за его спиной, говорит ей: — Помоги вязанку поднять на плечо”.
Еще у меня оставалось два вопроса Константину Николаевичу. Первый — почему не восстановился в партии и второй — почему не уехал из Пировска после реабилитации в 1955 году?
— В партию, как не трудно было заметить, кроме честных людей, в то время пробивались карьеристы, прожиги, для которых личные интересы стояли выше общественных, и я просто не хоте делить с ними их компанию. Я имею виду главным образом районное руководство. Тем более что я, когда вижу несправедливость, не могу молчать. Стало быть, для начальства я мог оказаться весьма неудобным человеком, гвозди в печенке. А не уехал потому, что ехать было некуда. Я был младшим сыном семье, первую семью потерял в 1937 году, а со второй супругой, Августой Федоровной, она была сердечницей, мы поклялись не разлучаться и после смерти.
Перед тем, как покинуть бедную подслеповатую избушку, в которой не пахнет даже хлебом, я постарался запечатлеть в памяти облик ее хозяина. Кто знает, удастся ли встретиться еще?
Владимир ПЕНТЮХОВ
“Красноярский комсомолец”, 18.11.89