МЕМОРИАЛ
В конце мая мне посчастливилось неделю побыть в Литве, разделить с жителями республики тревоги и тяготы сегодняшнего времени. Я ежедневно виделась с теми, кого мы называем «норильчанами поневоле», удивляясь сердечности каждой встречи с незнакомыми прежде людьми. Я благодарна их прямодушию, откровенности рассказов, их памяти, сохранившей немало подробностей и имен (в частности, руководителей и участниц июньской забастовки 1953 года в Норильлаге).
Сегодня слово трем женщинам. Они были арестованы совсем юными. Иоана УЛИНАУСКАЙТЕ — в пятнадцать лет, Ирене МАРТИНКУТЕ — в девятнадцать, Филомена КАРАЛЮТЕ — чуть старше. Все три попали в Норильске в ГОРлаг — государственный особорежимный лагерь для политических, где жестокая система пыталась уничтожить личность, заставить каждого человека забыть даже собственное имя, помнить только номер...
Что помогало юным девушкам выстоять? По-моему, их доброта, оптимизм, духовность. Недаром все они посла вовращения в Литву избрали своей профессией медицину: Иоаиа — врач, Ирене — фельдшер, Филомена — инструктор трудотерапии.
Забастовку 1953 года часто называют восстанием — она действительно была восстанием непокорного духа. Об этом говорят свидетели и очевидцы...
А. МАКАРОВА, научный сотрудник музея истории освоения и развития Норильского промышленного района.
МЕНЯ АРЕСТОВАЛИ школьницей, прямо в классе, перед началом занятий, с портфелем, где лежали четыре номера рукописного журнала «Голос литовца» (издавали его мы, четыре девчонки, успели сочинить пять номеров, я редактировала журнал). Нас не били, не мучили — доказательства были налицо: вот он, наш почерк, на каждой странице, хотя все мы подписывалась псевдонимами — я была Егле (ёлка), мои подруги взяли себе имена Лауме, Юрате и Лайнча. Их арестовали накануне, я не знала об этом.
Что послужило поводом для ареста? Мне очень хотелось видеть наш рукописный журнал напечатанным, но машинки у нес не было. Одна знакомая девочка пообещала помочь. Следом — арест, 6 октября 51-го года. И на суде нам — всей четверке — дали по 25 лет лагерей и по 5 лет поражения в правах. Приписали не только «антисоветскую агитацию», но и «измену Родине», «создание антисоветской организации» (статьи 58-1а, 10 и 11); Тогда я решила: не буду покорной, буду въедаться им в печенки, сами сделали меня врагом, сталинисты!
Осенью 1952 года — уже снег выпал — «Мария Ульянова» привезла наш этап в
Дудинку. В карантинный барак принесли огромные солдатские списанные валенки и
сшитые из тряпья «бурки». Одели в бушлаты, ватные шлемы. Дали номера. С 1948
года, мы знали, номера начинались с буквы А — первая тысяча в особорежимных
лагерях. А мне достался номер Х-390, причем наш
этап еще не был последним. Номер был настрочен тесемкой на холсте.
В Норильске нас отправили рыть котлованы. Я отказывалась: это физически тяжело, да и моральной состояние мое было таким, что просто не хотелось работать. Многие из нашего этапа там поступили — мы были непокорными! В этапе примерно 400 женщин, русских мало, большинство — с западной Украины и из Прибалтики. Тогда из нас, отказчиц, собрали режимную бригаду, примерно тридцать—сорок женщин. На ночь закрывали в барак усиленного режима (БУР), а днем выводили в карьер, где работали каторжанки (около нашего лагеря была их маленькая зона, человек на пятьсот, женщин-каторжанок отделяя от нас только заборчик, они ходили в нашу столовую, а работали только в карьере). Нас водили рядом с ними, Иногда наша режимная бригада чистила снег на железной дороге.
Месяц держали в режимке — это было зимой 1952—1953 годов. Потом опять всех
распределили по бригадам, и я попа ла на рытье котлованов около ТЭЦ, Подруги
советовали выйти на работу, говорили: «Не сопротивляйся, Ирочка, тебя замучают в
режимке!».
Помню, как впервые увидела глубокие, многометровые котлованы, с полок поднимали
вечную мерзлоту. Мне даже интересно было возить ее на тачке по дощатой дорожке
на отвал, он был далеко-далеко.
Мы слышали, что осенью 1952 года из Караганды привезли заключенных, которые не подчиняются режиму, даже устроили там забастовку. я мечтала: вот бы и у нас! Вдруг весной слышим — мужчины 5-й зоны не выходят на работу, просят их поддержать. И мы стали говорить всем: «Давайте, бабы, поддержим мужиков!» И тоже не вышли не работу. Сорвали номера и бросили их через забор. Начальство, конечно, агитировало тех, кто имел небольшой срок или не хотел участвовать в забастовке, выйти ив лагеря. Вышло человек триста—четыреста из из четырех тысяч: вся швейная бригада и « другие «данники»- Мы хотели выпустить из зоны «мамок», их у нас было два барака, но они остались.
В 14-м бараке сошлись на совет активистки. Мы старались, чтобы в забастовочном комитете были представлены все национальности. Собралось человек тридцать. Из литовок я, из латышек Дауге (пожилая женщина, до ареста была языковедом), Украинок человек десять во главе с Лесей Зеленской (мы называли ее «наш вождь», говорила она ярко, убедительно). А кроме нее — Мария Ничь, Мария Мазепа, медсестра Юлия Вовк, Нюся Скоревич, Пазя Павлюк, из эстонок Аста Тофри (заметная была — худая, высокая; до ареста — артистка), из белорусок помню Юлию Софронович.
Флаги сами сшили и вывесили — черное полотнище с красной полосой от угла до угла, наискось. Такой же самодельный флаг вывесили каторжанки. Вскоре они объединились, никакой забор нас уже не разделял.
«Смерть или воля!» — эти слова мы кричали, когда увидели, что солдаты идут нос усмирять, устанавливают пулеметы со стороны тундры. Мы окружили два барака толстым таким венцом, сцепившись под руки. Дождь шел всю ночь. И всю ночь мы кричали до устали, до изнеможения: «Смерть или воля!». Солдаты медленно приближались к зоне. Нервы не выдерживали, у некоторых женщин начались сердечные припадки, обмороки.
Вдруг рухнул забор, ворвались пожарные с маленькими топориками. По нашим лицам, по рукам ударила из брандспойтов вода с песком. Выдержать это было невозможно. Мы, руководители забастовки, стали кричать женщинам: «Ложитесь!». Я тоже упала на землю, и какой-то солдат потащил меня за зону— я не хотела идти.
За зоной началась сортировка. Женщин, которые не были активными участницами забастовки, повели обратно в лагерь. Тех, кого отделили от них, отправили в другую женскую зону. А нас, активистов, гнали прямо в .тундру. Потом, сделав круг, привели в БУР нашей 6-й зоны, там было четыре камеры — все битком набили.
, Сначала держали вместе, потом часть вывезли, оставив одиннадцать человек: Тофри, Зеленскую, меня и других. Вскоре осталось четверо: Паня Павлюк, Мария Гунько, я и Ольга Зузюк. Нас рассадили по разным камерам, поодиночке... Прокурор наложил санкцию: мне — год БУРа, тюремный режим.
Камера — яма какая-то, «верху окно маленькое, темно, Караулили поочередно три дежурных, делать им было нечего, так они мне даже бруснику приносили из тундры. Есть не хотелось, ничего не хотелось. Из-за наручников я отказалась от прогулок зимой. Меня заставили написать письменный отказ и заодно лишили прогулок даже летом. Потянулись долгие дни. Наконец меня выпустили — и через некоторое время снова посадили. Прокурор приказал упрятать меня в БУР еще на год!
Кто-то решил, что я опять готовлю забастовку. Приходил ко мне оперуполномоченный Лашенков, спрашивал: «Ну, будешь подписывать?». В фортку свои бумаги просовывал, в камеру не заходил. Я его гнала. А сама чувствовала, как слабею. Совсем стала доходягой.
Спасла меня Галина Ивановна Букремская, фельдшер, она работала в больнице нашего 6-го ГОРлага. Написала записку: мол, постарайся попасть в больницу, симулируй приступ аппендицита. И симптомы описала, объяснила, что делать и как говорить. Врать я не умела, но все, как она советовала, постаралась выполнить. И лопала в больницу, прямо на операционный стол. Резала меня полная такая еврейка, вольнонаемная. Мне было ужасно стыдно, что пришлось притворяться. Два часа шла операция. Наконец, спрашиваю; «Ну как там, доктор?». Она говорит: «Немножечко зеленоватый аппендикс, видимо, могли быть такие боли...». У меня от сердца отлегло.
Весы в больнице показали, что я вешу 32 килограмма... После операции осмотрела меня врач и— не пустила больше в БУР, отправила на две недели в ОП — оздоровительный пункт для заключенных,
В нашем лагере к этому времени оставалось уже не больше пятисот человек, дела пересматривались, многих освобождали, Остальных готовили на этап в Мордовию. Попала гуда и я.
Да, сидя в БУРе, я познакомилась со своим будущим мужем. Заочно, конечно. Мне многие —и. женщины, и мужчины — передавали записки, открытки, а Иеронимас Чибирка, имевший каллиграфический почерк, выпускал даже сатирический журнал «Клумпе». Это меня здорово поддерживало, конечно. Среди писавших письма я выделила Марионаса Сметону — его послания были в стихах, а я тоже писала стихи. Они нас и сблизили.
В 1955 году меня отправили в Мордовию, а его — в Иркутскую область, в ссылку. Десять лет отсидел ни за что: попал он под арест 19-летним за одно только намерение организовать в своей деревне группу из молодых для обороны от бандитов. Не успел. На деревню обрушилась облава, многих молодых забрали, а Марионаса тоже — отправили а шахты Воркуты, а в 1948-м—- в Норильск. Получив свободу в 1956 году, я из Мордовии поехала к нему.
Из ссылки мы возвращались в Каунас вместе, и в поезде начали у меня складываться строчки: «Поезд» птицей лети из сибирских далей, колеса, крутитесь быстрее...». Опубликовано это стихотворение в журнале «Пяргале» № 6 за 1989 год, рядом со стихами Марионаса Сметоны, моего мужа.
На снимке: Ирене Мартинкуте и Марионас Сметона, 1959 год..
1953 ГОДУ в начале марта поставили в зоне репродукторы и стали объявлять время от времени: «Важное сообщение, важное сообщение...». Когда мы услышали, что умер Сталин, некоторые плакали, особенно русские. Мы не плакали, думали — что теперь будет? Но стало не лучше, а еще хуже. Солдаты чаще били нас, чаще стреляли: одна . женщина из балка вынесла золу недалеко от запретки, раздетая вышла — ее застрелили, мол, хотела бежать. Куда ж она, раздетая, побежала бы?
В апреле мы работали в городе на коллекторе, траншею копали. Уже получали записки, что будет забастовка, чтоб мы поддержали. И вот как-то в четыре часа утра услышали сирену. И заговорили все: '«Бросай работу!». Сказали, что семерых заключенных застрелили в 5-й зоне, они вечером пришли с работы, стояли у барака и пели, а солдат с сержантом приказали: «Перестаньте петь!». Они продолжали. И охрана стала стрелять, попали в барак, где нескольких человек ранили, а кого-то убили. Мы прекратили работу, уселись в траншее. Надзиратели нас повели домой, а у ворот стояли колонны для выхода на работу. Наши ночные вошли и закрыли ворота —- не пустили утреннюю смену на работу: «Не сразу объявили выходите!», голодовку — так передали из 5-го лагеря мужчины. Мы вылили баланду на землю и забили кухню. Если на вахту привозили пищу, мы заворачивали ее назад.
Конечно, начальники кричали в рупоры: «Выходите из зоны!» И грозили, что хуже будет, просили-уговаривали. Но вышли немногие, мы их назвали «дачниками» — причем из литовок всего одна. Начальники и, надзирательницы показывали нам посылки из дома, оставляли вахте — мы и их возвращали, продолжая голодать десять дней: требовали комиссию из Москвы.
Раз как-то не ступеньки крыльца пришла «комиссия», даже генерал был, но одна украинка закричала: «Девчата, да я ж его здесь бачила!» И вывели «комиссию» за зону. Руководители забастовки — украинка Леся, русская учительница и пожилая латышка (фамилий не знаю, к сожалению) — разбили нас на пятерки. выделили зоны дежурства: у столовой, чтоб пищу не завезли, на вахте и так далее, чтоб не было провокаций.
На десятый день приехала московская комиссия. Мы вынесли в зону столы, накрыли простынями, сели — генералы (Кузнецов там был, наш начальник, еще начальство из Норильска) и наших человек десять по другую сторону стола. Кто-то из женщин зачитывал наши требования: в воскресенье должны отдыхать, нужен 8-часовой рабочий день, снять номера, решетки, не закрывать бараки ночью, писем писать — сколько нужно, а не по два раза в год, улучшить питание, и чтоб не били и не стреляли нас, чтоб не было репрессий после забастовки.
«Давайте свои заявления о пересмотре дел», — сказала комиссия, и многие принесли такие заявления. Комиссия уехала. А назавтра мы вышли на работу и прекратили голодовку. Солдаты с нами мягче обращались, письма мы писали, и по зоне ходили открыто, и номера посрывали в тот же день. И начальники, и надзирательницы с нами Хорошо обращались/ Мы работали. Так прошло больше месяца.
...Однажды летом, ночью, тихо подъехала машина, солдат много было, они входили в бараки и за ноги стягивали тех девять женщин, что сидели за столом переговоров. Их увезли, куда мы не знаем. И сразу женщины наши поднялисъ снова. Ночь еще не прошла, а весь лагерь был уже на ногах. Закрыли ворота зоны сразу же. То самое было и у мужчин в 5-и зоне— у них тоже увезли арестованных руководителей, и лагерь забастовал.
Голодовку мы уже не объявляли — принимали, правда, не рабочую, а тюремную норму хлеба (не 800, а 400 граммов). Мы так объявили, так нам и привозили. Дежурили у той и другой вахты — одна выходила на кирпичный завод, другая — на город. Мы подняли на бараках черные флаги и дежурили на крышах, чтоб флаги не сняли. Выступали на митингах такие женщины, так говорили! И мы опять держались, не работали чуть ли не месяц.
Однажды ночью услышалишум в 5-м лагере, за кирпичным заводом: собачий, лай, крики, стрельба.. Мы поднялись все и стали кричать, что есть силы, вот так; «А-а-а,..», Мы поняли, что лагерь берут штурмом. Взяли. Тихо-тихо стало. Смотрим в тундру: мужчин ведут группами человек по двадцать, далеко ведут, Мы начали плакать, кричать, мы же не знали, куда их повели — на шахты работать или в тундру, стрелять, А потом начальники стали кричать нам в рупоры: «Вы видите, что мужчин побили уже — и вас побьют! И вас постреляем!».
Шестого июля светило солнце, мы целый день, как бы прощаясь друг с другом; пели или молились. К вечеру подъехало очень много солдат, появились пожарные машины, залаяли собаки, и солдаты часто-часто- прорезали проволоку. «Выходите, проходы прорезаны, выходите, а то будет плохо»... Мы понимали, что будет плохо. Но и старые, и молодые, и больные, и пока еще здоровые, женщины всех наций и национальностей — ни одна не вышла! Даже те, кому оставалось сидеть недолго. Мне тоже оставалось всего полтора года, а моей подруге Антонине Куметите полгода, и многим Но мы не отступили, хотя и не знали, что будет: или убьют, иди опять посадят, или еще что? В два барака занесли больных и старых, окружили их кольцами, стали кричать: «Свобода или смерть)». И еще просто кричали: «А-а-а...».
Солдаты с палками в руках приблизились к нам толпой, с топориками пожарники — много рубленых ран было у женщин. Пожарные пустили воду Из брандспойтов... Моей подруге Антонине сломали руку, когда солдаты прорвались в середину нашей цепи. Мне достался удар по голове, я упала и потеряла сознание. Очнулась, когда меня тащили за эону. Нас, как и мужчин, разделили по двадцать а человек, группами садили в:тундре — руки за голову, обступали солдаты с собаками.
Организаторов, тех, что на митингах выступали, отправили в БУР, Из литовок попали в БУР Ирене Мартинкуте и Филомена Каралюте. А нас повели в тундру, мы думали, будут расстреливать. А жить так хотелось! Но ни одна не плакала, не бросалась к солдатам, не рвалась — шли молча, вели под руки других. Я не унывала, всегда веселая была, пела, смеялась, потому и выжила. Нас не расстреляли, а сделали круг по тундре и привели обратно в город — в барак.
Раны наши кровоточили, руки поломанные опухли, одежда и волосы были в крови. Но не было ни лекарств, ни врача, ни бинтов на перевязки, и мы рвали на себе одежду — вместо бинтов. О нас словно забыли. Мы стучали солдатам в запертые двери, но никто не открывал. Плакала Гянуте Кацлавичюте, спрашивала удивленно: «Так я теперь умру?».
Так прошло два дня. Восьмого июля нам стали кричать солдаты: «Берия вас иастроил, его разоблачили, а вы его поддерживаете, берийцы!». Через неделю отвели в какой-то небольшой лагерь на горке — говорили, что раньше там был штрафной лагерь. Опять закрыли, на работу не водили. Над третьим каторжанским лагерем еще висел черный флаг восстания.
Но вот в одну ночь мы стали свидетельницами, как брали и этот лагерь: броневые машины ползли по лагерю, грузовики с солдатами. Мужчины стояли, сцепив руки, как. мы. Открылась стрельба, сквозь ряды заключенных поехали машины. Ночь эта была страшнее той, когда нас брали штурмом. И черный флаг упал...
С наступлением весны нас вернули в старый лагерь. А в 1954 году вышел Указ об амнистии всем, кто был арестован несовершеннолетним... Нас. вызывали по одному, как в суд. И меня по этому Указу освободили... . А реабилитировали только весной 1990 года.
ГИМНАЗИЮ окончить не успела — сослали родителей, а мы, дети, разъехались по родственникам, я — з дерезню к тете.
Меня арестовали ночью, тетя перепугалась ужасно, да и я растерялась взять с собой ничего не успела, а потом мне ни писем не разрешили, ни передач. Попала сначала в Тайшетлаг, оттуда весной 1950-го, первой навигацией, — в Норильск. В Тайшете мы лес рубили, хлеба давали мало. В Норильске хлеба давали больше, но работать на кирпичном заводе я не смогла,жары не выдерживала, падала без сознания, температура поднималась... Очень тяжело было в глинотаялке: принимать вагоны, глину снимать, переворачивать, высушивать и сбрасывать. В конце концов комиссия меня с этой работы сняла. И повели ночами копать котлованы, кол лекторы — на этой работе пробыла до забастовки 1953 года.
...Надо было кому-то агитировать. И я пошла — у меня был срок — 25 лет,
понимала, что иначе раньше не выбраться, потому и решилась . Я не верила, что
освободят, видела, сколько русских уже было освобождено — и опять сидят с нами.
Хотелось, чтобы люди имели хоть немножко.., нет, не прав — какие в лагере права,
а хотя бы возможность жить, были — нуль, никто...
Мне трудно было, может потому еще, что я о своих родных все эти годы ничего не знала. Они писали, а письма мне не передавали. И я не имела праве писать.
Я агитировала за забастовку. Зачем? Чтоб лучше было! И стало ведь лучше: после восстания сняли номера, решетки, условия стали мягче—- правда, я уже в этих условиях не жила, только другие. Понимала, что многие попали сюда ни за что. Нужна была даровая рабочая сила, вот и везли в лагеря молодежь. Как мы были одеты... Одежда — рванье. Еда — почти ничего, без посылок от родных, без передач еле тянешь, слабость ужасная. Помню, стою в коллекторе и на морозе засыпаю, пока кто-нибудь не растолкает. Ноги обморозила. Особенно отвратительный хлеб — сырой, как глина — был в тюрьме. Нарочно, наверное, пекли такой? Если в тюрьме нас выпускали на прогулку — а времени на нее отводилось немного — мы шатались от голода. Только к концу разрешили покупать в ларьке хлеб тем, у кого на счету есть деньги. На моем счету был всего рубль с чем-то — купила хлеба. И этот хлеб был как мед...
В Норильске мои номер был Р-486, В нашем бараке не было литовок. Я дружила с Аней Гнатюк с Западной Украины, потом мы с ней потеряли друг друга. Как страшно разлучаться с близкими подругами! Я думала, что никогда в жизни не найду такого человека, как она, А после восстания нас разделили с Ирене Мартинкуте — мы с ней около месяца сидели вместе в БУРе шестого лагеря. Потом нас всех стали отправлять на этап, а ее оставили одну.
В забастовочном комитете мы знали друг друге чаще по именам. В комитете от русских была Вера, потом она месяц со мной сидела а БУРе шестого лагеря и в Кургане, в тюрьме. У нее тоже был срок 25 лет (значит, судили после войны, ие раньше 1948 года). Из каторжанок помню двух украинок — Мирославу и Аню. Из латышек Нору и Айну. Остальных знаю меньше, а нашу семерку помню хорошо, мы были в одной камере: Аня, Нора, Айна, Вера, Мирослава, вторая Аня и я. Потом нас повезли с последней навигацией — куда, не знали. Оказалось, в Красноярск и транзитом дальше; Омск, Новосибирск... Уже в вагоне нас отгородили проволокой, меня с Верой, Айной и Норой везли отдельно, с остальными мы не встречались, солдаты смотрели эуим строго.
В Новосибирске меня из гона вывели с вещами и повели одну. Не на расстрел ли, думала, ведут? А привели в тюрьмуили карцер — длинное-длинное здание, где стояло множество, маленьких железных клеток — узких, в них можно только стоять или сидеть, скрючившись. Клетки — на расстоянии вытянутой руки друг от друга. И во всех были мужчины — окровавленные, порезанные, татуированные — всякие. Меня оставили среди них одну. Они орали — я столько тогда всего услышала, сколько за всю свою жизнь не слыхала. Там я провела пять суток! Не могла ни есть, ни пить, ни спать. Ужасно.,. После пяти суток я уже не могла сама идти, меня просто вытащили из этой клетки, повезли дальше, куда ~ плохо помню. В конце концов привезли в закрытую тюрьму в Курган.
Охрана встретило нас ужасио. Охранников и собак было вообще гораздо больше, чем заключенных. Похоже, что они иас боялись, никогда с нами не разговаривали, жестоко обращались почти год. Только потом мы узнали: солдатам сказали, что мы не люди, что таких страшных преступниц еще не бывало, У нас отобрали всю одежду, и раздетых — под конвоем, с собаками — повели в баню. Потом дали тюремную одежду, такую с длинными полосами, и повели в тюремный подвал. Там прочитали приговор — за участие в забастовке к 25-ти годам всем добавили еще по два года тюремного заключения: Норе, Айне, Вере, мне.
В конце концов сторожа наши увидели, конечно, что перед ними вовсе не антилюди, а самые обыкновенные несчастные женщины. Стали рассказывать. что мм о нас говорили, а мы мм — о забастовке в Норильлаге.
Сначала освободили тех, кому сидеть осталось год, потом всех отправили кого куда. Меня — в Потьму, на швейную фабрику. Я, как приехала, стало все рассказывать — о Норильске, о лагере, о |моем пути. Назавтра же к оперу вызвали, пригрозил, чтоб молчала.
Освободили о опрело 1955 года, Вернулась в Каунас, но не прописывали, не давали работать, лотом приказали в 24 часа покинуть город. Я уехала, затем вернулась, прописалась временно на три месяца и устроилась санитаркой в больницу, где главный врач принимал бывших репрессированных. И осталась в этом коллективе на много лет, работала инструктором по трудотерапии до пенсии.
Заполярная правда 28.06.1990