А со мной приключилась вот такая история. Складно мне не написать - не большой мастак, да и волнуюсь, но суть передам.
У меня было два друга, но Петя Арефьев погиб совсем молодым, и Петя Второй (младше потому что был) стал мне как брат, а может, и ближе. Жили в одном дворе, учились вместе, служили на Урале, работали в одном "ящике". Дружили семьями. На рыбалку вместе ездили. И ничего друг от друга не таили.
В 1952-м меня взяли. Ну, само собой, сделали из меня ярого антисоветчика, провели профилактическую работу по удалению "лишних" зубов, припомнили кулацкое прошлое предков и отправили "на экскурсию" в Магадан. Изучать мне бы тот край вечно, да начались разоблачения, и я снова оказался обычным слесарем-наладчиком, который для советской власти не очень и опасен.
Короче, отпустили меня восвояси, и поехал я домой. Благо никто от меня не отрекался, встретили радостно, жена стол собрала: Петя Второй прибежал после смены. Обнялись, расцеловались, выпили, разговорились. Все я Петру выложил, чего и родным не мог рассказать. Он послушал и рубанул громко:
- Вот сволочи!
Горячий был: разбуянится иной раз - удержу нет. И тут... костерил он моих конвоиров всякими словами, которые и написать не могу. В общем, отвел я душу, а наутро пошел на работу устраиваться. В "ящик", понятно, не взяли. Да и в других местах без особой радости на мое появление смотрели. Но мир не без добрых людей: устроился я на суденышко и проплавал на нем в простом матросском звании пять лет, а там и жизнь наладилась. Стал забываться Магадан, и все гулаговские ужасы, казалось, ушли куда-то... Но вот одна встреча напомнила мне о том, что ЧК не дремлет. Правда, до сих пор не могу понять, почему это недремлющее око на моей персоне однажды остановилось: мне вежливо предложили послужить стукачом. Сказали, что, как и на кого надо доносить. У меня сердце похолодело. Думаю: двум смертям не бывать. В общем, отказался. Петр меня поддержал. А кому я мог, кроме него, сказать? Друг есть друг.
Годы шли, всякое было. Но потом борьба с нами, "антисоветчиками районного масштаба", поутихла, переключились на матерых диссидентов.
Мы с Петром, как страшный сон, вспоминали, кого из наших парней, попавших в мясорубку ГУЛАГа, загубили в цвете лет: пальцев на руке не хватало. Петька плакал и ругался. И не было у меня вернее друга и надежнее. Но земной жизни, рано или поздно, приходит конец. Похоронил я своего друга и помянул.
А лет через десять разговорился я с одним из своих знакомых, он в Красноярск приехал из Киева, тоже лагерник. Как водится, до "благодетелей" своих дошли, а он мне и говорит, что Петька мой доносчиком был. Я его чуть за такие слова не убил. Он стерпел мой гнев, правда, а потом спокойно спросил: "А тебя-то кто продал?" Я стал про какие-то списки лепетать, про систему и услышал: "Но ведь списки-то люди составляют".
Не стал я ничего расследовать. Но, каюсь, заноза в сердце осталась. Не верю я, что Петька сексотом был, тогда, значит, тот, нынешний киевлянин, клеветник... Много я ночей не спал. Потом не выдержал, рассказал все жене. Она меня дураком назвала. И от этого "аргумента" стало мне легче.
Теперь вот и ломаю голову: может, это я Петра предал, хоть и отказался в свое время сексотом служить. Всего не перескажешь, но на душе бывает так тяжело, что хоть волком вой. Одна надежда - встречусь там с дружком своим, посмотрю в глаза, признаюсь в своем грехе земном, в своей слабости, что не сумел до конца дружбу нашу сохранить. Может, простит... И в газету-то пишу, чтобы часть вины снять с себя. Вот жизнь... штука-закавыка. Такое получилось письмо невеселое. Был бы Петр жив, мы бы вместе любую неразбериху перемололи, а в одиночку хиловат я оказался.
В.ЧЕРКАШНИКОВ
"Красноярский рабочий", 27.01.96