Недавно попалась мне на глаза прошлогодняя газета, и с грустью опять перечитала я сообщение о том, что уже в прошлом сентябре половина судов в поселке речников Павловщина была переведена с режима работы на отстой, в том числе и зимний. А ведь из почти двухтысячного населения около 20 процентов безработные. Внимательно и с тревогой в душе буду я следить за итогами нынешней навигации. Наверное, вряд ли что изменится. Опять, чтобы выжить, речники будут выполнять небольшие заказы для близлежащих совхозов, получая от них взамен что-то необходимое.
Мне это все далеко не безразлично. Тоненькая, но прочная ниточка-струнка воспоминаний из «павловщинского» далекого детства моего тянется в наше смутное время. Звенит, звенит туго натянутая струнка от первого восторженного прикосновения, навевает грусть-тоску от невозвратности былого... И теперь я уже точно и не знаю, что именно сохранила моя память о Павловщине, а что осталось из поздних по времени рассказов родителей. Восстановить же забытые страницы тех лет помогает неизменно частое перечитывание папиных дневников, которые он вел уже как мемуары-воспоминания на склоне лет.
Мой отец, Сергей Анисимович Юр, с 1928 года и да конца своей жизни, до 1973 года, работал инженером-гидростроителем в Енисейском речном пароходстве, в разных точках реки Енисей. В 1935-м он был направлен в Павловшину на строительство дамбы, затона и судоремонтного завода (139 км от Красноярска вниз по Енисею). Перечитываю строки из отцовского дневника:
«Пароходство выделило две лошади, на которых я и приехал в октябре 1935 года, захватив кой-какой инструмент- Деревня Павловщина находится ниже затона в 2,5 км, а деревня Красные Горки в 3 км выше затона, строительная же площадка — высоко на горе против затона, где стоял нетронутый человеком лес.
На первое время устроился с лошадьми в деревне Красные Горки у Скобелиных. Из их семьи и были мои первые помощники — два брата. Иосиф Скобелин оказался грамотным, шустрым и исполнительным пареньком и стал мне хорошим помощником во всем. (К сожалению, спустя несколько лет он трагически погибнет на Казачинском пороге.)
Первым строением была времянка из двух комнатушек. В первой я устроил себе конторку и обогревалку для рабочих, во второй, за перегородкой, свою квартиру с топчаном и столом на козлах... Большая часть строителей и половина плавсостава были брошены на строительство главного объекта — дамбы.
...С наступлением лета 1936 года жизнь на участке, превратилась в сплошной комариный ад. В своей жизни, а работал я впоследствии по таким же глухим уголкам, не видел столько комаров, сколько было в то лето там. Жарко, душно, дверь в конторке целый день не закрывается-. Комаров налетит столько, что стены и потолок делаются серыми. Приехала жена с 4-летней дочкой, и я уж не рад, что, соскучившись, настоял на их приезде в Павловщину... Один раз развели дымокур посреди комнаты. Дыму напустили столько, что и окон не видать. Ну, думаем, теперь-то уж все комары угорели. Но не тут-то было! Мы еле живые, глаза разъедает дымом, а им хоть бы что! А вскоре и дочка, и жена, и я сам свалились в постель с тяжелой формой малярии. Комары оказались к тому же еще и малярийными...»
Болезнь проходила медленно, накатывалась волнами, то отступая, то возвращаясь вновь. Мы периодически выезжали в Красноярск, где должны были лечиться и проверяться — в специально созданных к тому времени малярийных пунктах. Все это было сопряжено с трудностями: не всегда и лошадь была свободна, да и путешествие на лошадях очень уж утомительное по тем просто уму непостижимым дорогам. А что делать — другого транспорта не было. Бабушка моя буквально изводилась в тревоге и заботах о нас и постоянно настаивала на нашем возвращении в Красноярск. Глядя на меня и маму, не выдержала, стала активно «нажимать» на папу: просись да просись обратно в Красноярск, долго ли еще так будем мучиться?! Ну и папа сдался. В очередной приезд в город решил идти с заявлением к начальнику пароходства Павлу Михайловичу Мещерякову.
...А шел уже 1937 год. Живя в Павловщине, родители в подробностях не знали о том, что творится вокруг, лишь отголосками доходили какие-то неправдоподобные слухи про «черного ворона», подъезжающего по ночам то к одному, то к другому крыльцу, про то, что многих знакомых людей уже нет, а их жены не знают, где они во-обще находятся, про особые кабинеты, зайдя в которые человек уж не выходил обратно, якобы такой кабинет есть уже и в пароходстве. Во все это верилось с трудом.
Впервые в пароходство отец шел не как к себе домой, не с радостью предстоящего общения с хорошо знакомыми людьми, а со смешанным чувством тревоги и еще чего-то неведомого. И не напрасна была та тревога. Выходя из кабинета начальника ОКСа Георгия Георгиевича Кокорина, отец нос к носу столкнулся с человеком в кожаной куртке —рыжеватым, с бегающим неприятным взглядом, которым он окинул отца с ног до головы и, многозначительно помолчав, сухо пригласил «на минутку» зайти в его кабинет. Бегающий взгляд этот, показалось отцу, он уже где-то видел. Помогла потом вспомнить, где и когда, мама.
— Так эведь это тот «бродяга», которого, мокрого, полураздетого, ты привел в дом, накормил-напоил, отдал ему свои старые, но целехонькие, совсем хорошие еще сапоги! А он посмотрел на новые стоящие в углу и нагло так спросил: «А почему эти новые мне не отдаешь?!» Он еще требовал налить ему вина, а мы сказали, что у нас нет, а он не поверил, помнишь?!
В зловещий кабинет этот отец не пошел. Наскоро собравшись, уже через час мы тряслись на телеге по знакомой дороге — назад в Павловщину. Долгое время жили в страхе, что за папой вот-вот приедут. Но, к счастью, миновала его чаша сия... Видно, без него хватило тому рыжему работы в самом Красноярске, что уж ехать в какую-то даль, в дыру?
Впервые папа (по его образному выражению) почувствовал, «где у него находится сердце», когда узнал, что и начальника пароходства Павла Михайловича Мешерякова арестовали, и его бывшего десятника и сотоварища Поликарпа Емельяновивича Магона, и многих других (исчезнувших впоследствии навсегда).
В своем дневнике он эти события, конечно, не описывал. Какое там! Вообще об этом говорили полушепотом, боясь, что стены могут услышать. И по сию пору остался безотчетный страх. Вот и родителей моих давно нет в живых, и, наверное, того рыжего «опера» — тоже, а фамилию его я и по сию пору никому не называла и не назову, хоть и помню ее прекрасно...
II
Наша жизнь в Павловщине помаленьку начинала налаживаться, входить в нормальное русло. Жили мы уже в новом многоквартирном доме, занимали две комнаты. Папа работал, а мы с мамой хлопотали по хозяйству, которое состояло у нас из свиньи Синки, диких, но уже ставших ручными уток, всяких птичек-подранков или выпавших из гнезда птенцов, которых папа неизменно приносил домой и которых мы с любовью выхаживали. Самым любимым был птенец какой-то пестренькой птички с длинным острым клювиком, вечно широко раскрытым, в который мы не успевали кидать мух, тараканов, сверчков, червячков разных. Потом он и сам уже научился их ловить и так забавно было за этим наблюдать. Потом птенчик вырос, стал улетать все дальше и дальше, но неизменно всегда возвращался ночевать домой.
Синка — та вообще была экспонат не от мира сего. Она, как собачка, бегала за нами повсюду. Идем, бывало, на «нашу» гору — самое высокое место по- над берегом, где росла огромная вековая сосна-шатер, где можно было укрыться от любого проливного дождя, несем папе обед —она неизменно с нами. Вот и с острова, со строящейся дамбы, нас далеко видно. Рабочие смеются, показывают папе: «Сергей Анисимович, вон ваше семейство, все в сборе. Вас дожидается».
Каких только расчудесных случаев с разными зверушками у нас не происходило! В половодье, как дедушка Мазай, папа и зайцев спасал, потом один у нас несколько дней на вышке жил. Но не прижился, не одомашнился, каким-то чудом (вот уж истинно сенсация!) забрался он на конек крыши, бегал там, бил барабанную дробь. На потеху эту сбегался смотреть весь павловский люд, к тому времени уже значительно приумноженный. Как-то изловчился зайчик наш, соскочил с крыши и удрал в лес.
III
Вечерами, особенно долги- 1вми зимними, и по воскресеньям у нас всегда собирался народ. Всех тянула к нам музыка. Папа мало того, что сам виртуозно играл на мандолине, никогда не упускал случая обязательно всучить входящему гитару или балалайку, показать хотя бы 3—4 основных аккорда — вот и получался домашний оркестр. Читали что-то вслух, пели русские народные или папины украинские песни, разыгрывали небольшие сценки, играли в шахматы, веселые шуточные игры. А то затеют все дружно пельмени лепить да обязательно со «счастливым», пересоленным или переперченным настолько, что у «счастливчика» потом слезы градом катятся. А то фантазия придет среди ночи (лунной или новогодней) —схватить лыжи и податься в лес. То- то смеху и веселья. Всех косачей перепугаем: те то и дело выпархивают из сугробов, из лунок, прямо из-под лыж. Днем-то они все больше на березах сидят, почки обклевывают. Их видимо-невидимо. Вот такая была девственная, нетронутая природа.
Я и по сей день помню имена наших гостей. Это были сверстники родителей, молодые специалисты-первопроходцы из павловщинских судоремонтных мастерских (инженеры Благов, Костя Губченов, фельдшер Роман Демьянович Симанюк, врач Елена Александровна Геронтьева, первый директор мастерских Алексей Денисович Воинов, плановик Внуков и др.). И вот что примечательно: веселились всегда — без вина. И понятия такого не было, чтоб вино или водку дома держать. Зачем?! Молодость... И так кровь играет в жилах.
В Павловщине мне и судьба моя будущая была предсказана. Дружили мы с мальчиком Борей Никоновым. Везде с ним были неразлучны. И однажды, а было это на стыке зимы и весны — в начале марта, ушли так далеко, что потеряли из вида все строения и ориентиры. Плутали мы в лесу полсуток. Перепуганные взрослые прочесывали все окрестности, а мы в это время уходили все дальше и дальше «по следам». Я помнила, что папа учил меня всегда, если заблу-дишься, выходить по следам (по своим же, конечно). Мы же нашли огромные провалившиеся через ледяную корку-наст следы, видимо, какого-то охотника, и пошли по ним, проваливаясь по пояс в рыхлый снег, плача, обессилевая и изнемогая невероятно. Уже в полутьме нашли нас наши родители и их друзья в трех километрах от поселка.
А мудрая моя бабушка, как узнала про это, так и сказала маме: «Ну, видать, плутать ей по жизни с каким-то Борисом. Помяни меня, суженый ей будет — Борис». Все, конечно, смеялись: мне же было 5 лет! Уже став девушкой, я вспоминала ее слова. Но имя Борис — такое редкое — не встречалось. Оно мне явилось совсем неожиданно, как в сказке. Как-то со своей подружкой Лидой Прутовых были мы на танцах, а жили мы тогда уже в поселке Подтесово, она толкает меня и шепчет: «На тебя смотрит упорно, прямо глаз не спускает красивый водник, вон в том углу он сидит. Не оглядывайся!» Но я, конечно, оглянулась, встретилась с ним взглядом, который словно пронзил меня насквозь... Имя этого красивого водника было... Борис!
...Недавно мы отметили нашу рубиновую (40 лет) свадьбу. У нас двое детей и трое внуков. Все правильно предсказала моя бабушка, когда жила я там, в дорогом моему сердцу поселке Павловщина. Селению этому, говорят, нынче 300 исполнилось. Дай Бог ему выжить.
Людмила ЕРЕМЕЕВА.
г. Красноярск.
«Красноярский рабочий», 29.11.97