Из воспоминаний норильчанина Семёна Георгиевича ГОЛОВКО.
Весной 45-го в Кишинёве трибунал заменил мне расстрел двадцатью годами каторги.
Этапом привезли в Красноярск на пересылку. Ехали мы в телячьих вагонах, по 80 человек в каждом, спали сидя. Многие были одеты по-летнему - в лёгкие костюмы, рубашки... Те, кто спал у дверей, замерзал первым, - на каждой остановке из вагона выгружали два-три трупа. Мне повезло: я был в военной форме, английской шинели - английские шинели, в отличие от немецких, из прессованных опилок, были тёплыми и просторными. Как кормили? Давали по кусочку склизкого хлеба и селёдки - раз в сутки. Начальник конвоя Шварцман на наши просьбы дать хотя бы кипятку отвечал: «Не положено. С вами, фашистами, по другому нельзя». Так мы и ехали. Аж целых пятнадцать дней.
Красноярская пересылка - целый город: улицы, проспекты, площади, только вместо домов - бараки (четыре стены, накрытые брезентом). В нашем бараке - человек 300, вонь, духота. В первую же ночь в барак втолкнули блатных, «мишанек», человек 30. Блатные освоились быстро: подходят к кому-нибудь, видят - э, говорят, на тебе френчик-то тесноват, снимай... И ножами поигрывают. Обошли весь барак, набрали барахла, легли отдыхать, довольные. Гогочут.
Со мной на нарах лежал полковник. Я и знал только, что его фамилия - Кузнецов, зовут Александр, «приехал» из Ленинграда, из знаменитых Крестов. Кузнецов смотрел-смотрел на всё это дело, потом встал на нарах, как Ленин на броневике, и зычно так на весь барак: «Товарищи, мы же фронт прошли, всякое видали, мы что, будем этих тварей бояться?» И как он это сказал - весь барак поднялся и начал «мишанек» мочить. Я бросился, да куда там - куча мала, блатных уже ногами месят.
И вдруг - стрельба! - со всех концов! Мы не ожидали, думали по бараку стреляют, по нам. Бросились кто куда. Заходит в барак начальник пересылки с автоматчиками. Помню его слова - «почему, говорит, вы, фашисты, избиваете советских людей?» Кузнецов вышел вперёд и к начальнику пересылки твёрдо так, по-военному - разрешите доложить. Он в форме, полковничьи погоны. Начальник смерил его взглядом - ну, докладывайте. Кузнецов: где в советском законодательстве сказано, что уголовники имеют право отбирать вещи у фронтовиков? Начальник смутился - да мне их, блатных, девать некуда было. Ладно, говорит, разберёмся. И пошёл из барака.
А на пороге обернулся и говорит: вы нам своей дракой салют испортили. Победа сегодня. Война закончилась. Вышел и дверь закрыл. Мы стоим и ног не чувствуем. Вот, значит, как довелось Победу-то встретить. Это было 9 мая 1945 года. Через два дня нас выдернули на этап. В Норильск.
* * *
Заключённых на этапе было много. Загнали в трюмы старой баржи: в первый, ближе к носу - женщин, во второй - «мишанек», в третий - нас, каторжан. Трюмы старые, бревенчатые, пол ногами хлюпает вода и полная темень. Нашарили мы с Кузнецовым какое-то более-менее сухое бревно и сели.
Спустя какое-то время охранники открыли люк и крикнули, чтобы мы выбрали старосту трюма и трёх помощников, - баланду раздавать. Старостой выбрали Юру Евстигнеева - он был кем-то типа заместителя атамана в знаменитой одесской банде «Чёрная кошка». Баланду разливали кто куда приспособится - в пилотку, в полу шинели... Посуды, разумеется, никакой не было. И вообще все были уверены, что в Норильск нас везут расстреливать. Такие про Норильск страшные слухи ходили: вечная зима, каторжные лагеря, живым никто не возвращается. Так мы и плыли - в полной уверенности, что везут на верную гибель.
...Ночью я проснулся и понял, что захлёбываюсь. Вскочил, пошарил вокруг - вода. Блатные резали дырку в трюме - готовили побег, заткнули дырку ватником, а льдина «затычку» выбила. Трюм быстро заливало водой. Крик поднялся, все заметались, а вода прибывает - уже по колени, по пояс... Охрана на палубе забегала, открыли люк, кинули сходцы - «вылезать по одному!» А вода по горло, уже захлёбываемся. И холодная - страсть!
Вылезли мы на палубу, там уже женщины из первого трюма и «мишаньки» - тоже все мокрые, дрожат... Баржу подогнали к берегу, недалеко огни какого-то посёлка - Игарки, сказали. На берегу цепью выстроились солдаты, начальник конвоя ходил-ходил, потом махнул рукой: «Давайте все в одну кучу, грейте друг друга!» Сколько, оказывается, тепла в человеческом теле: стоим мы на палубе, жмёмся друг к другу, все мокрые, волосы сосульками, а на берегу автоматчики нас под прицелом держат. Так и грелись до утра.
Заделали течь, тронулись дальше. Начальник конвоя распорядился в мокрый трюм нас не загонять - ему ведь тоже пришлось бы отвечать, если бы он целую баржу простуженных привёз... А тут солнышко пригрело, народ зашевелился, и вдруг...
...вдруг одна уголовница, жучка», выбегает на центр и кричит: «Эх, нас и так везут на убой, хоть мужика напоследок попробовать, помиловаться перед смертью!» Все оторопели. А «жучка» хватает какого-то парня, бесстыдно повернулась, прогнулась, причём у всех на глазах - и пошло дело! У конвоиров глаза круглые, кричат: «Стой! Назад!» - да куда там!
И знаешь... как прорвало. Мужчины стали женщин хватать, кто где стоял, и заваливать. Что ты! Со стороны посмотришь - сплошная каша, несколько сотен тел переплелись, присмотришься - и только тогда различаешь отдельные пары... Солдаты пялятся из конвойной своей будки, мы с полковником Кузнецовым стоим в стороне, обалдели совсем. Кузнецов, помню, повернулся ко мне и говорит: «Смотри, Сёмка, и запоминай. Вот это и есть тот самый Содом и Гоморра, о котором в Библии написано...»
И ко мне подошла Луиза. Вернее, я ещё не знал, что её Луизой зовут. Подходит женщина - высокая, стройная, волосы светлые, как лён. И красивая - я аж задохнулся, когда увидел. Подошла и на ломаном русском языке спрашивает, соглашусь ли я с ней поговорить. А я же молодой парень тогда был, тут кругом свальный грех творится, и стыдно так, глаза девать некуда... А она смотрит мне прямо в глаза и говорит: «Я эстонка, балерина, в театре в Таллине танцевала, а сейчас еду неизвестно куда и не знаю, что будет...» И за руку - а пальчики у неё такие маленькие, холёные - меня берёт...
Поверишь - не знал я её, первый раз в жизни видел, и вдруг такая во мне жалость поднялась, такая любовь к этой женщине: мол, как она обречённость свою чувствует, как от отчаяния на всё идти готова... Меня будто окатило всего. И весь стыд, всё напряжение ушло куда-то: сели мы с ней на грязную эту палубу, прижались друг к другу, словно сто лет друг друга знаем, поцеловались. Она плачет, прижимается ко мне, головой мотает, как в беспамятстве, и всё шепчет: «Мама! Мама!» А я обнял её, глажу по светлым волосам, шепчу что-то нежное, а в груди так давит, так давит. Никогда у меня после ни к одной женщине такой жалости и любви вместе в сердце не было...
Когда всё закончилось, к Саше Кузнецову (он рядом стоял и шинель расстегнул, чтобы нас от чужих взглядов закрыть) подошли два эстонских офицера - горгочут что-то по-своему и в эстонку мою пальцами тычут. И тут Луиза вскакивает, и как пошла на этих офицеров, изогнулась так хищно, будто глаза им сейчас выцарапает. Мне Саша потом объяснил: офицеры спросили, почему она с ними не пошла. А Луиза им сказала, что захотела не с ними и не с Кузнецовым (потому что он был в советской форме), а со мной - солдатом мира. Так и сказала - «с солдатом мира». И знаешь - офицеры её выслушали, по стойке смирно стояли, каблуками щёлкнули и честь нам отдали.
Потом, уже в лагере, Луиза переслала мне свою фотографию. Она сидела в шестой женской зоне, выступала там в самодеятельности. Я фотографию долго хранил, и потом на правом предплечье мне лагерный художник выколол портрет. Её портрет, Луизы. Чтобы она со мной всю жизнь была.
* * *
Попал я в маленький лагпункт на 102-м километре, где строился Надеждинский аэропорт. Работал хорошо, здоровый был, и скоро назначили бригадиром. А в бригаде у меня были Саша Кузнецов и два лётчика, Герои Советского Союза: Володя Байда, который первым после Талалихина совершил ночной таран, и Николай Гайворонский, ас-истребитель. И Саша Кузнецов, я забыл сказать, тоже был Героем Советского Союза. Вот такая у меня была бригада - одни герои. С Сашей мы в нашу первую зиму подружились крепко. Хороший он был человек, очень умный, рассудительный. Но про себя почти ничего не рассказывал. Иногда даже так: говорит о чём-то, вдруг - раз - и замолчал. И думает о чём-то своём.
Для нас, каторжан, из всех праздников существовали только Новый Год, Первомай и 7 Ноября - все остальные дни, праздник - не праздник, полагалось выходить на работу. Вызвал меня начальник лагеря: ты же, говорит, в разведшколе взрывное дело изучал? Вот тебе задание: бери с собой кого хочешь, надо снести бугорок один каменистый. Взял я Кузнецова, Байду, Гайворонского, ещё одного парня - Громова, племянника известного лётчика - и пошли мы работать. Бугорок тот - одни валуны. Мы костёр разведём, раскалим валун, потом водой его обольём, кирками и ломами его разобьём, на тачках вывезем... Чёрная работа, грубая.
И так мы работаем, и наступает утро 9 мая 1946 года. Приходим мы утром к этому пригорку, я говорю: ребята, всё же фронтовики, пусть сегодня будет наш день. Будем работать «за холодную воду» (это значит без нормы), но отдых себе устроим. Садись, разводи костёр, да посматривайте - как надзирателя или нарядчика увидите, хватайте кирки и делайте вид, что работаете.
Сидим мы, говорим о том - о сём, зубоскалим. А на той стороне аэродрома стоят самолеты. И один - немецкий транспортник «юнкерс» трёхмоторный. У него как раз мотор не заводится, ревёт с надсадой - гырр, гырр. И я Байду и Гайворонского в шутку спрашиваю, а далеко на таком улететь можно? Байда засмеялся, а Гайворонский серьёзно очень говорит: «Если баки полные, можно долететь до Красноярска. До Америки - шесть тысяч километров, не хватит заправки, придётся в тайгу садиться». Помолчал и добавил: «В одиночку я бы не решился, а вот будь у меня напарник вместо штурмана - можно было бы рискнуть...»
А Саша Кузнецов сидит какой-то печальный. Потом встал, отозвал меня в сторону и говорит: «Бабушка у меня умела сны толковать. Сегодня я увидел такой сон, что, судя по всему, жить мне недолго.» Я ему говорю: «Да брось ты, это у тебя усталость, наверно, сказывается». А он говорит: «Я тебе, Семён, никогда ничего про себя не рассказывал, а теперь слушай...»
Он был младшим братом адмирала Кузнецова и военным атташе в Париже. Перед самой войной закончил разведучилище и перешёл в ГРУ - главное разведывательное управление. ГРУ - это была разведка из разведок, о ней мало кто знал. И готовили их там к очень сложным делам. За несколько дней до начала войны Кузнецова срочно отозвали в Москву - якобы для получения особо важного задания. В Москве его ждал арест, лишение чинов и званий и изощрённые допросы (не давали спать, делали уколы, от которых болели все мышцы тела).
Кузнецов не знал, в чём его вина (следователь ему говорил: «Придумай сам что-нибудь»), и был уверен, что его расстреляют. Но оставили в живых, даже отправили в обычный лагерь, в Мурманск, где он в порту разгружал суда с военными грузами. И боялся сказать хоть кому-нибудь, кто он и откуда, - всё ещё верил в то, что весь этот ужас либо ошибка, либо проверка. В один день его вызвали в лагерную контору, где сидел чин из ГРУ. Чин дал подписать бумажку: перевести заключённого такого-то в каторжный лагерь Норильска «до особого распоряжения»...
Когда мы вернулись к костру, возле него стоял военный в незнакомой форме и с пустым ведром в руке. «Воды принесите», - приказал он и протянул ведро. Я шагнул было вперёд, но военный кивком показал на Кузнецова: «Не ты. Пусть он принесёт». Я - то не сообразил, что к чему, а Саша Кузнецов уже понял: посмотрел на меня - прощай, говорит, Сёмка. Не иначе вот она – судьба. Взял ведро и пошёл за военным.
Выстрел мы услышали не сразу. Но поняли, что стреляли из пистолета, - хлопок, автоматы и винтовки так не стреляют. Потом увидели, как нам машут с вышек, побежали... Военного нигде не было. Саша лежал лицом вниз, в затылке темнело маленькое обожжённое отверстие – стреляли в упор. Пустое ведро валялось рядом...
Так 9 мая 1946 года я потерял своего друга Сашу Кузнецова. Нам сказали, что он пытался совершить побег, а на вопрос о таинственном военном пялили глаза и говорили: «Кто такой? Вам показалось». А на следующий день на меня и Громова надзиратели прямо в бараке надели наручники: кто-то нас заложил. Сказал, что мы-де задумывали побег в Америку на транспортном самолете.
* * *
Следствие вели круто - похоже, и с убийством Саши Кузнецова вышло что-то не так, а на нас отыгрывались. Меня допрашивал капитан Шахатов, начальник лагеря по режиму: клал на стол пистолет и орал: «Колись, сука, американский шпион, пристрелю!» Я стоял на своём - ничего не знаю, ни с кем не договаривался, что я, дурак, не знаю, что у самолёта до Америки горючего не хватит? Капитан мне: «Так ты, сука, и про горючее знаешь!» И снова - колись, а то...
Кончилось тем, что он нам лично придумал наказание: посадил в карцер, даже не в карцер, а такую конуру под лестницей с высотой потолка метр двадцать. Вместо пола - земля, стоять можно только на карачках, спать сидя - прямо под ногами какой-то ручеёк течёт... Ни прогулок, ни горячей пищи - пока не сознаемся. А в чём сознаваться-то? Так мы и сидели в этой конуре... ТРИ месяца!
Спас нас приезд Зверева, главного инженера комбината. Он ездил с инспекцией по каторжным лагерям. Я в щёлочку увидел, что приехало какое-то начальство, целая свита, и говорю Громову – нам всё равно пропадать, так хоть повеселимся напоследок! Приник к щелочке и завыл по-собачьи, протяжно так – ааауууыыы… Зверев встрепенулся – это что там у вас? Начальник лагеря – да мы… да вот… американские шпионы… Зверев: какие ещё шпионы? Выведи, посмотрю на них. Вывели нас, поставили перед Зверевым, а мы даже разогнуться не можем – стоим, в три погибели согнувшись. Зверев – толстый, сытый, на свинью похож, в кожаном пальто, веселится: так это вы, придурки, в Америку собрались? Что, и на прогулки не водят? Боятся, что пердячьим паром улетите? Ну, умора!
В общем, распорядился он нас освободить, накормить, помыть и направить в бригаду. В бане с меня грязь отваливалась пластами – первый раз в жизни такое видел, а кожа под ней - белая-белая, как картофельный росток. Через несколько дней я уже работал в бригаде каторжан на бутовом карьере. В первый день кто-то меня окликнул: «Станишник! Ты откуда будешь?» С Кавказа, отвечаю. Казак, значит? Казак, говорю. Так меня потом весь лагерь и звал – Сёмка-Казак.
* * *
В 1951 году и опять же под 9 мая у меня опять был свой День победы. Мы рыли котлованы под фабричные корпуса: метров семь-восемь глубиной, долбить вручную до скалы. Третий каторжный лагерь Горлага, все тяжёлые земляные работы.
И тут к нам приходит этап уголовников, человек сто. Через какое-то время они заняли все главные должности, а их пахан Кучеревский стал старшим нарядчиком. Беспредел они творили полный: хлеб бригадный в карты проигрывали, с молодыми парнями, бандеровцами, насилия всякие учиняли… Долго этого терпеть было нельзя. Были у нас в лагере смелые ребята, бывшие разведчики Паша Кипа, Костя Борисенко, Тарас Пельзер… собрались мы, поговорили и решили Кучеревского запороть. Зарезать то есть.
Вечером наша «ударная группа» подошла к нарам, где восседал Кучеревский. Блатные нас, оказывается, ждали и похватали ножи, но и мы ведь тоже в разведке служили. На теле Кучеревского потом нашли 23 раны и все смертельные! Он ещё как-то умудрился выбежать из барака и добежать до вахты, где и издох. Набежали надзиратели, мы сдались. Знали, что поблажек от следствия ждать нечего: мы же «фашисты», зарезали уголовника, «советского человека».
Лагерный трибунал вынес смертный приговор всем четверым. Нас спасло то, что смертную казнь отменили, и аккурат под девятое мая наш приговор пересмотрели и накинули ещё по десять лет к срокам. В лагере нас встречали как победителей. Для меня это тоже был День Победы.
* * *
У меня три смертных приговора – один от немцев, два от наших. Во время восстания в Норильлаге я был начальником охраны и обороны третьего Горлага, сформировал полк в 3000 человек, и когда приезжал генеральный прокурор Руденко вести переговоры, я ему сказал: «В лагере нет бунта, дисциплина идеальная, можете проверить». Руденко ходил с начальником лагеря, крутил головой – действительно, дисциплина была идеальная. Вечером Руденко построил всех каторжан и торжественно пообещал, что все наши требования лично донесёт до советского правительства, что Берии больше нет, законность нарушать не позволит и что своей властью он даёт нам три дня на отдых, а потом предлагает выйти на работу. Пожелал всего хорошего и уехал.
На следующее утро после его отъезда лагерь оцепили солдаты (2270 человек – мы считали), и начался штурм – с пулемётами, грузовиками, расстрелами на месте. За цепями атакующих солдат шли отряды активистов из парторганизаций комбината – с черенками от лопат, добивали раненых. Это было.
У нас не было пулемётов, просто кирпичи и доски. И в котельной сделали свою «тяжёлую артиллерию» - четыре кислородных баллона в вёдрах. Был уговор – если начнётся штурм, включаем котёл и всё взрываем. Прибежал я туда – котельщик говорит: с той стороны пулемёт, перебили какую-то трубу, давления в магистрали не набирается. Я полез посмотреть в чём дело, залез под трубу, и тут по мне как шарахнут из пулемёта…
Очнулся в сарае, куда свозили трупы. Голова в крови, темнота, шевелиться не могу – завален мёртвыми. Кое-как выбрался, оказалось, что рядом ещё несколько недобитых… Пришёл врач, начал нас перевязывать. А лагерное начальство уже бегало по всем сараям, куда свозили трупы участников восстания, искали по спискам членов комитета обороны. И в барак вломился капитан Золотарёв, по кличке Золотой, вытащил пистолет – «Ну всё, Казак, выходи!» Меня спас врач: он встал между мной и Золотарёвым и сказал – самосуда я не допущу. Будет решение суда – расстреливайте, мы живём по советским законам! Золотарёв – сколько он в тот день уже людей пострелял! – а тут спрятал пистолет, махнул рукой и ушёл.
Фамилия того врача – Кузнецов. Как у Саши. Вот и верь после этого в счастливые совпадения…
* * *
9 мая 1954 года меня вызвали на вахту. В каморке сидели надзиратель и какая-то женщина. Хорошо одетая, представительная. Она встала мне навстречу, поздоровалась и попросила надзирателя оставить нас наедине. А потом посмотрела на меня и просто так сказала: «Полковник Александр Николаевич Кузнецов был моим мужем. Я приехала спросить вас о том, как он погиб».
…Долго мы с ней сидели. Я рассказал о Саше всё что знал: начиная со случая на пересылке в Красноярске и до его последних минут. Женщина слушала меня не перебивая. Не знаю, что творилось в её душе, но в конце разговора она встала, попрощалась и, уже уходя, сказала: «Берегите себя, Семён. Саша очень хорошо к вам относился». А я и не знал, что Саша как-то умудрился обо мне рассказать…
Она шла от вахты, а весь лагерь уже откуда-то знал, что она жена полковника Кузнецова. И пока она шла, из бараков выбежали заключённые и кричали «ура». Так я и запомнил тот день: усталая женщина, бредущая мимо лагеря, крики «ура» и солнце на снегу… День Победы…
Записал Вл. Толстов.
«Заполярная правда» 07.05.1999г. №69(12106)