Лев Александрович Нетто: «Нас отстреливали как дичь... Мы понимали, что наше восстание будет подавлено»
Статья 58 Уголовного кодекса РСФСР:
58-1. Контрреволюционным признается всякое действие, направленное к свержению, подрыву или ослаблению власти рабоче-крестьянских советов <…>.
58-1а. Измена Родине: расстрел с конфискацией имущества, или 10 лет с конфискацией имущества.
58-1б. Измена со стороны военного персонала: расстрел с конфискацией имущества.
Родился в 1925 году в Москве. Старший брат знаменитого футболиста Игоря Нетто, чемпиона Олимпийских игр 1956 года и Европы – 1960 года.
1943 год — призван на фронт, прошел обучение в школе партизанских кадров.
Февраль 1944-го — с группой партизан десантировался в Эстонию, во время первой же схватки с карателями попал в плен. Отправлен в лагеря для военнопленных — сначала в Двинске (Латвия), потом — в Каунасе (Литва), затем — этапом в Западную Германию.
15 марта 1945-го — около города Плауэн (Германия) освобожден американскими войсками. Несмотря на многочисленные предложения уехать в США или Францию, решил вернуться в Москву.
19 мая 1945-го — из американской оккупационной зоны передан в советскую. В колонне бывших военнопленных и остарбайтеров пешком дошел до Западной Украины, где был призван на военную службу в Красную армию.
Апрель 1948-го — перед самым окончанием срока службы арестован контрразведкой в городе Ровно по подозрению в шпионаже. Ночные допросы и пытки в течение двух месяцев.
22 мая — приговорен к 25 годам заключения. Этап Ровно — Киев — Москва — Свердловск — Красноярск — Норильск.
Осень 1949-го — прибыл в Горлаг (Норильск). Девять месяцев — на общих работах (в основном строительных), после — работа токарем в ремонтно-механической мастерской.
Март 1953-го — многочисленные убийства заключенных охраной, в ответ — вспышки открытого возмущения, ставшие почвой для восстания.
25 мая — начало восстания, к июлю жестоко подавленного. Участники убиты или распределены по другим лагерям, Льва Нетто несколько раз этапируют.
Февраль 1956-го — освобожден после семи лет лагеря.
В лагере меня взяли работать токарем, в ремонтно-механическую мастерскую. Срок у меня был 25 лет, к тому времени я уже девять месяцев проработал на общих работах, долбил вечную мерзлоту и понимал, что 25 лет на морозе не выдержу, а в тепле на токарном станке — возможно. Поэтому надо было учиться. Лагерный друг сделал мне эту книжечку, и я стал записывать туда, что для моей профессии надо: настройки станка, формулы токарных работ.
Режим у меня оказался довольно свободный, оставалось время, чтобы ходить в лагерную библиотеку, делать выписки. Постепенно кроме специальных книг я стал читать известных философов и записывать их мысли. Энгельса всего перечитал, много нашел полезных рекомендаций. У Сократа нашел: «Всё, что мы знаем, ничтожно. То, чего не знаем, — бесконечность». Или, скажем, выписал у Льва Толстого: «Делай что должно — и будь что будет». Это стало для меня жизненным ориентиром.
А в июле 1953 года, в разгар норильского восстания (забастовка 16 тысяч заключенных норильского Горлага. — Е. Р.), я начал записывать в книжечку адреса родственников моих лагерных друзей.
После смерти Сталина мы надеялись, что жизнь станет легче, но получилось наоборот: началось объединение МГБ и КГБ, их сотрудники испугались, что лишатся куска хлеба, и, чтобы показать, что нужны, усилили режим.
Нас отстреливали как дичь. Идем на работу через тундру, один зэк спотыкается и вываливается из колонны. Тут же автоматная очередь, конвой спускает овчарок, и две-три собаки рвут уже мертвое тело. Подбегает начальник колонны, видит: труп всего в метре от остальных. «Всё ясно, попытка побега». Тело оставляют, колонна идет дальше.
Убивали и на работе. Приводят колонну в 200 человек на строительство медного завода. Март, метель, до 50 градусов мороза, а нужно копать траншеи. Кто-нибудь пытается спрятаться в коллекторе, чтобы не работать, — а нельзя! Если ты в бригаде — за тобой смотрят, что-то обморозишь — оботрут снегом. Уйти от всех — смерть.
Через 12 часов конвой собирает нас, чтобы вести в лагерь. Считают по головам, видят: не хватает одного или двух. Всё ясно: спрятались, замерзли. Колонну сажают в снег, охрана идет искать остальных. Раз — хлопок, выстрел. Одного человека не хватает — один выстрел, двух — два. Не важно: совсем они замерзли либо просто окоченели и не могут идти… Таскать их в санчасть некому, контрольный выстрел в затылок — и конец. Конвой возвращается, мы идем в лагерь.
Терпение переполнилось, когда в конце мая конвоир беспричинно в жилой зоне убил заключенного, а до этого еще нескольких. Каждый раз прибегали офицеры, смотрели и писали в протоколе все ту же «попытку побега». Конвоиров поощряли отпуском или премией, а каждый из нас готовился в любой момент уйти на тот свет. И 25 мая загудели гудки в котельной. Всё, забастовка.
Разбираться приехала комиссия из Москвы, якобы от самого Берии. А у нас уже письменные претензии были. Чтобы сняли решетки с окон, не запирали двери бараков на ночь, сняли номера с бушлатов, разрешили свидания и письма, пересмотрели дела. И еще одно требование: чтобы не преследовали участников забастовки. Его комиссия не выполнила.
В конце июня мы узнали, что готовится силовое подавление восстания, в 5-м лаготделении использовали пожарные машины и войска. 1 июля даже у нас в лагере были слышны автоматные и пулеметные очереди оттуда, на следующий день с одной из вышек бросили камень с запиской: «В пятой зоне много убитых и раненых». Мы начали готовиться к концу.
Подавили восстание большой кровью. Те, кто хоронил погибших, говорили мне: только в двух из пяти лаготделений было около 150 убитых, не говоря уже о покалеченных. Организаторов восстания отправляли на материк, а потом на Колыму или во Владимирский централ. Меня к организаторам не отнесли и отправили в лагерь «Надежда», потом в лаготделение «Западный».
Когда в 1956 году я получил амнистию и вернулся в Москву, принялся друзей искать.
Мы с самого начала понимали, что восстание будет подавлено, нас разбросают кого куда, но, когда выйдем, надо будет друг друга найти. Мы были еще зеленые, своих семей ни у кого не было, и записал я в основном адреса родителей. Пока мы вышли, многих из них не стало. Часть друзей были из немцев Поволжья, я записывал адреса их сестер и братьев в Казахстане, Сибири.
В общем, я написал каждому, кто есть в этой книжке. Ответила только треть.
Рядовой Нетто
незадолго до ареста.1948.Фото с доски отличников
На войну я шел «За Родину, за Сталина». На параде первого мая 1941 года я видел своего вождя, гордился этим. Отец у меня был коммунистом, латышским стрелком, защищал советскую власть, позже работал в наркомате среднего машиностроения. Мама тоже была сторонницей большевиков, а Львом назвала меня в честь своего кумира Троцкого, с которым работала в Наркоминделе.
Сталину в семье доверяли абсолютно. Я слышал, как отец говорил матери: такого-то забрали, ну надо же, а преданнейший был большевик! Отец умер дома, и до конца своих дней не верил в то, что происходит, был уверен, что это все проделки империалистического окружения.
Ленинские гвардейцы так и не смогли осознать, что происходит. В Норильске я сидел с секретарем омского обкома, начальником главвоенторга Красной армии. Все они к тому времени отсидели по 14-15 лет, но никто из них не верил, что попали в лагерь из-за Сталина.
Когда началась война, я поступил в ремесленное училище и пошел работать токарем на заводе «Компрессор», потом на Станколите. Выпускал мины, снаряды, из-за этого получил бронь. А я до того учился в военной школе, владел всеми видами стрелкового оружия и твердил, что в тылу мне делать нечего, что я хочу на фронт.
Повестка пришла мне только в 1943-м. К тому времени большинство моих друзей уже погибли на фронте (многие в московском ополчении 1941 года).
Я попал в так называемые эстонские национальные дивизии. За три года войны их ряды очень поредели, и пополнение делалось за счет эстонцев, которые жили в России. Я прошел обучение профессии минера в школе подготовки партизанских кадров и был заброшен с диверсионной группой в глубокий немецкий тыл.
Бой у меня был один. Эстония, лес. Немец нас уже окружил, боеприпасы закончились. Мы с другом-эстонцем Энн Тайюром вместе оказались в партизанской группе у лейтенанта Сергея Батова. Лежим, смотрит он на меня: «Все, Лео». Ну, попрощались мы, минута – смотрю, голова его залилась кровью. Командир наш Сергей Батов бросил последнюю гранату и - и тоже погиб. С возгласом «За Родину!»… «За Сталина!» - он не успел произнести.
У меня тоже автомат уже бесполезен, осталась одна граната-лимонка. Выдернул чеку, приподнялся, чтобы успеть ее бросить и сделать то же, что мой командир. На долю секунды закрыл глаза – и увидел плачущую маму.
Когда мы ехали на фронт, на Казанском вокзале час ждали поезда, и я бросился домой, к себе в Даев переулок. Забегаю, вижу: сидит мама, шьет на машинке солдатское белье и плачет. И вот теперь этот образ на доли секунды передо мной встал. Выпрямиться я не смог. Бросил гранату за валун – и все, и меня уже окружили.
…Бросается ко мне старик с топором в руке. Нет, не немец, наш, местный житель, каратель. В каратели шли такие же ребята, как мы, из Псковской области, которая уже была оккупирована. Из них набрали самых боевых и отчаянных. И они такие были – и мы.
И вот эти ребята – каратели – стоят, смеются и ждут, что этот старик будет делать, как он меня ударит топором – обухом или острием. А я застыл – и ничего не могу сделать, хорошо помню состояние такого окаменения …
И тут подходят немецкие воинские подразделения, они уже в безопасности за карателями шли. Немецкий офицер видит меня – и рукой так на старика: в-вэг! Прочь! И старик моментально исчез. И я опять остался жив, словно кто-то меня хранил.
По Латвии пленных вели колонной. Там были одни партизаны – и эстонцы, и русские, и белорусы. Закрою глаза – и вижу: подбегают к нам женщины, кричат: «Сталинские бандиты!», бросают в нас палки, камни, пытаются подскочить поближе и плюнуть. Партизан все ненавидели. А мы видели это отношение – и гордились. Да, мы такие, мы партизаны.
Сначала отправили нас в лагерь в Даугавпилс. Подходим к городу и видим огромные земляные насыпи, метров по сто-двести. Спрашиваем ребят из лагеря, что это. «А это отдыхает кадровая Красная армия», - говорят.
Это оказалась насыпь, где хоронили военнопленных. Тех, кто к 1944 году умер от холода, голода, болезней. Люди гибли, такие же пленные (они мне это и рассказали) копали рвы, потом бульдозерами забрасывали тела землей.
В плену оказались миллионы. А Сталин заявил: у меня нет пленных, у меня есть только изменники родины. Поэтому Красный крест им помощи не оказывал, кормить их было нечем, Гитлер не думал, что у него появится столько нахлебников. И в 1941-42 вся кадровая армия была обречена на смерть.
Стремление наше было бежать, бежать и бежать. Вели нас на запад, а нам-то нужно было на восток. Но параллельно нам отступали колонны Вермахта. Малейшее движение - и мы бы валялись в кювете.
Сбежать нам удалось только весной 1945-го, под Эйзенахом, в Западной Германии. Нашу колонну – несколько сот человек – вели всего четверо немцев, местные старики, последние, кого удалось призвать. Вечером нас повели через мост оврага, мы втроем спрыгнули с него и в потемках этого не заметили.
Недели две скрывались: собирали картошку, свеклу. Хотя уже было ясно, что Германия проиграла, и по стране шли советские войска, немецкие крестьяне давали нам хлеба, оставляли ночевать.
Обнаружила нас фельд-жандармерия. Немецкий офицер дает команду двум автоматчикам – и те нас куда-то ведут. Ну, думаю, если сразу не расстреляли, значит, есть надежда, что смерть минует нас. Мы вдвоем спокойно, уверенно так идем под автоматчиками. А третий наш друг, единственный, кто понимал по-немецки - бледный как полотно.
Видим - ведут нас в овраг. Неприятно как-то, мурашки начали бегать. Спускаемся – а там колонна военнопленных, нас к ней присоединяют – и все. Мы совсем успокоились, а третий из нас говорит: «Боже, какие вы глупые. Офицер так сказал: в овраге колонна пленных. Если она там – отдайте этих охране, если нет – оставьте их там». Судьба снова меня сберегла.
…Переночевали мы под каким-то навесом, утром смотрим – нет нашей охраны, вроде как непривычно. И вдруг видим - странные большие машины с пулеметами ездят, а за рулем – люди, все - черные. Носятся, как вихрь, аж страшно делается. И все вдруг закричали: американцы!
Настоящие белые американцы позже появились и на нас прямо набросились: начали нас обнимать, целовать, радуются едва ли не больше, чем мы, кричат: «Рашн, рашн!» А какой там рашн, у нас и украинцы были, и кавказцы, и узбеки. Вот где я увидел истинную дружбу народов. Было это не на Эльбе, а в городе Плауэн, в Западной Германии.
В американской оккупационной зоне я провел почти месяц. В Плауэне оказалось много русских, которых вывезли туда на работу. И шла большая пропаганда - плакаты, списки – кто куда хочет уехать: и в Канаду, и в Австралию, и в Новую Зеландию…
Рядом была французская граница, и французы-пленные звали нас к себе: мол, куда ты поедешь, пошли к нам пешком, поселим тебя в Париже, девчата у нас такие хорошие... А скоро уже среди русских начали говорить, что возвращаться домой нельзя, что военнопленных сажают. Образовались комитеты, которые занимались отправкой пленных по разным странам. Но мы все трое решили: едем домой.
Скоро начали формировать колонну в русскую зону. К тому времени большинство русских уже разъехалось, на родину решили возвращаться немногие.
Американцы нас провожали, как и встретили: обнимали, целовали, дарили подарки. И, мне кажется, к нам они относились лучше, чем к тем, кто решил эмигрировать. Думали, что мы… не бросаем Родину, что ли?
Нас всех посадили в открытые студебеккеры. Больше там было не военнопленных, а семей, которые угоняли на работу, за эти годы у них и детишки стали большие. Дальше – демаркационная линия, солдатик стоит. Женщины и дети кричат, машут руками, приветствуют. Солдатик стоит как статуя, а на лице прямо написано: вон, изменников родины везут. В этот момент я впервые подумал, что, видно, возвращаюсь напрасно.
В советской зоне нас привезли в фильтрационный лагерь, где началась поголовная проверка. Прежде всего отделили взрослых мужчин, чтобы передать в войсковые части. Семьи разрывались безоговорочно. Женщины в слезах, дети орут… И стали готовиться к возвращению на родину.
В Россию мы возвращались пешком. Выходили колонной, как только светало, и шли до самого вечера. В день проходили до 90 километров. Параллельно нам на восток двигались стада племенных немецких коров и проносились бесконечные эшелоны. Ни разу я не видел, чтобы в них возвращались солдаты-победители. Шли они груженые совсем другим.
Прошли мы Германию, потом Польшу. И оказались на Западной Украине в городе Ковель. Там мне объявили: тебе всего 20 лет, должен ты нести свою воинскую службу. Так я на три года на Западной Украине и остался.
Через три года, в феврале 1948-го года, объявляют нам о демобилизации. Перед самым возвращением посылают меня в командировку в штаб армии города Ровно, сопровождать курьера с пакетом.
Приезжаем, курьер заходит в кабинет начальника, а я жду. Потом он выходит, говорит: «Ты подожди, мне еще в одно место надо. Вернусь, и поедем». Тут у меня какое-то тревожное чувство появилось. Через три минуты вызывают меня в тот же кабинет. Там три или четыре офицера, спрашивают: «Ты знаешь, где находишься? Какой штаб армии? Ты в контрразведке! Ты арестован. Ты в тюрьме».
Начинают меня спрашивать: в американской зоне был? Ну и как там? Я рассказываю – и чувствую, что они все уже знают. И вдруг говорят: «Ты сказки-то не рассказывай, что добровольно сюда вернулся. Возвращаются только шпионы. Так что давай, рассказывай: кто тебя вербовал, какое задание?»
На столе у следователя вижу бумагу, подпись: Латышев. Так солдата одного нашего звали. Он дневальным в первом отделе работал, а к нам только на политзанятия ходил. А я на политзанятиях был активным, когда спрашивали, рассказывал, какие американцы хорошие парни, и ничем не отличаются от русских. Вот он, оказывается, это докладывал. И появилось основание меня арестовывать.
Допросы длились месяца два. Велись они только ночью. Вечером приводят на допрос, там следователь, майор Федоров, и несколько офицеров, его помощники. Один долдонит, другой подключается. А у меня голова уже чугунная, допрашивают каждую ночь, и днем спать не дают. Я все равно все отрицаю – и начинается самое настоящее физическое воздействие: и удары, и наручники, и карцер.
Больше всего я боялся, когда майор бил под ребра, как будто до внутренних органов доставал. И наручники были какие-то особые: чуть рукой пошевелишь – а они уже становятся, защемляют, пока мокрыми не станут. Дверью пальцы мне защемляли. А один раз переусердствовали: кожа у меня лопнула, косточка беленькая показалась – и я сознание потерял. Проснулся внизу, в камере, палец в крови. И соседи мои говорят: подписывай что говорят, а то можешь и инвалидом стать.
На следующем допросе говорю следователю: ладно, я все подпишу. Только легенду придумать не могу, сами пишите.
На следующий день вызывает он меня, говорит уже вежливо: «Мы понимаем, что ты не шпион, но раз уж сюда попал – обратного пути нет. Если из ста осужденных попадется один шпион – уже будет наша заслуга. Поэтому вот тебе легенда, подписывай».
Начинаю читать, думаю: что такое?! Ни слова об американцах, а написано, что я убил командира отряда, перебежал к немцам, выдал секреты…
Думаю: не-ет, что я шпион, подписать могу, а такое – нет. И следователь спокойно так говорит: «Ну ты еще подумай. Не будешь подписывать – вызовем сюда отца и мать, пусть полюбуются на изменника родины».
Я и говорю: «Все, что надо, я вам подпишу. Только не трогайте моих стариков».
Через несколько дней приводят меня в суд. Сидит тройка, зачитывает мне приговор: 25 лет лагерей и пять – поражение в правах. Все.
Люди обычно в судах чуть не в обморок падали, а у меня такое чувство, будто это какой-то спектакль. Мне 23 года, сидеть 25 лет. Это неестественно, неправдоподобно. Стою, смотрю на судей и улыбаюсь.
Когда мы приехали в Красноярск, уже был мороз, Енисей замерз, стало ясно, что придется тут зимовать. Я написал домой: настроение хорошее, цель жизни моей ясна, до скорой встречи. Нет, никогда я не жаловался. А на что? Что скучаю? В лагере мне скучно не было, потому что рядом были друзья. А цель и правда была понятна. В красноярской пересылке мне сказали, что есть такая партия – Демократическая партия России. Она на воле, но ячейка ее есть в лагере. К тому времени я стал уже антикоммунистом.
Сомневаться в понятии «советская власть» я начал с того момента, как остался жив. Вот сказал немецкий офицер «В-вэк!» – и явная смерть отошла. Я собирался убивать немцев - а один из них вроде как спас мне жизнь. Нет, подумал я, этот немец не фашист. И отсюда зародилось у меня первое сомнение: так ли все есть?
Теперь я рассуждал так: сопротивление внутрилагерному произволу – тоже сопротивление. Но чтобы бороться за жизнь, за свое человеческое достоинство, нужно объединяться. И, вступая в партию, дал я клятву освободить Россию от коммунистического нашествия.
Я был в плену и у Гитлера, и у Сталина. Меня часто спрашивают: где было тяжелее? У себя было тяжелее. И физически, и морально. Можно ли в лагере выжить? Конечно, те, кто был в обслуге, в тепле – выживали. Те, кто был на холоде, работал в вечной мерзлоте – гибли как мухи.
Момент отчаяния я помню такой. Меня тогда привезли в Норильск и отправили на горстрой. Мы копали котлован. Двадцать метров вниз тянется вечная мерзлота, твердая как скала. Кирка ее не берет, кайло ломается, отбойного молотка и в помине нет, но всю ее надо прокопать.
За смену мы выбирали сантиметров 10-15. И вот на глубине метров в 12 вспоминаю я своих погибших товарищей - Сергея Батова, Энн Тайюра – и думаю: они уже отдыхают. Почему Всевышний меня наказал, оставил в живых? За что теперь мучаюсь? Отчаянное такое состояние.
А потом судьба сделала мне подарок. После горстроя и строительства шахт меня взяли работать по специальности - токарем в центральную ремонтную мастерскую. Я оказался в тепле, мне не надо было вырабатывать норму, отрабатывать пайку. Но и я не халтурил. Мы все знали, что наша работа нужна. Нужно, чтобы добывался никель, добывалась медь. И до 1954 года я работал в разных лаготделениях на токарном станке.
В Германии вольным человеком я провел два месяца. Мы с товарищами договорились, что каждый найдет хозяйство, где будет работать, пока нас не отправят домой,– просто чтоб познакомиться с Германией.
Я тоже нашел себе хозяйство. У хозяйки – звали ее Эльза – муж погиб на фронте, осталась дочь Айна 16-ти лет. Шла весна, начинался сезон. И так получилось, что на все работы нас с Айной отправляли вместе. И скоро я уже сам не мог без нее обходиться.
Когда мы собрались уезжать. Хозяйка расстроилась. Говорит: «Зачем тебе уезжать? Там тебя ждет Сибирь, а Сибирь – холодная страна. Оставайся. Тебе 20, Айне – 16. Будьте хозяевами».
Я, в принципе, уже был готов остаться. Но так случилось, что, когда нужно было ехать, я образ Айны словно потерял. До сих пор не могу вспомнить ее в тот последний день, ее глаза. Иногда думаю: как я ушел, с каким лицом? Вроде как бросил дом, который стал мне родным. Словно не я, а кто-то другой такую штуку мне сделал. Сначала всевышний показал образ матери, когда я должен был умереть. А потом скрыл образ Айны, потому что моя судьба была иной. Не жить в тихой Германии, а уехать на родину и дальше почувствовать, что такое жизнь. Поэтому я никогда не жалею, что был в застенках, что оказался в лагере. Если бы я просто вернулся в Союз и не оказался сразу в ГУЛАГе, сегодня я бы был совсем другим человеком… Не представлявшим суть российской трагедии 20 века
Елена Рачева
Новая газета 06.11.2011