Жизнь Николая Раевского
...Чем глубже я вникал в эту долгую и удивительную жизнь, тем больше удивлялся тому, почему нет книги об этом жизни. Более того, нет даже сколько-нибудь обстоятельного очерка. Это какой-то непростительный недосмотр литераторов, особенно казахстанских. В судьбе этой, между тем, есть все, чтобы на ее основе создать настоящую, без преувеличения, энциклопедию двадцатого века со всем блеском, трагедиями, величием, потерями и обретениями.
Судьба Николая Раевского с удивительной точностью совпадает с судьбою века, дав ему возможность собственной жизнью узнать всю остроту, глубину и страсть истории самого сложного и самого близкого нам столетия.
Этот девяносточетырехлетний старец, сохранивший полную силу острого и наблюдательного ума, при каждой встрече производит редкое и удивительное впечатление. Он протягивает руку – и чувство у вас такое, будто вы ощущаете рукопожатие самого времени.
Общение с ним убеждает в том, как мы правы, предполагая умозрительно, что время, которое мы считаем недоступно давним, историческим, не такое уж отдаленное, до него буквально рукой подать.
Он, живущий среди нас, Николай Раевский, еще застал в живых последнего участника Отечественной войны 1812 года. Прабабушка Николая Алексеевича сказала ему несколько слов, которые он хранит как талисман своей творческой судьбы.
– Николенька, – говаривала она, – запомни, что я тебе сейчас скажу. Я видела однажды на балу Александра Сергеевича Пушкина! Когда ты подрастешь немного, ты поймешь, что это может значить...
Николай Раевский, написавший две наиболее популярные в отечественном пушкиноведении книги о жизни великого поэта, понимает теперь чувство прабабушки, однако, понимает и то, что постичь всю глубину народного чувства к Пушкину невозможно, как невозможно никакой книгой, никаким пером исчерпать его короткую жизнь...
Теперь уже совсем недалек тот день и час, когда человечество переступит порог второго тысячелетия. Очевидно, чем ближе мы будем подходить к новому рубежу, тем больше будем задумываться о тех духовных истоках, откуда берет свое начало чувство нашей исторической сопричастности к судьбам и деяниям людей разных поколений.
«Без памяти нет сознания», – писал Бехтерев. Историческая память делает жизнь каждого из нас осознанной, а жизнь народа исторически целесообразной, оправданной контекстом мирового развития. Поэтому так важно и необходимо, чтобы во всем, что окружает человека, ясно ощущалась бы связь времен и поколений, чтобы чувство истории, живая память о близких и далеких ее событиях – жили бы в нас.
«Распалась связь времен», – горько сетовал некогда герой Шекспира. Чтобы эта связь была прочной и существует память, предупреждающая человечество от повторения горьких ошибок, как неиссякаемый источник, которым приумножается культура и высокая духовность поколений.
Но особенно плодотворно, по-своему судьбоносно проявление памяти, когда она воплощает в себе не давно прошелестевшие деяния и мысли некоего, уже ставшего абстрактным лица, а разворачивает перед нами панораму жизни нашего же современника, судьба которого берет свое начало еще в том пушкинском девятнадцатом столетии...
Для начала – короткая биографическая справка.
Раевский Николай Алексеевич родился в 1894 году в городе Вытегре. Закончил знаменитое Михайловское артиллерийское училище в Петербурге, потом Карлов университет и, так называемый, Французский институт литературы. Оба эти учебные заведения – в Праге... В конце двадцатых годов начал заниматься пушкиноведением. С 1961 года живет и работает в Алма-Ате. Автор романов «Джафар и Джан», «Последняя любовь поэта», книг о Пушкине и его современниках «Если заговорят портреты», «Портреты заговорили», «Друг Пушкина Павел Воинович Нащокин». Член Союза писателей СССР. В 1984 году ему присвоено звание «Заслуженный работник культуры Казахской ССР».
– Если судьбе моей будет угодно распорядиться так, что я доживу до ста лет, то буду, пожалуй, единственным русским писателем, достигнувшим столь почтенного возраста, – говорит он. И тут же о планах: – Если жизнь подарит мне еще несколько лет, мечтаю закончить приключенческий роман «Остров Бугенвиль»...
Раевский при этом делает неопределенный жест в пространство, словно приглашая уже сейчас в путешествие на этот удивительный и загадочный остров, известный его воображению до мельчайших подробностей.
Замечательная жизнь адмирала де Бугенвиля поразила и запомнилась ему еще с гимназических времен. И вот теперь она овладела им всецело, как бы замыкая еще один круг жизни самого писателя Раевского, жизни не менее полной и значительной, чем все те, которые вполне годятся для самого увлекательного романа.
Мог ли полагать юный ученик Каменец-Подольской гимназии Коля Раевский, обдумывая когда-то жизнь и приключения французского дворянина, готовившего себя к тихой жизни ученого-математика, а ставшего известным мореплавателем, заслужившим, чтобы его имя было увековечено в названии тихоокеанского острова, что и его судьба готовит ему далеко не простые жизненные испытания... Родившись в самом конце девятнадцатого века – он станет участником, очевидцем и летописцем самых значительных событий нынешнего века. Но ответы на самые жгучие вопросы современности он все-таки будет искать, осмысливая чаще всего тот необъяснимо полюбившийся ему, теперь далекий уже девятнадцатый век...
Дети судебного следователя Алексея Раевского были на редкость способны и благовоспитанны. В каждом из них уже в очень раннем возрасте разпознавались и достаточно ярко проявлялись те задатки, которые предвещали незаурядные характер и личность. Старшего Николая отличала удивительная способность творческой восприимчивости и самоотдачи в любом деле – будь то энтомология, которой он увлекся опять же в гимназии, физика или математика. Вот только, пожалуй, занятия литературой не входили в его рано определившиеся жизненные планы, хотя здесь могла бы проявить себя семейная традиция – дед его по отцовской линии был известным в ту пору историческим писателем. Как и в каждой интеллигентной русской семье в доме Раевских любили и почитали книгу. Здесь даже жили свои литературные и исторические предания. О том, как свято помнила прабабушка Николая Раевского мимолетную встречу с Александром Сергеевичем Пушкиным, уже рассказывалось. Она же вспоминала, что в Патриотическом институте преподавал им, воспитанницам этого института, литературу Н.В.Гоголь.
– Человек он был прекрасный, а вот преподаватель – никакой...
Были и другие, достойные священной памяти воспоминания, связанные уже с революционными событиями, ведь мать Николая Алексеевича была дочерью известного народовольца А.К.Преснякова, а дядя учился в Петербургском университете с Александром Ульяновым... Вот так и вплывал многоместный семейный челн Раевских в гавань нового столетия. Начало века было бурным, но семейное благополучие казалось незыблемым: росли дети, радовали родителей своими гимназическими успехами. Вот старший сын Коля уже и заканчивает гимназию. Как один из лучших учеников, а, следовательно – гордость гимназии, он делегирован на торжества по случаю столетия Отечественной войны 1812 года. А через полгода он уже приедет в Петербург поступать на биологический факультет университета. Успешно поступит. С упоением начнет заниматься своей любимой энтомологией. Сказочный остров Бугенвиль снова забрезжит в мечтах – ведь теперь можно на вполне законных основаниях организовать туда экспедицию...
Тут я, наверное, должен сознаться еще в одной грани своего увлечения личностью Николая Раевского. Каждая встреча с ним действовала на меня столь значительно, что мне после нее хотелось записать каждое его слово, восстановить каждый жест и движение мысли. Записей таких накопилось достаточно. Некоторые из них я использую в этом очерке.
«Занимался я в университете с величайшим энтузиазмом. Казалось, ничто не может побороть и помешать моему увлечению великолепным и разнообразным миром насекомых... В первое же каникулярное лето мне довелось участвовать в экспедиции по реке Днестр. Экспедиция была чисто биологическая. Руководил ею бывший профессор Новороссийского университета, замечательный ученый Бучинский. Эта экспедиция много мне дала и еще более укрепила мое желание посвятить свою жизнь изучению мира насекомых... Как вдруг, 18 июля 1914 года произошло событие, поменявшее всю мою жизнь. Началась первая мировая война. Откуда взялась во мне страсть военного человека – не могу понять до сих пор. Как бы там ни было, а вернувшись в столицу на Неве, переименованную к тому времени из Петербурга в Петроград, я почувствовал, что не смогу уже быть в стороне от великих, как мне казалось тогда, событий... Я оставил университет и добровольно поступил в Михайловское артиллерийское училище. Никак не мог предполагать, что военные науки покажутся мне столь интересными. А случилось именно так. И вот, через весьма непродолжительное время, я уже один из самых первых и скоро обученных выпускников этого училища... Зародившееся во мне увлечение военным делом во время пребывания в училище окончательно окрепло благодаря участию в военных действиях. Так произошла первая измена моему биологическому призванию».
Итак, суровая действительность военной поры заставила его поменять студенческую тужурку на гимнастерку курсанта Михайловского артиллерийского училища. Кстати, поступить в это, одно из наиболее престижных учебных заведений, было не так-то просто даже в условиях военного времени. Существовал жесткий конкурсный отбор. Каждый второй из претендентов имел золотую медаль по итогам гимназических занятий.
«Господа юнкера, кем вы были вчера? А сегодня вы все офицеры!»
Золотые погоны подпоручика легли на плечи Н.А.Раевского в памятном шестнадцатом году. Сначала он отправлен на Южный фронт. Здесь война проходит почти бескровно. Мечтам о славе военного здесь, пожалуй, не дано было осуществиться. Но уже через некоторое время он получает предписание явиться в распоряжение командования Юго-Западным фронтом. Первое его боевое крещение состоялось во время знаменитого брусиловского прорыва.
Семидесятилетие этой славной победы русского оружия мы отмечали в восемьдесят шестом году. Тогда много слов говорилось об этой, самой, пожалуй, яркой странице первой мировой войны, еще раз утвердившей на века мужество и стойкость русского солдата, прославившего полководческий дар командующего Юго-Западным фронтом генерала Алексея Алексеевича Брусилова.
Николай Алексеевич Раевский – один из немногих, а скорее всего единственный из оставшихся в живых очевидцев и участников этой славной боевой операции. Перенесемся вместе с ним в то памятное для него лето 1916 года, когда он, молоденький подпоручик, прибыл для прохождения дальнейшей службы на позиции Юго-Западного фронта. «Красно и сладостно падение за Отчизну», эти слова Горация, взятые им в качестве эпиграфа к последней работе о Пушкине «Жизнь за Отечество», были в то время для самого Раевского жизненным принципом. Согласитесь, ведь это почти невероятное дело – слушать рассказ очевидца о деталях тех исторических боев. Слушать того, что встречался и говорил с самим генералом Брусиловым...
– Начался этот необычный маневр двадцать второго мая (по старому стилю) шестнадцатого года. Начался мощной артиллерийской подготовкой. Длилась она почти двое суток. В итоге за первые три дня наступления войска Брусилова достигли крупного, уже забытого на русском фронте успеха. Особенно заметным он был в полосе наступления восьмой армии. На направлении главного удара неприятельский фронт был прорван на протяжении восьмидесяти верст, и наши войска сразу же углубились верст на тридцать. О таком размахе союзники России на Западном фронте и мечтать не могли – они надолго увязли в Верденской мясорубке... В плен было взято в самом начале операции девятьсот австрийских офицеров и сорок тысяч рядовых, больше семидесяти орудий, около полутораста пулеметов... С каждым днем число плененных и трофеев росло. Все поздравляли Брусилова – от русских крестьян и рабочих до английского посла. Но только через несколько дней пришла телеграмма от царя, и была она сухой и казенной...
Что чувствовал в те дни всеобщего энтузиазма юный воин Николай Раевский? Чувства эти мало чем отличаются от тех, которыми наградил Лев Толстой еще одного восторженного юношу Николая Ростова. Об этом Раевский вспоминает много позже в письме, отправленном из Минусинска сестре.
«Уверенность в себе ведь не синоним самоуверенности, а мне без нее (уверенности) обойтись бы было трудно, особенно между 1921 и, примерно, 1929 годами. Я один из очень, очень многих людей нашего поколения, которым именно в молодости приходилось сплошь да рядом брать на себя ответственность не по годам... Возьмем только один эпизод (пример) из первой мировой войны – тема вполне историческая. Осень 1916 г. Я – двадцатидвухлетний поручик артиллерии. В Карпатах готовится наш прорыв (развитие Брусиловского). Мне очень хочется заработать георгиевское оружие, а начальство не прочь дать мне возможность отличиться, потому что молодой артиллерист на хорошем счету. Словом, я вызываюсь быть передовым наблюдателем дивизиона – роль и весьма почетная, и весьма опасная. В другой батарее тоже есть желающие. Бросают жребий, и он падает не на меня. Часа за три до артподготовки телефонный гудок – подпоручик такой-то по пути к пехотным окопам ранен в руку, поручику Раевскому немедленно отправляться. За полчаса до открытия огня я оказался в 300 шагах от германцев на самом важном участке плохо подготовленной операции. Сложно рассказывать дальнейшее. Еще один офицер-артиллерист был ранен. У меня, 22-летнего юноши, сосредоточилось управление огня 24 пушек. Я пристрелял их куда следует, но очень быстро стала рваться телефонная связь. Вдобавок еще один дивизион гаубичной артиллерии, впервые прибывший в горы, начал стрелять так неудачно, что снаряды ложились прямо на нас и добивали раненых. Командир батальона сказал мне шепотом: «Поручик, если вы не добьетесь переноса огня (к которому я не имел никакого отношения), пехотинцы вас перестреляют. (У «последней черты» всякое ведь бывает, о чем в уставах не пишется). Мне удалось вызвать к телефону (последняя не перебитая линия) начальника артиллерии и прекратить гаубичное безобразие. Одновременно я очень категорически доложил всероссийски знаменитому артиллеристу, что, если наша артиллерия не потушит «электрической лампочки» (участок германской позиции против нас), операция не удастся. Через несколько минут германцы перебили последний мой провод, но их гора уже кипела как котел от наших разрывов. Атака все-таки не удалась, потери были большие, георгиевского ору-жия я, понятно, не заработал, но осталось сознание, что свой долг я исполнил достаточно толково. Вот тут, думаю, «уверенность в себе» была уместна – юноша, ею не обладавший, не отважился бы говорить с начальством так определенно, как я».
К награде он все-таки был представлен. Войну закончил опытным боевым офицером, командиром батареи. Золотые бабочки острова Бугенвиль словно оберегали его – за всю войну ни единой царапины.
– Я иногда в шутку говорю близким: когда умру, прошу сопроводить мою фамилию на памятном камне только тремя словами: артиллерист, биолог, писатель...
Последующая семейная хроника Раевских полна печальных событий. В последний раз все вместе они собрались в мае восемнадцатого года. Возмужали сыновья, пришло время выбора, и дороги их разошлись. Средний Дмитрий ушел в Красную Армию, старший Николай встал под белые знамена.
– В то время, – говорит Николай Алексеевич, – я был убежденным противником Советской власти. У многих из нас, бывших офицеров, была уверенность, что защищаем мы не только свой классовый интерес, а Родину, Россию, ее великую культуру. Уже потом, пройдя долгий и тяжелый путь эмиграции, военного лихолетья на чужбине, бесславного возвращения на Родину под конвоем, я многие истины как бы пережил и осмыслил заново. Это потребовало огромного интеллектуального и эмоционального напряжения, большой теоретической работы над собой. Я выстрадал тогда свою главную мысль: только в социализме будущее России, всей нашей огромной и многонациональной Родины... Сознаюсь, я с болью переживал те издержки, которыми характеризовалось развитие страны некоторое время назад. И теперь я, пожалуй, один из наиболее убежденных сторонников перестройки, потому что она, эта перестройка, есть победа того социализма, с которым я связываю будущее людей...
В 1921 году капитан Н.А.Раевский в составе разбитой армии Врангеля покидает Родину. Живет в Греции, Болгарии и на долгие годы оседает в Чехословакии.
В последнее время славные и трагические события, последовавшие вслед за семнадцатым годом, некоторыми вдумчивыми и авторитетными исследователями и историками начинают рассматриваться под особым углом. Великий разлом, гражданская война, вставшее на дыбы время, является не только временем героизма и утверждения нового миропорядка. Время это было хоть и оптимистической, но – трагедией народа. Трагедией для каждой стороны. И наиболее значительной она, быть может, была для тех, кто добровольно или заблуждаясь пошел против народа. Предчувствие краха, исторической неправоты, обреченности, неоправданность жертв – это ли не черты подлинной драмы, еще до конца не исследованной. Это не пересмотр событий. Это отражение жизни, какой она была.
И тут надо сказать, что Николай Раевский один из первых попробовал передать подлинное содержание этой трагедии.
Повесть «Добровольцы» – она, к сожалению, в полном объеме пока не найдена, была написана в начале тридцатых годов. Повесть автобиографическая, основанная на строго документальном воспроизведении обстоятельств, приведших к краху белого движения.
Особую остроту и трагичность повести придает тот факт, что написана она его непосредственным участником, судьбой своей повторившем подъем, упадок и разочарование поколения учащейся молодежи, вовлеченной в контрреволюцию. Отрывок из нее был недавно найден в Праге, во время съемок нашего фильма о судьбе Николая Раевского. В повести этой он впервые, вольно или невольно, становится летописцем тех великих и трагических событий, свидетелем которых ему пришлось быть. Странички эти интересны еще и тем, что они показывают, как созревало это сознание трагической неправоты, исторической обреченности, обиды на несостоявшуюся судьбу...
«Я не то сплю, не то не сплю. Горло болит еще сильнее, чем ночью. Мысли какие-то путаные, но их много сейчас... В первый раз в эти дни спокойно полежу... До Новороссийска мы, во всяком случае, доедем.
Где-то там, далеко рушатся царства и рождаются новые, кто-то кого-то свергает, с кем-то непременно надо воевать... Все осталось позади. Здесь только эти два больных мальчика, к которым я привязался, как к родным, горячее весеннее солнце да клубы пара, цепляющиеся за придорожные кусты. Кое-где среди них лежит пятнами зернистый серый снег. Дни его сочтены. Весна... Солнце пьянит и слепит. От горного леса тянет прелыми листьями. Мелькают поляны, поросшие белыми цветами... Наверное – подснежники. И почки на кустах набухли, и перелетают поминутно через поезд какие-то серые птицы... Только все это теперь не для нас... Нам война, тиф и смерть... Один немного раньше, другой немного позже. Все равно, в конце концов, мы – обреченные...
Катится железное колесо и давит нас одного за другим. Оно неумолимо и слепо и никому не остановить его бега и не изменить пути его. Наскочит – раздавит. И ребяток моих не пощадит. Погаснут тогда голубые искристые глаза Коли и желтое худенькое лицо Васи станет восковым... и потом не останется ничего.
Чем они, в конце концов, виноваты, бедные?.. Разве только тем, что родились не вовремя... как раз тогда, когда колесо сорвалось и покатилось. Одна надежда, что мимо прокатится. Или нам надо бежать... только мы никуда не побежим.
На рассвете узнал, что Туннельная уже занята красной конницей. Так, по крайней мере, говорят. Надо во что бы то ни стало скорее попасть на вокзал к моим больным.
Новороссийск гудит, грохочет и стонет. По улицам льется сплошной людской и конский поток. Больше всего казаков – конных и пеших. Тысячи, десятки тысяч... Идут части, идут толпы, идут одиночные люди... Ни то отбились от своих, ни то сбежали... у многих растерянные бледные лица.
Пробивается сквозь гудящую толпу бесконечный калмыцкий обоз. Важно шагают, высоко неся головы, исхудалые лохматые верблюды. На ворохах разноцветных узлов скуластая женщина с детьми на руках. Говорят, чуть не целое племя пришло сюда. Бредут по тротуару городские бабы со свитками награбленной желтой кожи. Какой-то пожилой капитан, потный и красный от натуги, тащит громадный тюк английских брюк с леями. В толпе запутались бесхозяйные лошади. Тыкаются из стороны в сторону и не знают, куда им деваться.
Откуда-то со стороны пристаней вдруг застрочил пулемет и над головами зашуршали пули. Никто не обращает на них внимания.
Ревут и пыхтят английские автомобили, медленно пробирающиеся между рядами повозок. Майор с розовым, гладко выбритым лицом невозмутимо вертит ручку кинематографического аппарата. Старается, видно, ничего не пропустить – попадут на ленту и казаки, и калмыки, и капитан с кипой брюк. Получится занимательная для иностранцев фильма... Поздно вечером мы гуськом поднимаемся по качающемуся узкому трапу на палубу «Тигра». На наше счастье на пароходе оказался старший врач нашей дивизии. Если бы не он – остались бы на пристани.
Добровольцы чуть не плачут от радости. Ходят по палубе, точно пьяные.
Трубы, мачты, переплет снастей – все на своем месте. Электричество горит и тяжело дышит машина. Ходят вразвалку матросы в засаленных рубахах. Теперь уже, наверное, уедем. Но на пристани – что делается... Бледные, искаженные лица, проклятия, плач. Через несколько минут поднимут трап, и вся эта многочисленная толпа останется на берегу.
– Пустите...
– Ради всех святых пустите... муж у меня.
– Зачем вы нас бросаете... ради Бога...
– Черти проклятые... пустите... ой... Боже мой, смерть наша приходит...
Какой-то высокий, худой офицер с перекошенным бледным лицом, выхватил браунинг и грозит караульным у трапа.
На палубе мертвая тишина... Каждому стыдно за свое спасение, когда столько людей останется на верную смерть.
Рядом со мной всхлипывает кадет в потертом черном пальтишке. Лицо у него зелено-желтое. Должно быть, только что после тифа.
Сколько глаз хватает – весь берег и пристани покрыты черной гудящей толпой. Точно широкая бахрома обведена кругом залива.
Пожар все разгорается и разгорается. Над ажурными эстакадами и черными башнями элеватора растет густая туча дыма.
Багряные огненные языки отражаются медно-красными бликами в потемневшей воде гавани. Зловещими красными огоньками поблескивают окна бесчисленных составов на станции. Говорят, подожжены интендантские склады. Значит, на самом деле совсем близко от того места, где стоит наша теплушка...
В нескольких саженях от нас рвется к пароходу кричащая, стонущая толпа. «Тигр» дает гудок. Щелкнули два револьверных выстрела. Кто-то застрелился в задних рядах, и толпа на мгновение расступилась в двух местах, чтобы трупы могли упасть.
Васенька Меньшин, москвич-гимназист Гаврилов и я сидим на корме. Все остальные улеглись в трюме. Савченко уже бредит.
Переполненный пароход почти бесшумно режет неподвижную черную воду залива.
Не можем оторвать глаз от багровых огней на берегу.
В темноте еще ярче языки пламени. Дрожат в воде медно-красные полосы, и по-прежнему выделяется вдоль набережной широкая черная кайма.
Останутся... все останутся.
Вот и внешний рейд. Проходим мимо ярко освещенного Императора Индии. У нас на «Тигре» почти темно. Только горит лампочка на передней мачте да тускло светится вход в трюм. Палуба завалена людьми. Трудно перейти с одного борта на другой – того и гляди на кого-нибудь наступишь.
Мертвая тишина на корабле. Никто не ругается, не кричит... точно и людей нет. Слишком у всех тяжело на душе».
О последующих длинных, сложных и тяжелых приключениях подробно узнаем мы из автобиографической повести, которую готовит сейчас к изданию Николай Алексеевич.
Мы же остановимся вот на какой важной черте его духовной, творческой биографии.
Итак, тридцатилетний будущий писатель волею судьбы оказывается в столице Чехословакии Праге. Снова становится студентом естественного факультета. Теперь уже знаменитого Карлова университета. С прежним жаром и увлечением принимается он за любимое дело. Выбирает для исследования сложную и благодатную тему, которая сулит ему степень и известность в научных кругах. Казалось бы, все отныне ясно в его будущем. Но «не тут-то было», как он выражается, вспоминая этот период своей жизни.
А происходит следующее.
Идет двадцать восьмой год. Выбранная исследовательская работа благополучно движется к концу. «К этому времени, – вспоминает Николай Алексеевич, – я как раз закончил трехгодичный курс литературной секции Французского института имени Эрнеста Дени, который проходил параллельно с университетским. В институт этот я поступил по весьма меркантильным соображениям. Поскольку я был человеком без гражданского подданства какой-либо стране, я не мог рассчитывать на получение постоянной работы в Чехословакии. Вот я и подумал, что мне легче будет устроиться на службу в одну из французских африканских колоний. Это было возможно, даже если бы я не состоял гражданином Франции. Но для этого необходимо основательное знание французского языка.
Такова одна из причин, по которой я выбрал французский институт. С другой стороны – в институте была богатейшая библиотека, и я рассчитывал воспользоваться ее богатствами, чтобы читать французских авторов и заниматься философией.
Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, насколько благотворным оказался и этот мой выбор. Здесь, в аудиториях литературной секции, начинается мое увлечение литературным творчеством, здесь сделал я первые шаги в том деле, которое вскоре стало единственным смыслом моей жизни...»
И снова духовная судьба Раевского уводит его в сторону от биологической науки. Его литературные опыты становятся заметны в стенах института. Дело доходит до того, что за конкурсное сочинение по французскому классицизму ему присуждается специальная премия, которая дает возможность месячной поездки в Париж. После очень плодотворной поездки во Францию случилось, казалось бы, незначительное событие, но оно определило окончательный творческий выбор.
В Праге было несколько довольно богатых по фондам русских библиотек. Тот вечер (дело было в двадцать восьмом году) врезался в память навсегда. С подержанным портфелем из сафьяна, постоянным спутником в поездках, вошел он в очередной раз в уютный зал одной из этих «русских» библиотек. Заведующая, симпатизировавшая широким интересам одного из активнейших читателей, спросила: «Николай Алексеевич, знакомы ли вам письма Пушкина?» Я ответил несколько неопределенно и осторожно: «Да, мол, каждый грамотный русский человек обязан знать Пушкина более или менее полно!»
– Я и в самом деле считал тогда, что прочел «всего» Пушкина. Знал наизусть многие его стихотворения... Я относился к Пушкину, скажу так, с честной любовью. Потому что, как и теперь у школьников, у нас – гимназистов, любовь к нему была чисто формальная, привитая учителями, которая и кончается вместе с окончанием прилежного учения. Тогда я относился с полнейшим равнодушием к изысканиям научного пушкиноведения и ни одной такой книги не прочел...
Мне пришлось ответить и на другой вопрос симпатичного библиотекаря:
– А не хотите ли вы ознакомиться с новым изданием писем Пушкина? Мы только что получили двухтомник под редакцией Модзалевских?
Я согласился взять этот двухтомник скорее из вежливости и вовсе не был уверен, что письма великого поэта «под редакцией Модзалевских» мне будет интересно прочитать...
...Но, как сознается писатель, это, казалось бы, незначительное событие перевернуло все дальнейшее течение его жизни.
– Возвратившись домой и поужинав, я зажег настольную лампу и принялся за чтение. И... читал до рассвета…
На следующий день он заставлял себя думать о предстоящей работе, продолжении исследований, но из того получается мало что путного. Он с величайшие терпением ожидает вечера, чтобы вновь погрузиться в неведомое дотоле наслаждение – постигать жизнь Пушкина.
– А по мере того, как я все больше и больше вживаюсь в письма, нарастает какое-то беспокойство. Прежнее душевное равновесие уже потеряно... Ни о чем другом, кроме Пушкина, думать не могу. Прежнего интереса к университетским занятиям уже нет. Смотрю в микроскоп, но уже не так ясно, как вчера, вижу, с трудом понимаю то, что делаю... По всем медицинским меркам чувствую, что заболел. Диагноз моей отныне неизлечимом болезни – жизнь Пушкина...
Есть места, сами названия которых будят воображение каждого из читающих людей. К ним относится и словацкое поселение Бродзяны, расположенное в живописном долине реки Нитры. Там во второй половине прошлого века жила сестра Натальи Николаевны Пушкиной – Александра Николаевна, в замужестве – Фризенгоф. Несколько раз туда приезжала Н.Н.Пушкина с детьми. Последний раз она здесь была накануне своей смерти в 1863 году... Стены старинного замка в Бродзянах хранят много воспоминаний и тайн. Первым проложил путь специалистам-пушкинистам сюда Николай Раевский еще в 1934 году.
Стало уже общеизвестной истиной, что чем лучше мы знаем жизнь Пушкина, тем глубже и точнее понимаем смысл его творений. Вот главная причина, которая уже в течение нескольких поколений побуждает исследователей со всей тщательностью изучать биографию поэта. Не праздное любопытство, не желание умножить число анекдотических рассказов о Пушкине заставляет их обращать внимание и на такие факты, которые могут показаться малозначительными, ненужными, а иногда даже обидными для его памяти. По мнению Н. А.Раевского, в жизни Пушкина малозначительного нет.
– Мне удалось, живя за границей, завязать ряд знакомств в той среде, к представителям которой попали пушкинские материалы. Я считал, что, разыскивая их, по мере сил выполняю свой долг перед русской культурой, перед светлой памятью гения, так рано ушедшего от нас...
Свою первую книгу «Если заговорят портреты» – так она называлась, он издал более двадцати лет назад. В то время начинающему автору было далеко за семьдесят лет. Возраст, прямо скажем, более чем почтенный для дебютанта. Впрочем, тут надо сделать оговорку – для ученых Пушкинского дома, так называют Институт русской литературы в Ленинграде, он к тому времени давно уже был признанным и авторитетным исследователем. Для широкого же круга читателей литературное имя Николая Раевского было не менее загадочным и интригующим, нежели те портреты современников Пушкина (собранных в замке Бродзяны), тайну которых он пытался разгадать в своей книге.
Но прежде, наверное, нужно сказать, что ко времени выхода своей первой книги он поселился в Алма-Ате, которая стала третьим его родным городом. Вот весьма примечательный отрывок из письма к сестре, в котором описывается первая встреча со столицей республики, куда Николай Алексеевич Раевский прибыл из Минусинского края:
«Чем ближе к Тянь-Шаню, тем живее становится природа, а у самой Алма-Аты – великолепие Южной Украины, богатейшие поля, колонны пирамидальных тополей и все это на фоне чудесных гор с заснеженными вершинами. Очарование, да и только...
Ночи в Алма-Ате мне напомнили Грецию – такая же ласковая теплынь, какую я описываю в «Днях Феокрита». Город совершенно удивительный – сплошной старинный парк – гигантские пирамидальные тополя, дубы, лет по восемьдесят-девяносто, акации и разные другие деревья, которые я уже не надеялся когда-либо увидеть. Здания невысокие из-за землетрясений – всего два-три этажа, так что их порой и не видно в этом удивительном парке. Дождей не было давным-давно, листва, к сожалению, пыльная, но растет всё буйно, роскошно, стремительно, потому что воды сколько угодно. Вдоль улиц бегут арыки – поливай, сколько хочешь. Ты знаешь, я помню цветники царских резиденций, видел цветы Версаля, Праги, разных чешских магнатов, но Алма-Ату в этом отношении можно сравнить с чем угодно. Площадь цветов в центре города и главный цветник городского парка совершенно изумительны. Сверху вечное солнце, снизу – все время вода – вот и получается почти что тропическое великолепие. Есть в городе красивые здания (например, театр оперы). Но в общем растительность преобладает над архитектурой.
…Удалось-таки увидеть тянь-шаньские ели. Они словно темно-зеленые колонны – высоченные с очень узкими кронами. За этим высокогорным лесом виднеются альпийские луга, а еще выше – заснеженные кручи...»
В семьдесят четвертом году выходит в свет вторая книга о Пушкине «Портреты заговорили». Название довольно красноречивое – портреты заговорили, значит открытие состоялось. А на карте пушкиноведения прочно утвердилась Алма-Ата. Вот уже более полувека незримые, но прочные нити связывают столицу Казахстана с Пушкинским домом в Ленинграде.
Удивительный и беспрецедентный взлет творческой судьбы – в семьдесят лет литературный дебют, в восемьдесят – несколько его книг изданы стотысячным тиражом, переведены на несколько европейских языков. Это не только книги о Пушкине. Это и роман о древнегреческом поэте Феокрите «Последняя любовь поэта» и тонкая, поэтическая повесть «Джафар и Джан». А сегодня, когда писатель подходит к черте девяностопятилетнего возраста, он завершает самый заветный пушкинологический труд «Жизнь за Отечество».
Понятно, что неспециалисту трудно оценить подлинный вклад в национальную культуру того, что сделано писателем и исследователем Николаем Раевским. Потому обратимся к мнению признанных авторитетов.
Вот что говорит, например, доктор филологических наук, ленинградский профессор Борис Бурсов:
– С него, Николая Алексеевича Раевского, начинается новая отметка в движении нашего пушкиноведения за многие десятки лет... Я не скажу, что его работа самая выдающаяся, но это самая живая работа. Его последняя итоговая книга о Пушкине приобрела огромную известность, огромную популярность, привила особый вкус читателю... Её популяризаторское значение трудно оценить. Несомненно, она сыграла свою роль и в смысле уточнения, изменения, появления каких-то новых веяний в пушкиноведении. Все-таки пушкиноведение наше по традиции было какое-то закостенелое. Недаром, Маяковский, например, был так резко настроен против пушкинистов. Все это было каким-то казенным делом. Факты они, конечно, тоже нужны, но как не хватало нам живого восприятия Пушкина, самого Пушкина...
Вот мнение ученого секретаря Пушкинского дома, доктора филологических наук Сергея Ивановича Фомичева:
– Николай Алексеевич прочно связан с нашим Пушкинским домом. Он давно начал с нами творческую переписку. Есть уже в Пушкинском доме, пусть пока небольшой, но фонд Раевского. Третья его пушкиноведческая книга о Павле Воиновиче Нащокине, ближайшем друге Пушкина, вышла в издании Академии наук под наблюдением, так сказать, Пушкинского дома... Что самое интересное, именно его книги подняли новую волну интереса к Пушкину, которая характерна для наших дней...
Писатель Олег Михайлов:
– Я вспоминаю фразу в одной из книг Раевского о том, что в жизни Пушкина малозначительного нет. И это, на мой взгляд, тот музыкальный ключ, поставленный в начале нотной строки, на которой продолжается мелодия пушкиноведения Раевского.
В чем же его успех, откуда такая популярность, почему нам так интересны книги Раевского о Пушкине? Почему они нас так волнуют? Ведь, казалось бы, в них речь идет о лицах, пожалуй, второстепенных, таких как Дарья Фикельмон, более близких (Нащокин, друг Пушкина). Но все-таки эти фигуры не центральные для нашего пушкиноведения. Однако, когда начинаешь вчитываться в текст этих работ, когда строка за строкой пропускаешь их через себя, то вдруг начинаешь понимать, что в них есть тот самый «эффект присутствия», без которого нет правды. Раевский как бы участник тех событий, о которых пишет. Человек, приближающийся к порогу столетия, он захватил еще то время, о котором мы знаем только по книгам, и, как ни прискорбно, не всегда правдивым. Кроме того, Раевский – человек в прошлом военный, патриот, получивший награды в первую мировую войну, глубоко чувствует историю, любит Родину. Жизнь его, как бы часть той эстафеты, с помощью которой перенимаем мы понимание прошлого... Наконец, это исключительно добросовестный ученый-биолог, перенесший свой метод в научное пушкиноведение... К тому же он – поэт, интерпретатор, блестяще справившийся с переводами выдающихся французских поэтов прошлого. Это человек необыкновенного артистизма, который проявляется во всем, в общении, в его живости, в его русском добром широком характере. В жизни Николай Алексеевич пленителен, как те герои, о которых он говорит. В его словах нет фальши... Весь этот сплав и представляется мне тем волшебством, которое стало для нас феноменом Раевского...
Все, что здесь замечено людьми, знающими Н.А.Раевского не так уж глубоко и долго, дает весьма верное о нем представление. Однако, далеко не полное. Ведь кроме того, что является он великолепным ученым и писателем, он прожил удивительно полную и напряженную жизнь на острие политики. Будучи уже в эмиграции, он участвовал в политической жизни своего времени очень активно, и очень часто почти стихийно, но верно выбирал приложение для своих политических убеждений и таланта видеть истину в водовороте событий.
В надиктованных недавно автобиографических заметках он восстанавливает один из весьма красноречивых эпизодов своей жизни, далеких от спокойных литературных и научных изысканий.
В первый же день вероломного нападения гитлеровской Германии на Советский Союз, – пишет он, – все советские граждане, проживавшие в Праге, в том числе бывший секретарь Л.Н.Толстого Булгаков, были интернированы. Из пяти примерно тысяч русских, живших в Праге по так называемым нансеновским паспортам, сорок шесть человек, считавшихся небезопасными для гитлеровской Германии, в том числе автор этих строк, были арестованы.
Продержав меня два с половиной месяца в тюрьме, гестапо, очевидно, решило, что для победоносного в то время третьего рейха этот русский литератор не столь уж опасен. Меня поэтому выпустили на свободу, но взяли предварительно подписку о невыезде из Праги.
Освобождая совершенно безобидного, с их точки зрения, русского литератора, немцы, к счастью, не знали, что я некоторое время тому назад написал не очень безопасную статью для французского журнала, издававшегося в Праге. Статья уже была принята к напечатанию, но вторжение немцев в Чехословакию, само собой разумеется, явилось и концом пражского французского журнала.
Строго говоря, работа моя не была статьей. Я в течение десятков лет эмиграции вел временами подробный, временами отрывочный дневник, и, конечно, в предмюнхенские дни, когда готовилось расчленение Чехословакии – его добивался Гитлер, а Франция и Англия, как потом оказалось, и Соединенные Штаты Америки, были готовы принудить Чехословакию к капитуляции.
Чехословацкому правительству пришлось согласиться на горестное расчленение, потому что военное положение Чехословакии по существу было чрезвычайно трудным. Помню, как с балкона парламента растерявшийся чехословацкий генерал, обращаясь к рабочим, требовавшим вооруженного сопротивления Германии, то есть справедливой войны против агрессора, с надрывом кричал: «Я не могу вас вести на бойню! Это безнадежно!»
Я включил в свой дневник все интересные сведения, которые мне пришлось слышать, а работая во французском институте, я слышал немало таких сведений, которые в печать не проникали. Официальный Париж делал вид, что он выполнит военный договор и окажет Чехословакии военную поддержку. Но это были только слова. Воевать за Чехословакию французское правительство не желало. Очень памятным был для меня день, горестно памятным, хочется добавить, когда была объявлена мюнхенская капитуляция. Я включил приемник на Францию. Комментаторы буквально ликовали: ну как же? Совсем-совсем уже грозила война, а тут искусные политики, якобы радея о сохранении мира в Европе, ее предотвратили.
Несколько раньше, когда Англия прислала в Прагу лорда Ренсемена в качестве независимого наблюдателя, я получил возможность изо дня в день узнавать то, о чем говорила госпожа Ренсемен. Дело в том, что эта «дипломатическая» дама, прилетев в Прагу, решила совершенствовать свое знание французского языка и для этого обратилась почему-то не к французам, а к русской даме. И этой русской дамой стала супруга моего хорошего друга Шаховского, совсем юная женщина, которую мы до недавнего времени знали как Люсю Левицкую. Люся подробно рассказывала мне о разговорах ее со словоохотливой леди Ренсемен. А, надо сказать, леди говорила с Люсей очень доверительно, ее к этому располагал княжеский титул Люси. Так вот, английская леди как-то сказала ей очень определенно: «Дорогая княгиня, не думайте вместе с чехами, что англичане будут воевать из-за Чехословакии, это абсолютно невозможно. Чтобы подобную вещь допускать, надо совершенно не знать Англии. Затевать мировую войну из-за какой-то Праги мы не станем».
В числе немногих я ясно понимал, что Чехословакия предана. Единственная страна, которая протянула Чехословакии руку помощи, был Советский Союз. Но провести свои войска по прямым дорогам через Польшу он не мог, так как Польша того времени, следовавшая в фарватере чемберленцев, на это не пошла бы, а переброска воинских частей через Карпаты требовала так много времени, что Чехословакия была бы уже захвачена за этот период немцами.
Я подробно записал свои переживания в предмюнхенские дни, когда Бенешу не оставалось ничего другого, как подчиниться диктату западных держав. Несколько десятков страниц моего дневника я перевел на французский язык и озаглавил этот отрывок «Пражской войны не будет». По аналогии с известной драмой Жироду «Троянской войны не будет».
Я закончил свою статью, вернее, серию выдержек из своего дневника короткой фразой: «Мне стыдно!»
Недавняя поездка Николая Алексеевича в Прагу показала, к великому его удовлетворению, что знают его не только как писателя, чей творческий путь начинался здесь, но и помнят и чтут его как патриота этой замечательной, много пережившей страны.
…Часто встречаясь и разговаривая с Николаем Алексеевичем, ловил себя на том, что мне как-то не хватает духу спросить девяносточетырехлетнего писателя о его планах на будущее. Оказывается, напрасно. Жизнь его, как и прежде, распланирована на годы вперед и полна творческих замыслов.
Вот как выглядит одна из довольно свежих записей в моем дневнике, после очередного разговора с ним.
«19 июня 1987 г. Еще одна встреча с Раевским Н.А. На этот раз больше говорили о Пушкине. Он (Раевский), очевидно, очень увлечен работой над «Жизнью за Отечество». Попросил у меня том академического издания с материалами «История Пугачева». Будет проводить мысль о различиях в интерпретации Пушкиным самого образа Пугачева: в «Истории...» он показан во всей своей жестокости, в «Капитанской дочке» он более народен, легендарен... Остановился на интересе Суворова к Пугачеву как военачальнику – он приходил к нему в каземат и подолгу беседовал... Пушкин как военный писатель Раевского все более и более занимает. Тяга поэта к армии, к военным возникла еще в лицейские годы и объясняется, очевидно, тем, что в гвардии, например, в то время находилась наиболее образованная часть русского общества... По словам Н.А., Пушкин – это «русский бриллиант во французской оправе». Имеется, вероятно, в виду то немаловажное обстоятельство, что Пушкин, в отличие от многих коллег-литераторов в совершенстве знал язык и французскую литературу, недаром близкие друзья его называли не иначе как «француз». Поэтому современный пушкинист должен, по мнению Н.А., довольно хорошо, а лучше в совершенстве, знать французский. Вот почему удалась книга «После смерти Пушкина» Ободовской и Дементьева. Вообще много сейчас делают пушкинисты-непрофессионалы... Из современных исследователей выделил Оксмана... Что касается современных отечественных архивов, то все они уже достаточно полно изучены, надо выходить на зарубежные: есть, например, некий итальянец, у которого сохранилась доселе неизвестная переписка Пушкина.
Щеголев первый обратил внимание в «Дуэли и смерти Пушкина» на дипломатическую переписку, где освещались события, связанные со смертью поэта. Особенно интересны письма Гогенлоэ-Лангенбург-Кирхберга, вюртембергского посла в Петербурге... Чем больше мы узнаем Пушкина, как человека, тем больше постигаем его поэтический гений. Это кредо – научное и творческое – Н.А.Раевского. По-прежнему недосягаемыми вершинами в пушкиноведении, по его мнению, стоят статьи Белинского и Гоголя. Их постижение Пушкина – постижение его жизни в современном историческом, социологическом, философском и т.д. контекстах и огромная школа души, самопознания...»
Итак, рождается еще одна наверняка, своеобразная книга о Пушкине, названная писателем «Жизнь за Отечество»... Замысел ее, как и вся пушкиниана Раевского, родился, разумеется, не сейчас. Он явился результатом напряженной и кропотливой работы по изучению архивов, нового прочтения известных произведений поэта, сопоставления фактов его жизни. Кажется мне, есть некая загадка даже в самом содержании этой книги. Почему именно этот аспект – Пушкин и война. Несоединимые, казалось бы, понятия. Но толчок был дан (случайно ли?), наверное, еще тогда, памятными ночами в Праге, когда недавний военный человек, ныне молодой исследователь оказался один на один с письмами поэта... И вот мы видим и узнаем еще неведомого нам Пушкина. Именно военный талант, а тем более – гений наиболее зримо воплощал в себе для поэта творческое или антитворческое, человеческое или античеловеческое, народное или антинародное начало в истории, как понимал ее Пушкин... Поэт постоянно обращается, например, к великим образам Наполеона и Кутузова, как к героям, несомненно обладавшим военным гением, но по-разному его реализующим. Да, они были вправе и в состоянии решать важнейшие исторические вопросы своего времени, потому что оно их выбрало. Да, их поддерживал народ, за ним он и шел, но, если Наполеон привел свой народ к национальной трагедии, то Кутузов – к торжеству его исторического самосознания, пробудил в нем огромную силу духа, дал почувствовать подлинные свои возможности. Таким образом мы узнаем Пушкина, которого интересовали военные не только как герои и защитники Родины, но и как активная общественная сила, способная определяющим образом повлиять на ход исторического развития... Да и сам Пушкин в новой книге предстает не совсем привычным. Вся она основана на верно подмеченном стремлении поэта, казалось бы сугубо гражданского человека, найти такую форму служения Родине, которая дала бы ему возможность реализовать всю полноту заложенного в нем патриотического чувства, любви к ней, пусть даже ценой жизни. Не зря же поэт любил повторять слова Петра Великого: «Чести не ищу, была бы жива Россия!»...
...Здесь, конечно, изложено далеко не все из того, что можно было сказать даже о самых значительных чертах жизни человека, сложившейся столь незаурядно, во многих деталях трагически, и, без сомнения, удачно, поскольку судьба дала испытать этому человеку полную меру того, чем богата, чем располагает. Вероятно, нужна еще одна книга, которая логически завершила бы эту жизнь, книга о самом Николае Алексеевиче Раевском, образце несгибаемости, которое дает творчество...
Олег Карпухин
Ежемесячный литературно-художественный и общественно-политический журнал Союза писателей Казахстана «Простор», № 6, 1988
Издательство ЦК Компартии Казахстана, Алма-Ата