Иван Кривуцкий: «…настает переломный момент, и борьба начинается снова, но уже с учетом новых обстоятельств, ошибок в прошлом, сменой методов»
Не только я один с первых дней стал искать земляков, завязывать знакомства с людьми, думать, как нам быть дальше, как вести борьбу за свои права.
Не помню, как я впервые познакомился с Иваном Козаком из села Зозулинцы, Тернопольской области, что около Залищик. Он, кажется, подошел ко мне первый. Младше на несколько лет, спокойный, скромный. Я сразу отнесся к нему с доверием — не потому, что земляк, а потому что подсказало сердце. Такие люди не болтают, не кричат, не выставляют своего «я», а честно, тихо выполняют свои обязанности без претензий. Таким я всегда доверял.
Познакомились мы, кажется, не позднее января 1949 года. Однажды вечером мы прогуливались по дороге перед зданиями в зоне. Остановились в темном месте, когда никого поблизости не было. Иван вынул из-под бушлата какую-то тетрадь, дал ее мне, просил почитать, чтобы никто не видел, и вернуть. Я зашел в сушилку к Кузичу, сказал ему, по какому делу, он закрыл двери, и я за час прочитал.
Это была самодельная тетрадь из бумаги от цементных мешков форматом с канцелярский лист, состоявшая из 8 или 12 страниц. Там было несколько статей. Точно не помню, но все политического характера с анализом нашего международного положения. Еще, кажется, были там какие-то прогнозы. Обратил внимание я на высокий уровень статей, отсутствие грамматических ошибок, стиль эрудированного автора. Сначала я аж обрадовался. Почуял дух борьбы, «дух вечной стихии».
Вот есть же люди, которые не сдаются, продолжают борьбу, есть еще несгибаемые. Кузич не интересовался, что я читаю, а я ему не объяснял. Но скоро радость сменилась испугом. А что, если найдут во время обыска? Ведь шмоны проводят что ни день у каждого на проходной при возвращении с работы. Каждый месяц, а то и чаще, когда мы на работе, переворачивают все на нарах, в тумбочках. Еще может кто-то увидеть и донести. Бумага и карандаш в зоне тоже были запрещены. Карали БУРом.
Если бы эта тетрадь попалась, то по почерку легко найти, кто писал, а с помощью дактилоскопии выявить и всех, кто читал. В спецчасти были отпечатки пальцев каждого узника. Отдал тетрадь Ивану и высказал свои мысли. Понравилось, но стоит ли так рисковать? Больше чем на 3 тысячи наших людей тут лишь несколько человек, которые имеют среднее образование, не считая священников и тех, кто может стать лидерами, возглавить в будущем борьбу более надежными методами. Если чекисты нападут на след и безжалостно уничтожат авторов, то утраты будут непоправимы. Иван сказал, что один образец замурован в угловом подъезде на каком-то этаже здания № 16, между Октябрьской площадью и техникумом. Этот дом как раз тогда строили. Журнал должен быть адресован будущим поколениям. Мне кажется, что на первой странице было какое-то название журнала. Думал, что авторы планировали выпускать его периодически, распространять между заключенными.
Я тогда почувствовал подспудно, что после проигранной борьбы в сражениях на какое-то время наступает депрессия, неверие в свои силы, но со временем это проходит. Так что ни человек, ни весь народ не сломлены духовно, не примирились с рабством, настает переломный момент, и борьба начинается снова, но уже с учетом новых обстоятельств, ошибок в прошлом, сменой методов.
Жизнь-борьба продолжается: кто одолеет кого, тот и сильнейший. Про это говорили два немецких полковника — начальники разведывательных школ, когда мы ночевали в какой-то тюрьме во Львове, по дороге из Видня до Киева. Такого мнения придерживался и профессор Антонович.
В концлагере тогда на меня подействовала гнетущая, незнакомая, необычная обстановка, тяжелая физическая работа, и не было даже времени, чтобы оглядеться, понять, приспособиться.
Иван познакомил меня с Михаилом Пилипчуком. Перед арестом он был членом Союза писателей Украины. Родом из Житомира или из области, разговаривал на красивом литературном языке, — значит, посадили, наверное, «за украинский буржуазный национализм». Его высокое национальное сознание, порядочность не вызывали у меня сомнений. Тогда он работал в какой-то конторе на строительстве или в отделе проектной конторы. Припоминаю, что у него болел желудок. Иногда я видел его в компании с Мироном Меленем, который тоже работал проектантом, только не знаю, по какой специальности. Иван Козак работал в лаборатории на строительстве в Горстрое, а Микола Юречко был там заместителем начальника. Вот и весь возможный авторский коллектив подпольного журнала. Михайло Пилипчук был на год-два старше меня, а Мелень и Юречко — моложе на 7-8 лет. Позднее мне пришло в голову, что некоторые статьи мог написать профессор Антонович. Микола Юречко оказался тогда лидером группы. После освобождения выехал в Тернополь. Я про него не знал ничего до 1992 года. В 1965 году мне «выпало счастье» познакомиться уже на воле с новой генерацией «фирмы Берии» в Норильске. Первым был Виталий Константинович Головин, который прибыл с Волыни. Аж не верилось, что это работник НКВД. Похож на нормального образованного культурного человека. После нескольких месяцев знакомства, разговоров на разные темы он куда-то выехал, а меня перехватил Леонид Иванович Майстренко. Оба говорили только по-русски. Одному и другому могло быть под 40 лет, но Головин был чуть моложе. Почти мои ровесники.
В 1966 году во время одной встречи Майстренко спросил, не попадал ли мне в руки в 4-м лаготделении в 1949 году подпольный журнал, написанный от руки. Один экземпляр его был замурован в стене в одном из подъездов жилого дома № 16 на Октябрьской площади — соседнего с корпусом Норильского технологического (индустриального) института. Интересовался, не знал ли я тогда Мирона Меленя. Я пояснил, что той зимой тяжело работал на земляных работах, голодал и весной чуть не умер от дистрофии. Мне было не до журналов. Кроме того, даже не было бумаги, чтобы скрутить самокрутку с махоркой. Узники подбирали кусочки бумаги от цементных мешков и прятали, чтобы надсмотрщики не нашли во время обысков. Про какие-нибудь чернила, ручку или даже карандаш в зоне не могло быть и речи. С Мироном Меленем я в лагере никогда не разговаривал, хотя с виду знал его.
Поверил ли мне Майстренко — не знаю, но больше не допытывался. Как могло в эту историю попасть мое имя — не могу догадаться: я имел дело только с Иваном Козаком и не доверять ему не мог, хотя на допросах следователи наугад могли назвать мою фамилию, а он мог подтвердить. Однако мог он про меня совсем не вспомнить. Позднее я узнал, что в 60-х годах Меленя судили вторично, и из-за этого были какие-то недоразумения в семье. Кого еще судили из его группы — не имел возможности выяснить. Подозревать кого-то или обвинять — это мне даже в голову не приходило. Люди боролись годами, жертвовали благополучием своим и родных, даже жизнью, и не все так могло выходить, как хотелось. Слишком силы были неравны.
Иногда думал встретиться с Юречко, Меленем, Козаком, но до 1986 года они наверняка были под постоянным наблюдением «товарищей», как и я, но для этого нужно было отыскать их адреса через паспортный стол, а там, как обычно, всегда сидели «их» люди и могли фиксировать, кто кем интересуется. Телефоны наверняка прослушивались. В 1990 году узнал, что Иван Козак трагически погиб в своем селе несколько лет тому назад. С ним я всегда вел откровенные разговоры. Между нами никогда не было тайн. То же самое и с Пилипчуком. Микола Юречко и Мирон Мелень ставили себя чуть выше над остальными. В лагере такое поведение могло быть оправдано до какой-то степени, потому что за каждым из наших с образованием следили очень пристально — не собирают ли других вокруг себя?
Были ли написаны другие номера подпольного журнала и как относились ко мне члены редакции, я не расспрашивал никого. Возможно, что это моя перестраховка. Не доверять мне не могли. Дружеские отношения с Козаком, Пилипчуком, Юречко в будущем даже улучшились.
Бригадиром бетонщиков в Горстрое был бывший моряк — капитан Морфлота Алексей Петрович Болтушкин. <...> Всегда веселый, общительный, никогда никому не грубил, поэтому все его уважали. Высокий, до 190 см, крепкий, лет 35. В Ленинграде остались жена и дети. Она писала в письме, что скоро удастся его освободить. Никто верить не хотел во что-либо подобное, но он не терял надежды. Наверное, дело было легким — какое-нибудь недоразумение или поклеп в борьбе за место. В России не так судили, как на Украине: там российских буржуазных националистов не было. И вот пришла телеграмма от жены, что на днях его выпустят. Она вылетает за ним и везет особое постановление на его освобождение. Уже был, кажется, июнь, грело солнце, на равнинах снега почти не осталось. Алексей веселый ходил среди бригадиров, знакомых и делился своей радостью. В обеденный перерыв подошел к воротам, которые соединяли нашу строительную зону с женской. Через те ворота могло проходить вольное начальство Горстроя или надзиратели. В будке всегда дежурил кто-то из конвоя. Константин подошел и попросил, чтобы позвали из женской зоны кого-то из его родных или знакомых из Ленинграда. Из будки вышел какой-то низенький чернявый ефрейтор или лейтенант и сразу к нему: «Уходи, а то стрелять буду!» Болтушкин показал ему телеграмму, но тот не хотел слушать. Алексей понял, что попал на тупого дурня, сказал ему какой-то «комплимент» по-русски, повернулся и пошел на дорогу. Тот выбежал из-за ворот, вытащил наган и выстрелил несколько раз Болтушкину в спину. Это произошло на глазах у нескольких знакомых, которые с дороги и с близкого расстояния все видели.
Через несколько дней прилетела жена с решением суда об освобождении или помиловании. Ей показали протокол медицинской экспертизы, где значилось, что человек умер от сердечного приступа. Протокол подписала главный врач норильских лагерей Беспалова. О ней сообщает Евгений Грицяк в своих воспоминаниях о событиях 1953 года.
В Норильске все в лагерях слышали про то, что Беспалова считала себя прежде всего чекистом, а затем врачом. Внешностью, поведением, отношением к людям — это была настоящая садистка, и даже среди чекистов не все могли сравниться с нею в ненависти, хамском, жестоком отношении к узникам. Не знаю, что было у нее общего со званием врача. В июле 1969 года после перенесенного инфаркта я отдыхал в городском профилактории «Заполярник» (правильно — «Валек». — А.М.), где она работала заведующей. Не изменилась. Курила как паровоз. Семьи у нее, наверное, не было и не могло быть. В профилактории медработники рассказывали, что ни один пикник с выездом на природу, которые часто практиковало партийное начальство города, не обходился без Беспаловой. Когда напивались до беспамятства, персональные водители и другие «придворные слуги» закидывали их в машины и развозили по домам. Ее городское начальство всегда оберегало, не давало критиковать и держало на руководящей должности.
Летом 1953 года приезжал в наш лагерь во время забастовки заместитель Генерального прокурора СССР Вавилов. Перед ним ставили вопрос о расследовании обстоятельств смерти Болтушкина и ответственности Беспаловой как главного врача управления лагерей. Что-то пообещали, но ничего не выполнили: Беспалова еще была им нужна.
Не было никогда в Норильске куреня УПА. В сентябре 1952 года привезли из Караганды этап узников, в основном наших, из Западной Украины, и они перевернули все вверх дном не только в норильских лагерях, но и во всей большевистской концлагерной системе. Среди карагандинцев нашлась группа отчаянных смельчаков, которые не побоялись подняться, встать во главе заключенных в лагерях Норильска, возвратить им чувство человеческого достоинства и повести на борьбу за свои права. Это не была даже группа, а были всего единицы. В нашем, 4-м лаготделении все взял на себя Евгений Грицяк, который прибыл из Караганды. Он фактически стал лидером весной 1953 года, а до сентября 1952 года мы про него ничего не знали.
Все карагандинцы, которые прибыли к нам, с первого дня были заряжены на борьбу: рабское чувство покорности скинули с себя раньше. Десятилетия позднее я не слышал нигде воспоминаний про те события, даже в радиопередачах из-за «бугра». Но осенью 1990 года впервые прочел в журнале «Сучаснiсть» статью Данилы Шумука про лето 1953 года в Норильске, его воспоминания «Пережите i передумане», и неожиданно встретил самого Евгения Грицяка, взял у него, точнее, выцыганил его «Короткий запис спогодiв. Исторiя Норильского повстаня». Он отдал мне с дарственной надписью для Ирины Каминской — Христи за ее позицию, то есть для той самой Христи, которая 16 и 17 сентября 1947 года сопровождала меня из леса под Корманичами близ Перемышля, далее поездом аж до Зеленой Гуры перед польско-чехословацкой границей. Наша неожиданная встреча состоялась 30 сентября 1990 года в Чикаго.
Вот что я писал про приезд карагандинцев в черновиках своих воспоминаний 26 апреля 1987 года:
«В 1950 или 1951 году по Западной Украине прокатилась снова волна массовых арестов, в основном среди студентов Львова, Тернополя и Ивано-Франковска. Часть со сроком 25 лет выслали в Караганду, где тоже было много особлагов. Там издевательства над узниками и произвол были еще хуже, чем в Норильске. Студенты за несколько месяцев навели порядок: часть сексотов и тех, кто издевался над заключенными, перебили, а остальные удрали из лагерей. Напомнили узникам, что они люди и могут и должны отстаивать свое достоинство, права даже в тюрьме.
В Москве, в ГУЛАГе, случилась паника. Решили непокорных из Караганды разослать по наихудшим лагерям Крайнего Севера и Сибири. Летом 1952 года в Норильск прибыло 264 бандеровца из Караганды. Почему-то эта цифра осталась в памяти, а не другие. Сталин и Берия в Москве забыли, что стремление к свободе у живых людей — заразная болезнь. В лагерях Норильска, куда прибыли карагандинцы, началось то же, что и в Караганде. Утром зэки вставали и прежде всего интересовались, какого сексота или бандюгу-бригадира нашли мертвым».
После того как я прочитал «Краткую запись воспоминаний» Евгения Грицяка, увидел, что не всегда можно полагаться на свою память. Он пишет, что в Норильск 8 сентября 1952 года прибыло 1200 узников из Караганды: 350 человек — в 5-ю зону и столько же в нашу, 4-ю зону. Число «264» я взял, должно быть, у Михаила Дзикевича, который работал тогда картотетчиком в медсанчасти (столько могли передать санкарт после прибытия первой партии этапа). Уже, наверное, не удастся уточнить, сколько было на самом деле. Еще от 150 до 200 отправили на Медвежку в лагерную зону, которая обслуживала рудник открытых работ (по данным Романа Панчишина из села Хоросно на Львовщине). Евгений не пишет, кто эти заключенные и правда ли было среди них много студентов, как я думал, или был такой же контингент, как у нас. Только они приехали, как вся зона зашевелилась, ожила, люди начали поднимать головы. Нашлись земляки, знакомые с воли, родные.
Первые дни все жили рассказами о том, как в Караганде перебили стукачей, всяких бандитов, которые издевались над заключенными, как заставили некоторых убегать за колючую проволоку.
У нас началось с того, что за посылками, которые получали узники с воли от родных, начали ходить не бригадир с нарядчиком и еще кем-нибудь из блатных, как раньше, а ее получатель под охраной друзей. Цензор вынужден был отдавать все, что пришло. До того времени люди не рады были своим посылкам.
Бригадиры перестали брать дань с узников, обкрадывать их в еде. Притихли стукачи, некоторые поубегали за зону. В БУРе не стало бригадира, и туда перестали сажать. БУРа уже никто не боялся. Муханов и Скотников удрали, а про Сикорского я рассказал выше.
На Медвежке литовцы убили своего земляка-нарядчика, который сотрудничал с администрацией и жестоко обходился с узниками, а наши за такое же самое поведение расправились с Ярославом Дорошем, родом из села Хоросно, Щирецкого района, Львовской области. Кроме того, Дорош еще в 1942 году создал вооруженную преступную группу и под маркой подполья, а позднее УПА грабил у людей скот и другое добро в окрестных селах. Свою деятельность продолжал и после прихода большевиков. В 1946 году Дорош перебрался во Львов. Ходили слухи, что сотрудничал с НКВД. В 1947 или 1948 году его арестовали, осудили на 10 лет и отправили в Норильск. Сначала был в 4-й зоне, а в 1950 году его перевели на Медвежку и тут сразу поставили бригадиром. Наши заключенные избегали встречи с ним, даже знакомые с воли. (Про это рассказал мне Роман Панчишин — Галушка из сотни УПА Дира, односельчанин Дороша).
В Горстрое пригрозили или даже побили начальников строительных работ — Григория Исаевича Рудминского и Попова. Первый, бывший начальник концлагеря на трассе Москва—Минск, был хитрющим человеком, сразу окружил себя нашими хлопцами — дневальным, инструментальщиком и другими, сменив отношение к рабочим. Раньше они закрывали наряды вольнонаемным за взятки, чтобы те больше зарабатывали, а бригадам заключенных уменьшали объемы выполненных работ. Попов же сохранил свою ненависть к нашим.
На улице Мончегорской на пересечении с улицей Пушкина строили тогда жилой дом. За работу узникам платили очень мало — придумали какую-то причину. Тогда начальником Горстроя был партийный Георгий Максимилианович Муравьев. Шла борьба за экономию фондов за счет зарплаты заключенных. Кажется, половину, если не больше, денег расходовали на содержание конвоя, лагерной охраны и администрации. Были установлены государственные нормы.
Однажды в конце смены, когда люди собрались на вахте, чтобы идти в лагерь под конвоем, в этом доме сгорели два еще не законченных подъезда. На другой день расплатились со всеми рабочими-лагерниками. Никакого уголовного дела по факту пожара не возбудили.
Удивительно, что в службу электриков не перешел ни один из карагандинцев. Их всех раскидали по бригадам землекопов, бетонщиков — на самые тяжелые физические работы. Не было их среди сантехников, столяров, слесарей.
Норильский комбинат — это было отдельное княжество. Для местных партийных царьков законы не существовали как в отношении к узникам, так и к своим подчиненным в погонах или на руководящих должностях в администрации или на производстве. Приведу один пример. Директором комбината был некий Зверев. Весной 1952 года он решил пройти со своим окружением, которое состояло более чем из 10 человек, и с особой охраной по территории Горстроя.
Увидел туалет. Это была деревянная загородка с трех сторон, длиной до десяти метров и не больше двух в ширину, на четырех столбах высотой около метра от земли. Четвертая, открытая, стена — торцевая, без дверей, служила входом. Перед туалетом — дощатые сходни. Целую зиму снизу не вычищали. Зверев спрашивает Муравьева, что это такое. Тот стал пояснять, что зимой все замерзает и нарушений санитарных норм никаких нет. Начинается весна, и на днях тут вычистят. Зверев выслушал важно и говорит: «Если бы так хорошо разбирался в строительстве, как в г..., из тебя вышел бы неплохой инженер». Все хором расхохотались, Муравьев тоже. Зверев, довольный, пошел дальше осматривать строительство, а за ним табуном все начальники, даже работники.
Позднее Зверев переехал в Красноярск на более высокую должность, а при Хрущеве его сняли — обвинили в диктаторских замашках и культе личности.
Другим царьком на комбинате, но уже по линии НКВД был генерал Семенов. Он через две-три недели после прибытия карагандинцев ввел еще более жесткий режим во всех лагерях Норильска. У нас после ужина на дверях каждой секции барака начали вешать здоровенные замки, закрывали на ключ, а около дверей ставили огромные бочки-параши. Мы это называли «заботой партии и правительства». Это было удобно, особенно зимой, когда на дворе за 40 градусов мороза да еще и ветер, пурга. Тогда по радио что ни день можно было услышать про политику мира и дружбы между народами всего мира, которую неустанно проводил Советский Союз. А у нас узники шутили: «Да здравствует политика мира и бочка в коридоре!»
Стали проводить чаще обыски каждого на вахте при входе в зону, в секциях. Приходили с работы, а на нарах все перевернуто. Хуже всех был надзиратель Бейнер, о котором вспоминает Грицяк. Таких озверелых типов редко можно встретить. Говорили, что он латыш, но латыши возражали. По-русски говорил свободно, без акцента. Высокий светлый блондин, худощавый, с выступающими скулами, глаза какие-то зеленоватые, садистский взгляд, как у собаки, которая хочет на кого-то накинуться. Еще был один надсмотрщик, похожий на него, но совсем противоположного поведения. Бейнер во время обыска перекидывал все на нарах, скидывал на пол, заглядывал между досок в каждую щель, выкидывал все из тумбочек — искал ножи, даже иголки.
Запомнился еще один надзиратель — высокий чернявый, всегда спокойный. Во время
обыска поднял у Петра Ворошилова матрац в выходной день и на нарах между
досками нашел небольшой самодельный ножик. Показал Петру и посоветовал лучше
спрятать или выкинуть.
Приблизительно в то же время появился у нас новый надзиратель — Иван Турбин с
Кубани. Любил кричать, толкать, но хлопцы говорили, что он не такой вредный, как
выглядит. Это у него так — для виду. Как-то вечером при выходе из Горстроя,
перед вахтой, он взял какой-то сломанный черенок от лопаты, ходил и толкал
зэков в спину, крича, чтобы быстрее становились пятерками и шли к выходу. Было
темно, лампы светили только над воротами. Я подошел к нему и сказал:
— Слушай, начальник, ты так толкаешь людей, как скотину, еще и покрикиваешь. Не приходит на ум, что тебя может кто-то раз так толкнуть, засыпать снегом, а завтра будут искать с собаками? Ты один, а нас тысяча.
— Я ж никого не ударил, — сказал он мне и вышел из толпы.
На другой день он зашел в здание, где я работал. Поздоровался и сказал мне:
— А вы вчера правильно мне сделали замечание. У меня такая дурная привычка покричать, но я еще никогда никому зла не сделал. Надо быть осторожным — мало ли что кому в голову стукнет.
Удивило, что он меня нашел. Мы с ним раньше встречались в лагере, в Горстрое, но нас ведь несколько тысяч. Никогда с ним раньше не разговаривал. За то, что я сделал ему замечание, у меня могли быть неприятности. Другой мог нажаловаться, что я ему пригрозил. В будущем Турбин оказался едва ли не самым человечным среди надзирателей. Погиб трагически в 1957 году. Жил в коммунальной квартире по соседству с каким-то бывшим зэком, которому было уже за 50 лет. К зэку приходила 13-летняя девочка. Турбин сообщил об этом в милицию. Старик зарубил его топором.
***
Люди перестали бояться какого-либо начальника. Работали нормально — не отказывались, но требовали нормальной оплаты, особенно землекопы. До лета 1952 года много узников голодало, потому что зарплаты не хватало, чтобы наесться, а тяжелая физическая работа на морозе истощала. Некоторые с признаками дистрофии попадали даже в ОП, хотя и не в таком безнадежном состоянии, как весной 1949 года. После приезда карагандинцев сменилось отношение к узникам на всех уровнях. Начали даже приходить кое-кому письма от родных с воли, разумеется через цензуру. Больных на работу не выводили, даже если лимит освобождений был исчерпан, хотя это зависело прежде всего от врачей.
P.S. Продолжение воспоминаний Ивана Кривуцкого читайте в 7-м томе издания «О времени, о Норильске, о себе...». В главах о восстании летом 1953 года он нередко ссылается на книгу Е.Грицяка, что-то уточняет, с чем-то спорит или соглашается. Вот почему рассказы Е.Грицяка и И.Кривуцкого будут опубликованы в одном томе.
«За Полярним колом», «Духовна вiсь»,
Львiв—Полтава, 2001 год.
Перевод с украинского языка А.Макаровой
Норильская каторжанка
На оглавление "О времени, о Норильске, о себе..."