Анатолий Баканичев: «…я каждый день поражался одному: как много может перенести человек!»
Я всегда останавливаюсь здесь на улице Герцена, на углу старого здания Московского государственного университета, где учился бедный изгнанник России и создатель знаменитых журналов «Полярная звезда» и «Колокол». Мне становится приятно, но и грустно при воспоминании о моей короткой и счастливой молодости. Прошло столько лет, а я так хорошо помню эти два месяца, эти шестьдесят дней, когда я дышал воздухом залов и аудиторий, в которых мне каждое место казалось знаменитым... Конец августа 1939 года. Я и двое юношей, с которыми я только что познакомился при чтении недавно вывешенного списка студентов, принятых на первый курс биологического факультета, стоим на этом углу... День солнечный, безветренный, теплый.
Я не задумывался тогда, что в мире, как и при Герцене, не затихает борьба между добром и злом, что я тоже могу быть вовлечен в водоворот событий... Я не знал тогда, что мне придется стать очевидцем буйства зла в середине XX века...
...Газеты сообщали, что 1 сентября 1939 года гитлеровская Германия напала на Польшу, а 2 сентября Англия и Франция, выполняя свои обязательства перед Польшей, объявили войну Германии. Это было начало Второй мировой войны. Учиться нам долго не пришлось: через месяц все ребята получили повестки из Краснопресненского военкомата. Нам объявили, что мы призываемся в Красную Армию. По этому поводу в Большой Коммунистической аудитории был устроен митинг.
В конце октября меня известили, что 2 ноября я должен явиться в военкомат с вещами. До Курского вокзала меня провожал мой двоюродный брат. Он был на год моложе меня и заканчивал десятилетку. Я его видел в последний раз: в 1941 году он погиб в боях под Москвой. Поезд привез нас в г.Горький. Наш 278-й стрелковый полк 17-й стрелковой дивизии больше чем наполовину состоял из бывших московских студентов. До призыва у меня было представление о нашей армии как о чем-то очень разумно организованном, но я был очень поражен никому не нужной солдатской муштрой. На строевую подготовку в день отводилось не менее 3-4 часов, до одурения продолжались тренировки с винтовкой образца 1898 года. Совершенно не изучалась военная техника возможного противника. Почти за два года службы я не узнал практически ничего нового. Но если с учебой дело обстояло плохо, то армия дала мне физическую закалку, без которой я не мог бы вынести последующих злоключений.
В конце 1939 года началась советско-финляндская война. Многих из нас перевели в 771-й стрелковый полк нашей же 17-й стрелковой дивизии. Но воевать нам не пришлось — в марте 1940 года с Финляндией было заключено перемирие. В мае полк был переброшен в Гороховецкие лагеря, а оттуда на запад. 22 июня 1941 года мы встретили в окрестностях белорусского города Лида. В 4 часа утра был обстрелян автомобиль нашего полка, ехавший из Гродно. Командир полка приказал срочно сдать на склад все учебное оружие и получить боевое. Каждому бойцу было выдано по 15 патронов. Разобщенность командования, внезапные бомбардировки немецкой авиацией складов с боеприпасами еще более усугубили положение наших войск...
С начала войны я потерял ориентацию о положении на фронте. Если в мирное время были часты политинформации, то теперь они прекратились. Последнюю газету я прочитал еще до войны, радио у нас в роте не было, а политрук, ссылаясь на болезнь сердца, пристроился в обозе. Что происходило в мире, в нашей стране, на фронте? Никто толком ничего не знал. Ходили разные слухи: наши войска сдерживают немцев на границе, наша авиация бомбит Берлин…
Ночью мы сделали большой бросок и вышли к Неману. Перебравшись на другой берег, сразу тронулись дальше. Несколько раз мы меняли направление. К утру мы прекращали движение, окапывались, выставляли посты. Спали прямо в окопах, над нашими головами непрерывно летали немецкие самолеты.
Ходьба за продовольствием в деревни была небезопасной: было несколько случаев, когда наших красноармейцев убивали из-за угла. Был зачитан приказ, запрещающий появляться в деревнях поодиночке, так как немцы забросили в тыл диверсантов. Это создало в полку состояние постоянной внутренней опасности.
Скрытные переходы, бомбежки немцев, добывание еды и отсутствие информации о положении дел в стране не прибавляли хорошего настроения. Однажды снаряд разорвался впереди меня, я почувствовал удар осколков по каске, и что-то теплое потекло по рукам. Помкомвзвода Афанасьев, увидев, что я ранен, приказал сдать винтовку в обоз и отправиться в санчасть. Санитары довольно быстро наложили повязки, подвесив правую руку бинтом к шее. А о том, что в моем теле осталось несколько осколков от немецкого снаряда, я узнал уже много лет спустя после войны. День-два я маневрировал с санчастью, пока мы не узнали, что находимся в окружении немецких войск.
Приказ для тех, кто может стоять на ногах, звучал так: разбиться на группы по два-три человека и пробиваться к своим на восток. Тяжелораненые остались в повозках с санитарами. Выход из окружения был мучительным и долгим... Он закончился немецким пленом, концлагерем, побегом из него — неудачным... Снова концлагерь... Снова побег, теперь уже удачный... Встреча с англо-американскими войсками и наконец — победа! Я встретил ее в Германии и стал искать своих...
...В Целле я находился приблизительно с месяц, затем нас отправили в Фаллинбостель, где находился лагерь по репатриации советских граждан. Прежде в этих бараках был какой-то гитлеровский лагерь, теперь здесь находилось несколько тысяч человек. Здесь я впервые увидел послевоенных советских офицеров, многие были фронтовики, и грудь их была увешана орденами и медалями, а на плечах, что мне особенно бросилось в глаза, были погоны. В соответствии с договоренностью с союзниками они ведали вопросами о репатриации. В лагере было довольно хорошее питание, в основном консервы. Жили все по комнатам. В проходной лагеря стояли английские часовые, но проход был свободен. Никакой агитации, кроме распространяемых в лагере советских газет, не велось. Составлялись списки по 25 человек и несколько раз в неделю производились отправки людей в советскую зону оккупации Германии. Мне пришлось также ждать своей очереди. Наконец я оказался на одном из студебекеров. К обеду колонна прибыла в город Люнебург (километров 30 от Гамбурга). Нас разместили в пятиэтажном здании, где во время войны размещались офицеры вермахта. Просторные и чистые комнаты, в каждой стояло по нескольку коек. Полы в них были натерты воском. Зеркала всюду: в комнатах, коридорах, туалетах. За пять дней англичане произвели у нас дезинсекцию, распыляя у каждого под одеждой какой-то порошок. Никаких обысков англичане не производили, хотя здесь было немало людей, которые с собой тащили не по одному туго набитому чемодану.
В середине лета 1945 года колонна, впереди которой ехали английские офицеры, тронулась на восток. Переехали понтонный мост на Эльбе, остановились у пограничной будки. Два советских офицера подходили к машине, просили сейчас же сдать огнестрельное оружие. Но такого не находилось. Проехали еще километра три, остановились на шоссе. Всем было приказано построиться. Английский переводчик объявил: «С настоящего времени вы переходите в распоряжение советского командования, и английские власти больше никакой ответственности за вас не несут». Нас было порядка 3 тысяч человек. Откуда-то появилась конная охрана, которая окружила построившихся. Советский офицер ждал отъезда английской автоколонны.
Военные, переодетые в гражданское, стали ходить по рядам и отбирать среди нас каких-то людей. Это сильно напомнило мне начало моего плена, когда немцы точно так же ходили по рядам и отбирали евреев. Здесь искали власовцев и других «изменников» Родины. Отсортированных куда-то отправили. Офицер НКВД объявил, что мы будем идти километров 200 пешком к Берлину. День был очень жаркий, и скоро в придорожные канавы полетели чемоданы и сумки. Первые два-три дня питались за счет запасов, полученных еще в английской зоне оккупации. Но потом репатриируемые потребовали, чтобы остановки делали вблизи крестьянских буртов с картошкой. При объявлении о ночлеге мы бежали к буртам, набирали картошки и разжигали костры, чтобы ее сварить. Однажды остановились на территории воинской части. Здесь следователи НКВД произвели подробный допрос и регистрацию каждого. Впервые за время похода нам выдали по полкило хлеба и по черпаку супа. Утром на деревьях увидели повешенными трех или четырех человек из числа репатриированных. Самоубийство это или нет — узнать не удалось. При движении на восток все чаще стали забирать людей в воинские части, мимо которых мы проходили. Недалеко от города Нойе-Стрелиц в одну из таких частей попал и я.
Весь трудовой день в нашей части был разбит пополам: полдня мы занимались военной подготовкой, а полдня строили для жилья землянки. Военная подготовка включала в себя строевую подготовку, тактические занятия и политзанятия — этим я занимался еще в кадровой армии до войны. Разница была в том, что до войны у меня в руках была винтовка образца 1898 года, здесь у нас всех в руках были палки в полтора метра. Обмундирования армейского не было. Через несколько дней я заболел. Заключение врача было: сыпной тиф.
Я долго провалялся в госпитале, потом меня оставили здесь работать, а затем снова направили в лагерь по репатриации. После допросов и проверок каждому выдавалась справка с указанием места жительства — она служила основанием для выдачи паспорта. Меня спросили, куда я еду. И тут выяснилось, что в Москву, где учился и где живут родители, мне ехать нельзя! Назвал Можайск...
В середине октября 1945 года эшелон с тысячью репатриированных отправился в путь. Я уже слышал, что работники НКВД в Бресте у репатриированных отбирают документы, а их самих отправляют в Воркуту, Караганду на лесозаготовки и другие работы... Мы проехали Одер, и в Польше эшелон резко повернул на север. К нашему эшелону подбегали десятки полураздетых людей, среди которых было много детей. Они протягивали руки и кричали: «Брод... брот... брот!..» Нам самим на дорогу было выдано по нескольку сухарей на день, но большинство репатриированных при виде этой страшной картины, сами испытавшие голод, бросали из вагона сухари. Наконец в первой декаде ноября 1945 года эшелон прибыл на станцию Брест. Нам было приказано выйти с вещами из вагонов и построиться. Военные начали с края строя проверять у репатриированных документы и отбирать их. Я стоял где-то в середине с москвичом, с которым познакомился в дороге. Незаметно мы по строю перешли к другому краю и, выбрав подходящий момент, быстро перескочили в один из товарных вагонов, где ехали семейные. Позже мы пересели в поезд «Брест—Смоленск».
Мы ехали и молча смотрели в окно... Нам, бывшим солдатам, у которых в кармане нет ни билета, ни денег, но, к счастью, в рюкзаке есть несколько сухарей и справка с указанием придуманного места жительства, теперь, как ворам, приходится пробираться домой в родной стране, за которую мы воевали... Не доехав остановки три до Смоленска, сошли. Лишь поздно ночью, когда один товарный состав немного замедлил свой ход, мы вскочили на подножку, затем перебрались в открытый вагон, который на полметра был недогружен. Почти до головы зарылись в уголь. Это немного помогало, особенно от ветра, но тело все равно коченело. Приходилось непрерывно двигать телом, руками и ногами: способ хорошо проверен во время плена. Так мы проехали всю ночь. На первой же остановке решили сойти, а то и не поднимешься из угля. Это была Вязьма. Вечером на станции остановился эшелон с демобилизованными солдатами. Мы подошли к одному из вагонов и попросили разрешения доехать до Москвы.
В Филях я попрощался с приятелем. Неужели я в Москве? Вот и мой дом. Дверь открыла соседка по коммунальной квартире, затем вышли сестра, отец... Здесь все, казалось, было по-старому... Скоро с работы пришла мать, у нее от радости стояли слезы в глазах. Когда немцы в 1941 году подошли к столице, отец вступил в партию. Всю войну моя семья оставалась в Москве. Однажды бомба упала у нас во дворе, и взрывной волной были выбиты стекла в окне нашей комнаты.
Дня через два после моего приезда в Москву я пришел в отдел НКВД на Шаболовке для получения паспорта. Здесь взяли мою справку, автобиографию и дней через пять велели прийти со справкой из домоуправления.
Как-то к нам по рекомендации партийной организации завода «Красный пролетарий» на квартиру пришла журналистка газеты «Известия» Татьяна Тэсс. Отец работал на заводе еще до революции при Бромлее и считался ветераном. Журналистке нужно было написать статью о жизни рабочих завода. Отец познакомил гостью со своей семьей. Я сидел в углу, и отец обо мне либо забыл, либо пропустил умышленно. «А кто это?» — повернувшись ко мне, спросила журналистка. «Это мой сын», — ответил отец. «А чем вы занимаетесь?» — спросила журналистка. «Он пока ничем не занимается, он только что вернулся из плена», — ответил мой отец. Татьяна Тэсс приходила к нам и позже, когда я уже учился в Тимирязевской сельскохозяйственной академии и когда за мной уже шла слежка органов МГБ. Она сделала семейный снимок. В газете «Известия» появилась ее большая статья под заголовком «На московском заводе» (30.08.47 г.), но еще раньше в газете «Двигатель» завода «Красный пролетарий» были опубликованы и наша семейная фотография, и статья под названием «Счастливая семья» (27.08.47 г.). В статье говорилось: «Семья Баканичевых принадлежит именно к таким счастливым семьям, каких в Советском Союзе многие тысячи».
Семья Баканичевых. Слева направо: мама Ирина Ивановна,
Анатолий, отец Ефим Кондратьевич, сестры Мария и Клавдия.
Семья собралась вместе после возвращения из плена Анатолия
Как старейшему рабочему завода, отцу часто приходилось выступать на торжественных собраниях, в местной газете. В газете «Двигатель» было опубликовано стихотворение «Великий творец нашей жизни», где воспевался «отец наш родной великий Сталин». Стихотворение было подписано рабочими «Красного пролетария», в том числе и моим отцом. Эти статьи и выступления в основном строились на сравнении с 1913 годом, с тем, что у нас было при царе и что сейчас. Когда я говорил отцу, что многое в его выступлениях вранье, то он спрашивал: «А что именно?» Я, например, напоминал ему, что квалифицированные рабочие при Бромлее оплачивались лучше, чем у нас до войны, продукты в 1913 году стоили дешевле, чем у нас до войны и даже в 1928-м. Отец этого не отрицал: «Вот принесут писульку из парткома, и попробуй откажись выступить!» При этом в семье отца считали правдивым человеком, мы знали, что он одинаково не любил Николая II и Сталина.
...Через пять дней я пришел со справкой в НКВД на Шаболовку. Начальник взял справку и сказал, чтобы я пришел через неделю. Через неделю все повторилось... Начальник спрашивал что-нибудь из моей биографии, а затем отправлял меня опять домой на неделю. Так продолжалось более месяца. Однажды я заявил начальнику НКВД, что сижу на шее у отца, у меня нет ни продовольственной карточки, ни денег. Он ответил, что об этом надо было думать до плена. Наконец через полтора месяца паспорт мне выдали. Я появился в здании Московского университета, где шесть лет назад при проводах в Красную Армию нам устроили в Большой Коммунистической аудитории торжества и где ректор заверил нас, что наши места здесь бронируются. Я написал биографию и заявление о приеме в вуз. Ответ на мое заявление был отрицательный, резолюция гласила: «За отсутствием мест отказать».
В середине января 1946 года я поступил на подготовительный факультет нефтяного института имени И.М.Губкина. Больше приема никуда не было, а здесь выдавалась полная продовольственная карточка, что тогда было немаловажно. Месяца через два-три я получил открытку, где мне предлагалось явиться в отдел МВД района, в котором я жил. Здесь мне предложили работать в органах. Я отказался.
В июне 1946 года я сдал экзамены и был зачислен студентом на первый курс технологического факультета нефтяного института, но учиться там не стал, однако мечту поступить в Тимирязевскую сельскохозяйственную академию не оставил. С довольно хорошими оценками я был зачислен студентом первого курса агрохимического факультета академии и начал учиться здесь. В начале осени 1947 год а я снова получил открытку, на сей раз в МГБ по метро, где мне предложили стать их сотрудником. И опять я отказался. Лейтенант меня отпустил с просьбой серьезно об этом подумать. Я уже не помню, сколько раз меня вызывал лейтенант. В полной мере я испытал на себе методы нажима и угроз. Однажды, получив открытку, я не явился в МГБ. Через несколько дней, вернувшись домой из академии, я застал ожидающего меня сотрудника МГБ. Он предложил мне следовать за ним. Сотрудник доставил меня в МГБ по метро. Лейтенант встретил меня недружелюбно, он был недоволен моим «упорством» и категорически потребовал, чтобы я согласился работать в МГБ. Я снова категорически отказался. Потом были встречи с его начальниками, довольно резкие, но и они окончились тем же.
Баканичев Анатолий в селе Глазово. 1947 г.
Обо всем происшедшем я рассказал только своему другу по академии Жене Макаревичу. Он постарался успокоить меня, а я опасался, что теперь меня могут выслать или посадить. Мне даже казалось, что в академии за мной кто-то следит. В разговорах, особенно на политические темы, я был крайне осторожен. Как-то вечером, вернувшись с занятий, я увидел сидящего за столом с родителями Огурцова. Мы обнялись. С 1941 по 1943 год мы с ним находились в лагере Штайерберг, одно время даже жили в одной комнате. Разговорились. Огурцов только недавно вернулся в Москву: после плена прямо с поезда его направили на лесозаготовки куда-то в Коми АССР. Теперь в Москве он, как и до войны, работал преподавателем в ремесленном училище при автозаводе имени И.В.Сталина. Вскоре он встал и попросил проводить его до трамвая. На улице Огурцов прямо мне сказал, что его уже недели две таскают в МГБ, по нескольку часов там держат, производя расспросы обо мне. А сейчас специально подослали, чтобы узнать мое настроение. Огурцов просил никому об этом разговоре ничего не говорить. Я обещал, и мы расстались. Спустя несколько недель меня часа два напрасно ожидал Павел Борченков — не дождался и попросил сестру, чтобы я сам к нему срочно заехал в парикмахерскую на Ильинке. В парикмахерской Борченков завел меня в отдельную комнатушку и сказал, что и его уже несколько недель обо мне расспрашивают в МГБ по метро. Он опасается, что его арестуют. Я его успокоил как мог.
19 февраля 1948 года в Тимирязевской академии у нас целый день были практические занятия по органической химии. Занятия вел Вильямс (брат известного ученого В.Р.Вильямса). К концу занятий он подошел и сказал, что меня в коридоре ожидает какой-то человек. Это был работник спецотдела. Он попросил следовать за ним. В самом спецотделе кроме начальника были двое незнакомых мужчин в кожаных пальто. Один из них попросил предъявить документы, а потом вынул из нагрудного кармана распечатанный конверт. Это был ордер на мой арест с санкцией прокурора. Через пару минут я уже сидел в машине. Работники Министерства государственной безопасности привели меня на второй этаж серого здания МГБ по метро. Здесь тщательно обшарили мои карманы, отобрали все, что там было, и составили ведомость всего изъятого. Подписать ее я отказался, потому что в ведомость не включили авторучку и деньги. «Она тебе больше не пригодится», — сказал младший. Старший дополнил ведомость, и я расписался. Затем меня доставили в подземную тюрьму Белорусского вокзала. На допросы меня водили из подвала вокзала через часть Белорусской площади к метро и на второй этаж в «департамент» начальника МГБ по метро подполковника Давыдова. В камере, в которую я попал, находилось человек двадцать. Нары были одноэтажные, поэтому половина заключенных спали на полу.
На допросах следователь после ответа на мой вопрос дополнительно расспрашивал меня, многое не понимая. Занося ответ в протокол, долго думал над каждым словом и предложением, иногда уходил на час или два, иногда подолгу курил. Написав полстранички или в лучшем случае страничку, он отправлял меня в камеру до следующего вызова. Иногда я молча сидел часа три лицом к стене в кабинете следователя, потом меня отправляли в камеру. Однажды на допросе следователь, откинувшись на спинку кресла, сказал: «А теперь, Баканичев, расскажи о своих преступлениях! При каких обстоятельствах, как и когда тебя завербовала американская разведка? Нам все известно». Наконец я понял, какое же обвинение против меня выдвинуто. Поиски во мне «духа» американского шпиона продолжались несколько дней. Но не было ни одного показания, что я хотя бы встречался с американцами. Потом следователь вручил мне для подписи предварительное обвинение. Там говорилось, что Баканичев тогда-то и там-то попал в плен и, «находясь в плену, вступил в преступную связь с немецкими захватчиками, вел фашистскую пропаганду, уговаривал военнопленных не бежать из лагеря, участвовал в избиениях военнопленных». «Признаешь ли ты себя виновным в предъявленных обвинениях?» — спросил следователь. «Нет». Обвинение изменили, и следствие продолжилось.
На первом же допросе после предъявления обвинения мне дали протокол для подписи. Прочитав, я подписывать отказался: «Там написано то, что я не говорил. Если не можете излагать мои ответы, пишите только вопросы, а ответы письменно я буду излагать сам». В ответ на это следователь грубо толкнул меня, сорвал с меня очки и, разорвав лист протокола, отправил меня в камеру.
Далее следствие продолжалось в таком же духе: следователь регистрировал лишь те факты, которые, по его мнению, могли подкрепить выдвинутое обвинение. Но наконец пришло время, когда следователь дал мне материалы следствия для ознакомления. Я прочитал их, но отказался от подписи. Потом письменно изложил прокурору свои претензии.
Конечно, я и тогда хорошо понимал, что следствие и военный трибунал — это формальные процедуры. Моя судьба была еще раньше решена в кабинете начальника МГБ по метро подполковника Давыдова.
22 мая 1948 года на Белорусской площади под усиленной охраной меня посадили в машину. Она сделала несколько поворотов на улицах Москвы, а затем в нее был помещен еще один заключенный. Это был немец в военной немецкой форме без погон, лет 40-50. Это был один из многих методов, применяемых сталинскими карательными органами, чтобы морально унизить, скомпрометировать, сломить заключенного: вот, мол, тебе попутчик в военный трибунал, «коллега-фашист». Немец был голоден: он посматривал на мой карман, в котором была завернута в бумагу пайка хлеба. Я развернул бумагу и отломил полпайки. Немец жадно ее съел... Меня поместили в бокс, закрытый со всех сторон ящик, где не только нельзя сесть, но и не всегда можно повернуться. Через три часа в сопровождении двух солдат и одного офицера меня ввели в зал заседаний Военного трибунала Московского военного округа. На последних скамейках в зале я увидел Борченкова, Огурцова, Романова и еще одного москвича, бывшего военнопленного.
Судья зачитал обвинение. Я полностью его отверг. После перерыва все вернулись в зал, и судья зачитал приговор: 15 лет каторжных работ.
В Бутырской тюрьме я находился приблизительно до первой декады августа 1948 года. Затем с группой других зэков был доставлен на Казанский вокзал. Через сутки или двое прибыли в Куйбышевскую пересылку, временный концлагерь, расположенный на берегу Волги. Через несколько дней на пересылке была построена колонна в несколько тысяч зэков — по пять человек в ряду. Всем было приказано взяться за руки. Охрана предупредила: шаг вправо, шаг влево без разрешения — конвой стреляет без предупреждения! Колонна зэков должна была перейти через мост с правого берега Волги на левый, далее мы шли через густонаселенный город на железнодорожную станцию. Поэтому конвоиры справа и слева колонны с автоматами в руках шли на близком расстоянии друг от друга, некоторые из них были с собаками. На всем пути следования по Куйбышеву население стеной стояло по обеим сторонам улиц, по которым мы продвигались. Ни на одном лице я не заметил озлобленности, только испуг, недоумение...
На станции для нас уже стояли товарные вагоны с обитыми решеткой окошками. Такие же вагоны семь лет назад везли меня, военнопленного, в фашистскую Германию. Не помню, сколько суток нас везли, но вот поезд подошел к Красноярску. Здесь нас высадили и погнали на пересылку, где я пробыл с неделю, а затем колонна из 1-2 тысяч зэков была направлена на берег Енисея, где нас ждали теплоходы с баржами. Внутри баржи были сделаны деревянные настилы в несколько этажей. Я попал на верхний настил баржи, где по краям настила были щели, через которые был виден берег Енисея. Внутри баржи стояла страшная вонь: туалетов не было. Вход в баржу сверху охранялся солдатами, а при движении он закрывался на замок. Я расположился у щели баржи на настиле. Здесь легче было дышать, хотя стало значительно холоднее. Я с любопытством всматривался в могучие и дикие берега Енисея, обросшие лесом. Населенные пункты встречались нечасто.
Так шли мы по Енисею дней десять, становилось все холоднее и холоднее. Наконец баржа причалила в порту Дудинка. Здесь тоже была пересылка, в которой я пробыл несколько дней. Потом нас посадили в маленькие товарные вагончики. До Норильска ехали стоя. Было уже начало сентября 1948 года, шел дождь с мокрым снегом. Нас загнали в лагерь и стали разбивать по бригадам. Наш барак состоял из нескольких комнат с двухэтажными нарами, окна были открыты, и на полу в нескольких местах лежали кучи снега. Никакой одежды и постельных принадлежностей не выдали. Зэки тотчас же принялись выгребать снег, бригадиры занялись поисками угля или дров, так как все порядком промокли и продрогли. К вечеру печку удалось затопить, но не удалось прогреть нетопленый барак до самого утра.
Утром перед разводом получили по черпаку баланды и по пайке хлеба, побригадно нас построили для выхода на работу. В воротах стояли несколько надзирателей, они считали по рядам зэков, проходящих через ворота, а нарядчики из зэков ловко лупили дрыном по горбу задерживающихся при прохождении через ворота.
Я попал в бригаду, которая копала в тундре канавы для прокладки труб. Рабочий день продолжался 12 часов, никакого обеда не было, разводить костры, чтобы просушиться, не разрешалось. Позже в некоторых бригадах костры разрешили, но в те дни, когда дождь шел непрерывно, высохнуть все равно было невозможно. Вечером в бараке стоял сплошной смрад, все старались просушиться и развесить одежду как можно ближе к печке. Места для всех не хватало, и многие утром выходили на работу в тундру в мокрой одежде. Но самые страшные дни наступили во второй половине сентября. Я этих дней не забуду никогда: утром шел снег с дождем, все насквозь промокли, а к полудню ударил мороз, и мокрая одежда застыла на теле зэков. Это я испытал впервые. Не лучше мы чувствовали себя и тогда, когда выходили на работу в непросохшей одежде, которая вставала колом на морозе. Единственным спасением тогда было движение — весь рабочий день мы не останавливались ни на минуту. Бушлаты, телогрейки, а также валенки нам выдали только в декабре.
Не меньшим злом для нас оказалось отсутствие бани. При наличии грязи и непросохшей одежды количество вшей у нас увеличилось. Такое изобилие этих насекомых мне уже приходилось видеть и испытать на себе в плену, но тогда там была бесснежная и безморозная осень, и мы вытряхивали свои рубашки на улице. В Норильске так не поступишь...
Баню сделали лишь к концу года и в то же время выдали постельные принадлежности: матрасы, подушки и одеяла. От вшей постепенно избавились. Работа по 12 часов в день в тундре с тачкой и лопатой была тяжелой, организм постоянно был голодным, и потому труднее было бороться с холодом. По сравнению с пленом пайка хлеба была больше — 750 граммов в день, утром и вечером выдавали по черпаку баланды.
Но вот замерзла земля, копание канав для укладки труб прекратилось, и в декабре я попал в бригаду, которая называлась «Снегозащита-3». Среди членов этой бригады было много железнодорожников. Сам бригадир до ареста был машинистом поезда. Обязанностью бригады был ремонт железнодорожного пути, но чаще приходилось расчищать путь от снега. Работа проходила в две смены, через 12 часов состав бригады менялся.
...Меня не оставляла мысль о побеге. Я уже знал о тех, кто бежал из лагеря, и тщательно обдумал план побега. Но с кем бежать? Однажды в БУРе я познакомился с Максимовым, бывшим офицером армии. Он признался, что сам хотел начать со мной разговор об этом. Шло лето 1949 года, растаял снег, стало тепло. Мы ждали сильного тумана, чтобы проползти под проволокой не замеченными стрелком на вышке. Прошел июнь, июль...
И вот наконец 30 июля я проснулся за полчаса до развода. На улице был туман, да какой! Я толкнул Максимова, мы быстро оделись и направились к будке. По-пластунски поползли к колючей проволоке. Собаке метрах в десяти от нас я бросил кусок хлеба. Максимов поднял проволоку, я прополз под ней, потом поменялись местами. Между первым и вторым рядами колючей проволоки полтора-два метра. И вот мы уже вне лагеря. Стрелок недвижим, собака не залаяла... По-пластунски мы продолжаем ползти все дальше от проволоки. Тишина... Но вдруг рванул сильный ветер — и тумана как не бывало. Лагерь стал виден как на ладони — развод на работу начался. Мы торопимся идти, ускоренный шаг сбивает ручей с бурливой водой — приходится каждый раз снимать ботинки. Слабость, которую от недоедания мы всегда ощущали в лагере, как рукой сняло... В некоторых местах заметили тропинки с отпечатками копыт лошадей, но не придали этому значения и чуть не напоролись на оперпост.
Мы обошли землянку-оперпост, опять спустились к озеру, уже чувствуем усталость и голод. Видим: пришли туда же... Опять обошли оперпост и пошли вперед. Снова увидели постройку. Я подал сигнал Максимову, чтобы отойти от нее подальше. Он возразил, что это не может быть пост, ведь мы прошли примерно 50 км. Решили скрытно подойти к постройке, но тут мы услышали: «Стой! Руки вверх!» На холме стоял солдат с пистолетом в руке. Из землянки выскочил его напарник и очень быстро надел на нас наручники. Потом они сказали нам: «Ваше счастье, что попали в наши руки, а не тех, от кого удрали, те бы вас расстреляли на месте». Солдаты за нашу поимку и доставку получили премию.
Когда возвращались в лагерь, мы еле волокли ноги. Нас с Максимовым раздельно посадили в боксы тюрьмы. Я тут же сел скорчившись и заснул. Проснулся от крика. Нас били, допрашивали, а вечером привезли в лагерь, чтобы мы показали место, где проползли под проволокой. Потом нас привели на проходную, приказали лечь в наручниках вниз головой — все бригады прошли через нас в течение часа. И снова тюрьма... Предстояли следствие и суд. Увеличение срока заключения не казалось трагедией. Я стал заниматься приемами для укрепления своей психики и сознания: настраивал свои мысли и чувства на разумное, ведь самая трудная борьба — это борьба с самим собой. Подобный тренинг позволил мне не потерять интереса и любви к жизни, не опуститься.
В августе состоялся суд, нам с Максимовым добавили по 10 лет лишения свободы. Мы продолжали сидеть в БУРе и тяжело работали в тундре по 12 часов. Меня уже ничто не удивляло, но я каждый день поражался одному: как много может перенести человек! Мы трудились тяжко без обеда и выходных, голодные и холодные, в суровом климате плохо одетые, часто избиваемые и всегда униженные... И ведь выдержали, а главное — не сломались душой...
Пробыв месяц в БУРе, я почувствовал, что начал заметно слабеть. Тачка, нагруженная сполна, несколько раз перевертывалась, я не мог уже поднять шпалу, вследствие чего палка нарядчика не раз гуляла по моей спине. В таком же положении находился Гришка, с которым я подружился. Его «дело» родилось так. Он жил в небольшом поселке. Местный начальник МГБ официально вызвал к себе его жену и изнасиловал. Жена вернулась домой в слезах и обо всем рассказала мужу. Кому при сталинском беззаконии было жаловаться на начальника МГБ? Гришка взял топор, пришел к начальнику МГБ и ударил его по голове. Удар оказался смертельным — так Гришка попал в разряд «государственных преступников». Вероятность остаться без ребер сблизила нас. Мы договорились с Гришкой вот о чем: если нарядчик налетит на него с палкой или ломиком и начнет его избивать, я должен с киркой подойти к нашему мучителю и посильнее ударить его по затылку. То же должен сделать и Григорий. Если удар окажется неудачным, мы должны сообща и быстро действовать кирками. В этих условиях нам терять было нечего: не убьешь ты, убьют тебя, ведь мы имели дело с опасным уголовным преступником, а опер был не нашим помощником. Не знаю, опять судьба это или случайность, но свой «приговор» мы не привели в исполнение. Через день или два после нашей договоренности уголовник зарезал в лагере ножом начальника колонны, с которым был в ссоре. В результате его посадили в карцер, а нам назначили нового бригадира БУРа, вполне сносного человека. А между тем мои силы были на исходе, от слабости я не раз падал на работе. Санитары на день или два дали мне освобождение от работы, но не от БУРа. В такие дни мне давали какую-нибудь легкую работу: убирать территорию лагеря, подметать и мыть полы. Однажды в карцере я увидел бывшего бригадира — этот жестокий человек, заискивая передо мной, умолял найти ему окурок. Лежачего не бьют, я дал ему покурить.
Скоро стало известно, что большую партию зэков отправляют в 5-й Горлаг. Я вошел в эту партию. Меня зачислили в бригаду, которая работала на кирпичном заводе. В каждой бригаде было человек 30-40. Завод производил легкий шамотный кирпич, который применялся в основном для тепловой изоляции труб. Кроме старой машины, которая прессовала и разрезала глину на кирпичи, все остальные работы производились полукустарным способом. Правда, были еще шариковые дробилки, которые часто выходили из строя. Загрузка и выгрузка глины в этих дробилках производилась вручную. Наиболее тяжелой работой была транспортировка глины из дробилок в прессовочную машину, которая располагалась в другом сарае на расстоянии 200-300 метров. Глина из шариковых дробилок лопатами загружалась в бочки, установленные на санках, вручную по снегу перевозилась в сарай, где стояла прессовочная машина, и лопатами разгружалась в нее. Если учесть вязкость глины, холод на улице и в сараях (вследствие чего глина замерзала, и ее нужно было каждый раз подогревать), частые поломки в машине, то это была тяжелая и непроизводительная работа. Если за сутки мы выдавали 5 тысяч кирпичей, то есть по 50-60 кирпичей на человека, то это была удача.
В нашей бригаде больше половины зэков составляли западные украинцы, их называли бандеровцами. Это были прямые по характеру и честные по отношению к своим товарищам люди. Они никогда не увиливали от работы, не старались тяжелую работу свалить на ближнего. Среди них я не встречал ни одного блатного, держались они дружно, и наши блатные их побаивались. Бандеровцы выступали за национальную независимость Западной Украины. Это чувствовалось даже в лагере. К русским они питали некоторое недоверие. Не раз я слышал, как они пели свой гимн, который имел приятную мелодию и припев «украинские повстанцы не станут отступать!».
На кирпичном заводе я трудился год, затем попал на другой кирпичный завод, где делали обычный кирпич, с современной печью Гофмана. Здесь я надолго не задержался: отправили в другой Горлаг. Переброска зэков из лагеря в лагерь чаще всего диктовалась потребностью в рабочей силе. Так я попал на строительные работы. Мне пришлось работать землекопом, плотником, бетонщиком, каменщиком, штукатуром и т.д. Прорабом на этой строительной площадке был зэк Бобков. Мой бригадир, как я узнал после, по указанию Бобкова нередко давал мне легкую работу. В мои обязанности входили заготовка гвоздей путем выдергивания их из старых опалубок, сломанных деревянных конструкций, а также изготовление примитивных гвоздей из проволоки. Обычных гвоздей на стройке не хватало, а эти шли для изготовления деревянных опалубок для бетона, так как сборных железобетонных конструкций тогда еще не было. Строгой отчетности за сделанную работу не существовало, все зависело от моего бригадира и Бобкова.
Однажды Бобков пригласил меня к себе в балок и предложил откорректировать его просьбу на имя Генерального прокурора о помиловании. С этой работой он меня не торопил, оставил в натопленном балке, чтобы я подумал о том, что в просьбе о помиловании надо изменить, добавить или выбросить. Дело Бобкова заключалось в следующем: сам он из Ленинграда, где у него остались жена и дочь, офицер (кажется, капитан-лейтенант) Военно-Морского Флота. При блокаде немцами Ленинграда флот, где служил Бобков, оказался заперт в Финском заливе. На корабле, на котором служил Бобков, обнаружился излишек офицеров. На море в это время было затишье, между одним офицером и Бобковым из-за должности на корабле возник конфликт, перешедший со временем во вражду. Тогда, чтобы избавиться от своего соперника, Бобков вынул замок из боевого орудия, которым командовал его соперник, и выбросил в море. Военный трибунал Ленинградского военного округа приговорил за это Бобкова к 20 годам каторжных работ и лишил офицерского звания. Бобков признал свою вину, но писал, что это он сделал не из вражды к своей Родине, а из неприязни к офицеру-сопернику. Когда я прочитал эту просьбу о помиловании, то понял, что мне трудно найти аргументы в пользу Бобкова. Когда он вернулся, я лишь посоветовал ему выбросить из текста вышеприведенную обидчивость, как не имеющую отношения к делу, а слово «помилование» заменить выражением «смягчение наказания». Бобков с этим согласился, но меня не торопил. Так прошло еще дня три. Мы вели разговоры о разном, но особый интерес вызвал мой рассказ о нашем с Максимовым побеге из лагеря. Тогда я и догадаться не мог, что именно это, а не письмо о помиловании было причиной того, что Бобков пригрел меня на несколько дней в балке. Более того, в полуметре от стола, за которым я сидел, в простенке балка, оказывается, были спрятаны порох, патроны и обрез, приготовленные Бобковым для побега. Через неделю или две после завершения нашей работы у балка Бобкова появилось человек десять солдат. Они с ломами, топорами и кирками набросились на балок и стали кромсать его стены. Скоро от балка почти ничего не осталось, но солдаты нашли то, что искали: порох, патроны и обрез. Как стало известно позже, Бобков договорился о побеге с нарядчиком через вольнонаемного прораба, земляка-ленинградца, установил связь со своей женой в Ленинграде. Посылками получил от нее порох, патроны и обрез. В последний момент перед побегом нарядчик заколебался и выдал Бобкова. Были арестованы вольнонаемный прораб, жена и дочь Бобкова. Сам Бобков был отправлен в тюрьму, всех их судили и приговорили к длительным срокам заключения. Так я стал невольным очевидцем неудавшегося побега.
Горлаг был каторжной зоной. Я знал двух зэков, которые были приговорены к вечной каторге. Один из них, грузин по национальности, был мне знаком лишь в лицо, встречал я его редко и не знал, в чем его обвинили. Другого, немца, конструктора немецкого танка «тигр» (или «пантера»), я видел часто, и мне приходилось с ним разговаривать. Он работал внутри лагеря (в зоне), в основном чистил туалеты, а их в лагере было около десятка. Все они были на улице. Утром я его видел с ведром и лопатой идущим на работу. Большинство немцев уже сносно разговаривали по-русски, конструктор же — нет. Видимо, принципиально. Из общения с ним я заключил, что это умный человек, в разговоре осторожен, говорят, ему предлагали инженерную работу, но он отказался. Мои попытки узнать о нем больше не увенчались успехом, а когда он узнал, что я русский, вообще стал меня избегать, — наверное, подумал, что я из МГБ. Свою работу он исполнял добросовестно, она предоставляла ему одиночество, что его и удовлетворяло.
В этом лагере я познакомился с эстонцем Тикерпуу, геодезистом. Начальником строительства был Зайдель, толковый строитель, умеющий разбираться в людях, на политические показатели ему было наплевать. Особое внимание он обращал на подбор бригадиров, блатных недолюбливал, быстро от них избавлялся. Главным инженером у Зайделя был москвич, по фамилии, кажется, Терехов. Строительные работы шли хорошо. Однажды Тикерпуу обратился к Зайделю, чтобы тот выделил ему помощника, и рекомендовал для этого меня. Зайдель согласился, и я был утвержден.
Работа геодезистов на строительной площадке включала разметку в соответствии с чертежами всех строительных объектов: котлованов под фундаменты, оборудования внутри зданий. Основными инструментами при этих работах были нивелир, теодолит, уровень, отвес и другие простые измерительные приборы. В сильные морозы и пургу работать было трудно, а иногда и невозможно. Строительные площадки менялись, особенно пришлось повозиться при расширении завода, имеющего вместо наименования номер, — здесь я проработал около года. В конце 1952 года две тысячи зэков были срочно направлены на строительство другого (еще одного) номерного завода. Он строился не первый год, работали там зэки-«бытовики». Производительность труда у них была значительно ниже, чем у «врагов народа», хотя, казалось, должно быть наоборот. От строительной площадки до лагеря было пять километров, работы вели в две смены: днем — «бытовики», ночью — политические. Каждому зэку было выдано по два башлыка, и мы закутывались так, что оставалось лишь небольшое отверстие для глаз и дыхания. Тем не менее обморожения были частыми, особенно у конвоиров. Когда нас в полночь подвели к строительной площадке, мы увидели голые стены в снежной пустыне-тундре. «Бытовиков» уже вывели из зоны, и они, закутанные в башлыки, стояли и прыгали с ноги на ногу от мороза. Нашу колонну подвели к ним. Стояние друг против друга четырех тысяч зэков продолжалось часа два: искали блатного, который спрятался где-то на строительной площадке. Его нашли, и только тогда нас завели на территорию строительной площадки.
В первые дни нашей работы стены завода завалились. К счастью, никого не прихлопнуло. Их пришлось восстанавливать, но бетонирование велось в лютые морозы и пургу. Для подогрева раствора и бетона жгли костры и применяли электроподогрев. Постепенно стены завода обросли лесами и опалубками, появились перекрытия, этажи и крыша. Мороз не давал возможности зэкам стоять — работа кипела. Правда, она давалась слишком большой ценой. Но кто тогда считал, во что это обходится людям? Так наступил 1953 год. Кроме официальной информации, которую мы получали ежедневно из газет и радио, была и неофициальная, а также слухи. Особенно приятным был слух, что готовится амнистия, якобы для подписи уже лежит на столе у Сталина, но он находится в отпуске.
В конце февраля 1953 года по радио сообщили о болезни Сталина, которому тогда было 74 года. Весть о смерти Сталина я встретил в буквальном смысле слова «во глубине сибирских руд». Мы рыли котлован под административное здание завода глубиной приблизительно 10 метров. Наверху котлована был закреплен вороток, и рядом с ним находился мой напарник. Я внизу долбил киркой, ломом, зубилом грунт вечной мерзлоты и лопатой накладывал его в бадейку, которую мой товарищ время от времени поднимал воротком наверх. Работа двигалась крайне медленно. Вдруг я услышал: «Толь, вылезай, черт подох!» Я сел в бадейку, и напарник поднял меня наверх, где уже было много людей. Сведения были получены от вольнонаемного мастера, кроме того, над Норильском мы увидели в нескольких местах траурные флаги. У всех было радостное настроение, это можно было заметить по лицам, шуткам, которыми обменивались зэки. Нельзя было не заметить, что вольнонаемные мастера и прораб были тоже рады этой вести. Работу от нас в тот день уже больше никто не требовал.
В лаготделениях Горлага начались волнения, они приняли угрожающий характер, когда один из лагерей объявил забастовку. События обострились, когда к нему присоединились другие. Призывы и уговоры лагерной администрации по местному радио выйти на работу никакого эффекта не дали. По рассказам вольнонаемных рабочих, зэки подняли черный флаг с надписью: «Свобода или смерть!» Кроме того, забастовщики запустили над городом змея, к которому прикрепили написанные от руки листовки. Ветер разнес их по городу. Попали они и в наш лагерь: их передали нам вольнонаемные рабочие. Чувствовалась явная растерянность лагерной администрации и охраны: такого бунта еще никогда не было. Начали дополнительно обносить лагеря колючей проволокой и рыть окопы. Забастовщики также предприняли некоторые меры: для руководства забастовкой был образован комитет, внутри лагеря зэки тоже начали рыть окопы. Но одновременно появились и прямые противники присоединения к забастовке. Этими противниками в основном оказались те, которые отбыли большую часть своего срока. Они взяли верх, и наш лагерь не присоединился к забастовке. До нас дошла информация: в лаготделениях Горлага дело зашло далеко — произошло столкновение с охраной лагеря, войска МВД пустили в ход оружие, а зэки отбивались камнями. К сожалению, она была далеко не полной: ведь события происходили в одном лагере. Мне же довелось наблюдать похороны зэков, погибших при столкновении с войсками МВД: часть кладбища под Шмидтихой видна из лагеря. Убитые находились в ящиках по нескольку человек в каждом, это мне напомнило лагерь Штайерберг 1941 года... Восстание заключенных и их жертвы не были напрасными: обстановка внутри лагеря во многом изменилась к лучшему.
Однажды в ламповой я попал под нож пьяного блатного, моя кишка была пробита ножом в трех местах. Операцию я перенес без наркоза. Зэки массово начали писать просьбы о помиловании в различные судебные и партийные инстанции. Если раньше жалобы, просьбы о смягчении наказания нередко не выходили за пределы лагеря, то теперь, как правило, все доходили по назначению. И даже рассматривались. Многие получили ответы, в том числе и положительные, а некоторые были вообще освобождены.
Я тоже написал жалобу на имя Первого секретаря ЦК Н.С.Хрущева. Она пролежала в
ЦК недели две-три, и я получил ответ, что жалоба рассмотрена и передана на
утверждение в Главную прокуратору Советской Армии.
Наконец настал день, когда и меня вызвали в здание лагерной администрации. Мне
выдали справку о моем освобождении в соответствии с указом об амнистии «со
снятием судимости и поражения в правах», но в Москву к семье возвратиться не
разрешили, и я снова указал выдуманный пункт своего места жительства — Можайск.
Это было 25 октября 1955 года.
Я простился с друзьями. К вечеру у проходной нас собралось человек двадцать. Каждый из нас получил паспорт, по буханке хлеба и две селедки (деньги выдали раньше — в лагере). На аэродроме просидели более суток из-за пурги. И все же вскоре мы сели в самолет какой-то старой конструкции и взяли курс на юг. Прощай, Норильск!
...В конце первой декады ноября 1955 года я прибыл в Москву. Мое возвращение отметили застольем. Я заметил, как постарели мои родители... Поступил на завод «Красный пролетарий». Очень скоро заметил, что мастер на меня посматривает косо. Я узнал от ребят, что он боялся, не украду ли я чего: ведь я вернулся из заключения. Но в общем рабочий народ был простым и добрым, так что отношения в коллективе сложились.
За полгода я подготовился к экзаменам для поступления в институт, а ведь мне было уже 36 лет. Летом 1956 года я стал студентом Московского вечернего машиностроительного института. Третья попытка закончить институт увенчалась успехом. В марте 1960 года меня зачислили старшим техником-конструктором в отдел ОКБ (особого конструкторского бюро), потом перевели конструктором второй категории, через год — первой... Только много позже я с волнением подал документы с просьбой пересмотреть мое дело, ведь амнистия означала всего-навсего прощение виноватого. Я ходил на Лубянку, беседовал со следователем, и настал день, когда в феврале 1965 года я получил извещение явиться в приемную военной коллегии Верховного суда СССР для получения справки о реабилитации. Начальник секретариата поздравил меня и рассказал о правах реабилитированных. Все во мне ликовало: дело прекращено за отсутствием состава преступления...
Уж сколько десятилетий прошло, а и сегодня Белорусский вокзал, его площадь, когда я бываю здесь, вызывают у меня отрицательные эмоции — вспоминается подземная камера вокзала, второй этаж серого здания метро «Белорусская-кольцевая» — тогдашний штаб МГБ по метро. Здесь поломали мою жизнь, здесь начались мои муки мученические, каких я и врагу не пожелаю...
На оглавление "О времени, о Норильске, о себе..."