Новости
О сайте
Часто задавамые вопросы
Мартиролог
Аресты, осуждения
Лагеря Красноярского края
Ссылка
Документы
Реабилитация
Наша работа
Поиск
English  Deutsch

Степан Куцай: «Те, кто участвовали в похоронах, сообщили, что убитых было около 600 человек»


За свои почти 5 лет пребывания в 3-м лаготделении Горлага я ни одного дня не был бригадиром и находился то в бригаде Калюжного, какого-то Анатолия на печи «Гофмана», то на цементном заводе в бригаде Доронина, то в бригаде Василия Хробака на спецстроительстве при коксохимическом заводе, то на сооружении насыпи в тундре под прокладку каких-то трубопроводов.

Однажды, после двух вызовов «кума» Воронцова, вечером нарядчик заявил мне, что завтра с утра я с бригадой Бутрия пойду в район горы Шмидта (место всех захоронений узников Норильска) копать ямы под захоронения. Утром я не пошел, и меня отвели в ШИЗО в бригаду так называемого БУРа (барак усиленного режима).

На вопрос начальника лагеря капитана Тархова: «Почему ты не вышел на работу с этой бригадой?» — я ответил: «Могу работать кем хотите, но ям для своих друзей не копал и копать не буду».

Шестьдесят дней я пробыл в БУРе и хорошо изучил каменную лагерную тюрьму — ШИЗО. В ней были два одинарных карцера (на счастье, ни в одном я не побывал) и четыре общие камеры. В каждой камере размером 5x3,5 м вдоль задней стены было двое нар. Толщина досок — 5 см. Они в трех местах были на всю ширину скованы металлическими скобами 60x5 мм и стянуты болтами с потайными головками. Гайка и контргайка закручивались до отказа, и сама резьба была заклепана, чтобы уже никто не то что голыми руками, а даже и ключом их не открутил. Местом работы бригады БУРа был каменный карьер. Кто тогда работал бригадиром, трудно припомнить, так как бригадиры часто менялись. В ШИЗО почти все дни и ночи находился заключенный. Он имел «счастье» за год провести там более 260 дней, и большую часть из них с объявлением голодовки.

По законам лагеря начальник мог отправить в ШИЗО или БУР не больше чем на 60 дней. Если этого оказывалось мало, то узника на один-два дня отпускали из ШИЗО и по новой загоняли на 30, 40 или снова на 60 дней.

Что же было причиной такого частого пребывания Борщевского в ШИЗО? Борщевский с первых дней пребывания в лагере работал истопником в кухне-столовой. Место теплое, сухое, и баланду ешь хоть ведрами. На такую работу претендовали также доносчики «кума». «Кум» за их «труды» не только обещал, но и устраивал тех доносчиков на место Борщевского, которого за малейшую провинность отправляли в ШИЗО.

Куцай Степан и Зосяк Григорий. 1943 г.Большую часть своего времени в ШИЗО Борщевский проводил голодая. Неимоверно, но это правда. Борщевский, как стало известно позднее нам, узникам, имел свой секрет. Он состоял вот в чем. Когда Борщевского на один-два дня отпускали из ШИЗО в зону, он обязательно в первую очередь шел в баню, где выдавали если не новую, то еще хорошую, выстиранную нижнюю сорочку или штаны. Придя в барак, он забегал на кухню или в хлеборезку, где должен был быть кто-нибудь из старых знакомых, у которых он выпрашивал за вечер 200-300 граммов сахару. Этот сахар Борщевский бросал в какой-нибудь котелок, заливал водой и в растворе замачивал полы сорочки или штанины брюк, подсушивал за ночь, и если утром его снова забирали в ШИЗО за невыход на работу, то объявлял голодовку и временами, как медведь в берлоге сосет свою лапу, так и он незаметно сосал свое белье.

Как все-таки мы существовали в Горлаге? Правду сказать, хотя тут и была суровая дисциплина, зато было больше калорийной еды. А за счет чего?

Если в ИТЛ все охранники были вольнонаемными, знали друг друга, были родичами или кумовьями, то в Горлаге рабочую и лагерную зоны охраняли солдаты строевой службы бериевских войск. Их кормили и одевали так, как никого в армии, и им не надо было тянуть от нас хлеб, крупу, сахар, рыбу или масло. Во-вторых, они впускали и выпускали через КП лагерных охранников, а те боялись попасться с чем-нибудь под полой, так как это пахло тюрьмой.

Беда состояла в том, что когда лагерники шли на работу или возвращались без конвоя (зоны были рядом, и мы проходили лишь одни ворота), то тут, в 3-м лаготделении, нас мучило конвоирование на протяжении 500-600 метров до ворот подразделений теми же бериевцами. Конвоирование проходило четко по инструкции.

При выходе из ворот жилой зоны каждую сотню узников брало под конвой отделение бериевцев. Трое из них с автоматами или десятирядными карабинами шли впереди нашей сотни, на расстоянии 12-15 метров по двое с боков, а позади шел пулеметчик, неся наготове с расставленными ножками ручной пулемет Дегтярева. Двое автоматчиков несли по две упаковки патронов для «Дегтярева». Слева и справа — по одной овчарке, которые рвались, чтобы вцепиться своими клыками в лохмотья или шкуру узника. Начальник конвоя этого отделения, сержант или старший сержант, бегал по обеим сторонам или шел сзади и бдительно следил, чтобы, часом, каторжник не поскользнулся и не упал на полметра сбоку от колонны. Тогда уже конвоир имел право стрелять, как за попытку к бегству.

Перед выходом с КП начальник конвоя всегда по инструкции «пел» одну и ту же песню:

— Внимание! Шаг влево — провокация, шаг вправо — агитация, прыжок вверх — считаю побег, конвой применяет огонь без предупреждения! Колонна, вперед шагом — марш, в строю не разговаривать!

А были среди конвоиров и иные чудаки, которые еще добавляли:

— В побег пойдешь — собаку спускаю, собака не догонит — сам сапоги снимаю. Вологодский конвой не шутит.

Пройдя дальше между двух КП в этом конвойном окружении солнечным днем летом или полярной ночью зимой, узники подлежали новой проверке. Не подумайте, что дежурные на КП (хотя все они из одного дивизиона) пропустят кого-нибудь без нового пересчитывания и без записи на деревянной дощечке-скрижали. При хорошей погоде те 500-600 метров мы проходили за 8-10 минут, но когда на дороге после дождя были лужи, начальник конвоя прислушивался к малейшему звуку в колонне и командовал:

— Колонна, ложись!

Это «Ложись!» звучало как раз посреди грязи. Мы, как перепуганные овцы, лежали, держа едва поднятую над грязью голову. Начальник конвоя приближался на два-три метра к колонне, ища виноватого, и кричал:

— Номер такой-то, поднимись и выйди на два метра из строя!

Услышав такую команду, мы еще теснее прижимались пятерками один к другому и еще крепче держали друг друга под руки лежа, чтобы эти бестии не вырвали кого-нибудь из шеренги и тут же не расстреляли, как намеревающегося бежать. Это же самое творилось и зимой, особенно во время страшенной и проклятой всеми заполярной метели. Вот так полежим мы 5-6 минут в болоте или на ветру и под команду «Поднимайсь! Вперед, шагом — марш!» идем. Помню, как однажды утром (а накануне после просмотра какой-то кинокартины долго дискутировали и не выспались) начальник конвоя захотел показать свою силу и скомандовал:

— Ложись!

Мы не просто легли, а почти упали. Никто из нас не проронил ни слова, но какая-то интуиция подсказала каждому: ложись и лежи под свист метели, а расхристанные по грудь бериевцы пускай померзнут. После разного рода ругани за незаслуженную нами провинность прозвучала команда:

— Поднимайсь!

И хоть бы один из сотни поднялся, а кое-кто даже чудненько храпел. Трижды, а может, и пять раз звучала команда подняться, а мы лежали. Начальник конвоя приказал пулеметчику припугнуть нас пулеметной очередью вдоль сотни. Впервые над своей головой услышал свист пуль и стук пулемета. Умея говорить голосом Левитана, по просьбе кого-то из лежащих я сказал:

— Ты, дурак, напрасно думаешь, что мы встанем. Мы встанем только тогда, когда здесь появится наш начальник.

На выстрелы пулемета через секунду был поднят весь дивизион, а в нем было не меньше 300 солдат. Все они под командованием своего начальника с оружием в руках прибежали на место события. Из лагеря прибежал дежурный — старший лейтенант. Он приказал подняться всем бригадирам (а их было, наверное, человек пять) и попросил рассказать, в чем дело.

Леня Концевич и Леня Доронин в один голос сказали:

— Да сколько времени эти молокососы будут над нами издеваться? Если их закон разрешает им убивать нас, то пусть убивают нас лежачими. Мы не поднимемся до тех пор, пока сюда не явится начальник лагеря капитан Тархов.

Начальник дивизиона на наших глазах забрал автомат и ремень у сержанта, которого двое других повели как арестованного в дивизион. Лишь через полтора часа, как всегда, на лошади прибыл начальник, который жил в 6 километрах отсюда. На полтора часа замерли все три завода, потому что как с КП заводской площади, так и из лагеря следили за происходящим. С того дня — а это происходило где-то в ноябре 1952 года — уже ни одно отделение конвоя не допускало подобного.

Заканчивался год, и ударили еще более страшные морозы. Снежные пурги намели за одну ночь вокруг вышек сугробы высотой до 6 метров. Наши конвоиры уже не могли выстоять на морозе и двух часов. Однажды даже произошел такой случай.

Среди полярной ночи, которая похожа на хмурый, облачный день, поднялась метель со скоростью ветра 35-40 метров в секунду, в результате чего произошло замыкание в южной части зоны кирпичного завода. КП вызвал с завода дежурного электрика, чтобы он в сопровождении конвоира наладил подачу электроэнергии и заменил электролампы между предварительной и огневой зонами.

На улице от «черной» пурги был кромешный ад — завывание ветра в колючей проволоке ограды, линиях электропередачи, сигнализации и гул столбов освещения заглушали все. Электрик-каторжник, минуя один столб, сказал, что полезет на следующий — в 25 метрах дальше. Конвоир остался у первого столба, опершись на него, чтобы ветер не свалил с ног.

Электрик залез на столб, связал какую-то перемычку — соединения, свет загорелся, потом он слез и стал звать конвоира, но тот не откликался. Электрик боялся сдвинуться с места, не слыша ответа. Он подумал, что конвоир заснул и спросонья может его застрелить. Шли минуты, и от страшного холода начали коченеть руки электрика — так и недолго замерзнуть. Будь что будет — и электрик пошел к конвоиру. В нескольких шагах от себя в неярком свете со столба он увидел стоявшего конвоира. Электрик еще дважды окликнул его, но тот не отзывался. Подойдя к нему, толкнул в бок, и конвоир как подкошенный упал на снег. Электрик снял с него автомат, повесил себе на шею и, взвалив окоченелое тело на спину, как можно быстрее зашагал в сторону КП.

Можно представить, какие были глаза у «бодрствующих» бериевцев, увидевших такую картину. Конвоира едва выходили. После этого случая все только и говорили о том, как каторжник спас конвоира, и конвоиры стали с уважением относиться к каторжникам.

А вскоре произошло еще одно событие. У бригадира Гриши Пушилина было целое отделение конвоя. Гриша на фронте попал к немцам в плен, а домой пришло уведомление, что он пропал без вести. Гриша был у родителей единственным сыном, и родители по прошествии 5-6 лет взяли к себе на воспитание племянника.

Я дружил с Гришей. Всегда после работы мы вместе гуляли во дворе лагеря. Я слушал его рассказы про жизнь в Германии, а он — мои. И вот как-то вечером, прогуливаясь, со сторожевой вышки услышали голос солдата:

— Алло... Вы случайно не Пушилин?

— Да.

— Может, Гриша?

— Да, Гриша.

— А я ваш племянник.

Как жаль, что я забыл имя этого хлопца.

— Дядя Гриша!

И тут мы увидели, как у солдата покатились слезы.

— Дядя Гриша, старики получили известие, что вы пропали без вести, и со временем взяли меня к себе. Что я теперь напишу старикам?

— Ровно ничего...

С тех пор мы часто видели этого солдата в разные часы суток на разных вышках. Гриша кое-что рассказывал ему о себе, а больше расспрашивал о родителях. Племянник всегда кидал нам по пачке махорки, а то и по две, иногда пачку сигарет «Север».

В скором времени об этом узнало все отделение конвоя, в том числе и командир — старший сержант. Все с уважением и пониманием относились к дяде Грише, кроме последнего, который приходил на ближнюю к нам вышку и отчитывал:

— Эх ты, фашист и немецкий холуй! Ты позоришь нас, сибиряков! Почему не убил себя, а сдался в плен?

— Эх, соплячок ты, сержантик, не тебе судить обо мне. Попал бы на мое место, тогда посмотрели бы, что бы ты придумал.

Такие разговоры велись почти каждый день. Мы с Гришей принимали их без переживаний, а старший сержант с каждым днем злился все больше и в присутствии рядового-подчиненного старался как можно обиднее обозвать дядю Гришу, наверное, с целью показать, какой он верный комсомолец или, может, кандидат в партию.

Этот сержантик еще больше злился на меня, потому что я давал ему сдачи так, что временами он не находил слов для дальнейшего разговора.

Смерть тирана

Шел восьмой год моего невольничьего житья. 1953-й я встретил в бригаде Хробака на спецстроительстве. С нашей бригадой работала бригада Бутрия. На площадке производственной площадью до двух гектаров, отгороженной отдельной зоной, среди голой в этом месте тундры было лишь два здания площадью 4x3 м. В одном отдыхали и грелись запасные конвоиры, а в другом — по нескольку минут мы.

На улице был не просто февраль, а февраль заполярный. Конвоиры, не в силах выстоять в добротных ватных штанах и овчинных полушубках свои 4 часа, менялись каждые 2 часа. К вышкам около стационарной жилзоны или заводской было подведено электричество, и грели электропечи. Тут же, в тундре, на переходной стройплощадке, электричества не было, и каждый раз с двух дежурных вышек, которые не просматривались с КП, конвоиры с карабином или автоматом оставляли пост и шли в наш балок, чтобы посушить онучи и погреться у буржуйки. Они ставили у стены свое оружие, доверяя каторжникам.

В такие минуты наши хлопцы втроем были во дворе и четко, через 100-150 метров один от другого, подавали знак, что с КП вышел начальник-сержант, и тогда дежурный, иногда даже с онучами под полой кожуха, брал оружие и что есть силы бежал на свое дежурство. После проверки, если еще оставалось до замены около часа, этот вояка еще раз приходил греться.

Вспоминается еще одна печальная история. В бригаде Бутрия работал каторжник, который оказался отцом охранника — хлопца с Ровненщины. Нам было больно смотреть, как в течение дня они оба плакали и наконец договорились, что сын попросит начальство о переводе его в другую часть.

Наступил март 1953 года, и уже через несколько дней, кажется утром 7 марта, радио Москвы передало, что после тяжелой болезни скончался вождь мирового пролетариата, отец всех народов мира, генералиссимус Иосиф Виссарионович Сталин.

Заплакали большевицкие прихвостни, играла по радио жалобная музыка, а мы, каторжники, радовались, что наконец сдох «мудрый из мудрых, солнце из солнц, корифей наук» и старейший Люцифер.

Девятого марта 1953 года, примерно в 16 часов по красноярскому времени, конвой согнал нас в одну колонну и приказал снять шапки. Заревел гудок ТЭЦ, загудели паровозы. Бериевцы плакали, а потом начали стрелять. Этот салют длился два часа.

В эти минуты там, в Москве, выносили гроб с телом грузинского Иоськи, чтобы поставить рядом с первым Лейбою-Лениным. Эх, сколько надежд в те дни мы возлагали на нового генсека и просили Бога, чтобы не допустил на это место армянского (так у автора! — Ред.) Лазаря — Берию, хотя звали его Лаврентием.

Бог услышал молитвы миллионов и не допустил к власти самого страшного дьявола в образе человека. Стань генсеком Берия, весь мир увидел бы второго Нерона.

Генсеком стал Маленков, про которого ни один из нас в лагере почему-то не слыхал ни слова. Маленков объявил амнистию, но, жаль, не нам, политическим, а так называемым бытовикам, или, как мы их называли, «лови-держи».

Про амнистированных, особенно про тех, кто был на Сахалине или за бухтой Находка, вольнонаемные рассказывали нам, что, может, из сотни тысяч десяток — не больше сотни — вольными добирались до родни. Один пароход с ними, на котором они затеяли драку-резню, а потом захотели, чтобы их везли до берегов Америки, затонул. Другие амнистированные, попав на Большую землю, с голоду либо по привычке украв чужое добро на первой железнодорожной станции, снова на 3-5 лет садились в свой «родной дом».

А нам, политическим, никакой скидки. Да и думать об этом было нечего, потому что идеология осталась та же самая и империи нужны были умелые руки и разум покорных политзаключенных. Лишь они способны были строить в Стране Советов заводы-гиганты, фабрики, туннели, железные дороги, каналы.

В Заполярье начался май. Каждый год 3-го числа, когда Польша празднует день своей первой демократической конституции, в Норильске тает снег, и так интенсивно, что за три дня он может исчезнуть. А еще я никогда не забуду, как в эти же дни в 4-5 сантиметрах от ледяного покрова, который тут, наверное, вечен, зацветают цветы. Пролески это или еще что, не мне судить, ибо жизнь сложилась так, что из десятков тысяч цветов, растений и трав я знаю не больше двух десятков. В тундре летом много трав, цветов, кустов, березок. Береза за все годы вырастает лишь карликовой, и, чтобы срубить такую, из которой можно сделать ручку для сельских вил или косы, нужно ходить целый день. Из животных мне лишь один раз зимой довелось увидеть самку песца, которая вместе со своими малышами — а их было около шести — в 300 метрах от нашего спецстроительства, как белочки в колесе, бегали по снегу. Характерно, что если ночью выпадал снег, то их невозможно было увидеть, так как они беленькие. На снегу, что пролежал два-три дня и покрылся угольной пылью, сажей от ТЭЦ и песком, зверей уже хорошо было видно. Из птиц дважды видел белых куропаток, летом — такую же, как на Украине, трясогузку.

Осенью 1947 года кто-то с Большой земли завез на Таймыр трех ворон. Пару дней они в ту страшную зиму пролетали над рудником открытых работ все три, потом — две, а еще позднее осталась лишь одна. Хорошо помню, как в погожий день, при 32-градусном морозе, в полной тишине вдруг послышалось громкое и жалобное «кар». И сразу вспоминалась Украина и тысячи ворон, но там они каркали без всякой печали...

А сколько раз думалось перед сном: «Боже великий, верни меня хоть еще на одну ночь на милую Украину, чтобы там хоть еще раз вволю наслушаться чудной песни родной волынской природы...»

Бог хотя не сразу, но услышал мою мольбу и вернул не на одну ночь, а слава Ему, уже на целых 37 лет. Все это время я слушаю соловьёв и жаб не только по нескольку часов на улице, но и через открытые оконца на протяжении многих часов в хате, пока не засну. Как первые, так и вторые «певуны» живут среди верб и около пруда, что в 40 метрах от моей хаты.

Зато тундра богата летом комарами и мошкарой. Страшны первые, а еще больше допекают вторые. От комаров мы защищались так называемым накомарником — сеткой наподобие тех, которые надевали на себя когда-то уродливые княгини. А вот от мошки спасения не было. Она пролезет куда хочешь: через сапоги и завязанные внизу штанины брюк до самого пояса. Единственное, что нас от нее спасало, — это надежда, что она, появившись в Заполярье 16 июня, через три недели, то есть в конце первой декады июля, пропадет.

А как проходили в Норильске весна, лето, осень? Весна и осень — совсем незаметно, потому что ватных штанов, телогреек или бушлатов никто никогда не снимал, а вот лето всегда проходило одинаково. Я хорошо помню, как одно лето было настолько теплым, что я и друзья поснимали с себя не только бушлаты, но и телогрейки. Но стоило в 11 или 15 часов из сопок вырваться ветру, как мы одевались снова.

...Заканчивался май 1953 года, и зона продолжала жить своей монотонной жизнью, как вдруг сюда привели полтора десятка хлопцев, которых от КП до бани провожали не один или два надзирателя, а целый десяток. На новоприбывших одежда была без номеров, и каждому из нас, кто со стороны их видел, казалось, что эти хлопцы то ли какие-то возбужденные, то ли психически больные, потому что их походка и взгляды были какими-то неспокойными. Мыли их в бане тоже под присмотром и не ввели в нашу зону, а заперли в ШИЗО.

Зона наша встревожилась, думая, что сюда завезли так называемых «сук» — уголовников (воров), которые стали работать, надеясь, что со временем их выпустят в зону и они смогут захватить «власть» в зоне или начать какую-нибудь резню.

Два дня попытки узнать, что это за хлопцы и почему их посадили в ШИЗО, были неудачны. Даже сам заведующий баней, у которого была фамилия Овсянников, а имя Алексей, не мог ничего сказать.

Настал вечер 1 июня 1953 года — один из двух дней месяца, когда в лагере демонстрировали кинофильмы. Другим днем было 15-е число. В этот памятный вечер, месяц и год шел фильм «Богдан Хмельницкий».

Много эпизодов помню и по сей день, как, например, принимали в казаки, как кошевой спрашивал дьякона:

— В Бога веруешь?

— Верую.

— Горилку пьешь?

— Да.

— Истинно христианская душа...

И тут же угощал его квартой горилки.

Помню кадры про казака Довбню, про этапирование полонянок, про их ярмарку, про приковывание пленных к лодкам-галерам, про жизнь гарема, как султан обещал украинской красавице свою верность, если она всем сердцем и душой отдастся ему...

Мне, 15 лет назад прочитавшему трилогию польского писателя, лауреата Нобелевской премии Генрика Сенкевича, была хорошо известна жизнь казаков и турецкая неволя.

В переполненном лагерном клубе на 750 сидячих мест было нас, наверное, 1800. Все понимали, что в этой картине каждый может мысленно побывать в степях Украины, проплыть по Днепру, через его пороги, полететь к синему морю, хотя его почему-то назвали Черным.

Погас в зале свет, искристый лучик из кинобудки пролег над нашими головами и упал на большой белый экран на сцене, зашелестела кинопленка, и до ушей долетела маршевая песня «Засвистали казаченьки»... Казаки на гарцующих конях и поход...

Не стану пересказывать всю картину, а остановлюсь лишь на том, что взволновало остаток нашей невольничьей крови.

Хлопцы — бывшие казаки, что попали в плен, закованные в кандалы, брошенные в подземелье, подняли бунт. Они своими тяжелыми цепями бьют в тяжелые ворота, чтобы выломать их и выйти на волю. Им помогает песня:

Закувала та сива зозуля,
Рано вранцi на зopi,
Заплакали хлопцi — запорожцi
В турецкiй неволi — тюрмi...

Не нужно, читатель, быть поэтом или писателем, но я верю, что ты поймешь меня, именно это, безусловно, и случилось с каждым каторжанином. Сначала я почувствовал, как у меня вырастают крылья и я лечу с казаками, но потом понял, что и я такой же невольник, только не у турок, а в «советском раю». Слезы помимо воли заливали мое лицо... А когда в султанском дворе уже зазвенели казачьи сабли и ворота тюрьмы пали под натиском пленных, радость за их счастливое возвращение охватила меня, но ненадолго...

Выйдя из клуба, около часа все в этот вечер не заходили в бараки, до отбоя по два, по три, а то и маленькой группой дружно обсуждали содержание кинофильма. Все были одного мнения: пора и нам выразить протест или неповиновение, потому что дальше голодными и такими, что нас за людей не считают, существовать невозможно!

Утром 2 июня наша смена вышла на работу, а в лагерь пришла ночная. Ей тоже продемонстрировали этот кинофильм. Лагерь как-то замер...

3 июня после ужина мы поняли, что в ШИЗО возникла какая-то буча. Оказалось, что новоприбывшие уже три или четыре дня подряд просили начальника лагеря капитана Тархова, чтобы к ним прибыл прокурор Норильска для выяснения, на каком основании их заперли в ШИЗО. Начальник лагеря, имея указания сверху, не мог к ним зайти сам, а прокурор и не собирался. Хлопцы из ШИЗО постановили, как те пленные казаки в турецкой тюрьме, что сами выйдут из ШИЗО и встретятся с прокурором. Те, что находились в смежных камерах, решили влезть на верхние нары и, став на одну доску, по команде подпрыгивать кверху и падать ногами на эту доску. После нескольких таких прыжков доска проломилась посредине, и тогда они вырвали эти половинки из металлических оков и ими же без больших усилий ломали следующие доски. Позднее разобрали кирпичи отопительной печи, вооружились ими и выломали двери.

Два охранника ШИЗО без конца по телефону докладывали начальнику лагеря и дежурному по лагерю о том, что делается. Начальство не спешило прийти сюда, и, когда одни двери с грохотом упали в коридор, охранники драпанули из ШИЗО, закрывая за собой по коридору все двери.

Хлопцы открыли еще две камеры, где были наши ребята в БУРе, и решили выбить входные запасные двери, что были напротив барака, в котором размещался лагерный больничный стационар.

Убегая, охранники сообщили обо всем дежурному сторожевой вышки — бериевцу, а вышка была в 15 метрах от ШИЗО. Когда хлопцы из ШИЗО встали на пороге выбитых дверей, дежурный с вышки предупредил, что, если кто-то захочет покинуть ШИЗО, он будет стрелять.

Хлопцы выслушали его, но решили выйти из ШИЗО. Стоило им сделать за порог два шага, как с вышки застрочил автомат. На выстрелы все, кто был на улице, побежали. В эту минуту я был около своего барака, в 100 метрах от ШИЗО. Вместе с друзьями я побежал в направлении ШИЗО, а там увидел следующее.

Из охранного дивизиона, что был расположен в 75-100 метрах от ШИЗО, бежали с автоматами по-разному одетые бойцы-бериевцы и даже без своих форменных головных уборов.

Хлопцы из ШИЗО, услышав выстрелы и свист пуль, вдоль кирпичной стены отступили и встали на пороге ШИЗО. Прошло несколько минут, и они снова решили выйти из ШИЗО, на этот раз уже навстречу каторжанам, которые окружили восточную часть ограждения ШИЗО.

Из дивизиона бежали все новые солдаты, одетые уже по форме, а некоторые несли с собой фуражки для тех, кто первыми по тревоге оставили гарнизон. С ними бежал их начальник майор Полостяной. Дежурные доложили майору ситуацию, а он из-за зоны скомандовал:

— Заключенные, зайдите в ШИЗО! При попытке выйти в зону будет применено оружие!

Хлопцы из ШИЗО, увидев поблизости уже около 600 каторжан, вопреки угрозе, взявшись за руки тройками, стали выходить из дверей коридора ШИЗО в нашу сторону. Между нами было расстояние 25-30 метров. Только две тройки вышли уже во двор ШИЗО, как майор Полостяной скомандовал:

— По фашистам — огонь!

Заговорили автоматы и карабины бериевцев, а их было тут около 70 человек. Они стояли вдоль северной ограды лагеря. Солдаты были в 15-20 метрах от ШИЗО. На землю около ШИЗО упали 4 человека. Были они убиты или ранены, я не могу сказать, но хорошо помню, что на пороге ШИЗО двое или трое узников стояли с перевязанными головами и руками, а через белую материю проступала кровь. Это были, наверное, те первые, выбившие двери, которые вышли во двор, и по ним стрелял дежурный.

Автоматные очереди длились не больше 20 секунд, но я хорошо понимал, что на этом все не закончится и польется снова каторжанская кровь. Хлопцы были уже озлоблены кровью и смертью друзей, а охранники старались показать, что они умеют стрелять, да еще и прицельно.

Я побежал в направлении штаба лагеря, здание которого было когда-то в жилзоне, а с возникновением Горлага его отгородили колючей проволокой. Здесь была дополнительно установлена сторожевая вышка, на которой круглосуточно стоял дежурный.

До штаба от ШИЗО было почти 300 метров. Я бежал туда, чтобы вызвать если не начальника лагеря, то дежурного офицера, чтобы он немедленно явился на место происшествия и не допустил пролития крови.

Пробежал я лишь 60-80 метров, обогнул барак, в котором был расположен стационар, и, на счастье, увидел, как навстречу мне шествует по зоне сам начальник — не нашего лагеря, а норильского Горлага генерал Семенов. Я только хотел заговорить с ним, как в этот миг за стационаром и ШИЗО застрочили автоматы. Генерал Семенов колодой упал на землю и, касаясь носом земли, руками старался насыпать перед головой защитный вал. Из этого ничего не выходило, потому что тут не земля или песок, а почти асфальт, шлак, утоптанный миллионами невольничьих ног. Я стоял над генералом и смеялся, что он такой трус. <...>

<…> А пули свистели то над крышами, то рикошетом — между бараками. Сыпалось стекло окон стационара со стороны прежней ограды зоны и других бараков. Безостановочная стрельба длилась больше минуты, и генерал решил по-пластунски ползти до здания медсанчасти, которое тоже было из кирпича.

Вот и санчасть. На ее цементных ступеньках генерал поспешно поднялся на ноги, и мы заскочили в здание, а там — полно каторжан.

Перепуганный стрельбой и раздраженными узниками, генерал еще под звуки одиночных выстрелов прокричал:

— Братцы, что же это происходит?!

Я не успел и рта раскрыть, чтобы что-то сказать, как в медсанчасть двое незнакомых мне до этого хлопцев внесли залитого кровью друга, у которого еще светилась в глазах надежда. Увидев генерала, хлопцы сказали:

— А, генерал Семенов, и ты здесь?!

— Братцы, да что вы, я ничего не знаю!

— Бежим, генерал, туда, и прекрати произвол!

Раненого подхватили врачи и санитары, а эти два хлопца взяли под руки генерала и повели в сторону ШИЗО. К ним присоединились еще человек 25-30.

Миновав стационар, мы увидели вдоль ограждения «доблестных воинов непобедимой» и среди них не только их начальника майора Полостяного, но и начальника лагеря капитана Тархова, который сюда прибыл с другой стороны, так как проволока уже была прорезана и появилась возможность выйти из зоны. С расстояния 70 метров генерал увидел майора и во весь голос закричал:

— Полостяной, что ты, сукин сын, делаешь?! Прекрати разбой!

Хлопцы отпустили генерала, и он очутился за зоной с майором и капитаном. Перекинувшись с ними несколькими фразами и ощутив себя в безопасности среди своих, он обратился к нам:

— Заключенные 3-го лаготделения! Разойдитесь по баракам, а мы разберемся, в чем дело!

Несколько хлопцев еще стояли в дверях ШИЗО. Характерно, что никто из нас не промолвил ни слова. Каждый понял, как надо действовать. Никто и не думал идти в барак.

И вот энкавэдэшное начальство придумало: прорезать в нескольких местах проволочную ограду и ввести солдат в зону и ШИЗО, чтобы таким образом навести «надлежащий» порядок. С полдесятка вояк побежали в гарнизон и минуты через три вернулись с саперными ножницами. Еще пара минут — и ограда с зоны была снята.

Около двух десятков бериевских солдат, передав свои автоматы товарищам, по приказу ворвались в зону ШИЗО. Я находился в пяти метрах от восточной ограды ШИЗО. Рядом, только руку протяни, с нашей стороны было уложено штабелями около четырех тысяч красных кирпичей. Когда первые солдаты были уже в нескольких метрах от входных дверей ШИЗО, наши руки легли на кирпичи — и все они полетели через ограду в головы солдат. Все хлопцы из ШИЗО вышли во двор, видя солидарность старожилов лагеря. Начальство, увидев такую консолидацию, не отважилось еще на одну попытку применить оружие и тут же своими силами начало вновь восстанавливать ограждение.

Кто ж были эти хлопцы, узники ШИЗО? 25 мая 1953 года на шахте «Зубгора» (я там не был и достоверно не знаю названия) они восстали против деспотов. Что там было, какие были жертвы — про это напишут политзаключенные из Литвы, а со временем напишет глава Волынской организации (Братства) пан Мелетий Семенюк. Начальство этого лагеря, отобрав полтора десятка руководителей сопротивления, отправило их в нашу зону, в ШИЗО. Там были: Мелетий Семенюк, Иван Москалев — бывший подполковник, москвич, Микола Сильченко с Полтавщины, Саша Лукьянцев со Смоленщины, Володя из города Красноярска (фамилию не помню). Чего же добились бериевцы этим первым нападением?

Уже шел 23-й час, а мы собрались в лагерном клубе. И не только те, кто работал в дневную смену, но и ночная смена трех заводов и бутового карьера. Они слышали стрельбу в лагере трижды и, забравшись на крыши заводских цехов, как с вертолета, видели все события.

Кое-кто из врагов Украины или демократической сегодня России скажет: «А что они могли видеть с расстояния 500-800 метров?»

Отвечаю: всё видели и слышали голоса, слова, потому что в Норильске разреженный воздух, например, мои позывные на БОФе хлопцы свободно слышали на расстоянии 900 метров.

Зэки из ночной смены оставили работу на заводах и в карьере и попросили конвой отвести их в лагерь. Конвой и охранники, которые уже боялись быть в лагере, пошли к ночной смене и стали уговаривать хлопцев вернуться на рабочие места, так как ничего страшного не случилось.

Наши хлопцы сказали:

— Какая там работа, когда наших друзей-братьев убивают? Мы хотим вместе умереть. Ведите нас в лагерь.

Конвой, а на самом деле их командир Полостяной, услышав это, решил, что лучше охранять «фашистов» в одной зоне, чем в раздробленных трех, и дал приказ всех ввести в зону лагеря.

И вот в лагерном клубе собралось больше двух тысяч каторжан. Стояли между рядами, на подоконниках, во дворе, у открытых окон, лежали на сцене клуба, а за столом сидели несколько друзей в окружении раненых хлопцев из ШИЗО, большинство из которых были с забинтованными головами и руками. Тут объявили присутствующим, что убито 6, ранено 17, в том числе двое лежавших на лечении в стационаре, один из них — белорус, бригадир Иван Иванович Баранчик.

Единогласно постановили, что завтра, 4 июня, на работу никто не выйдет до приезда государственной комиссии, которая расследует все.

Собрание в клубе и выступления отдельных друзей продолжались до самого утра.

Восстание

На общих собраниях лагеря единогласно постановили:

1. Не выходить на места работы.
2. Выгнать из зоны всех охранников.
3. В зону позволить заходить лишь начальникам лагеря и медсанчасти.
4. Завтра с почестями захоронить убитых.
5. Поддерживать надлежащую дисциплину и культуру в лагере.
6. Обратиться с жалобой в высшие органы власти СССР.
7. Выбрать для руководства зоной комитет.

В комитет вошли 16 человек: главой комитета стал Борис Шамаев из Белоруссии (это ошибка: он родился в Казахстане, учился в Москве. — А.М.), заместителем — Иван Воробьёв, подполковник из Москвы, Александр Иванович Гуль из Луцка, Борис Петрович Запаренко из Харькова, Роман Загоруйко со Львовщины, Иван Бухало с Ровненщины, Иван Кобза из Тернополя, Василь Хробак с Ивано-Франковщины, Константин Король из Черновцов, Микола Сильченко с Полтавщины, Саша Лукьянцев со Смоленщины, Витаутас Казлаускас из Литвы (это ошибка: его звали Иозас. — А.М.), Тавкарадзе — чеченец (ошибка: это Петр Тарковцаде, подданный Германии. — А.М.), Леонид Доронин из Москвы, Вождев — россиянин, Василий Цыганков — россиянин.

В помощь им избрали еще 40 человек — ответственных за блок питания, стройдвор, баню и т.д. 4 июня, около 18 часов, все, кто мог ходить, вышли из бараков, ОП и стационара, чтобы проводить убитых друзей в последний путь. Их положили в специально сделанные гробы и пронесли мимо всех бараков, по всем дорожкам и тропинкам лагеря. Все время пели похоронные псалмы, и наконец около библиотеки, что была при клубе и напротив штаба лагеря, священники Степанавичус из Литвы, другой из Львова отслужили панихиду.

Больше двух часов продолжался похоронный митинг, на котором выступило около трех десятков друзей. Они поклялись до последней капли крови продолжать начатое дело. Все происходило на глазах охранников, которые смотрели на это действо из-за зоны, с расстояния 35-40 метров.

Гробы опустили в выкопанную в вечной мерзлоте яму-ров и специальную над ней крышу прикрыли грубым шаром земли для того, чтобы погибшие сохранились там, как в холодильнике, для показа комиссии от государственных органов, когда она прибудет из Москвы. <...>

А как жила повстанческая зона? Постараюсь описать жизнь лагеря.

Из каждого барака через каждые три часа (а в бараке в среднем по 120 узников) старший барака по очереди намечал шесть человек, которые тройками ходили туда-сюда и вели наблюдение за порученным участком внешней ограды зоны или какой-нибудь территории лагеря. В лагере таких бараков был 21, они имели номера от 1 до 21. Барак номер 22, в котором жил я, был двухэтажным, недавно построенным, имел не две секции, как обычно, а целых восемь. Таким образом, речь идет о 3100 заключенных, из которых круглосуточно дежурили 150, но и другие тоже не спали, ходили по зоне и готовы были встать на защиту зоны от неожиданного нападения охранников или помешать какому-нибудь доносчику бежать из зоны, чтобы рассказать о том, что происходит в лагере и о чем неизвестно начальству.

А рассказывать было о чем, так как каждый из членов комитета имел свое поле деятельности: один руководил охраной, другой — агитацией и т.д.

В течение часа с окон всех бараков мы сняли проклятые решетки и оторвали большие висячие замки и всякие приспособления, с помощью которых «тюрьма народов — Россия и страна рабочих и крестьян СССР» держала вольнолюбивых борцов порабощенных народов как бесплатных рабов. Замки в лагерной кузнице переплавили в груду железа, а из решеток начали ковать пики и что-то наподобие казацких сабель.

Тут же специалисты из найденного в зоне свинца начали отливать матрицы для массового печатания текстов, а также призывов к населению Норильска, чтобы оно, а затем и весь мир узнали, что творится в каторжанской зоне. Как и каким способом мы их распространяли — об этом речь пойдет впереди.

После двух дней неповиновения и невыхода на работу начальство лагеря срезало нам продовольственный паек: вместо положенных в Заполярье 900 граммов хлеба выдавали 400, баланду варили лишь один раз в сутки вместо трех.

От такого нововведения половина каторжников собралась в лагерном клубе. Они начали советоваться, как быть. Некоторые предлагали совсем отказаться от штрафного пайка и заявить об обещанной голодовке, но более разумные сказали: «Голодовка, которая в большевистской системе всегда является незаметной, лишь обессилит нас, и тогда охранники возьмут нас голыми руками и кого захотят свяжут, как баранов».

Решили держаться на штрафном пайке, из которого еще какую-то часть выделять немощным, больным и инвалидам, а их в лагере было не меньше 200 человек.

На третий день неповиновения вдоль южной стороны зоны, в инвалидном бараке и лагерной столовой хлопцы вывесили длинный плакат, на котором в один ряд буквами высотой 80 сантиметров написали: «Граждане Норильска! За наш честный труд нас расстреливают и морят голодом. Просим сообщить Правительству СССР».

Впереди и позади плаката из красной материи вывесили два флага 1x2 м с наклоном до земли, перевязанные черными лентами в знак того, что в лагере гуляет смерть.

В полутора десятках метров вдоль зоны проходила железная дорога, а в 300 метрах — шоссе, которые связывали Норильск с заводом № 25. Машинисты паровозов и работники завода, которые добирались до работы автомашинами, четко видели и читали эти плакаты.

Мой земляк из села Рогожаны Михайло Сузин, который умер в 1991 году в Рогожанах, был свидетелем трагических событий, потому что завод № 25 был от нашей зоны в 400 метрах.

Вот как заключенные обменивались информацией. Днем использовали зеркальца и падающие на них блики солнца, при этом закрывали или открывали их в нужный миг рукой. Другие, стоя на улице в углу постройки, который не был виден с дежурных вышек, подавали сигналы по-морскому — руками.

Эти сигналы спустя несколько дней начали перехватывать хлопцы из другой зоны, а поскольку у них солнце было за плечами, они посылали ответ по-морскому или с помощью электролампы. Зона эта была на расстоянии одного километра от нашей. Номер или название зоны мне неведомы, но это была большая зона, которая имела не меньше 80 бараков, а это значит, что там жили около 10 тысяч лагерников. Все они считались расконвоированными, хотя выходили куда-то на работы и возвращались бригадами. Их пересчитывали лишь на КП. Со временем начальство засекло связь с помощью электричества и прекратило подачу электроэнергии в нашу зону.

Другие изготовляли плакаты, на которых буквами больше наших проклятых номеров писали обращения к солдату-охраннику, что находился на вышке. Такой плакат устанавливали в 15 метрах от вышки, напротив нее. На плакате было написано: «Солдат! Помни, что среди нас нет ни фабрикантов, ни капиталистов! Здесь твои отцы и братья. Стреляя в нас, ты наносишь черное пятно на свою душу». Эти слова в немалой степени влияли на психику охранников.

10 июня 1953 года. 10 часов. Радио Москвы по двум громкоговорителям в зоне и по репродукторам в каждой секции бараков уведомило: арестован враг народа и агент иностранной разведки Лаврентий Берия и будет предан суду! (Это ошибка: Берия был арестован 26 июня 1953 года, а объявили эту новость в газетах и по радио только 9 июля. — А.М.) Слышал это собственными ушами во дворе в присутствии бригадира Григория Пушилина из Минусинска. Можете представить, с какой радостью мы восприняли эту весть, ведь после Ленина, Дзержинского, Ягоды и Сталина сошел со сцены наистрашнейший супостат и враг народов.

О, сколько надежд родилось в нас: теперь из Москвы приедет полномочная комиссия, выслушает нас и покарает виновников расстрела заключенных.

Мы с Гришей и другие хлопцы, прогуливаясь поблизости от дежурных солдат у штаба лагеря, говорили: «Ну что, дорогой, вашего шефа арестовали, и скоро он забаламбается на виселице? »

<...>

Позже некоторые дежурные, рискуя всем, в нескольких словах говорили: «Хлопцы, держитесь, вас поддерживают другие зоны Норильска».

А было все так. Первыми восстали политические лагеря. <...> Это было 25 мая 1953 года, но там охранники легко взяли верх и вывезли активистов в ШИЗО нашей зоны. Этот день ежегодно все литовцы-норильчане отмечают съездом то в одном, то в другом городе Литвы, служат панихиду по погибшим в костеле-соборе, а позднее, собравшись в лучшем клубе города, в своих выступлениях и воспоминаниях клянутся никогда не забывать погибших героев и не допускать в будущем, чтобы эта «красная чума» властвовала на их землях. В 1991 году я побывал на таком съезде и был поражен их организованностью и патриотизмом. Из своей 3-й зоны я встретил еще 7 человек, живущих здесь, а всех норильчан вместе с женами было около 400.

Другие зоны, как, например, 4-я и 6-й женский лагерь, поддерживали нас и восставали дважды, но силы были неравны, и они сдавались.

Мы каждый день с крыши своего двухэтажного барака № 22 отправляли не меньше полутора тысяч листовок, в которых ругали начальство, бериевцев и просили уведомить о наших бедах Москву. Мы запускали воздушного змея, к которому за один раз привязывали сотню листовок. Бумаги для них в захваченной нами почте и ниток для змеев в пошивочной оказалось много. Они поднимались вверх до 200 метров и улетали за зону на полкилометра. Пакет листовок перевязывался шелковой ниткой, один конец ее поджигали. Через 15-20 минут, когда змей находился на большой высоте, нитка догорала, и пакет рассыпался. Подхваченные ветром, листовки разлетались по тундре за гипсовым и цементным заводами, то есть на расстоянии 2 километров.

По приказу начальства лагерные мухобои, которые остались без заключенных, нехотя шли в тундру по направлению ветра, собирали листовки и отдавали начальству, чтобы не подобрали их и не прочли вольные норильчане.

Со временем за награду, обещанную начальством, лучшие стрелки из числа бериевского конвоя стреляли по шнурку и сбивали змея, но таких удач было мало. Тогда солдаты сами начали мастерить змеев и ими рядом с зоной перехватывать наших. Мы были вынуждены запускать змеев с тройной тягой, и тогда наши змеи поднимались почти вертикально, очень высоко, и наши листовки летели на расстояние 6 километров и падали в кварталах Норильска.

В период норильского восстания начальство комбината и спецслужб никому не давало отпуск на «материк». Все это делалось для того, чтобы на Большой земле не знали правды о восстании.

Эти листовки посылались на протяжении всего восстания, а однажды — это было в последнюю неделю июля — нами было выпущено 6000 листовок, и этот день мы про себя назвали «праздником авиации».

15 июня 1953 года, где-то около полудня, к воротам КП нашей зоны подъехал черный лимузин и из него вышел генерал в прокурорской форме.

Известие об этом молнией разлетелось по лагерю. Я в ту пору с двумя друзьями охранял территорию вблизи КП и столовой. Была в лагере договоренность, чтобы на случай появления государственной комиссии все узники, кроме тех, которые охраняли территорию, выстроились перед своими бараками, а старший барака докладывал комиссии так: «Барак номер такой-то в количестве стольких-то заключенных выстроен для принятия комиссии. Старший такой-то».

Указывалось также, чтобы никто не бегал за комиссией с одного места на другое, не задавал те же самые вопросы, а отвечал лишь тот, к кому обратится комиссия, чтобы она не сказала, что повсюду те же самые узники отвечают, подученные кем-то из комитетчиков.

Это выполняли все, кроме меня. Почему? Потому что еще с четвертого класса польской школы я вел дневник жизни и событий. Вел его в немецком лагере, начал вести и здесь с первого дня восстания. Я должен был как можно больше видеть и слышать, чтобы потом рассказать о восстании, если выживу.

Бог сохранил меня, хотя дневник остался в тайнике под постелью в бараке, о чем хорошо знали мои земляки — Леонид Шушковский из села Литовиж и Арсен Пасальский из села Шистив. О судьбе первого после восстания я не знаю, а второй, который работал сменным мастером на шахте, умер в Норильске уже вольным в 60-х годах. При ликвидации лагеря, должно быть, кто-то нашел дневник, но из-за отсутствия адреса мне его не выслал. Может, нашли чекисты, но в нем не было ничего компрометирующего, лишь описывались общие события.

Генерал-прокурор в районе штаба лагеря встретился с начальником лагеря капитаном Тарховым, и в 10 метрах от меня они вдвоем вошли в нашу зону. Их встретил глава нашего комитета Борис Александрович Шамаев, рядом с ним были члены комитета Александр Анисимович Гуль из города Луцка и Борис Петрович Запаренко из Харькова.

При встрече капитан Тархов промолвил, показывая на Шамаева:

— Товарищ генеральный прокурор, вот этот человек управляет сейчас зоной.

— Да, дожился ты, что управляют без тебя, — сказал прокурор.

Подавая руку Шамаеву, он отрекомендовался:

— Зам. Генерального прокурора СССР Вавилов.

— Ваше удостоверение, гражданин прокурор.

Генерал-лейтенант Вавилов вручил удостоверение Шамаеву, который, прочитав, передал его Гулю, а тот — Запаренко. Убедившись, что это не переодетый норильский пожарник, хлопцы вернули удостоверение личности и направились к выстроившимся перед бараком № 22.

Наш старший Василь Хробак с Ивано-Франковщины дополнил рассказанное мною раньше.

— Почему не выходите на работу? — спросил прокурор.

— Как выходить, если конвой расстреливает нас в жилой зоне?

— За что сидишь, старина? — спросил прокурор, остановив взгляд на каторжанине Волошине родом из Восточной Украины.

Волошин выпалил:

— За то, что на своих плечах принес вам Октябрьскую революцию.

Такой ответ не понравился прокурору. Комитетчики повели прокурора в район ШИЗО и лагерного медстационара, показали ему следы пуль. Многие пули были разрывными. Потом показали раненых в стационаре и убитых, сохраненных в недавней могиле близ клуба. Наконец прокурора привели к инвалидскому бараку поблизости от медсанчасти.

Стояла чудная погода. На вынесенных лежаках и матрацах сидели и лежали две сотни немощных слепых, дистрофиков, инвалидов без обоих верхних или нижних конечностей, которых специально здоровые хлопцы вынесли на дорогу, чтобы показать их генеральному прокурору самой большой в мире и «счастливейшей и самой демократичной» державы.

Все время я старался быть в стороне от прокурора, незаметным среди других, но не далее 15 метров от главных событий.

Борис Петрович Запаренко выступил:

— Гражданин Генеральный прокурор СССР! Взгляните на этих калек, слепых, глухих, без рук или ног, дистрофиков, похожих на скелеты, и скажите, чем они опасны сейчас для власти? Они уже мертвецы, но их и сейчас морят голодом бериевские изверги и пугают пулеметами. Помогите им вернуться к родным и там спокойно умереть.

Две слезинки заблестели на глазах прокурора, и одна покатилась по черной, как у индуса, родинке. То были слезы сочувствия калекам или артистическое притворство, мне трудно сказать...

В ответ зам. генпрокурора генерал-лейтенант Вавилов сказал:

— Дорогие мои! Я случайно попал в Норильск. Не имею полномочий изменить что-либо в вашей судьбе, но увезти инвалидов в другую зону, где их будут лучше кормить и лечить, если вы позволите, могу.

Комитетчики пригласили прокурора в клуб, где все собравшиеся дали согласие на отправку инвалидов, а глава комитета Шамаев вручил прокурору на имя руководящих органов страны коллективную жалобу, которую подписали 3900 человек.

Взяв в руки жалобу, прокурор сказал:

— Хорошо, я передам вашу жалобу властям страны, но приедет ли кто-то из Москвы в ближайшее время, не могу сказать, ибо происходит такое, что выедет человек из Москвы генералом, а уже на Урале станет рядовым. Мой последний вам совет — выходите на работу, а там во всем разберемся.

На другой день в зону въехало около 20 грузовых машин, на которые мы погрузили всех инвалидов. Нам сказали, что их вывезут в лагерь над речкой Норилкой, где-то поблизости от порта Валек. Номер лагеря, если не ошибаюсь, 9.

Про выход на работу никто и не думал. Все жили под лозунгом «Свобода или смерть!».

После отъезда прокурора нам отключили радиотрансляцию, чтобы мы не слушали, что делается в империи, но каждое утро мы имели возможность слушать новости по громкоговорителю из соседней зоны.

По приказу начальства через каждые 35 метров, то есть на каждом столбе электроосвещения, вокруг зоны повесили громкоговорители, по которым диктор во весь голос через каждые два часа призывал: «Заключенные 3-го лаготделения! Напротив таких-то бараков снято ограждение. Рвите с кучкой провокаторов! Выходите из зоны! Вы будете обеспечены работой, одеждой и ночлегом».

В первые дни на такие призывы хлопцы закладывали пальцы в рот и свистели, а потом просто не обращали на это внимания. Все эти радиоречи, психические атаки действовали на слабеньких, но большинство верили, что если не сегодня, то через неделю все-таки нашу жалобу прокурор вручит руководящим органам страны, и сюда приедет авторитетная комиссия. Верили, что она обязательно накажет виновников расстрела в жилой зоне, тогда можно будет запустить все три завода, так как остановка этих заводов наносила комбинату и стране около двух миллионов рублей убытка.

Как стало известно позднее, руководство комбината скрывало от Москвы остановку этих заводов и подавало сведения о перевыполнении производственных планов, а убытки покрывало из наработанного ранее.

Похоже, что и генпрокуратура не дала ходу нашей жалобе, а ломала голову над тем, как погасить огонь заполярного бунта, чтобы он не перекинулся на концлагеря в других регионах. Однако шила в мешке не утаишь: весть про восстание рабов долетела до шахт Воркуты и Казахстана.

<...>

Ровно 60 дней мы дружно держались. Даже тем, кто работал на опера и чьи доносы были выявлены в его кабинете, не высказали ни слова обиды, только за ними внимательно следили в местах, где снималась ограда зоны, чтобы лишить их возможности ее покинуть.

Каждый день продукты нам подвозили из-за зоны. Хлопцы из столовой все привезенное заносили в кухню или в хлеборезку. Однажды выгрузили целую бочку с сельдью. Но когда ее открыли, то в ней оказалось 160 килограммов не то воловьих, не то конских глаз. Странный случай... Эту бочку мы вернули на КП и заменили ее бочкой с килькой.

Штурм

Пишу эти строчки 3 августа 1993 года. Сегодня исполняется 40 лет с тех пор, как страшное событие в ГУЛАГе всколыхнуло не только все республики-колонии советской «империи», но, наверное, и большинство народов Европы и Азии.

Хорошо не просто помню, но четко вижу, как около 15 часов по красноярскому времени с северной стороны нашей зоны по тундре двинулась черная туча людей. Когда до нее осталось около 300 метров, мы увидели до зубов вооруженные ряды гуманной и миролюбивой Советской Армии. «Что это значит? — спрашивали мы сами себя. — Неужели вместо государственной комиссии дело будет решать карательный полк?»

И вдруг эта лавина по команде залегла, а через 10 минут поднялась и бегом, как перед рейхстагом, двинулась к нашей зоне, чтобы окружить ее с трех сторон. Пробежав метров 70-80, она опять залегла и стала окапываться.

Зона встревожилась, как улей, в который бросили камень. Каждый из нас допускал, что, вероятно, будет штурм зоны, и, возможно, с оружием в руках. На всякий случай штаб нашей обороны распорядился вынести из бараков во двор куски кирпича, а спецгруппе в подозрительных местах дежурить с самодельными пиками. Солдаты приблизились к зоне на 50-60 метров, залегли и начали копать пулеметные гнезда. Они имели автоматы и больше двух десятков пулеметов, были одеты в темные гимнастерки, и поэтому мы их сразу окрестили чернорубашечниками.

У каждого пулеметного гнезда кроме пулеметчика залегли еще по два солдата с автоматами, а офицер, нервно покуривая папиросу за папиросой, их контролировал.

Старший барака Василь Хробак приказал мне и Пушилину залезть на крышу нашего барака и докладывать о том, что делается вокруг лагеря, через связных.

Мы с Гришей залегли на северной стороне крыши, вытянув головы на юг, и вели наблюдения в основном за отгороженным конторой лагеря КПП (контрольно-пропускной пункт) и дорогой, которая вела к заводу № 25.

Частенько мы оглядывались. Около КПП начало собираться множество важных «дядь» в штатской одежде и обязательно с капюшоном на голове. Тут были все наши охранники внутренней зоны, а еще вдруг прибыло несколько грузовиков с молодыми хлопцами.

На каждую дежурную вышку поднялись еще по три солдата-бериевца из нашего охранного дивизиона, а на вышку, что охраняла контору, залез старший сержант из Минусинска — земляк Гриши Пушилина.

23 часа 00 минут 3 августа 1953 года. В 300 метрах от нас из балочков поселка семей наших охранников начали выходить женщины, которые сопровождали детей. Малышей несли на руках. Кто-то гнал на веревке поросенка, а большинство тянуло мекающих коз. Должно быть, вольные думали, что в смертельном поединке голодные каторжники прорвутся через зону и съедят их кормилиц.

23 часа 50 минут. К воротам КПП подъезжают четыре грузовика, а на них — по 25 вояк-чернорубашечников. Мы хорошо видим, что кузов машины до колен солдат засыпан магазинами резервных патронов к автоматам. У каждого солдата в нагрудных карманах на солнце поблескивают две гранаты-лимонки. Машины останавливаются, и по громкоговорителю звучит: «Заключенные третьего лаготделения! Через 10 минут в зону будут введены войска. При малейшем сопротивлении будет применено оружие без предупреждения».

Не знаю, как кто, а я еще не верил, что это всерьез. Из толпы военных, которые стояли у КПП раньше, вышел офицер, двое дежурных с КПП открыли двое ворот, что вели в нашу зону. Офицер, как гитлеровский фельджандарм, поднял правую руку с круглым жезлом. Красный свет был для нас, а для машин и всего сборища бандитов, наверное, зеленый, дающий дорогу наступающим.

— Гриша, бежим! — крикнул я.

Только спрятали головы за верх крыши, как в воздухе засвистела сигнальная ракета — знак для наступления. С грузовых машин в направлении столовой было брошено около шести гранат. Загремела под нами крыша, заговорили пулеметы, автоматы. С дежурных вышек по зоне тоже вели прицельный огонь. Мы не слезли, а упали на балкон, пробежали по коридору второго этажа, перескакивая через четыре ступеньки, и очутились в коридоре нижнего этажа, который был переполнен людьми. С дверей и окон секций от пуль посыпалось стекло. Мы все легли на пол. Из секций доносились стоны и крики раненых. Эта атака для нашего барака, который был самым близким к КПП, была действительно неожиданной, и все мы были в растерянности. Прошло не более пяти минут, как в коридор ворвался опер зоны лейтенант Калашников с пистолетом в сопровождении двух вооруженных солдат. Он громко скомандовал:

— Всем выходить через запасную дверь во двор и по-пластунски, носом по земле, не оглядываясь по сторонам, ползти на выход из зоны в район склада угля!

Сойдя со ступенек, я увидел на площади, как близко друг к другу ползли около трех сотен узников, а возле каждых шести-восьми человек шел каратель. Большинство из них были в штатском, у каждого в одной руке был пистолет, а в другой — нож или топорик. Справа, по главной улице лагеря, мимо здания хлеборезки шагали десятки чернорубашечников. Они шли так плотно, как царские солдаты при взятии болгарской Шипки или воины Андерса при штурме Монте-Касино в Италии.

Я присоединился к ползущим, через пять-шесть метров я услышал позади голос Калашникова:

— Не оглядываться, а то пристрелю!

Это было адресовано кому-то из моих соседей. Немного погодя я услышал справа от себя жалобный стон и как можно тише спросил:

— Кто ты?

— Концевич, — еле слышно ответил он.

— Что с тобой?

— Не спрашивай...

Я поднял голову и посмотрел вправо. О господи, лучше было бы этого не видеть! Лучший бригадир цементного завода 32-летний Леонид Концевич, красавец, родом из Киева, полз не так, как все. Боль исказила его лицо. Он полз, опираясь на правый локоть и отталкиваясь ногой, потому что в левой руке держал свои внутренности, которые вывалились из распоротого живота. А до внешней зоны было метров 50.

Сейчас, когда пишу эти строки, в Киеве 19 часов 40 минут, 3 августа 1993 года, а в Норильске — 23 часа 40 минут. Все произошло час в час ровно сорок лет назад. Уже 45 минут горит у меня настольная лампа, чтобы лучше было видно, а свечка — как память о той трагической ночи 1953 года. Пишу и думаю: то ли радоваться, что я за те 20 минут не видел ни одного убитого друга, то ли жалеть, что не могу назвать фамилий убитых, чтобы их родные услышали от очевидца, как погиб их сын, муж, брат, отец или дед.

Остаюсь с надеждой, что родные погибших, если даже и не получили ложного уведомления, то и так после полугодового молчания догадались, что большевистские жернова перетерли многие жизни.

Когда я вместе с другими дополз до запретной зоны, то прозвучала команда:

— Первые пять человек, встать и выходить за зону!

Следом прозвучал вопрос:

— Раненые есть?

— Вот этот, — ответил я, показывая на Леню.

Четыре санитарки с носилками тут же подбежали, а нас пятерых хорошо знакомый нам конвой из дивизиона присоединил к остальным, формируя сотню.

Пока формировалась сотня, я мог видеть, что на этом месте стояло больше трех десятков машин — «скорая помощь» и открытые грузовики для того, чтобы вывозить раненых. В большой фургон санитарки положили Концевича. Раненых сопровождал мужчина в белом халате. Как сказали мне уже в сотне хлопцы с Ровненщины, это был врач, их земляк Омельчук. Он был осужден на 25 лет и тут, в Норильске, первым в стране провел операцию на сердце. За это ему дали очень хорошую характеристику и не побоялись просить Москву о том, чтобы снять ему часть срока заключения. Было снято 15 лет. Пока Омельчук еще около 2,5 лет с так называемыми зачетами считался заключенным, его расконвоировали, и он стал работать в больнице Норильска хирургом, а после освобождения — главным врачом норильской центральной больницы.

В большом фургоне был полевой госпиталь, в нем — операционная. Я поражался тому, на что способны большевики: в 30-50 метрах разрываются гранаты, расстреливают людей, режут им животы, разрубают топорами головы, тут же зашивают. Вот где гуманность!

Отделение конвоя приказало нашей сотне двигаться вперед: сначала — налево, вдоль нашей зоны, а потом — направо, в тундру.

Не имею права не вспомнить: еще и сотня не набралась, как из зоны поднялся Николай Сильченко, член комитета и участник событий в ШИЗО. Увидев его, опер приказал конвоирам надеть Николаю наручники.

И пошло... Его сбили с ног прикладами карабинов и тут же начали бить ногами, пинать, как футбольный мяч, одновременно еще теснее вбивая в квелое тело наручники. Его так и подкидывали, уже потерявшего сознание, метров 120, до северо-восточного угла нашей зоны. Там, напротив барака № 4, стоял «черный ворон», в который наши мордовороты кинули его, как старенький матрац.

Если уж я вспомнил про наручники, то надо сказать, что к началу этой операции чекисты доставили их аж 6 тысяч пар. Никелевое покрытие наручников блестело на солнце ярче серебра. Хлопцы, которые на себе испытали эти наручники, рассказывали, что они были изготовлены в США и подарены Союзу. О, знали б американцы, сколько тысяч проклятий посылали хлопцы тем, кто изготовил и подарил те наручники.

Мы прошли более полкилометра по тундре. Конвой приказал нам сесть и не разговаривать. В это время никто, наверное, не думал о себе, а лишь о тех, кто еще оставался в зоне, где продолжалась настоящая война, потому что не смолкали автоматы и временами их трескотню заглушали взрывы гранат. Раза три-четыре из зоны доносилось гулкое «ура».

Примерно через час с начала штурма лагерники, увидев, на что способны убийцы, сорганизовались группами. Верные своей клятве «Свобода или смерть!», крепко взявшись за руки, они окружили одного или двух комитетчиков, тем самым не давая возможности вырвать их из своих рядов.

Действительно, эти люди в зверином обличье, может быть, хотели бы убить всех, но много присутствовавших тут начальников подсказывали, по кому не стрелять, а брать живым. Здесь были почти все члены комитета и те, кто за 60 дней неповиновения своими действиями или словами через проволоку досаждали начальству.

Зачем оставляли в живых тех, кто был наиболее агрессивным в выступлениях против начальства? Для того, чтобы после разгрома восстания все списать на организаторов.

Мы просидели в тундре часа три, а штурм все продолжался. Затекли от сидения ноги, и стал докучать утренний холод, так как большинство из нас были одеты в летние спецовки, без головных уборов, а некоторые были лишь в нательных сорочках.

Выстрелы в зоне стали слышаться реже. Один из конвоиров кого-то спросил:

— Сколько времени?

— Ровно пять, — ответил другой.

Приблизительно минут через 20 вокруг установилась мертвая тишина. Не лаяли даже собаки возле нас, и каждый думал свою думу.

Было уже около полудня, когда к нашей сотне подошел лагерный надзиратель и сказал начальнику конвоя, чтобы вел сотню за ним.

Наши ноги настолько затекли, что мы еле встали. Нам было очень холодно, но, быстро двигаясь, мы сразу согрелись. Прошли где-то метров 400, миновали маленькую сопку и увидели на равнине около двух десятков столов.

За столами было много «дядь» в шляпах, среди них наш лагерный начальник УРЧ (уголовно-розыскная часть) и три опера, а вокруг столов на расстоянии 30 метров в окружении десятка конвоиров и овчарок в четырех местах пятерками сидели наши хлопцы. Было понятно, что идет перегруппировка.

На столах были разложены формуляры по алфавиту. Я подошел к столу с буквой «К», за которым стоял опер Калашников. Он взял формуляр в руки, почти ничего в нем не читая, положил в другую кучку и указал мне, в какой сотне находиться.

В сотне уже было собрано больше половины лагерников. Тут я увидел сидящего Гришу Пушилина, односельчанина Олексу Корнисюка и волынянина Олексу Олексюка (двое последних около 10 лет назад умерли в Нововолынске).

Когда сотня была уже сформирована полностью, конвой приказал нам встать. В это же время появился старший сержант из Минусинска — тот самый, что так меня не любил.

Стоило нам отойти от столов метров на 200, как старший сержант узнал меня и начал свое:

— Ну, четырехглазый (я носил тогда очки), твое и Пушилина счастье, что вы за какую-то долю секунды до открытия огня сумели скрыться. Я шесть раз целился, брал на мушку.

Я молчал. Но и молчание не помогло мне, так как старший сержант не успокоился, а продолжал:

— Интересно, почему это тебя приклеили к этой сотне, когда твое место в тюрьме?

Я продолжал молчать. Тогда он приказал мне выйти из середины пятерки и встать первым справа, то есть идти рядом с ним. Он вместо автомата имел пистолет.

— Мне и тут хорошо, — наконец ответил я.

Старший сержант не успокоился и дал приказ сотне остановиться:

— Будете стоять до тех пор, пока четырехглазый не станет крайним!

Мы постояли минуты 2-3, никто из сотни не промолвил ни слова, и я, понимая, что все уже сильно замерзли, проголодались и после пережитого хотят отдохнуть, сам поменял свое место. И вот тут-то началось. Старший сержант на ходу позвал двоих подчиненных с автоматами или карабинами (точно не припомню) и приказал дать мне пару ударов прикладами. Приказ был выполнен. Дважды я получил от одного по шее, от другого — по спине. Покачнувшись, я гадал, будет ли на этом конец, но старший сержант не угомонился и по очереди менял по двое солдат, которые наносили удары. Я снова был вынужден поменять первое место на третье. Мы вышли из тундры и напротив ШИЗО пошли вдоль нашей зоны. Метрах в 150 уже были ворота в нашу зону, через них нас водили на работу. Хотелось попасть в проклятую зону, лишь бы избавиться от этого палача. В то время, когда мне наносили очередные удары, через КПП из зоны выходил самый старший по возрасту среди лагерных надзирателей, по фамилии Шевчук. Он хорошо знал меня и, увидев самосуд надо мной, как можно громче закричал:

— Что вы делаете?! Кто дал вам право издеваться?

— Почему его в зону направляют, а не в тюрьму?

— Не вашего ума это дело, начальство знает, что делает.

После этих слов один из конвоиров сказал:

— А ведь и правда, какая нам разница…

Побои закончились, ворота зоны уже закрылись за нами. «Куда же нас ведут? Неужели, раздетых и голодных, гонят прямо на работу?» Ответить на эти вопросы никто не мог, и гадать было напрасно. Уже в конце зоны мы увидели барак № 4. За время нашего отсутствия его успели обнести густой «стеной» из колючей проволоки.

В бараке № 4 нас набралось две сотни. Через три недели меня и еще 16 человек вывели из барака, посадили в «черный ворон» и повезли. Куда везли — никто не знал, а мысли были все горше и горше. Каждый, наверное, как и я, в мыслях прощался с родными: ведь от этих людоедов можно было всего ожидать.

Когда «воронок» остановился, через открытые в нем задние дверцы мы увидели, как за нами закрыли ворота, и было тут больше полдесятка здоровенных мордоворотов, а справа была каменная стена с решетками на окнах. Мы подумали, что это какое-то ШИЗО в другой зоне. Вывели нас из «воронка», старательно обыскали и расселили по разным камерам. Только тут мы узнали, что это норильская тюрьма, которую называли ямой. Здесь с 4 августа находилось 120 человек из нашей зоны, которых в ту страшную ночь сразу привезли сюда. Их так сильно избили около зоны и при приеме, что они лишь на третьи сутки начали приходить в сознание, а некоторые еще позднее. Совершенно обессилев, заключенные не могли не только встать, а даже не могли поднять голову или повернуться. Некоторые, открыв глаза и увидев сырые стены новой «квартиры», старались хоть что-то припомнить и не могли, а услышав рядом дыхание и стон соседа, тихо спрашивали: «Кто ты?»

Переночевали мы, новички, здесь лишь одну ночь, и на «воронках» нас повезли на железнодорожную станцию, погрузили в вагоны и отправили в порт Дудинка, а далее — в трюм парохода. Было понятно, что нас вывезут на Большую землю.

Вспомнилось выступление конферансье и анекдот на лагерной сцене, где вели такой лицемерный диалог:

— Какой у тебя самый любимый город?

— Норильск!

— А какая самая любимая песня?

— Прощай, любимый город!

137 человек разместили в трюме. С нами не было нескольких главных членов лагерного комитета, а в «яму» забрали из зоны более 120 человек. Остались они в тюрьме или попали куда-то в иное место, никто из нас не знал.

Из рассказов Михаила Сузина мне потом стало известно, что во время расстрела ночная смена вольных на заводе № 25, где изготовлялась порошковая продукция, оставив свои рабочие места, как с галерки театра, видела всю расправу.

Хотя наступающие звери наслаждались уже, может, не красной кровью, а голубой, однако они не имели права убить всех. Вероятнее всего, был приказ сберечь как можно больше бесплатных рабов, чтобы норильский гигант не простаивал, а давал побольше стройматериалов для новых цехов, а те — больше меди, никеля, платины, золота, урана.

Хлопцы, что отступали до последнего барака в зоне, и Сузин рассказали:

— Вот входят каратели в барак и советуют сдаваться, а те отступают до глухой тыльной стены и по команде «Раз-два, взяли!» выламывают стену и, пробежав десятка полтора метров по двору, входят в другой. Одного догоняла пуля и убивала, другого ранила.

Работники завода № 25, в большинстве своем бывшие зэки, имели «счастье» хорошо видеть, на что способны большевики и их карательные органы.

Нужно поведать миру, что этой операцией руководили три генерала — начальник норильского Горлага Семенов, начальник управления лагерей Красноярского края и руководивший спецполком чернорубашечников (фамилии двух последних мне неизвестны).

Какую-то часть узников вернули в зону, другую — в тюрьму и еще развезли в четыре зоны Норильска. В зоне, куда первыми вошли уже после 15 часов чекисты, осталось 152 или 156 убитых каторжников.

В 1991 году стало известно от литовских друзей, которые в Москве имели возможность читать ответ прокурора Норильска, что было убито 104 человека и более 200 ранено. В ответе написано, что оружие применено лишь потому, что узники нападали с пиками. Подумайте только, кто на кого нападал?

А теперь про свидетельство человека, которого я встретил в Нововолынске осенью 1992 года, когда Украина была уже свободна от власти большевиков. В 1953 году в тундре от холода он заболел воспалением легких, был возвращен в зону и долго лечился в стационаре. Этот человек — Иван Булава, он и поныне живет в Нововолынске.

— Повезли эти сатрапы убитых к общей яме, что под горой Шмидта, а там уже родилось «похоронное бюро». Решили не прятать голыми в братскую могилу, а смастерить для каждого гроб. И начали мастерить гробы, а врачи доставали из тел пули — следы варварства.

Более десяти дней шли работы по захоронению. Те, кто участвовали в похоронах, сообщили, что убитых было около 600 человек. Лагерная больница и еще два барака дополнительно были отданы под стационар и переполнены ранеными. Тяжелораненых вывезли в другой госпиталь. В тех стационарах находилось не менее 720 раненых.

Снова — дорога

Важно остановиться на факте, о котором я еще не рассказывал.
Среди немногочисленных каторжников-румын в нашей зоне был капитан румынской армии, по фамилии Попеску или Попадеску, 40 лет, среднего роста, симпатичной внешности. Я часто встречался с ним и вел беседы. Он всегда носил свою военную пилотку, которую сберег каким-то чудом. Вот этот капитан в последние годы несколько раз говорил, что муж сестры его жены, то есть швагро, назначен начальником штаба румынской армии. Этот швагро обязательно вырвет его из ада, как только дома получит письмо от него. И вот где-то через месяц с того дня, как началось восстание, начальник лагеря капитан Тархов принес в зону документ из Москвы о том, что Попеску (или Попадеску) освобождается и с ним еще один — россиянин.

Лагерный комитет, не считаясь с разного рода тайнами, сразу дал согласие на выход за зону, хотя всем было хорошо известно, что за 9 лет каторги не было ни одного случая освобождения каторжанина. Капитан Попеску (или Попадеску) и россиянин ответили: «Спасибо, гражданин начальник, за такую дорогую весточку, но ждали мы ее 10 лет, подождем еще неделю-другую, но не бросим в неведении друзей, с которыми пережили и переживаем все поровну».

О, как хочется узнать, если не от него самого, то хотя бы от его детей или румынских военных, вернулся ли Попеску (или Попадеску) живым или скосила его пуля бериевских служак в ту страшную ночь 4 августа 1953 года...

P.S. Неточности в датах, именах и фамилиях людей, упоминаемых Степаном Куцаем, исправлены в соответствии с официальными документами и многочисленными воспоминаниями узников Горлага, где нет разночтений в фактах и фамилиях участников норильского восстания. — Ред.

«3688 дiб в сталiнсько-берiевських
концтаборах»,
Луцк: Надстир'я, 2001 год.

Перевод с украинского языка А.Макаровой


 На оглавление "О времени, о Норильске, о себе..."