Николай Супруненко.: «Похоже, что вы живете на свободе не лучше, чем я в лагере»
Когда их разлучили, ему было 25, ей 22. Встретились через десять лет. Он был сед и почти беззуб.
Жизнь и сам Николай Владимирович ответили на вопрос, вынесенный в заголовок. Три десятилетия, которые судьба отпустила выходцу из Норильлага, были достаточно щедры на события, поиски и находки. Сверхблагополучными эти годы не были, но счастливыми их назвать можно, несмотря на трудности и беды: Супруненко не зря их прожил, нашел свое место в жизни, проявил себя даже в двух ипостасях – аграрника и литератора.
Его хорошо знали как сортоиспытателя, большого знатока картофеля и других сибирских культур – в стране, в крае и особенно в «кашенском» Сухобузимском районе, близко от «Таежного»;естественно, еще более широким был круг читателей и слушателей Николая Владимировича, постоянного автора газет и журналов, радио и ТВ, собственных и коллективных книг. «Второй хлеб» на конкурсе в Москве удостоен диплома и премии.
Он умер в 1978 году от неизлечимой болезни шестидесяти шести лет. Письма в ответ на просьбу из Норильска прислала в 1989 году его вдова, Анна Александровна; она пересилила сердечную боль, отрывая с кровью, отдавая на чужой суд строки, предназначенные ей одной. Спасибо за то, что понимала, как станут дороги эти письма нам, независимо от возраста, - настолько в ломких листах плохой бумаги жив голос того времени, когда будущий заслуженный агроном республики считал дни до окончания срока… Редкой удачей надо считать знакомство со столь безыскусными свидетельствами уже далекой от нас норильской жизни – в первые годы после окончания войны. Видимо, мало сохранилось документов такого рода, и они бесценны.
А.Львов
25-YIII-46.
Здравствуй, Аня!
За последние шесть с половиной лет сегодня я получил первое письмо. Пишет племянница Варя. Для меня это целый праздник. Даже два праздника. Во-первых, я разменял сегодня последний год, а это что-нибудь да значит, а во-вторых, восстановилась связь с родиной, с родными, близкими людьми.
Из письма Вари я узнал и о тебе, но очень мало. Наверное, они сообщили тебе мой адрес. Напиши, как ты живешь, где, в общем, обо всем. Ведь столько лет прошло, с 41-го года я ни о ком ничего не знал.
Расскажу о себе. В 42-м году я попал в Норильск. Это далеко на Севере, за Полярным кругом. С тех пор нахожусь здесь. С 1945 года работаю в совхозе агрономом, начальником отделения. При моем положении это очень хорошо, редкое исключение, этим выражено мне большое доверие. Мое отделение далеко в тундре. Сюда летом совсем нет дороги, а зимой — только на санях. Здесь пасутся коровы, овцы. Здесь много озер, а рыбы в этих озерах — нам не съесть. В тундре много ягод — морошки, голубики, брусники, клюквы.
Я подчиняюсь только директору совхоза, и для меня это очень хорошо, никакие другие начальники не трут мне шею.
Прошло столько лет, а случилось так мало, и это хорошо. Я здоров, а здоровье мне очень нужно, ведь через год я должен начать какую-то новую жизнь. Какая она будет, не представляю.
Варя пишет — «тетя Аня», а я думаю, теперь и вправду ты уже тетя Аня. Ведь тебе тоже 30 лет и на одной ноге не скачешь, как 10 лет тому назад. Когда, где и как мы встретимся, пока ничего не известно. Напиши обо всем. Как твои дела, как войну прожила, на Украину как попала? Что за работа у тебя? Как живет твоя сестра Маруся и ее муж Алексей? Я думаю, за эти годы ты столько пережила, что есть о чем писать, тем более что я-то совсем не жил.
Наверное, в живых меня вы больше не считали, и как ты восприняла мое воскресение? А я был так обрадован известием о тебе, что можно было расплакаться, а Иван Жеваго говорит: «У тебя, Коля, даже пот на лбу выступил».
До свидания. Пиши. Я жду.
Николай.
Сегодня получил письмо из редакции газеты «Красноярский рабочий». Писатель Устинович приглашает меня принять участие в конкурсе на лучший очерк. Это следствие моей статьи о норильском совхозе. Можно сказать, это была не статья, а настоящий очерк размером в подвал.
Однако Устинович не знает, что я заключенный, а заключенным строго запрещается печататься. Свою статью я передал через вольного.
5-XII-46.
В наших широтах солнце давно уже не всходит. Без конца тянется полярная ночь. Только в феврале покажется на горизонте, в первый день — на несколько минут. А летом тоже нехорошо: если ждать вечера, спать не пришлось бы месяца три.
Два дня был в городе, там мне здорово попало за то, что скот потерял в весе. Причина была одна — скот нечем кормить. Добываем из-под снега осоку, ягель-мох, рубим ветки кустарников и этим кормим крупный рогатый скот и овец. Скотина остается жива, но приплода нет, а овцы молока не дают даже ягнятам. Нарушается график плана. Дело настолько плохое, что я уже начинаю бояться за благополучный исход, а значит, и за конец своего срока. Пошел бы до весны на самые тяжелые общие работы, только бы избавиться от этой ответственности. Но не отпускают. Посылать сюда вольнонаемного начальника — ему надо платить 1500-2000 руб. в месяц, а заключенные работают бесплатно. Мне все же платили 60 руб., но так как я потерял плащ, его списали на мой счет в 12,5-кратном размере, и теперь эту сумму — 1250 руб. — удерживают.
В прошлом году я плохо отозвался об одном начальнике. Ему донесли, и меня отправили на штрафной лагпункт — Каларгон на 6 месяцев. Это очень тяжелое наказание, потому что там уже мало кто выдерживает шестимесячный срок, чаще кончают саморубами или просто кончаются. Узнал об этом директор совхоза и, вызволив меня, отправил обратно пасти коров и овец. Плохо то, что здесь нет ни книг, ни газет. Одно время играл в шахматы, осенью стихи сочинял, потом ударился в прозу.
На днях пришел мне денежный перевод из редакции газеты «Красноярский рабочий» — гонорар прислали, но здесь на переводе написали «заключенный», и ушли мои денежки обратно в редакцию. Жалко не так деньги, как то, что теперь узнают, что я заключенный, и больше ничего не напечатают. А у меня как раз вдохновение. Так, например, что может быть хуже для нас, заключенных, тундры на 70 северной широты? А я описал ее в очерке как блаженный край. Люди читают и удивляются, что не замечали, в каком хорошем краю они живут.
Раньше я ничего не понимал, а теперь, когда пережил и насмотрелся на ужасы, стал политиком. Но мы не сильны здесь, чтоб помешать движению истории. А это дьявольское историческое колесо оказалось действительно сильно. Кто бы мог подумать, что... (предложение не окончено. — А.Л.).
Что за переписка была у тебя с Борисом Дзюб? Похоже, он аферист и выступал в роли Николая. Это подло и низко. Я знал этого Бориса в 1938 году, потом меня из Рыбинска перебросили на штрафной л/пункт в Ольхово, и я с ним больше никогда не встречался. Галя Шеремет пишет мне, что вы даже посылки ему высылали. Благодарю тебя, ведь, посылая посылку, ты имела в виду меня. Только не делай больше этого. Заключенных в нашей родной и любимой стране так много, так много — ты и не представляешь сколько. И никакая помощь с вашей стороны не может быть практически полезной.
До конца срока мне осталось (не считая дней) 8 месяцев. И чем меньше остается, тем тяжелее переживаю каждый день.
До свидания, буду ждать от тебя письмо.
19-XII-46.
Сегодня мне исполнилось 35 лет. Этот день праздновал я, торжественно подготавливаясь к нему с начала декабря. Подготовка заключалась в приобретении литра водки и закуски — соленых огурцов и квашеной капусты.
Гостей на именинах было двое. Один из них (Иван) кончает 10-летний срок заключения, второй (Вася) начинает. Этим они существенно и отличаются друг от друга. Как и подобает, были тосты:
— Чтоб тебя в ШИЗО не посадили!
— За благополучное окончание срока!
И прочее в этом роде. Я читал свои стихи, а Иван аплодировал. Весело не было. А когда они ушли, мне стало и совсем тоскливо. Не от одиночества, я уж к этому привык. Тяжесть в сознании — не знаю, как назвать это чувство. Началось с того, что Вася долго рассказывал о войне, он фронтовик, офицер, пробыл на фронте до конца войны и потом попал в лагерь. Мы с Иваном внимательно его слушали, потому что войны не видели. Брали уголовников на передовую фронта, а политическим всем отказывали... Вася тяжело вздохнул и говорит:
— Да, пострадали мы! Таких переживаний человечество не знало и вряд ли будет знать когда-нибудь!
Тогда я начал рисовать картину наших страданий за 10 лет заключения. Вначале я рассказал о трагедии Кима (корейца). Его арестовали во время свадьбы. Потом как поэту Ключановичу (польский эмигрант) следователь выдергивал пышную бороду по одному волоску. Затем случай со знакомым мне по Чимкенту Хилько — его продержали много времени в клетке, залитой до колен водой, и у него на теле образовалась «крокодиловая» кожа... Как инженер Рудь убежал из кабинета следователя, взобрался по лесам на 4-й этаж строящегося дома и бросился вниз — убился. Как умирали люди, а мы не заявляли о смерти товарища по 2-3 дня, чтобы получить на него хлеб (400 г). Как на Волгострое к одному москвичу (доходяге) приехала на свидание жена; увидев своего мужа, в ужасе убежала. Как в 1937 году жена Давыдова голосовала за смертный приговор своему мужу, а потом сошла с ума. И еще многое такое я рассказывал фронтовику Васе.
Потом представил картину нашего будущего, то есть после 10 лет заключения. Это далекое будущее для Васи, совсем близкое для меня. Это будущее оказалось тоже мрачным. Дело в том, что страдания не кончаются после 10 лет, они будут продолжаться до тех пор, пока будет существовать тот общественно-политический строй, который нас репрессировал.
Нас не прописывают почти ни в одном городе, все города для нас режимные, работу дают не по специальности, а смотря на личность. При самом незначительном колебании государственных устоев изолируют в первую очередь нас. И эта временная изоляция может продолжаться бесконечно долго. Для нас, по существу, невозможен семейный образ жизни, потому что стать членом семьи — это значит сделать и семью несчастной. Мы как прокаженные, которых можно жалеть, сочувствовать, но общаться с которыми опасно.
Понимаешь ли ты, Аня, всю глубину этого? Я еще не продумал до конца, в чем будет заключаться моя и подобных мне жизнь? Где будет мое место в обществе и есть ли оно вообще? Прожив эти десять лет ада, я узнал то, чего не узнал бы никогда, не попав сюда.
Вот поэтому я не писал никому больше шести лет. Я хотел, чтобы все знавшие меня думали, что меня война «съела». А в этом году, думая, что остался жив, написал письмо сестре Наталке. Она и сообщила всем мой адрес. И тебе.
У тебя, наверное, возникнет вопрос, зачем это все я тебе пишу. Видишь ли, милая Аня, это то, что самое больное у меня теперь, а кому я об этом напишу? Только ты из всех знакомых и родных поймешь меня вполне.
До свидания! Как долго остается ждать.
22-XII-46.
Сегодня получил первые твои два письма. Одно с письмом Пети и письмами Дзюбинского. Второе то, в котором «продолжение в следующем номере», где ты рассказываешь, как сеяла гречиху, ехала во время шторма по Иссык-Кулю, как искала Норильск на картах. Жалею, если остальных писем не получу, а это вполне возможно. Ты пиши по телеграфному адресу, тогда письма идут самолетом и мне почтальон Петя отдаст в руки. Я расконвоирован. Тот адрес я тебе писал.
В отношении Дзюбинского: я написал заявление прокурору того лагеря, где он находится. Всего заявления переписывать тебе не буду, а кончается оно так: «Только из последних писем стало для меня ясно, что Дзюбинский, зная адреса и состояние моей жены и родственников, использовал это с целью аферы — наживы. Играя на чувствах родственности и интимной связи, он выманивал, «доил» и без того плохо живущих в военное время моих родственников, и они с болью, может быть, с кровью отдавали последнее жулику-аферисту. Вероятно, з/к Дзюбинский считает меня погибшим, выступая перед моими родственниками в качестве брата, сына и даже мужа под моим именем и фамилией. Это мародерство, это преступление. Надеюсь, что Вы, г-н Прокурор, усмотрите в этом и другие преступления, за которые з/к Дзюбинского следует привлечь к уголовной ответственности».
Я сначала был удивлен, как мог тебя Дзюбинский обмануть? Неужели ты забыла мой почерк, мою роспись, ведь он совсем по-другому расписывается. Сестрам это простительно, они малограмотные... Но когда я прочел его письма, которые ты прислала, я подумал, что можно было поверить, ведь он, гад, писал, что на погрузке сломал правую руку и пишет левой, чтоб не писала на мою фамилию, как будто я бежал, и меня поймали, и теперь я в карцере, — пиши на Дзюбинского.
Его поступок мерзкий, вызывает во мне отвращение, я чувствую себя виноватым, и мне стыдно перед тобой и сестрой. Ты мне, милая, ничего не посылай. По тому адресу, что ты знаешь, я все равно не получу ни денег, ни посылку. Это надо посылать через лагерь (адрес нарочно не даю), а письма я получаю через совхоз, почтальон отдает их, не зная, что я заключенный.
Здесь есть не одна, а даже три метеостанции, работают на них и вольные, и заключенные. На метеостанции «Пром. площадка» работал Николай Седов после освобождения. Этим летом он улетел дальше на север, на метеостанцию «Мыс Входной». Отделение совхоза «Второй Норильск», где я начальником, далеко в тундре, здесь метеостанции нет, и не очень она нужна. С нас достаточно и одного термометра, что прикреплен к столбу. По нормам полагается, если температура ниже -40°С или ветер сильнее 24 м/с, заключенные на открытых объектах не работают — «актируются». А так как температура здесь постоянно ниже -40°С, а не работать нельзя, иначе скот кормить будет нечем, термометр объявлен «вредителем», «врагом скота». Так что работать приходится ежедневно, независимо от погоды. Как видишь, метеослужба не всегда бывает в пользу. Это, наверное, заденет тебя как спеца, и ты будешь возражать, но все равно термометр до мая месяца будет считаться «врагом»... Если кто здесь умирает, труп надо обязательно отправлять в город — сначала в морг, а потом там и хоронят, под горой Шмидта. Как много под этой Шмидтихой нашего брата!
Норильский совхоз.
15-III-47.
Здравствуй, милая Аня!
Здесь даже в воздухе еще не пахнет весной, скорей наоборот. Только в душе уже весна. Зима в этом году очень холодная, но ожидается теплое лето, скорей бы оно пришло. Как медленно тянется время. Я начал счет своего срока днями (осталось 160 дней), но от этого не легче никому. Наоборот, чем короче срок, тем мучительнее ожидание.
До сих пор я был ежедневно обеспечен работой, питанием, хотя и ограниченным. Так как личной жизни все эти годы не было, то и не смущала никакая ограниченность. Прошло 10 лет! Скоро начнется обратное вращение колеса. Я стою на пороге этого нового, и мне как-то не по себе. Откроется дверь — и как меня встретит эта свобода? Я совсем другой, я отвык от той жизни. А одежда? Ведь в лагерном обмундировании выехать вообще немыслимо. Оставаться работать здесь, как и многие другие, привести себя в божеский вид, а потом видно будет.
Но мне и думать не хочется оставаться здесь после освобождения. Сегодня написал письмо Пете на эту тему. Ты только не думай о помощи мне. Я знаю, что ты нуждаешься еще больше меня. Лучше сыну купи ботинки. Пишу тебе об этом потому, что привык писать тебе обо всем.
Не хвали ты мои стихи, какой из меня стихотворец! Ты получила то мое письмо, в котором написано сестре, напечатано письмо в газете и письмо мне от Устиновича? Если получила, то видишь, какой из меня поэт.
Я получил письмо от Андрюши, сына Палаши. Он пишет, что у них хранятся мои вещи, которые ты привозила на хранение. Только я не помню, чтобы у меня было что-нибудь достойное хранения 10 лет.
Пиши мне по-прежнему на совхоз, почтальон обещал отдавать мне письма.
До свидания. Остаюсь с надеждой на скорое лучшее и встречу с тобой.
1-IY-47.
Наверное, я все твои письма получил, кроме тех, которые с фотографиями. Буду еще ждать. Может быть, направили через лагерь. О том, что ты где-то на Украине, я узнал из письма Вари. Другая племянница, Галя, написала все обстоятельно. Оказывается, ты живешь в Пржевальске, в Киргизии.
Аня, ты просто смешная. Спрашиваешь меня о фамилии китайца. Их здесь, я думаю, не меньше двух тысяч человек, и большинство из них называются Ваня, реже — Володя, Андрей, Миша. Настоящие их тройные имена и фамилии записаны в личных делах. И твою знакомую китаянку я не могу утешить, не найду мужа ее здесь. Норильск не такое место, где можно найти человека. Здесь 60 тысяч рабочих. Из них половина заключенных, а другая половина — вольные, бывшие заключенные. И очень много заключенных погибает. Гибнут сплошь и рядом прекрасные, хорошие, совершенные люди, а живут и успевают всякая дрянь, кретины, дегенераты.
Если так будет долго, плохие будут последствия. Милая Аня! Вся Украина хочет хлеба, даже несколько Украин, и ты своим куском хлеба не спасешь их от гибели, от голода. Уже хорошо то, что ты понимаешь трагедию создавшегося положения, понимаешь не вообще, а в конкретных выражениях — фактах смерти. Умерли мать и отец. А как он любил тебя! А помнишь, как он тебя на руках нес, шли под дождем до Синельниково, я помню, как он говорил — «наша русская донюшка».
Ты пишешь, что ваша гидрометеослужба по снабжению хлебом причислена к милиции, получаешь 500 и 300 г на Олега. Хоть это хорошо, но ты не распыляйся, выбери кого-нибудь одного, допустим твою сестру с дочкой. На меня не расходуй ни одного рубля. Об Украине брось думать — ты бессильна в этой борьбе с голодом. Что значит ведро картошки для голодной Украины? А тебе под силу только такая помощь.
Я не хочу, чтоб письма были печальные, но уж если положение дрянь, так уж говорить об этом во весь голос; тогда уж это ясно и не так грустно, а просто дрянь.
Нет, я вполне тебя понимаю. И объясню, почему мы любим друг друга. Дело в том, что очень редко встречаются люди, идеально отвечающие друг другу во всем, а мечтают об этом все и всегда.
Зря ты мечтаешь о Севере. Хуже чем Север придумать ничего нельзя. Это о нем только пишут хорошо, чтобы людей заманивать сюда, потому что кто же сюда добром поедет? В кинокартине или в рисунке все красиво: и черная пурга, и вечные снега, и собачьи упряжки, и олени; и даже длинную 4-месячную полярную ночь можно изобразить красиво, а в натуре все это — сплошной холод, и ничего хорошего. Очень красивое бывает северное сияние, но на него уже никто не смотрит.
А еще страшна цинга. Она так изматывает людей, особенно в первые годы каторги! Особенно трудно достается заключенным, из них так много отходят (под Шмидтиху) в первые два года, а выжившие потом делаются крепкими, выносливыми, сильными, но в большинстве — сердечниками. Здесь, кроме ягод в тундре, никаких фруктов нет. И единственный доступный «фрукт» — это капуста, которую с большим трудом выращивает наш совхоз. Остальных овощей так мало (это продукция закрытого грунта), что для заключенных не остается и понюхать. Я расконвоирован, и мне эти два года жить легче.
Какого-то Пискунова я знал в 1944-1945 годах, попытаюсь что-нибудь узнать о Саше. Если он здесь, найду, и если он плохо живет, то помогу ему.
9-V-47.
Писем от тебя все нет и нет, не думаю, чтобы к этому была какая-то серьезная причина. Просто почта виновата. Скучно. На днях получил твою телеграмму, текст ее таков: Дубрунецка Николаю сообщи адрес фамилию имя отчество послать деньги — Аня. Денег посылать не надо. Я хотя и мало надеюсь, что к августу месяцу деньги у меня будут, но думаю, найду выход из положения. И откуда у тебя деньги? Наверное, последние вещи продала? Если деньги у тебя появились, купи хоть полпуда муки, а то опять могут долго хлеб не продавать. Береги Олега, купи ему ботинки. 800 рублей пуд! О такой свободе и подумать страшно. В июне (3-го) освобождается из лагеря мой товарищ. Он, безусловно, остается работать в совхозе по вольному найму. Ему дадут какой-то огород. Он предлагает мне то же самое — эксплуатацию этого огорода, на чем, безусловно, можно заработать. Так делают многие освободившиеся, чтоб выехать отсюда.
Таковы перспективы. Кроме того, я надеюсь, что брат поможет. Мне остается 3,5 месяца — это так мало из 10 лет, и, главное, теплое время года. Такое чувство, что я подхожу к финишу — устал, но выжил и считаю себя победителем.
Сегодня 9 Мая, но демонстрации ни 1-го, ни 9-го не было из-за плохой погоды. Сегодня я проходил по главной улице нового города. Со всех этажей из открытых окон на улицу выплеснулся праздник. Музыку, песни пьяных и возбужденный разговор ветер уносит в тундру. Здесь все еще зима. По улице тоже много пьяных. Весна придет через месяц — с начала июня. Если бы я получил письмо, было б совсем хорошо, но письма нет, и поэтому невесело. И все же я не беспокоюсь по этому поводу, уверен, что причина в почте. Думаю, что когда-нибудь получу целую пачку твоих писем, ведь ты продолжаешь писать? Скоро будут ходить пароходы по Енисею, и тогда письма будут доставлять регулярно.
Нам и так повезло, это только в этом году зимой письма доставляли самолетами, а раньше такой роскоши не позволялось, переписка была возможна только в период навигации.
Как Олег? Загорает, рыбу ловит, с девочками дерется, письмо мне пишет?
Я пишу письмо в первом часу ночи — (стоит) светло-белая ночь. Все электрические лампочки сданы в склад до следующей осени. Пока до свидания. Как я благодарен тебе за заботу! Легче становится от сознания, что кто-то обо мне думает и даже заботится о моем благополучии.
16-V-47.
Вчера, 15 мая, получил твое письмо с фотокарточками. Странно, я думал, что за 10 лет человек меняется настолько, что его не узнать. Оказывается, ты очень даже похожа на ту, какой я тебя помню. Чувствуется, что тебе не 20, а 30 лет, тем не менее ты очень похожа на себя.
Я целый вечер смотрел тебе в глаза и многое думал. В мыслях не было последовательности — о чем думал вчера, не помню сегодня. Помню, хотелось поцеловать, но это желание похоже на желание прижать, обнять теплый весенний день. Жалко, правда, такого дня в этом году еще не было, — зима все еще продолжается, но не страшно, все равно скоро будет тепло.
Где-то в Игарке, по Енисею, идет ледоход. От этого здесь сильнейший ветер и холодно. В начале июня придет в Дудинку первый пароход, и тогда будет тепло.
Оттого что с окончанием срока предоставляется возможность уехать на Большую землю, возможна встреча с тобой, оттого что ничего не известно о будущем, я прямо болезненно переживаю это время. Считаю дни, а их так много — целых 100!
Как я хочу встретиться с тобой. На земле больше миллиарда женщин, и если бы их фотографии разложили передо мной — на самую красивую и самую умную я не смотрел бы так, как на твою.
За эти 10 лет я привык думать о воле, как о чем-то совершенно непохожем на среду, в которой я вращался столько лет. Но, глядя на вашу бедность, думаю, что она немного отличается от нашей. Я помню, как мы в Ленинграде покупали тебе шапку, а о пальто ничего не помню — когда и при каких обстоятельствах. Если ему 10 лет — это значит, что ты не роскошно жила. И у Олега валенки большие, а пальто мало.
Все-таки самым большим желанием я считаю посидеть рядом с тобой за чашкой чая, даже ни о чем не говорить, а знать, что мы вместе.
Читаю письма с Большой земли (ко мне и товарищам), и делается страшно, поэтому многие после освобождения остаются здесь.
Норильск, разумеется, живет независимо от урожая и даже независимо от войны. Здесь все время стабильный паек — норма и всякому работающему гарантирован прожиточный минимум, причем этот минимум «не совсем минимальный». Специалисты здесь получают высокую зарплату — агрономы не меньше 1000 руб. в месяц, а другие и по 3-4 тысячи. Рабочие горно-металлургических предприятий зарабатывают тоже до 2 тысяч руб. в месяц, даже неквалифицированные рабочие совхоза получают около тысячи рублей. Неплохо, с одной стороны, а с другой — плохо тем, что Норильск ничего, кроме металла и угля, не производит, и поэтому все дорого. Так, например: стакан табака стоит 15 руб., литр молока 50 руб. Питаться в столовой стоит 800 руб. в месяц. Так что 1000 рублей — это и есть минимум, на который только можно прожить.
Я так и не понимаю, как же живут где-нибудь на Украине, где зарабатывают в 3-4 раза меньше, а ведро картофеля — 200 руб.
Совсем недавно я послал тебе письмо в ответ на телеграмму. Прошло несколько дней, и положение изменилось. Теперь ясно, что никаких денег мне не дадут к моменту освобождения. Обращусь к брату и, вероятно, к тебе. Когда это будет нужно, я напишу позже, а пока мне деньги не нужны.
Пока до свидания, пиши мне по старому адресу — в совхоз.
7-YI-47.
За эти дни я получил от тебя так много писем, что не знаю, как и быть. Бумаги НЗ не хватит, а одним письмом не ответишь. И вообще за этот год я так много получал и писал писем, что вознагражден за все прошлые годы.
Из письма я узнал, откуда у тебя больше тысячи рублей и как ты богата. Как же вы жили эти пять месяцев без зарплаты? Пишешь, что помогала с отчетами продавщице, где хлеб получаете, и она вас подкармливала. Да, горький выход из положения, но ты молодец, оптимистически смотришь на это, хотя чувствуется, как тебе трудно.
Похоже, что вы живете на свободе не лучше, чем я в лагере. Мне не хотелось бы, чтоб ты высылала мне деньги, но если ты так настойчива, то высылать надо на кого-нибудь. Денег заключенному не выдадут и могут отправить обратно. 4 июня освобождается мой товарищ Островский Мечеслав Болеславович, он получит паспорт. Вот на него и пошли, а он мне передаст. Посылать надо не в лагерь, а в город.
А чем-нибудь помогают тебе медаль и грамота за доблестный труд во время войны?
Ты еще делаешь одну глупость, посылаешь мне посылку. Я совсем не бедный и почти ни в чем не нуждаюсь, хотя у меня ничего и нет. Я расконвоирован и более свободен. В совхозе я второй год. Один год прожил на отделении — у черта на куличках, где мы выкармливали скот, я тебе об этом писал. Теперь я работаю в парниковом хозяйстве.
Сегодня, 1 июня, первый день Троицы и первый по-настоящему весенний день. Я руководил сегодня бригадами на пикировке капусты в парниках. Весна наступила, а весну здесь так все ждут! Стало повеселее.
Норильск. Совхоз. 5-VIII-47.
Письмо, написанное 15-го, я так и не сумел отправить потому, что попал в ШИЗО (это значит: штрафной изолятор). Остается совсем мало дней, и чем ближе освобождение, тем труднее. Нервы на пределе. Не сдержался, назвал начальника дураком. Сволочи, последние дни не дают спокойно пожить. Вместо 10 заработанных суток продержали в ШИЗО 20.
Ты, Анечка, и не представляешь, как тяжело. Я стал совсем седой. Ты меня и не узнаешь. Совсем не похож на того Кольку-Хохляндию, как ты меня называла. Но о волосах не тужат, хорошо, что голова осталась. Милая, как хочется свободы, я думаю, что буду целовать землю, где есть поля, луга и рощи.
С освобождением, наверное, будет не все так, как я думал. Раньше я думал выехать на материк морем на теплоходе Дудинка—Архангельск, который будто бы выделен правительством для Норильска. Я бы мог тогда заехать в Петрозаводск к твоей сестре. Но теперь, вероятно, в Петрозаводск мне не попасть, так как освобожденных вывозят отсюда организованно, партиями, до Красноярска. Это, с одной стороны, и хорошо — можно доехать до Красноярска бесплатно.
Нельзя уже ехать до Мурманска, и, главное, в этой организованности будет продолжаться заключение. Однако это все неточно, и я не знаю, что для меня лучше.
Денег пока нет. Угрожает еще одна опасность. Начальник комбината ходатайствует перед правительством о предоставлении права людей освобожденных распределять по его усмотрению. Наверное, право он это получит.
Если все будет нормально, то не позже сентября я буду в Пржевальске.
До свидания, милая Аня. Как здоровье Олега?
25-VIII-47.
Позже я напишу тебе подробно о своих последних днях в лагере, а сегодня только несколько слов по существу. Я на свободе! Хожу, земли под ногами не чувствую. Как хорошо! Ничего не изменилось по сравнению со вчерашним днем, и все-таки все по-другому. Ем я ту же пищу, одет в ту же одежду, ночую там же, хожу по тому же маршруту, как и будучи заключенным. Но все это теперь совершенно по-другому воспринимается. В кармане у меня теперь не пропуск, а паспорт, а в ОУРЗ лагеря на мой вопрос, что делать дальше, девушка ответила: «Что хотите, теперь вы вольный гражданин». Какие слова! И некрасивая девушка, сказавшая такие слова, вдруг превратилась в красавицу.
Я вышел на Заводскую улицу с теплотой в груди, ходил по тротуару до усталости.
До свидания, милая, до скорой встречи.
26-VIII-47.
Здравствуй, милая Аня!
Не так получается, как предполагалось. Дело в том, что я не смогу приехать в Пржевальск, по крайней мере, в ближайшее время. Меня освободили, но оставили работать в системе Норильского комбината — направляют работать в один из южных совхозов, это где-то около Минусинска — южнее Красноярска километров на 500.
Ст.Абакан, Шушенский совхоз Норильского комбината МВД СССР... Все считают, что мне чертовски повезло. Ты, милая, не обижайся, пойми меня правильно — я тоже думаю, что мне повезло. Спасибо тебе большое за 900 рублей (мне их отдал Островский, он получил их 10 августа), но мне не на что было выезжать, так как только до Красноярска билет на самолет стоит 1500.
Конечно, печально и жалко, что встреча с тобой отодвигается. Но кажется, это единственный выход из положения. Все командировочные расходы оплачивает комбинат — проезд, суточные — и дает еще подъемные.
Командировка хороша тем, что я уже не задержусь здесь долго, самолет улетает на юг через 2-3 дня. Так что ночь заполярная и зима 1947/48 года уже, слава Богу, не для меня.
Шушенский совхоз — это вроде подсобного хозяйства Норильского комбината, и работать в нем значительно легче, чем в совхозах министерства земледелия, так как этот совхоз не делает госпоставок и подчиняется только начальнику комбината, который там, конечно, никогда не бывает.
В этом совхозе я буду чувствовать себя свободно в своей среде, и никто мне там не напомнит о 10 годах и о том, что я был заключенный.
Шушь — это все-таки далеко на юге, там сады и пасека, бахчи, овощи, скот и поле.
3-IX-47. Все еще Норильск.
Послал тебе письмо 29 августа, думал, что последнее из Норильска. Ожидаю я не погоды, а самолета. 8 дней прошло, как я освободился и не работаю. Совсем немного, а мне начинает надоедать безделье. Скорей бы уже быть там, где строят, созидают, творят. Мне ждать невыгодно и потому, что это дорого стоит.
Раньше, когда меня кормил начальник, никакая дороговизна не смущала. Я думал, если одни продают, другие покупают, значит, у тех и у других много денег. А теперь мне надо покупать каждый день, и я, конечно, недоволен. Недоволен в шутку, потому что по-настоящему нельзя сердиться. Я знаю, что мне следовало бы писать не о таких пустяках, а о том, что я еду не к тебе, а в какой-то совхоз, не имеющий ничего общего с нами. Но что тут в утешение можно написать? Все равно получается плохо. Столько ожиданий, мечтаний, надежд, и вот встреча не состоится в намеченное время.
Когда мы увидимся и где, трудно сейчас сказать. Как бы хотелось быстрее!
Я еще не знаю, что это за Шушь, куда я еду (где-то там отбывал ссылку Ленин), каково там будет мое место работы, каково положение в обществе, какие там условия жизни — квартира, условия питания и пр. Если все будет в меру хорошо, то я останусь там подольше и в ближайшее время возьму отпуск и приеду за тобой.
Вообще, все эти вопросы хотя и недалекого, но все же будущего, и отвечать на них сейчас очень трудно.
Думаю, что это последнее письмо из Норильска.
Милая Аня, ты еще не получила моего письма, в котором я сообщаю о Шуши. Это я заключил из полученного от тебя письма от 29-VII. Письмо такое хорошее, я читал его 3-4 раза подряд, причем первый раз читал на ходу. Иду новым городом по тротуару — роняю ребятишек, сталкиваю прохожих, натыкаюсь на мусорные урны и блаженно улыбаюсь. Пасмурно, идет дождь, грязь под ногами, а мне тепло и радостно.
Ты получишь письмо и разочаруешься, хотя я объяснил, почему я еду в Шушенское. Тебе, конечно, очень хочется, чтоб я приехал к тебе, поэтому никакие причины не покажутся уважительными. Ты не беспристрастный критик, но я уже чувствую себя виноватым перед тобой, получается, вроде я тебя обманул. Но поверь, что это не так. Первый шаг в своей новой жизни я сделал не вслепую, а глубоко обдумал все. И не обижайся, милая.
Если ты рада моему освобождению вообще, тогда тебя не должен особенно волновать вопрос несостоявшейся встречи в намеченный час. А я уверен, что ты рада моей Воле. Остальное все будет хорошо в свое время.
До свидания, моя милая.
Николай.
На оглавление "О времени, о Норильске, о себе..."