Сергей Соловьёв: «А мы и не знали, что нас считают самыми опасными. …Раскаяние — ну, для меня это хуже петли было!»
Мне очень хочется, чтобы вы почувствовали поразительную силу личности Сергея Дмитриевича Соловьёва. Он был арестован в сталинские, а вышел на свободу в горбачевские времена. Его судьба кажется остросюжетным фильмом или книгой — а ведь ее пишет более 90 лет сама жизнь. Тут взлеты и несчастья, трагедии и комедии, любовь и ненависть, редкие радости и многие печали. Он считает, что прожил жизнь интересно. Часто он сам проверял себя на прочность, но всегда (бывало, в ущерб себе) оставался в ладу с самим собой, никого не предал и даже не причинил зла. Хотя сам хлебнул лиха с избытком для одного человека…
Сергей Дмитриевич Соловьёв— автор Программы и Устава Демократической партии России, рожденной в норильских лагерях. Они опубликованы в книге восьмой издания «О времени, о Норильске, о себе…» (с. 312–319). Удивительно умный документ! И современный. А ведь он написан в такие глухие и мрачные годы, когда свобода казалась просто несбыточной мечтой…
В книге восьмой очень кратко о С.Д. Соловьёве написал Лев Александрович Нетто, побывавший в г. Змеиногорске Алтайского края, где С.Д. сегодня живет, пообщался с ним, с его семьей, сфотографировался на память, показал Сергею Дмитриевичу документы ДПР. Он с интересом их прочел, удивился, что они сохранились. Но… откровенничать с гостем особо не стал. Возможно, потому, что приезду Л.А. Нетто предшествовало следующее событие.
Поскольку письмо в Змеиногорск и ожидание от туда ответа могло занять немало времени (ведь возраст Соловьёва более чем солидный), Лев Александрович решил действовать через Барнаульский «Мемориал». Он попросил узнать, как добираться до Соловьёва, и просил известить его, что к нему едет такой-то человек, которого он должен помнить по норильскому лагерю. «Мемориал» откликнулся быстро, просьбу Л.А. Нетто выполнил, о чем его и известил. Вы даже представить себе не можете, какое ужасное впечатление это произвело на старого лагерника!
Он забеспокоился, взволновался, с подозрением оглядывался даже в своем доме, стал собирать чемодан, чтобы уехать… Еле отговорили его, с трудом успокоили к приезду Л.А. Нетто Анастасия Павловна и ее дочь Любаша.
Льва Александровича вся семья встретила радушно, но беседы с ним Сергей Дмитриевич нет-нет да и прерывал словами: «Говори потише, не так громко…» Значит, от каких-то сомнений и подозрений он все-таки не избавился… А это был уже 2005 год… Простились хорошо, Любаша дала номер мобильного телефона, по которому можно с ними связаться, и адрес свой — это если потребуется получать бандероль с книгами: ведь Сергей Дмитриевич живет без паспорта, как и без пенсии, льгот, положенных реабилитированному. После освобождения он, конечно, документ получил, но в тот же день в автобусе вместе с деньгами у него его и выкрали. Я представила, как человек, отвыкший за 26 лет от свободы, от скопления незнакомых людей, не ориентирующийся еще во времени и в пространстве, выделялся среди пассажиров как беззащитный инопланетянин… И кто-то недобрый воспользовался этим.
Попытка получить новый паспорт сопровождалась унизительными процедурами, обидными словами, и он решил не тратить больше свои силы и время на общение с госорганами. Потом его вызывали в милицию в Барнаул — он не приезжал. Кончилась эта история еще одним тюремным сроком — на год. Сергей Дмитриевич привычно его отсидел, освободился и продолжил жизнь без паспорта. Он и государство и без того живут в разных мирах…
Лев Александрович Нетто продолжил переписку с С.Д. Соловьёвым. Координационный совет «Сопротивление в ГУЛАГе», который он возглавляет, решил послать в г. Змеиногорск журналистку А.Б. Макарову. Предварительно испросив разрешение на визит, Алла Борисовна отправилась на Алтай.
И тут в самый раз привести отзыв о С.Д. Соловьёве московского диссидента Бориса Вайля. Он сидел в советских лагерях, а потом эмигрировал из страны. В 2006 году, как сотрудник Фонда королевской библиотеки в Копенгагене (Дания), он побывал в командировке в Питере. Специально для нашего издания он написал страничку о Сергее Дмитриевиче Соловьёве.
Я познакомился с Соловьёвым в конце 1950-х гг. в
Озерлаге. Сергей Дмитриевич был незаметным, тихим
и милым человеком, практически не выделявшимся
ничем из серой арестантской массы. Кто-то указал
мне на него — как на человека не совсем уж такого
простого, каким он мог бы показаться. Я не помню,
о чем мы с ним говорили, но ясно, что «политики» мы не касались. Наверное, мы с
ним в этом плане понимали друг друга без слов. Кто-то сказал мне, что
С.Д. — власовец. О власовцах на основании личного
опыта у меня сложились нехорошие впечатления, и
если С.Д. был действительно власовцем, то — думал
я — вот исключение, которое подтверждает правило.
Действительно, сколько я их в лагерях ни встречал —
они мне доверия не внушали: как правило, все они
так или иначе сотрудничали с лагадминистрацией.
С.Д. был первым — а может, и единственным? — по
крайней мере, из встреченных мною солдат РОА, в
чьей честности я не сомневался.
Часто можно было наблюдать, как С.Д. в свободное от работы время сидит на скамеечке, играя в шахматы с тем или иным партнером. Сидели они на скамеечке полубоком, шахматы между ними на той же скамеечке. В те годы в политических лагерях много было подпольных организаций. Их создавали в основном молодые люди — впрочем, в них встречались и не такие уж молодые…Чуть позднее — кажется, в другом лагере, где С.Д. уже не было, — зашел у меня разговор с одним таким подпольщиком, то есть участником подпольной организации. Я спросил его о С.Д. Мой собеседник сказал: «С.Д. — большой специалист по конспирации! От него я кое-чему научился». «Например?» — спросил я. «Ну, вот, скажем, лагерь или вообще большое скопление людей. Как в этих условиях вести длительную беседу с человеком, чтобы вас не подслушали и ни в чем не заподозрили?» — «Да, как? Ведь если два человека беседуют на ходу и к ним подойдет третий, они, скажем, умолкают — и это уже подозрительно! А круто сменить тему не каждому удается, и порой третий может легко догадаться об этом». — «Так вот, чему научил нас С.Д. Берешь шахматы, садишься на скамейке, насколько можно, напротив того, с кем должен поговорить, ты смотришь на него и видишь все, что за его спиной, а он соответственно — за твоей спиной. Боковым зрением вы оба контролируете боковое пространство. Кто-то подходит — вы замолчали. Ничего страшного! Наоборот, естественно: шахматисты чаще молчат, чем разговаривают».
Я на самом деле не знаю, был ли в мое время С.Д. участником тайных организаций. А вот насчет шахмат… Тут, как говорится, за что купил — за то и продаю.
Декабрь 2006 г.,
С.-Петербург.
26 лет в советских лагерях (можно сказать, в концлагерях: ведь недаром по европейским меркам пребывание в них приравнено к пыткам), видимо, коренным образом меняют человека, и далеко не все из нас могут это понять… Вот и Любаша с тревогой заметила, что перед приездом Аллы Борисовны Макаровой у Сергея Дмитриевича, как она потом рассказала, какие-то страхи начались: то по крыше кто-то ходит, то еще что. «Мы даже не стали заранее говорить ему, когда вы приедете… Сказали в последние дни. Мама шторы сняла стирать, а он взял ее платье, гвоздями прибил — занавесился». Алла Борисовна с беспокойством спросила: «Он что, расстроился, что я приехала?» На что Анастасия Павловна мудро успокоила ее: «Возраст! Девяносто лет ему…» А вскоре Сергей Дмитриевич проснулся (днем он теперь отдыхает), стали накрывать на стол… Он вышел, заметил гостью, поздоровался и спросил: «Вы говорите по-французски?» Соскучился по языку, а поговорить не с кем… Он увидел, услышал Аллу Борисовну Макарову и наметанным глазом разбирающегося в людях опытного лагерника сразу понял: перед ним хороший, душевный человек. Они беседовали с перерывами три дня. Им — слово…
Галина Касабова.
Письмо из Генеральной прокуратуры от 1992 г.
Почему-то я думала, что таких людей не осталось в России. Или даже — что таких не бывает на свете. Но вот проехала через полстраны до Алтайского края и почти у самой границы с Казахстаном, в маленьком городе Змеиногорске, познакомилась с Сергеем Дмитриевичем Соловьёвым, которому только что исполнилось 90 лет. Вот он сидит передо мной — модная светлая куртка, седая борода и лысина мудреца, а глаза веселые и ясные, как у ребенка. Читает до сих пор без очков. А когда рассказывает о себе, неторопливая речь его — образец подлинно русского литературного языка, каким говорили в XIX — первой половине минувшего, XX века: без словесного мусора, неологизмов, лагерных оборотов, заполонивших современный бытовой язык. Его жизнь — почти век! — невозможно пересказать в двух словах. В ней были разные страны — Бельгия, Франция, Польша, Литва, Германия, Россия. Горестные и страшные события — война, плен, концлагерь, побеги, репатриация, обернувшаяся годами репрессий на родине. Были друзья и необыкновенная любовь к женщине.
Ум, который не спрячешь. Творческие способности, которые требовали выхода. Озарение — без него не одолеть в одиночку труд, который по силам лишь коллективу специалистов: программу демократического переустройства России.
У Сергея Дмитриевича СоловьёваА не было времени написать книгу о своей жизни. А жаль, она читалась бы, как увлекательный роман. Вот он и сам, будто не веря себе, повторяет: «Мне 90 лет. Красивая жизнь прошла. Опасная. Веселая. Интересная. Насмотрелся народов, и стран, и обычаев. Столько людей прошло перед глазами, столько было разных переживаний, эмоций…»
В аккуратном голубом чемодане («Сам сделал в лагере на Колыме») хранятся книги и лагерные тетради. Открываю одну наугад и читаю: «Запись сновидений с целью установить возможность их связи с жизнью во время бодрствования или, наоборот, влияние жизни активной на характер сновидений. Начата 25 сентября 1964 года. Окончена 3 января 1980 года».
Можно бы улыбнуться такой причуде… Если только не знать, что годы эти Сергей Дмитриевич провел в тюрьмах и лагерях СССР — на Колыме, в Иркутской области, в Мордовии. Лагеря были особые и строгие, с карцерами и БУРом (бараком усиленного режима), тюрьмы — с камерами-одиночками. Письма родным и то не всегда позволялось писать. Так наказывали заключенных за отказ сотрудничать с лагерной администрацией. Стихи — нельзя, размышления и воспоминания — тоже, ведь у врагов советской власти и мысли антисоветские. А записывать сны? Они ведь приходят сами собой, неизвестно откуда и почему, странные, неясные фантазии…Человек же не виноват, что ему приснился, скажем, Хрущев, или похороны какого-то значительного лица, или сад, полный цветущих яблонь, или два рыжих жеребенка, похожих один на другого…
От тетради — застарелый запах сырости, пыли, табачной горечи, крепкого камня тюремных стен. Запах несвободы, непередаваемый запах тоски. Под светлой обложкой 20 тонких тетрадочек по 8 листков. Значит, 320 страниц, исписанных мельчайшим, бисерным почерком, иногда по-французски, большей же частью по-русски. Заметив мой интерес к этим записям, Сергей Дмитриевич щедро решает: «Я дарю вам тетрадку, читайте!» Что же, пусть она поможет моим расспросам и рассказам С.Д. Соловьёва о его жизни…
(Из тетради сновидений.)
«На 11.07. Мы — армия, только что сформированная для только что начавшейся войны. В колоннах идут заслуженные (с орденами) командиры прошлой войны. Рядом со мной шел старший лейтенант или капитан. Идем… Перерыв… И снова мы идем. Подошли к сильно пересеченной местности.
Надо нам подниматься на крутые, чуть не отвесные, но невысокие отроги гор, по краю которых нам надо идти. Я поднимаюсь наверх и выбираю, по какому краю лучше идти — по этому или другому, чтобы не свалиться. Попробовал по одному, взобрался на другой — этот, кажется, лучше. Пока я здесь обдумывал, пробовал, вся колонна осталась там, где-то внизу. Проснулся в 5.10. Слышно, как стучит сердце. Думаю, это результат нервозности, оставшейся после вчерашних неприятностей (утром — отказ письма и днем — сообщение о повышении норм…)».
«На 11.08, суббота. Шла война. Нас несколько человек. Неясно, были это близкие знакомые или случайные люди. Воевали с наступавшим противником. Шла ружейно-автоматная перестрелка. Частично наши отступали, но после я ходил туда — «они» не продвинулись…»
«…Тучи. Вылетает самолет и очень низко летит на нас. Все разбегаются в стороны, я бегу влево, как и многие другие. Опасность есть, что он будет бомбить. Полетел влево и не бомбил…»
— Сергей Дмитриевич, вам часто снилась война? Наверное, когда она началась, вас сразу призвали?
— Нет. Меня в армию не призывали. Еще за год до начала войны, после окончания техникума, я приехал в Тверь (тогда Калинин) и начал работать в областном тресте «Мелиоводстрой». Я имел редкую специальность — гидротехник-мелиоратор. Окончил техникум, который находился в одном из красивейших мест Орловской области — бывшем помещичьем имении Брасово, с аллеями, фонтанами, множеством цветов. Вообще-то гидротехника — это изучение почвенных условий земледелия, но у нас там еще было одно отделение, связанное с топографией. Специалистов сельского хозяйства вообще не хватало, и особенно мало было гидротехников — вот таких, как я. Наперечет. Имеющие профессию гидротехника оказались дороже, чем солдаты, — гидротехники в армии не служили. И в начале войны на всех нас наложили бронь. Хотя я как раз был даже не прочь повоевать. Я войны не боялся, пожалуй, если бы призвали, я пошел бы. Ситуация на фронте очень быстро ухудшалась. Немцы подошли уже близко к Москве. У нас стоял резерв, но был он ненадежен. Почему? Многие не хотели защищать советскую власть, спасали себя — уезжали кто как мог. Не любили советскую власть — слишком была жизнь бедная, особенно в селе. Да и в городе, если кто-нибудь выпьет, знал только две песни.
Раскинулось море широко,
И волны бушуют вдали.
Товарищ, мы едем далеко,
Подальше от нашей земли.
Вот какие были печальные песни о трудной жизни. Вторая песня еще грустней:
В воскресенье мать-старушка
К воротам тюрьмы пришла,
Своему родному сыну
Передачу принесла…
Это очень многих семей коснулось. Помню, студентом третьего курса на каникулы я ехал из техникума домой, в Ярцево Смоленской области. И накануне получил письмо от мамы, что арестовали отца. Она просила: «Зайди там, попробуй узнать о нем».
Отец был крестьянским сыном, но его в молодости посылали учиться в Петербург, в школу, где готовили управляющих. И потом он работал управляющим крупного помещичьего имения Капыревщина в Смоленской области. После революции отец скрывался — у всех «бывших» в СССР не было документов. Жил где-то на берегу Азовского моря, в виноградниках. Приезжал к нам, но редко-редко. Потом работал в Москве, там документы не требовались — он жил там же, где работал, на краю Москвы, там был завод какой-то. А когда начались репрессии, его сразу забрали.
Архивная справка об отце С.Д. Соловьёва
В Советском Союзе было все на осведомителях построено. Мы-то узнали позже, а тогда не знали. Сосед, который часто приглашал к себе отца, оказался сексотом и много рассказал там о нем. Это был 1937 год. Красный террор страшный. И вот я остановился в Смоленске и пошел искать НКВД. А я там никогда не был. Нашел двухэтажное деревянное здание. Стена такая толстая-толстая, и только одно маленькое окошечко. Женщина спрашивает тихонечко: «Что вам?» А я отвечаю громко, обычным голосом, я с улицы пришел. Тут же она мне: «Ш-ш, тише, тише! Что вы?! Нельзя! Ваши документы!»
Там вот как надо — тихо говорить, шепотом. Взяла мой студенческий билет и ушла куда-то. Вернулась и одно только слово бросила: «Выбыл». Это означало: или услали куда-то, но не говорили куда, или расстреляли. Так и не узнал конкретно. И опять тишина. А там — они сидели и умирали, безвестные, без вести…
Моя мама Варвара Ивановна была на 15 лет младше отца (она 1890 года рождения). Ее с тремя детьми выселили из дому на болото, где ни сеять, ни пахать нельзя. Потом выпустили из Вышегора, она переехала к бабушке в Ярцево. Такое было время. И я уже тогда не любил советскую власть. Знаете за что? За эту жизнь, за бедность, нищету, за колхозы, за то, что наши люди голодают, а в это время СССР кормит большие штаты компартий в других странах — делалось это тайно, но все равно все знали.
И вот еще какая была особенность того времени — в газетах и по радио власти лгали населению. Не сообщали о продвижении немцев, чтобы не вызвать паники. О начале войны объявили по радио спустя несколько часов — выясняли, наверное…
— Вы все понимали и все же были патриотом?
— Я ушел на войну добровольно. Сам пришел в центральный военкомат в Твери и сказал, что хочу на фронт. Сначала мне отказали, сказали, что специалистов-гидротехников не берут, их слишком мало, почти что нет их в Советском Союзе. А я настаиваю, говорю, что хочу добровольно идти. И когда я так заявил, они все оформили. Потому что права не имели отказать, когда на фронт хочет человек добровольно. И меня зачислили в маршрутно-десантные войска.
— Сначала учить военному делу, наверное, надо было? Вы с парашютом прыгали когда-нибудь?
— Нет, я никогда не прыгал. Нас перевезли через Волгу на левый берег, в такой лагерь, который к началу войны уже не работал. И как-то не торопились нас на фронт отправлять. Или потому, что хотели сохранить нашу жизнь (добровольно шли на войну немногие, и были люди отличные), или по другой какой-то причине. Учение наше было малоэффективным. Не хватало командного состава, он то и дело менялся — отправляли на фронт одних, присылали других. А формирование нашей части все как-то откладывалось. Лениво все как-то шло. Организовали, я помню, даже школу в военном лагере, там из сержантов делали младших лейтенантов.
Потом привезли нас к Москве и дали — знаете что? — лыжи. Тренировались на лыжах, и все время надо было забираться наверх, там очень крутой берег был в одном месте. Помню, я упал, сломал или повредил себе что-то. Затормозили тогда меня на лечение. Я все хотел поскорей на фронт, а меня как-то отвлекали от этого. Потому что еще специальность моя понадобилась. Пока меня на фронт не посылали, вышел приказ, чтобы я вел съемки местности, наносил на карту, где какие изменения произошли. Использовали меня по специальности, потому что необходимость была большая. У нас командный состав не ориентировался как следует. Топографов не было, а карты устарели. И потом, еще особенная часть нас касалась: карты — дело секретное. Меня использовали как военного топографа.
Вообще в военном лагере должны солдат обучать, части формировать и на фронт отсылать. С нами не так получилось. Занятий по обучению военному делу в лагере с нами не проводили, а пришел приказ — и нас как десантную часть отправили на фронт. И тут я снова попал в такую обстановку, что ни одного специалиста, знающего топографию, кроме меня, не оказалось. Потому и на войне меня использовали прежде всего по специальности: я должен к линии фронта максимально приблизиться, съемку делать, корректировку вести, карту исправлять: где выросли кусты — на планшете отметить заросли, а где поле распаханное, там лес на карте убрать и так далее. Называлось это на военном языке — нанести на планшет изменение ситуации.
— Но для съемки нужны инструменты, недостаточно карандаша и линейки?
— Инструменты запросили откуда-то из тыла. Привезли теодолит, мензулу. Прикомандировали ко мне помощников, которые носили рейки и прочее. Выдали маскировочные халаты…
— А пистолет, винтовку?
— Во время работы ничего не было. Никакого оружия. Фронт некоторое время почти неподвижно стоял. Но немцы недалеко находились. Их самолеты летали низко над лесом, над кустами, наши бойцы сбить их старались. А потом что произошло? Немцы вышли к линии фронта, заняли эту местность частично. И мы участвовали в наступлении, весь наш десантный батальон. Многих ранило, многие не вернулись обратно — пришлось отходить к обрыву, и часть бойцов не смогла выбраться из этого рва, попала в ловушку.
Командного состава не хватало, много было неразберихи, крик стоял… Наши отступали, вперед продвинуться не было возможности. В ту ночь войска передвигались, летали над лесом самолеты — это немцы держали связь со своим плацдармом, который был расположен вблизи, как после оказалось.
— Вам повезло — уцелели?
— Меня уже держали при штабе отдельного батальона и как раз куда-то послали с поручением. Приказали продвинуться как можно дальше и нанести на планшет изменившуюся ситуацию.
— То есть как можно ближе к немцам? И вы отправились на съемку?
— А как же? Ну, кто больше-то пойдет? Больше некому было идти. Ни разу за все время на фронте я не встретил коллегу — все один и один. Топографов-то больше не было.
— И где все это происходило?
— Вблизи районного центра Поддорье. Через него шла грунтовая дорога от Старой Руссы на юг, в сторону города Холм. А Поддорье — промежуточный пункт, примерно на полпути от Старой Руссы.
— Что за название странное — Поддорье?
— По местности название. Там такое говоренье — в Новгородской области свой диалект, он отличается от нашего. Дора — это стружка, длинная деревянная, которой крыши кроют. Холм уже был взят немцами. Так мы попали в окружение. Я занимаюсь съемкой, а после узнаю, что позади уже замкнулось кольцо…
(Из тетради сновидений.)
«На 2.08.70. Ухожу от кого-то кустарником невысоким, кусты очень густые. Выхожу на тополевую аллею (как будто нашу). И тут появляются личности, одетые в гражданское, и приводят как арестованного… Снова ухожу от кого-то, неясно, от кого. Меня ловят. Приводят в деревянное, с многочисленными комнатами, здание… Как будто нахожусь среди военных в помещении. Здесь, кажется, приемная. Я предполагаю, что меня не узнали (почему — не знаю). Входит генерал, у него на плечах по одной большой звезде. Войдя, он меня не увидел. У меня тоже на каждом плече по одной большой звезде. Я быстро выхожу из комнаты. И думаю, что генерал тоже может выйти в любой момент. И, не торопясь,исчезаю. За мной погоня…»
«На 13.05. Из какого-то места бежал. Шел по пересеченной местности, покрытой негустым лесом…»
— Что было дальше, Сергей Дмитриевич? Лагерь для военнопленных? Побеги и погони?
— Не один, а много лагерей. В Польше, в Литве, близ Каунаса, на юго-западе Германии, в ЭльзасЛотарингии (тут нас кормили французы — виду не показывали, что сочувствуют нам, но тайком поддерживали). А немцы кормили военнопленных плохо. И мужчины в расцвете сил быстро становились доходягами, умирали. Жестокость фашистских лагерей, нежелание работать на немцев многих привели в РОА.
Однажды в наш концлагерь прибыли майор Грачев с помощником Алтуховым и начали из доходяг создавать формирования Русской освободительной армии (РОА). Говорили — для борьбы с советской властью. Я подумал и тоже записался. Участников РОА не только сытней кормили, они даже некоторые права имели. Конкретных дел на нашем счету не было — так же жили в лагере, но получше. Я считался адъютантом Грачева, а занимался тем, что учил желающих играть в шахматы. Так продолжалось до тех пор, пока в какой-то день не приехал в наш лагерь эсэсовец, с двумя ромбами, с переводчиком и свитой.
Выстроили нас на плацу и объявили об отправке на фронт воинских частей из русских военнопленных. Эсэсовец командовал, а переводчик переводил: «Вы будете служить в батальоне СС. У кого есть вопросы, выйти из строя на пять шагов вперед». Я вышел. Посмотрел направо, налево. Строй стоит не шелохнувшись. Я один. Ну, не возвращаться же назад, раз так. Офицер со свитой приблизились, я даже почувствовал запах — шнапсом от него пахнет. Спрашивает через переводчика: «Чего хочет этот русский?» А я говорю: «Я не хочу на фронт и не буду служить в СС». Только переводчик это офицеру доложил, как тот пистолет выхватил — немцы носят оружие впереди, у него кобура расстегнута была, из нее рукоятка пистолета торчала. От выстрела его свита еле удержала, а мне двое солдат руки скрутили и посадили под замок. Я думал, что расстрел отложили на утро. Ночь прошла. А утром повели меня к какому-то бывшему русскому эмигранту: он чисто говорил по-русски, не так, как переводчик, да и вел себя иначе. Побеседовали. Потом он сказал: «Соловьёв, мы опросили всех, кто стоял в строю. И никто о вас плохо не отозвался. Поэтому вам решили сохранить жизнь».
Наказали отправкой в другой лагерь. Запихнули в машину, в железную камеру-одиночку (в СССР такую камеру для перевозки особо опасных заключенных называли «боксик»). Чувствую, машина движется на север. Я вообще, где бы ни находился, всегда ощущаю стороны света — где юг, где север. И не ошибаюсь. Свернула машина, въехала задом, видимо, в ворота, и я оказался в незнакомом лагере. В шинели, не подпоясан — отобрали ремень при аресте. Смотрю, а там все такие же, как я, — в шинелях без ремней. Бывшие офицеры, партизаны. Ходят свободно. Никто на меня внимания не обращает. И я делаю вид, что не интересуюсь ничем, пошел себе потихоньку.
Осмотрелся, понял: это екатерининские форты — при Екатерине строились такие укрепленные сооружения, там все высокой дамбой обнесено. Не Литва ли?
Когда освоился, выбрал кого надо, спросил, как и что. Он сказал, что тут Каунас близко. Правильно я догадался, карту-то свою наизусть помню. А тут уже солдат вызвали, подъехал эшелон, нас всех погрузили быстро. Привезли в Лотарингию. Там я работал на руде: сначала одни вагонетки нагружали, а мы отвозили, потом — наоборот. Тут я уже стал применять свою тактику: ознакомился с обстановкой и — в побег. От лагеря спасаюсь бегством. Конечно, тут надвое — удастся или нет, как Бог даст. У меня несколько раз были счастливые побеги, я даже привык уже, что все так хорошо кончалось.
Я беру риском, но когда риск надежен. Вот привезли нас в лагерь и водят на работу по десять человек на раскорчевку пней. Охраняет обычно солдат с автоматом и собака. Вижу, в лесу стоит вода, тонкий слой, по щиколотку, я обрадовался: след собаке не взять.Ищу момент. Я решил из десяти человек выбрать одного поляка, подговорить его вместе бежать. Но он отказался: «Риск большой… Оружие у охранника заряжено боевыми…»
Через некоторое время охранник повел нас на работу без собаки. И я понял — тут мне сам Бог дает возможность спасаться. Ни догонять меня нельзя — остальных заключенных охранник не бросит, ни по следам найти. Водили нас в лес в ботинках на деревянной подошве, с полотняным верхом. Я их заранее расшнуровал. Вижу, охранник не беспокоится, отвернулся от того места, где мы к зарослям подходим, чтобы бросить выкорчеванные пни. Рассчитал, что я уже буду у кустов, когда он заметит мое отсутствие и пустые деревяшки-башмаки на траве. Он поздно повернулся. Стрелял куда-то в кусты, но в меня не попал. Я бежал по воде, оглянулся — за мной никого. За кустами меня не видно, а вода мелкая идет. Бежал до самых сумерек. Когда стало темнеть, увидел неожиданное препятствие. Что-то белое против меня висит, как простыня, но высоко, до самого верха деревьев. И вправо тянется, и влево. Идти вперед или нет? Подошел по воде осторожно поближе — плотная белизна висит, такого в свете я не видел. Возле самого лица — белое. А руку протянул — нет ничего. Что же это? Препятствие вижу, а его нет. Неосязаемо. И тишина, не слышно ничего. Я тронулся с места, рукой помахал,обернулся — и позади меня будто белая стена. Я иду сквозь нее, но не ощущаю ничего. Удивительно! Оказалось, это облаком стояли в воздухе белые мотыльки, крохотные крылатые существа — поденки. Век их короток — они живут на свете только день или несколько суток, отсюда и название — поденки. Тихой теплой ночью появляются над поверхностью воды мириады этих насекомых и спешат прожить свой век от рождения до смерти, и найти себе пару, и оставить потомство… Я рассмеялся и пошел дальше.
Ночь была недлинной. Начало светать. Куда я вышел, что меня встретит? Я знал, что где-то тут немецкая граница кончиться должна. Увидел дорогу. На обочине стояли фляги с молоком. Заметил, что народ здесь уже смешанный, разных национальностей, и это в основном не немцы. Решил прямиком отправиться к дому старосты ближайшей деревни. Рискованно, конечно: сдаст меня немцам или нет? Оказалось, староста по-русски говорил неплохо, едой угостил. И у меня появилось чувство, что никуда он не пойдет сообщать о моем появлении. По глазам его я это понял. Жизнь продолжалась, хотя война гремела еще вовсю…
(Из тетради сновидений.)
На 02.06.70. За много-много лет впервые увидел Зину (Кокореву) — студентку-однокурсницу. Последний раз, кажется, видел ее во сне в Шарлеруа в июле 1945 года. Это очень меня взволновало: двадцать пять лет тому назад!»
«На 10.06.73. Бельгия. Еду с чемоданами. Ищу работу. Захожу в поселок. Захожу в дом. Рассказываю, что ищу работу. Поселок оказался без промышленности, и найти работу трудно — нет предприятий.
Было несколько мест — сторожей, но заняли такие же (этранже), как я. Говорю жителям дома, что поеду в поселок шахтный. Разговариваю в основном с женщиной — хозяйкой дома. Хочу оставить у них чемоданы. Хозяин не вмешивается в наш разговор. Она не хочет оставлять у себя вещи. Кажется, их у меня два чемодана и тючок. Потом она говорит, что если оставлять, то она хочет посмотреть, что в них. Я ей говорю в общем, без деталировки, без перечисления… Уже в другой обстановке. Говорю со знакомыми русскими. Работают на шахте. Я хочу устроиться только наверху, а не внизу. Вспоминаю, что полезно было бы показать им мой сертификат, который получил у Леона. Думаю, вот удивится Леон, что я снова приехал в Бельгию. Но жив ли он? Проснулся в 6 часов без 15 минут. Такой отчетливый, ясный и запомнившийся сон».
— Буквально с порога вы встретили меня неожиданным вопросом, Сергей Дмитриевич. Меня в школе учили немецкому. А вы знали французский язык с детства?
— Нет, я ведь тоже учился в советской школе. А французский выучил, когда жил несколько лет в Бельгии и недолго во Франции. Это было во время войны и после войны. В Бельгии официальный государственный язык — французский. До Франции там недалеко, но в языке есть отличия. Я это замечал, когда из Бельгии ездил во Францию по делам фирмы. Население Бельгии состоит из валлонов и фламандцев, простой народ говорит на валлонском наречии, оно отличается от французского языка. Мне пришлось французский язык изучать, он мне необходим оказался. И в быту, и на работе.
— А кем вы там работали?
— Конструктором в фирме частника. Он меня взял за то, что я несколько конструкций сделал для производства. Меня очень уговаривали остаться работать у них в Бельгии. Там было хорошо. Относились ко мне, как к родному. Сначала, когда только приехал, работу пришлось искать. Я понимал, что таких этранже (франц. etranger — иностранец, чужой), как я, здесь немало — без документов, жилья, работы, знания языка… Но все поправимо: язык можно выучить, найти работу, еду, жилье.
А через некоторое время получить, как многие другие, справку об утере документов (скажем, при бомбежке или эвакуации). Она заменяла удостоверение личности. Мою русскую фамилию при этом слегка сократили — я стал мсье Соловейс. На немцев работать я не хотел, но в Бельгии с удовольствием выполнял любые просьбы местного населения, ремонтировал часы, еще что-то сложное. Потом вот что получилось неожиданно. Одна женщина передала мне узкий такой пакет, в нем оказались часы старинные, которые давно стояли. Говорит: «Отремонтируйте». И я их отремонтировал. Об этом услышал и сразу заинтересовался мной один частник, владелец фирмы. У него было производство бижутерии (это слово французское, значит — женские украшения). И вот он попросил мсье Леона, у которого я жил… Им надо было такие маленькие пистончики выпускать, которые шли на бижутерию. Эти пистончики раньше делали в Германии. После войны больше их не привозили. Вот этот частник и обратился к Леону:может, я сделаю что-то, чтобы сразу производить все у себя, здесь наладить производство.
Я сделал — мне ничего это не стоило. Получился такой станок-полуавтомат. Матрицу, которая печатает, я к самому станку приделал. Просто вставлял ее, станок работал, пистончики выскакивали. А их надо было миллионы! Ну, хозяева были довольны — куда как! Немцев теперь не дождешься, когда они начнут выпускать, а тут все местное. Мне даже выдали сертификат — свидетельство на изобретение. И другие еще делал работы.
— Откуда у вас такие замечательные способности? Институтского технического, специального конструкторского образования у вас не было?
— Видимо, это от природы. Институтского образования не было, но я очень хорошо учился в техникуме. Получал особую стипендию, у меня почти все были отличные оценки. И если нужно было что-то начертить, рассчитать, скопировать, шрифтом написать или провести занятие с группой младших курсов, то меня еще студентом часто привлекали к этой работе, и я с ней справлялся. У нас в техникуме три стипендии шло. Одна — когда нет двоек, просто за успеваемость, другая — когда почти все оценки отличные и третья — особая. Особо одаренному студенту давалась. Это ведь редкий случай, когда ученик может учиться и уже выполнять работу в техникуме. А я всегда это умело совмещал.
План нашего дома в Ярцево Смоленской области, когда мама затеяла его строительство, я тоже начертил сам (и до сих пор его помню). Я планы ж просто делал тогда, легко очень. Дом был большой, длиной метров 25–30, на кирпичном фундаменте, там комнат столько было! Посредине крыльцо, балкон, от балкона прямо на переезд шла липовая аллея. В конце дома стояла беседка, там яблоки ссыпали. При доме был сад, точнее, даже два — один большой, наверное, больше гектара (тогда говорили — больше десятины), а другой сад маленький, там росли груши и сливы…
Да, так вот… Когда бельгийцы поняли, что этого мсье Соловейс можно уговорить или как-то заинтересовать сложным заданием, они захотели привлечь меня к работе в большом конструкторском бюро фирмы. Сначала мсье Леон повез меня туда под видом экскурсанта. Я помню, на территории Бельгии, у самой границы с Францией, стояло большое стеклянное здание на каменном фундаменте. Оно было не в один и не в два этажа, а среднее. Все из стекла, только по углам небольшие кирпичные столбы в стенах. А от столба до столба — все стеклом забрано. Ну, захожу, смотрю. У них заказы разные. У каждого свой стол чертежный и каждому дается задание, работа своя. Не спрашивают, кому какая нравится, а что достанется. Частник этот, которому я полуавтомат для пистонов сделал, представляет меня сразу хозяину этой стеклянной фирмы. И там хотят меня экономическими мерами привлечь, чтобы я согласился работать, предлагают свой капитал вложить в развитие фирмы, получать проценты. Мсье Леон меня уговаривал остаться. Но я-то не хотел этого. Меня не интересовали меры экономические. Почему? Я уже решил ехать домой. Меня потянуло на родину. Там остались мама, две сестры, два брата. Я ничего не знал о них все эти годы. Поэтому тянуло на родину. Сначала-то незаметно было. А потом стал скучать. Скучать стал… Думал, маму встречу. Только из-за нее хотел поехать.
— А где была ваша мама во время войны?
— Там же, в Ярцево Смоленской области. Если бы я знал, что ее уже нет… Мне казалось, что она жива и ждет меня. А она погибла еще в 1943 году. Ее тяжело ранило во время артобстрела. Ярцево обстреливали наши войска, советские. Мама с моими сестричками, Олей и Маргаритой, прятались в таком специально выкопанном окопе, его называли щелью. И советский снаряд попал в эту самую щель, в край этой щели, где они прятались. Ее обдало веером осколков. Там мама скончалась. А девочек не задело. Она заслонила их собой. Кое-как они, эти девочки, ее похоронили. Они тогда обе были еще не взрослые… Кое-как выжили. И похоронили маму. Такое тяжелое было время…
(Из тетради сновидений.)
«На 17.12.77. Я уезжал за границу. Недалеко от берега стоит судно с громадной верхней палубой. Совсем нет никаких палубных надстроек. Меня подвозят к судну на большой лодке или катере. Поднимаюсь на палубу. И вижу — налево сидят иностранные представители, направо — представители. Необходимо их присутствие как свидетелей. Причем нет лиц высокого поста, все люди незначительные. Все в гражданской одежде. Я подхожу к ряду иностранных представителей и получаю паспорт. Делается все без каких-либо возражений; ни с какой стороны нет. У меня приподнятое, торжественное настроение…»
«…Был вместе с Анной. Выглядела она, как когда-то в 1949-м, молодо, жизнерадостно, влюбленно. Были мы очень дружны и взаимно доверчивы. Впечатление осталось радостное, приятное и близкое…»
«На 02.05.03. Видел Аню. Нюрочку. Сидела и варила красное вино в странной посуде — мягкой полиэтиленовой четырехугольной коробке. Материал был очень мягкий, гибкий, и поэтому Аня часть вина пролила. Неясно, Аня ли пришла ко мне или я пришел к ней в дом. Одета она была простенько, бедновато. Осталось о ней после этого жалостливое впечатление… Проснулся. Решил ей написать — предоставить полную свободу действий».
— В 1949 году я репатриировался — так это называлось. Приехал на советском пароходе в Архангельск. Встречали нас торжественно, поздравляли с возвращением на родину. Мне предложили выступить по радио — там оказался представитель Всесоюзного радио, но для меня это выступление было никак не желательно. Я не хотел: зачем это, пропагандировать себя? Каяться, ждать очищения? И уклонился.
Из Бельгии я приехал не один. Со мной была белоруска Анна и трое ее детей — все они родились в Бельгии. Ехать одна с малышами она боялась. И я вызвался ей помочь: до войны в России Анна жила довольно близко от меня, ее родной город Орша в Белоруссии и мое Ярцево в Смоленской области — на одной железнодорожной ветке. Мы очень подружились. Все считали, что Анна — моя жена. И на пароходе, пока мы плыли, и потом в Твери (Калинине), где я опять устроился на старую работу, Анна и дети остались со мной. Когда прибыли в Архангельск, то дальше все разъезжались кто куда. Я решил возвращаться в Тверь, в свою контору «Мелиоводстрой», где меня знали. И поехал на старое место. В конторе все свои, меня по работе помнили, я был прорабом — тихий, спокойный, не лез ни во что, не пил, не курил. Конечно, коллеги меня расспрашивали, где я был. Я не скрывал, что жил в Бельгии. Там — они это знали — я работал не на немцев, а для населения: часы чинил, станок-автомат конструировал и прочее.
Жизнь в России после возвращения из-за границы показалась мне еще хуже, чем до войны, — по существу, голод, нищета, ужас что такое… Ездил в Ярцево — там все было разрушено. Прежде всего бросилось в глаза, что не осталось ни одной постройки. Ни нашего дома, ни домов по соседству, ни сада, ни липовой аллеи к переезду. От старой каменной школы (а она очень давно стояла, много лет) даже фундамента не было — большие тесаные камни использовали в военное время как материал для укреплений. Никого из моих родных там я не нашел.
Счастье, что Анна и дети оставались со мной. Нам-то легче было, чем другим. Я прилично зарабатывал, и жили мы неплохо. Снимали квартиру…
— Неужели не думали о том, что вас могут арестовать?
— Думал, что могут арестовать, но я этого не боялся — нечего было скрывать. Почему меня не забрали сразу, в ноябре 1949 года, когда я только приехал? Они меня отложили на потом. Только мало дали времени побыть на свободе. Забрали уже в 1951-м. Я вышел вечером из нашей конторы. Нам как раз в этот день деньги давали, зарплату. Вышел я и отправился домой. А в это время за мной от конторы отъехала машина, военный джипик, и сзади двигалась потихоньку. Потом завернули за угол, где людей уже нет, и они сразу выскочили из машины, их работники, чтобы меня туда запихнуть. Но видят, что я сам не хочу в машину садиться. За ручку на дверце уцепился да так ее сжал, что она погнулась. Сила в руках еще была…
Держался так, пока не увидел, что из нашей конторы вышел мужчина, тоже прораб, знакомый, подошел ближе и заметил меня. Я ему говорю: «Скажи там…» Он понял, что надо о моем аресте сообщить в конторе и семью предупредить. А после этого они меня в машину все же запихнули. Ждали только, когда он пройдет, прораб этот. Я им сказал: «А я думал, что это грабители — зарплату отобрать хотят…» Понял, конечно, что это арест. Поместили в подвал КГБ. И больше на свободу уже не выпустили.
Год продержали в камере, а потом судил меня Военный трибунал в 1952 году. Не помню где, кажется, в Твери. Или нет, в Москве судили. Формальный такой процесс, короткий очень. Конечно, 58-я статья, пункт 1 «б» — измена Родине. Обвинение я не подписал. Была такая формулировка: «Я не подписываюсь».
— А что стало с Анной и детьми после вашего ареста?
— Об этом я не имел сведений очень долго. Потом уже узнал: когда меня арестовали, Анна уехала, снова вышла замуж, но вскоре умерла.
Моя сестра Оля после войны жила во Львове, там она вышла замуж, работала на радиозаводе. Она меня очень жалела, когда узнала, что я в лагере, приезжала на свидание в 1960 году и большущую передачу привезла: чего в ней только не было… Потом Оля умерла от рака. Сестра Маргарита и старший брат Николай пропали без вести. А младший брат Анатолий, как оказалось, жил в Донбассе, обзавелся большим хозяйством — это у него от мамы, хозяйственность такая, начал накапливать богатство. Когда я к нему приехал, а у него обстановка такая шикарная, боже мой! И он такой аккуратный всегда был, а потом начал пить…Сейчас и его уже нет.
Ольга, сестра Сергея
Соловьёва. 1950 г.
Свою фотографию сестра
Ольга прислала в лагерь «на
память дорогому, любимому
брату. 22 октября 1968 г.»
…Сергей Дмитриевич достает небольшую пачку фотографий, и я подолгу разглядываю каждый снимок. Изящная молодая женщина в длинном нарядном платье с отделкой — это мама Варвара Ивановна Соловьёва. Жаль, что фотография безнадежно испорчена толстым слоем затвердевшего клея, в сетке мельчайших трещин. Не разглядеть лица, не сделать копии. И все же чудо, что сам снимок сохранился.
Фотографии отца Дмитрия Давыдовича Соловьёва я в пачке не увидела. Есть разных лет изображения сестры Оли, брата Анатолия, их детей, племянников, внуков и внучек.
…А вот это маленькое, бережно хранимое столько лет фото — неужели Анна? Любовь всей жизни, короткая, счастливая, незабываемая? Простенький любительский снимок появился в ладони Сергея Дмитриевича как бы из ниоткуда, не из общей пачки, и исчез через пару секунд как бы в никуда. Признаюсь, что не посмела попросить о копии. Накануне его домашние предупредили: до сих пор иногда, забывшись, Сергей Дмитриевич зовет ее, спрашивает: «А где эта женщина? Где Анна?..»
Анна с сыном, одним
из троих ее детей.
На обороте фотографии
текст ее письма Сергею
Дмитриевичу, из которого
становится понятно, что
ее мужа, сидящего рядом,
он просто обрезал. Анна
рассказывает о дочери
Мари-Роз и обещает
прислать фотографию
получше
Какой она мне увиделась? Озорной, брызжущей молодостью, исполненной гордости счастливого материнства. Столько прелести было в лице юной женщины с ребенком на руках — невозможно не залюбоваться! И наивной уверенности в том, что нужно нести новую жизнь в этот мир, полный зла и угроз: вокруг война, бомбежки, страх смерти, но жизнь должна побеждать… В женщине, созданной для счастья и любви, всегда есть что-то от святой мадонны.
(Из тетради сновидений.)
«…Какое-то помещение. Справа от меня начальник спецчасти держит в руках раскрытое (нетолстое) мое первое дело. Слева группа девушек и женщин — все безликие: присутствие ощутимо, но ни одной видимой отчетливо личности. Капитан читает дело, и в одном месте заметно какое-то не то несоответствие, не то неправильность. Восклицаю: «Какая безграмотность!» После этих слов капитан дело закрывает и кладет как будто на стоящий (недалеко от него) стол-конторку. И сразу начинает есть белый (похожий на наш) хлеб. Хлеб отломан бесформенно — большим куском от буханки. Я сразу же начинаю просить снова прочесть мое дело. Вскоре оно появляется раскрытым перед моими глазами. Никитин продолжает есть хлеб, дело необъяснимо держится перед моими глазами. Я его читаю и просыпаюсь…»
«04.08.73. Я в лагере с одним хорошим товарищем, но кто, не знаю. Готовимся мы с ним к fuite (франц. fuite — бегство, побег). В ходе подготовки нас decouvrent (франц. decouvrir — раскрывать, обнаруживать). Ночь. Заходят со шмоном. Мы прячемся. Прячемся до тех пор, пока стало видно. Потом опять ходят, хотят найти нас. Наконец мы и сами уже не прячемся, и нас не хотят брать. Через некоторое время приходит солдат с ордером, подписанным прокурором, на арест. Для нас это значило: из лагеря — в тюрьму. Наконец нас собирают и набирают полную группу. В последний момент я нашел фуфайку и головной убор. Идем под конвоем… Остановились.
Женщина пропускала нас и записывала. Но сначала сидели в углублении в земле. Потом появилась эта комиссар-женщина. Иду первым, для этого надо было спуститься на две-три ступени… Проснулся».
— Вас арестовали как раз в то время, когда в СССР разгорелась борьба с космополитизмом и преклонением перед Западом. И военные трибуналы давали подсудимым — бывшим военнопленным — уже не по 10 или 15, а по 25 лет. Наверное, и вам, Сергей Дмитриевич?
— Да, сразу дали 25 лет. Судили в 1952 году как военного преступника. И сразу, как осудили, вот что сделали чекисты под 7 ноября, — они, значит, отдыхали, а нас в горячие камеры поместили, рядом с какой-то печью. Там жара была такая невыносимая —я снимал все с себя, только в одних трусах оставался, и то жарко было. Три дня! Заставили осужденных на период так называемых ноябрьских торжеств трое суток мучиться. И радовались, что нам мстили: «Мы празднуем, а вы мучайтесь в духоте!» Потом был этап. В трюме парохода отправили нас на Север, в норильские лагеря. Как плыли по Енисею — это я плохо помню. Кто-то там доски скреб, пилил борт — была попытка организовать побег. Я в этом не участвовал — куда с корабля-то бежать? Но мне другие докладывали, как там идут дела. Побег не удался.
В Норильске перебрасывали из лагеря в лагерь (дольше всего сидел в пятой зоне Горлага) — я отказывался от работы. Меня сажали в изолятор, в карцер — там давали в сутки 400 граммов хлеба и воду. Холодина страшный, в изоляторе не топили. Но я решил: «На них я не хочу работать!» Это была основная моя причина и мой двигатель. Напряженно, сильно, ломом или киркой — нигде не работал. Никогда, ни дня, ни часу. У меня была другая работа — делать то, что другие не могут: вычислял, придя на стройку, хорошо замаскировавшись, следил, когда меняется охрана, куда уходят солдаты, сколько стоят… Чтобы использовать это для подготовки побега. Необязательно для себя, а ради других. В Норильске выйти-то из лагеря было легко, а что потом? Снег. Далеко. Поэтому нужно было разработать какой-то способ, как попасть в столицу, чтобы жизнь-то свою сохранить.
— Получается, что в Норильск вы попали как раз накануне восстания политзаключенных Горлага — до него оставалось полгода. И попали в пятое лаготделение — о том, что там происходило, известно меньше всего. Даже члены комитета, руководившие там восстанием, неизвестны. По рассказам рядовых участников событий, складывается впечатление, что существовала какая-то тайная пружина — именно она «заводила» механизм протеста заключенных. Но конспирация была такая, что по сей день до истины никто не докопался. Помните лето 1953-го?
— Это я очень хорошо помню. В пятое лаготделение Горлага — там я дольше всего сидел — приезжала комиссия Кузнецова из Москвы. Она вынуждена была спрашивать: какие претензии у заключенных? И сделать облегчение режима. Помню стол для переговоров, требования, которые выставляли переговорщики. Но об этом уже писали много. Требования были примерно одинаковы во всех лаготделениях. Помню, что ранили кого-то из тех, кто был за столом переговоров: он почему-то от них побежал, а один из охраны раз — и выстрелил, в ногу его ранил. Потом он так и хромал всю жизнь, и его дразнили «ШлепНога». Когда началось восстание, то чекисты сначала допустили выдержку в несколько дней, уговаривали нас выйти на работу. А дальше начались репрессии: объявили, что паек сокращается до штрафного и так далее. Помню, как в тундру из зоны всех выгнали и на землю положили. А потом нас, восемь человек, вывезли из Норильска самолетом. Фамилии семерых? Нет, не знаю, не помню. Два рейса было, две таких восьмерки набрали, якобы самых опасных. А мы и не знали, что нас считают самыми опасными.
— Опасными в СССР всегда считались люди, умеющие думать. А вы ведь как раз в конце 1952-го и начале 1953 года в Норильске были заняты тем, что писали Программу и Устав Демократической партии России? Причем в одиночку. Как это вам удалось? Сказался опыт жизни за границей? Повлияли книги, размышления в тюрьме?
— А вы знаете, я даже сам не могу представить, как это пришло мне в голову. Я сел и начал писать. Это просто озарение какое-то было! Иначе не назовешь. В Москве, на конференции участников сопротивления в ГУЛАГе, в 1992 году я рассказывал о создании ДПР. К началу 50-х годов ХХ века Коммунистическая партия завела СССР в тупик. Страна миллионов заключенных, страна варварской эксплуатации человека государством, страна нищеты и бесправия масс — таков был СССР. В лагере я узнал, что есть подпольное движение, что есть люди, которые создают новую, демократическую партию. Когда на рабочем объекте в Горстрое встретился с представителем четвертой зоны Горлага, мы договорились, что я начну писать Программу и Устав ДПР. Встречаться было в тех условиях очень сложно, наша встреча была как исключение. Я в то время числился на работе по рытью котлованов, но не работал там, конечно, а по памяти составлял программу. Надо было сидеть и думать, как и что писать. А это требовало и времени, и напряжения, и осторожности, чтобы не попало куда не надо. Поэтому писал по-французски. Это заняло не один месяц. С уставом справился скорее, за полтора месяца. Когда все было готово, я перевел текст на русский язык и передал через связных представителю четвертой зоны. И начались организационные вопросы, прием новых людей в партию. Программу и Устав ДПР стали переписывать, распространять…
— Но тогда еще жив был Сталин, а вам уже верилось, что Россия может стать демократическим, многопартийным государством?
— Конечно, я знал, что народ сильно запуган репрессиями. И почти не встречал людей, которые думали о том, как спасти страну от диктатуры. Но все же некоторые тоже «заболевали» мыслью такой. И приходили к тому же выводу: «Демократия и диктатура — два противоположных полюса, две диаметрально противоположные формы жизни…»
— В то время когда демократия развивалась в Европе, в нашей стране она оставалась мечтой. Что поделать…
— В конечном счете мы не можем повлиять на судьбу России, пока не созреет определенная ситуация и не появятся изменения по другим причинам. Пока не придет время… От нас, маленьких людей, очень мало зависит. Пока не созреет яблоко, оно не падает с яблони. Мы думаем, что можем способствовать этим условиям. Но и это от нас не всегда зависит…
— В вашей тетради сновидений есть сон о стене — почти пророчество: «На окраине уже строгая стена бетонная, с дорожкой по верху. К ней слева вели группу людей. Они пели. Когда подвели их к началу стены, то это оказались солдаты из взвода охраны. По наклонной я взошел на стену и пошел по ней. Сильно узко и опасно, можно упасть. Справа женщины сказали, что стена очень узка и по ней плохо ходить. Прошел еще немного — стена повалилась налево. Не то от моей тяжести, не то сама собой…» Но прошло столько лет…Сергей Дмитриевич, а самолетом вас, особо опасных, из Норильска вывезли в Красноярск?
— Чтобы отправить дальше, на Колыму, для работы на руднике «Холодный» Ягоднинского района Магаданской области…
(Из тетради сновидений.)
«На 21.02. Помещение — на нескольких. Много заключенных. Я одет во все новое, чистое — готовлюсь к освобождению. На мне темный костюм, плащ темный и хороший головной убор. Все чисто и прилично… И был разговор с одним узбеком или армянином. Похож на Эркина. «Давно сидишь?» — я у него спрашиваю. «Десять лет». — «А я двадцать шесть сижу!» Он отошел, посрамленный…»
«На 09.06.70. Видел себя. Интересно, что я лысый, лишь по бокам головы вокруг ушей сверху есть густые темно-русые волосы, спереди и весь верх головы до шеи — все свободно от волос. Я смотрю в зеркало, и все это отчетливо вижу, и думаю, как я изменился. Удивляюсь…»
— Как страшно представить — 26 лет неволи… Четверть века! И — ни за что. Кажется, после 1960 года уже и сроки 25-летние отменили, за измену Родине и шпионаж оставили максимум — 15. И амнистий было несколько, и массовое освобождение политзаключенных произошло, и даже бывших полицаев выпустили на свободу… За что же вас так сурово карали?
— За независимость. За нежелание сотрудничать с лагерной властью. В Потьме, в Мордовии (уже после Колымы), меня мобилизовали на работу. Отдельный кабинет дали, там были инструменты, доска чертежная, и я там работал. Хотели снимать срок 25-летний, переводить на 15 или 10 — не знаю. Но только одно условие ставила лагерная администрация, чтоб я раскаяние написал. Раскаяние — ну, для меня это хуже петли было! Раскаяние, оно выворачивало все наизнанку, и я даже говорить не хотел с ними на эту тему. Вот они тогда с этим раскаянием носились, обещали сокращение срока — видите как? Вот они ко мне приставали: «Надо раскаяние писать», а я слушать не хотел этого. Но оскорблять их не хотел, отвязался от них кое-как. Я сразу от этого уклонялся. И уклонился. А так уговаривали! Им надо было человека сломить — вот им что надо было. Если удавалось, это уже была их заслуга, работников лагеря, потому добивались так. Еще та, которая называлась цензором в лагере в Потьме, тоже все время какую-то выгоду хотела из меня выдавить, но я не согласился.
Когда облегчение пошло по всем советским лагерям, стали всех подряд вызывать на комиссию. За столом сидело человек 10–11 и еще один какой-то политик замаскированный. А в комнате возле стола стоял стул, на него всех заключенных приглашали садиться. Зайдешь — «Садитесь». А я зашел и, ничего не говоря, прямо — шлеп! — и сел туда! И все. Комиссии не понравилось — больно самостоятельно себя вел, независимым себя чувствовал. И они мне отказали. Из всех только двоим — мне и еще одному — ни освобождения, ни снижения срока не дали, ничего. Оставили как есть — 25 лет.
— Может, комиссия считала, что просто надо кого-то в лагере оставлять — не освобождать же всех заключенных до единого? Или члены комиссии были всегда так субъективны?
— Ни на какие сделки в лагере я никогда ни в чем не шел. Что хочешь мне обещай — я не иду. Но мое первое правило — никому плохо не делать. За помощь платы не ждать, отказываться. И все знали об этом. В Мордовии в лагере работал фельдшер, студент-заочник или вечерник, не знаю. Когда он поступил на работу в лагерь, то продолжал учиться. И вот он часто обращался, чтоб я ему помог. Скажем, такие были задачи: «Стоит большой чан, в нем насыпаны разноцветные шары, сколько шаров ты вытащишь не глядя?»
Кому решать? Был литовец грамотный, он считал себя обязанным им — они его устроили работать на хорошее место. А я от всего отказывался — ничего мне не надо. Просто помогал (подсказал формулу, по которой можно рассчитать количество шаров). А он, как оказалось, запомнил. Какое-то время прошло, вызвали меня на очередную комиссию, которая переводила заключенных из лагеря в лагерь. Смотрю, а он уже сидит, бывший фельдшер, во главе комиссии. Я и не ожидал ничего хорошего услышать, а он говорит: «Соловьёв, вы не против, если вас переведут с особого режима на строгий?» Другие добивались этого перевода — на менее жесткий режим. Им этого и надо было, чтоб добивались, служили им… Я бы отказался, но не хотел оскорблять его. Мне понравилась его формулировка, как он задал вопрос: «Вы не будете против?..» И согласился: «Пусть переводят». Я не ожидал, что он меня вспомнит…
— Наверное, немногие знают, что в СССР все «особое» отличалось, как правило, наибольшей жестокостью. Особенная часть Уголовного кодекса, особые лагеря, которые закрыли после восстаний политзаключенных 50-х годов, а через несколько лет открыли лагеря особого режима… Там всем и вам, как видно, доставалось?
— Как-то приволокли меня из карцера — сам идти уже не мог. Бросили на пол. А Михаил Дмитриевич свою фуфайку подложил: «Ложись отдохни». Душегрейкой укрыл. А потом еды принес. И морковинку. Сказал, что специально для меня вырастил в запретке. Выбирал время, когда охранник отвернется, или, может, они ему разрешили. Этот Михаил — один из приятнейших моих спутников. Во-первых, не кривой — он прямой человек был, верующий…
— На Колыме у вас тоже были отличные товарищи — Николай Антонов и Вася Ковалев. Я в газете читала поразительный рассказ Василия Ивановича Ковалева о вашем необыкновенном побеге… под землю. История уникальная! С первого апреля 1954 года вас почти пять месяцев искали, но так и не нашли, пока вы не вышли сами. Удивило меня только, зачем вы взяли с собой в шахту учебник интегральных и дифференциальных вычислений?
— Я занимался интегральными и дифференциальными вычислениями, когда есть время. А были темные места, поэтому взял учебник с собой, чтобы там заниматься. Писал карандашом. Вроде крепнешь, когда можно чем-то заняться. Там же вечная мерзлота. Холодина, лед кругом. Чтобы нарубленный лед превратить в воду, его надо около живота держать, чтобы он постепенно нагревался, делался тестом таким ледяным, — и мы его употребляли.
Долго греть тоже нельзя, лед берет у человека самое важное — тепло. Как-то мы в шахте из сил выбились и вдруг заснули. Долго спать там нельзя, но ведь организму не прикажешь — ты проснись через… Но я проснулся. Стою, дремлю и думаю: сколько же я спал? У меня на руке часы были. Оказывается, всего 40 минут. Как самому организму станет невыносимо, так он тебя разбудит. На Колыме, как и в Норильске, я занимался тем, как выйти оттуда. В шахте были шурфы, в этих шурфах как будто шел ход к охранникам — не знаю, во всех ли. Но можно было подходить к ним… В общем, просмотрел все хорошо, использовать хотел для побега. Самым трудным оказалось — выйти незамеченными из шахты, ведь нас давно искали. Вася нашел колодец в мерзлоте, в нем когда-то поднимали грунт, пустую породу. И сама гора этот подъем накрывала — там вверху оставлена макушка. Внутри четырех угольная проволока. Я разведал, как и что. На боку у меня три батареи висело, с другого плеча — фонарик и на шее в петле — балан (бревно). Лезу, ставлю ногу одну, вторую и так подымаюсь. Вниз не смотрю — глубоко и вода там. Двигались молча, никаких звуков. Поднял руку — остановились, опустил — пошли дальше. Поднял балан, он у меня подцеплен на шее, сам упираюсь ногами. За мной Вася лез, а следом Антонов. Я шел первым, потому что знал: где я пройду, там и они должны, только осторожно. Чтобы «чернух» не нарушить, их оказалось много…
— А что это такое — «чернухи»?
— Ловушки. Смотрю: проволочка натянута, тронь — полетит ракета…Пришлось приподняться и перешагнуть, и они тоже по моему знаку перелезли. Много оказалось «чернух»-ловушек. Наконец смотрю: глыба висит, и тут конец горы, чуть пройти — вышка. Мы вылезли — гора голая, чуть травкой покрыта, а мы серые, в пыли, нас не видно на фоне камней. Вся одежда пропылилась. Так же ходили и заключенные, и ссыльные, так что мы не выделялись. Чуть проползем — отдохнем, а потом уже встали и пошли: там темно, нас не видят. Дальше мы разошлись: Вася — в Магадан, а мы с Антоновым — в тундру.
— И встретились опять в тюрьме? Уж за этот побег вас наказали, как никого и никогда не наказывали за побеги. К тому же в помещении участка «Заманчивый» Уткинского горно-рудного комбината как раз обнаружили «антисоветский рукописный документ» — Программу и Устав Демократической партии России…
— В марте 1955 года я вновь был осужден на 25 лет лишения свободы. О снисхождении не просил…
Постановление о приобщении вещественных доказательств
Пора поведать о том, где и как теперь живет Сергей Дмитриевич Соловьёв, и о тех, кто делит с ним хлеб и кров. Его домашние, его семья уже больше четверти века: Анастасия Павловна Шеруденко и ее дочь Любаша — верующие. На окраине Змеиногорска два дома стоят напротив друг друга, в одном — старшее поколение, в другом — младшее. Вокруг — сопки, степь, простор, запахи трав и цветов. Как говорит Сергей Дмитриевич, на Алтае от одного воздуха здоровым становишься, а горы — они ближе к Богу. В церковь здешнюю, поруганную при советской власти, снесенную до основания и кое-как восстановленную на новом месте, молиться они не ходят. Зато Анастасия Павловна может спросить поутру Любашу, занятую хлопотами по хозяйству: «Слышала, как я сегодня в сопках пела «Верую»?..
Их вера горячая, искренняя, ненапускная. Выстраданная. Это сейчас посещать церковь и можно, и даже модно. Молящиеся охотно показывают свои лица телевизионным камерам. А в годы советской власти вера в Бога, как в первые годы христианства, считалась преступлением. За нее тоже расплачивались годами тюрьмы, лагерей и ссылок. Не люблю я громкое слово «подвиг», но иного не нахожу, когда слушаю рассказы Анастасии Павловны о том, как сносили верующие эти жестокие и бессмысленные гонения:
— Я тоже сидела. Дочке было 14 лет… А меня пришли и забрали. Осталась она одна, и ночевать не с кем. Взяли меня за то, что я стала верующей, — только за веру, больше причины не было. Ну, детство у меня было бедное-бедное, невозможно высказать: ни есть, ни одеваться — ничего не было. Ну, одна мама, а нас, детей, пятеро, где ей взять? Забрали у нее трех сыновей на войну — все погибли. Один сгорел в танке, танкист был Григорий. Другой потерялся без вести, еще один умер от ран — это Тимофей и Иван. Сестра старше меня еще была, работала скотником, ботинки на деревянной подошве… А потом я уже выбилась, жила хорошо, работала пять лет в магазине в деревне, в большом универмаге центральном. Муж у меня был, потом дочка родилась. А потом вот… У меня душа болела, чего-то ей еще не хватало. Вот все: и мужик хороший, и дочка растет на глазах, одеваться хорошо стали, достаток есть, и мама с нами жила тогда, а душа болит, чувствует вечные муки страшного ада. Раз приснилось, что мама готовит обед ребятам, а в дверях Он стоит, потом пошел прочь. «Ты куда пошел-то?» — «Так вам же нечем нас кормить…» Мама скорей-скорей вскочила, обед сготовила, старушек позвала. Вот такие снились сны. Стали старушки к нам приходить, молиться — ранешние люди все были верующие. Рассказывали: вот был Иисус Христос, на кресте распяли его, за всех нас страдал.
Анастасия Павловна Шеруденко
А пели как! Мне бы так научиться петь! Вот у меня запало в душу — что-то надо искать, веру надо искать. Стала я старушек призывать, принесу им по платью и платку из магазина, только чтобы они к нам ездили из города в деревню: мы тогда жили в Бобково. Мотоцикл мы купили, мужик у меня шофером, я его попрошу — он старушек и привезет, и увезет задаром. А уж после-то, когда я молиться стала, он решил нас бросить. Это уж потом он говорил: «Дурак я! Надо было за порог в шею гнать, а я их все возил!» Над ним люди стали смеяться, что молимся. А меня власти уже преследовать начали, таскать, на исполком вызывать, ой, такой вавилон! Он, бедняжка, не знал, куда ему деваться, ему тяжело стало со мной. Разошлись по-хорошему, он уехал, там женился. А я осталась в деревне, наверно, еще с год прожила, и меня посадили. Уже маму похоронили, Люба одна осталась. Девчонку даже не пощадили! Когда меня привезли в тюрьму, я говорю: «Вы меня отпустите, вот только дочку определить. Ребенок еще. Одна она осталась!» У нас овечки были белые, гуси — кому за ними смотреть? А начальник мне говорит: «Ты можешь через пять дней быть дома». — «Как это так?» — «Выступи по радио, что ты отрекаешься от Бога. И поедешь домой». — «Ага! Давай голову срубим с тебя, а потом беги? Нет уж!» — «Значит, будешь сидеть?» — «Буду сидеть».
Дочь Анастасии Павловны
— А потом мама оттуда убежала, перевезла меня в Рубцовку, к сестре своей Вере Павловне. Вот я у тетки с дядей жила, и меня через детскую комнату милиции устраивали на работу, потому что нигде не брали — я только восемь классов окончила. Как сейчас, помню, маму пришли забирать, а Любовь Иннокентьевна бабушка-соседка в голос: «Ой, Настя, да на кого ж ты Любку оставляешь? Дите ведь!» А мама встала перед иконой: «На Царицу Небесную только оставляю». — У Любаши, когда она рассказывает про арест мамы, до сих пор голос дрожит от слез. — А потом ее опять забрали, нашли — ой, тогда искали, молиться нигде не давали людям! Люди молились где-нибудь тайно, а эти как налетят, сразу перепишут всех: «Что вы молитесь?!» И маму обратно вернули. Тогда время такое было…
— Мне дали пять лет высылки, а за побег отправили в Барнаульский лагерь, — продолжила Анастасия Павловна. — Это 1961 год был, тогда всех-всех высылали — из Москвы были, из Ленинграда, Воронежа. В Мариинске сидели врачи, медсестры, они на память знали Писание, могли по два часа читать. Я даже рада была, что туда попала, — я там многому научилась. Из Воронежа одна женщина была — мы до сих пор переписываемся. Работать из нас, верующих, не работал никто. А потом, когда у нас пять лет эти закончились, нас никак не отпускали домой. Начальник милиции вызвал нас четверых — одна была дивногорская, еще одна воронежская, одна бийская и я. Снова осудили на четыре месяца. Четыре месяца отсидим — дают высылку. «Будете работать?» — «Нет». Меня восемь раз судили по четыре месяца, год в «крытке» сидела в Горноалтайске и в карцере — не помню, сколько суток. И восемь раз по четыре месяца возили меня туда-сюда, туда-сюда, дороги такие — сами знаете, какие у нас дороги. Боксики всякие, все пришлось узнать. Это очень хорошо, все на пользу души. Хорошего не поймешь, когда все одно и то же. Пока не укусишь горького, не будешь знать сладкого. И помощь Божью видишь. Завезли нас в Новосибирск… Сначала везут нас в Горноалтайскую тюрьму, в Бийскую тюрьму, в Барнаульскую тюрьму, Новосибирскую проезжаем, а еще возили нас в Омскую тюрьму, а потом в Перми сидели — вот сколько тюрем узнала. Я дорогой заболела — не могу, умираю! В Новосибирске камера страшная, я сижу и читаю молитвы по книжечке (привезла такие маленькие, где-нибудь спрячешь ее, авось не найдут, потому что, если найдут, отбирали). И вижу во сне ли, в бреду: муж моей подруги надумал мне голову отрубить: подруга депутатом была, а я ее затянула, вдвоем мы молились. Слышу: «топ-топ» по коридору, я испугалась: сейчас меня захватит! А заходит старичок маленький, с бородочкой: «Ну как? Есть Бог?» Я обрадовалась: «Есть, есть, есть Бог!» Ах, смотрю, а тут в дверь заходит и второй, и третий лезет — это Троица пришла меня посетить! Не могу передать, какое у меня было настроение целую неделю. Выздоровела. Бог милосерден и помощь дает везде, хоть в тюрьме. Тут уже кончился нам и срок. Начальник милиции вызвал нас: «Ну, верующие женщины, мне с вами беседовать бесполезно, вы себя показали делами. Езжайте к семьям и живите, как жили». Я отсидела пять лет, семь месяцев и одиннадцать дней…
Ну вот, когда я все переиспытала, мне так было жалко тех, кто в тюрьме сидит! Освободился Миша — Земляк, приехал и рассказал, что с ним там сидели Степанушка и Сергей: «Они очень хорошие люди, грамотные, скромные, с детства крещенные. У них родители были верующие. Вот вы им пишите письма, а освободятся — пускай приезжают». Мы им обоим писали письма, отправляли посылки, деньги. Десять лет. Степанушка у нас не принялся, уехал в Казань. А Сережа, когда пришел, ему было 64 года, мне — 54. И прожили мы с ним уже 27 лет вместе…А теперь ему только что надо — царство небесное заработать. Вот поэтому ни у кого из нас нет документов. Сереже тут вначале-то дали паспорт, да в автобусе из кармана вместе с деньгами кто-то вытащил — украли. В милиции ему не поверили: «У нас воровства в автобусах нет!» Новый паспорт он и не стал получать. Зато пойдет к Господу чистым — никаких у него паспортов, ни пенсии, нет у него ничего. Вот только справку одну и бережет — о реабилитации…
Беседу записала Алла Макарова
На оглавление "О времени, о Норильске, о себе..."