












Натан Крулевецкий. Под пятой сталинского произвола
Еще мучительней голода было опасение потери рассудка. В книгах мне отказали, пришлось занять мозги чем-то устным и воображаемым, чтобы отвлечься от дум над своим положением. Я решил перебрать в памяти все прошлое. И каждое утро я себе придумывал умственное занятие для сегодняшнего дня или нескольких дней. И тут мне пригодились воспоминания золотой поры в Москве, которую я называл выше “Школой искусства”. Это было в 20-х годах, когда я работал недалеко от Москвы и каждые 3-4 месяца ездил на месяц в Москву, в музеи театры и к букинистам.
С той поры мне запомнились два десятка Московских театров и 96 спектаклей, которые я там увидел. И теперь все это мысленно проходило перед моими глазами. Я душевно содрогался от страшной правды в пьесе Горького “На дне”, в постановках МХАТа с Лукой-Москвиным и Бароном-Качаловым. Я умилялся благодушием и наивностью главных героев “Горячего сердца”, веселым и добрым самодуром помещиком-Москвиным. А “Ревизор” увиденный мной в Малом театре, смешил меня даже в этой камере-гробнице. А “Любовь Яровая” в Малом театре “Шторм” и “Цемент” в театре Моссовета, и “Бронепоезд” во МХАТе, заставляли меня задуматься: “за что боролись люди, для чего загорались энтузиазмом и сгорали в пламени революции, ведь совсем не для того, чтобы строить эти склепы и кладбища и заживо хоронить в них миллионы людей, ни в чем неповинных и очень преданных революции”.
Вспоминал я и десятки других пьес, виденных в Москве. Одним словом, Московские театры и музей запечатлелись мне на всю жизнь. И теперь в камере особо пригодились.
Из музеев особенно вспоминалась “Третьяковка”. Я в ней был, без преувеличения, 50 раз и каждый раз не менее 3-4 часов, а то и целый день до закрытия. И знал я в ней только считанные картины, перед которыми я просиживал часами. И при каждом новом посещении все они привлекали мое внимание и я не уставал смотреть на них. В большом зале Репина меня увлекали “Убийство Иоанна Грозного”, и “Письмо Турецкому Султану”. Страшная жестокость этого царя-зверя и ужас охвативший его от собственной жестокости, приводили меня в содрогание и внушало странное чувство, что зло также величаво, как и добро. А Запорожцы с их нравами и взглядами на жизнь совершенно чужды мне и неприятны. Но мне прекрасно понятен стиль их письма и смысл каждой фразы, подсказываемой некоторыми персонажами сочинителю письма. “Бурлаки” напоминали мне обездоленное в прошлом положение простого русского человека и его мертвящая покорность ярму, наряду со стихийным бунтарством.
А в зале Сурикова та же страшная правда, ожесточенная покорность, которое сеет уныние в каждой пламенной душе, готовой к борьбе с насилием. Стрельцы в белых рубахах с покорной поникшей головой, со свечой в руках, вызывающей жуткое впечатление, подымаются на эшафот и покорно подставляют голову палачу. А их родные и зрители покорно наблюдают эту картину, как у них отнимают их кормильцев. И над всеми возвышается фигура царя-насильника, который учинил эту расправу за то, что посмели прекословить ему. Та же покорность и в окружающих “Боярыню Морозову”: покорно молчат и не содрогаются, что она нагрянет завтра к ним. В залах Шишкина и Левитана глаз отдыхал на природе, невзирая эти человеческие трагедии. Правда, и природа у Левитана какая-то печальная, зато утонченно нежная.
От театра и музеев и перешел к восстановлению библейского языка. Изучал я его в детстве, и все преподавание в хедере проходило на этом языке. Я так хорошо овладел им, что даже научную литературу читал на этом языке. Но за последние 20 лет мною так завладели другие языки и познания, что родной язык школы я совершенно забыл. И вот стал я извлекать его со дна памяти по одному слову. Слова эти предстали передо мной со страниц библии, начертанных в моей памяти. Дальше я вспоминал их соседей по фразам и я стал складывать целые фразы.
Оглавление Предыдущая глава Следующая глава