Татьяна Мэй. Дед Марк
Давно писала. А фотографию эту - сразу после лагеря - только нашла. Так что пусть сегодня будет.
...Дед Марк был безнадежно лысым. Кроме того, он был пижон, поэтому лысина его смущала и отравляла мужское самолюбие. Чтобы пресечь бесстыдное сияние обнаженной головы, он холил остатки когда-то рыжих волос над ушами, отрастил их до плеч и каждое утро замысловатым способом начесывал эти пряди на макушку, скрепляя алюминиевой прищепкой. Сооружая куафюру, дед иногда напевал.
...Приезжает доктор-моктор, - пел дед, - помороженным глазам... и проводит операций на мой бедный животам... вынимает кишким-мишким и бросает на пескам... прилетают разным пташким и клюют моим кишкам...
Однажды он мне приснился, этот доктор, напугав до судорог помороженными глазами.
Песня была лагерная, колымская, где и осталась шевелюра, зубы и кумачовые комсомольские иллюзии.
Дедом я гордилась. Он был режиссер, я хвасталась этим напропалую, умалчивая, правда, что документалист. Этот самый документализм меня несколько раздражал, наводя на неприятные мысли, что режиссерство какое-то не совсем настоящее. Сейчас уже понимаю, что документалист, снимающий кино в Средней Азии начала тридцатых - фигура более чем романтическая.
Одесский еврей, дед уехал в Питер поступать в институт кино, оставив дома мать Розу и веселую младшую сестру Бебку - Ребекку. Отучившись, молодой кинематографист отправился поднимать культуру в Туркмению. Там сразил ленинградским шиком и гордым семитским профилем юную Ирочку Федотову, дочку заметной в Ашхабаде личности - докторши по венерическим болезням, женился, стал отцом и вообще "уважаемым человеком". Настолько уважаемым, что в тридцать восьмом году в дверь постучали деловитые люди с револьверами и увели основателя туркменского кино в печально известном направлении. После этого он опять отправился поднимать культуру, но уже на Колыму. Деду дали десять лет. Во время реабилитации, когда представилась возможность прочитать материалы дела, выяснилось, что донос написал его оператор и друг. Друг этот жил впоследствии припеваючи, всеми уважаемый, и спокойно умер от старости, как вполне интеллигентный человек.
Рассказывать про лагерь дед не любил. Но можно догадаться, как ему пришлось там - маленькому, еврею, после жаркой Азии. Однажды произошла невероятная вещь - на этапе после ночевки вся партия ушла, а деда - забыли. Проснувшись, он не увидел никого - ни зэков, ни конвойных. Когда прошли первые минуты счастья, вспомнил про жену и сына. А вспомнив, пошел догонять этап. Уголовники били его три дня - за то, что была возможность побега, и он ее упустил. Били, отдыхали, утомившись от педагогических трудов, и снова били. Вот тогда и выбили зубы.
Тем временем началась война, и пока зэка Мэй на Колыме махал кайлом во славу своей родины, солдаты вермахта в Одессе повесили Розу и Ребекку во славу своей. После освобождения дед не нашел их могилы - мать и сестру зарыли в одном из рвов.
Отсидев свою десятку, он вышел, но не успел увидеть жену, как опомнившаяся система снова протянула к нему хозяйственные цепкие руки. На этот раз была только ссылка с семьей в Енисейск, еще на десять лет. Жили они в большой избе, своего рода коммуналке, вместе с другими ссыльными, и мадам Колчак, Анна Васильевна Тимирева-Книпер, которую потасканный оперуполномоченный называл "гражданской женой Колчака", утром говорила моей бабке басом, неодобрительно глядя на ее сына: "Ирочка, не кормите ребенка на ночь черным хлебом!"
Эту историю я знаю по рассказам отца. А деда с бабкой помню уже пожилой представительной парой. Дед был маленького роста, пузатый, важный, ходил в синем берете, любил пофрантить и, конечно же, поднимал местную культуру.
Над тахтой в их квартире висела большая фотография хохочущей красотки в задорной шляпке. Глядя на грузную, молчаливую бабку Ирину, медленно ступающую распухшими ногами, с трудом верилось, что это ее портрет. Бабка была язвительная, не без оснований считала меня легкомысленной разгильдяйкой, и близкого контакта у нас не было. Когда она заболела и умерла, при разборе вещей мы с матерью наткнулись на папку с бумагами. Из нее вывалились листки, исписанные мелким неразборчивым почерком. "Храня под пепельным загаром укусов лунных нежный след..." То, что удалось разобрать, было удивительно хорошо. Стихи и письма написал Александр Кочетков. Он был влюблен в бабку, жил с ней, и горький роман оборвался, когда дед вернулся из лагеря. Тогда я не знала, что "Баллада о прокуренном вагоне" написана гораздо раньше, и распотрошила всю папку в поисках знакомых строк. С любимыми не расставайтесь. Всей кровью прорастайте в них. Мать забрала у меня бумаги, разорвала на мелкие части и выбросила. "Это не нам писано, и не нам читать", - сказала она.
Смерть жены сломала деда в тот же день. Нужно было забирать тело из больницы, мы стояли молча в их маленькой квартирке, загроможденной мелким памятным хламом, а дед плакал и повторял тонким голосом: "Зубки! Зубки не забудьте", с ужасом представляя, что такую личную вещь, как вставная челюсть его умершей жены Ириши, могут взять и выбросить чужие равнодушные люди.
Он умер через несколько месяцев. В эти последние дни с утра машинально причесывался, дрожащими пальцами закреплял желтоватые пряди прищепкой, а потом сидел неподвижно часами, отощавший, в грязной рубашке, обросший седой щетиной, с тоскливыми, похожими на пепел глазами.
После бабки остался большой портрет смеющейся кокетки в шляпке. После деда - фотографии Розы и Ребекки, книги по киноискусству и старая помятая коробка с красками.
30 октября 2016 г.