Новости
О сайте
Часто задавамые вопросы
Мартиролог
Аресты, осуждения
Лагеря Красноярского края
Ссылка
Документы
Реабилитация
Наша работа
Поиск
English  Deutsch

Матялис Зенонас Еронимо. Воспоминания


Часть I «В когтях МГБ»

12 марта 1948 года был солнечным и безветренным днём. Пробежав 10 км в полном военном обмундировании, я чувствовал себя уставшим. Прибежал вторым, т.к. здоровье было еще не подорванным. До экзаменов оставалось ровно 100 дней. Заканчивал Каунасскую среднюю школу. Был бал всех 12 классов. Все было здорово, весело. Уже нас считали взрослыми, учителя разрешали даже курить. Но мы стеснялись и немножко пили только шампанское. Это было 11 марта, а 12 военрук назначил этот тяжёлый, дурацкий пробег.

Очень уставший лёг спать довольно рано… Сон был какой-то тревожный и неглубокий, несмотря на усталость. Снилось мне, что лежу в своей кровати, двери балкона отрыты, форточку качает сильный ветер. Я пытаюсь укрыться одеялом, но его от меня отрывает какой-то вихрь. Чувствую сильный холод по всему телу. Я сел в кровати. Смотрю: медленно, со скрипом открывается дверь, ведущая на кухню…и в дверях, появляется женщина, вся укрытая чёрным капроном. Меня охвати ужас!!! Из всех сил закричал ей: «Не подходи!», но она медленно приближалась ко мне. Кажется, я потерял дар речи… Она медленно подняла вуаль. Я увидел старое, очень старое, уставшее, морщинистое лицо. Из глаз ручьём текли слёзы. Мне стало еще страшнее, и я дико заорал: «Исчезни, ведьма!» Она грустно покачала своей седой головой, обеими руками показала латинскую цифру семь и медленно растворилась в воздухе…

 В этот момент я проснулся. Как и во сне, я сидел в своей постели, крепко прижимая к своему телу пуховое одеяло. Дверь на кухню была открыта… Ветер качал открытую форточку. Дверь балкона была слегка приоткрыта… С ужасом в глазах взглянул на часы – было ровно 3 часа утра… Я долго не мог уснуть… Когда вздремнул, часы пробили шесть утра. Раздался сильный стук в дверь. Накинув халат, подбежал к волчку в дверях. Весь коридор на лестничной клетке был заполнен вооруженными солдатами. Я спросил: «Что вам надо?» Ответ последовал по-литовски: «Саугумас» /безопасность/… Откройте немедленно!

ЛОВУШКА

Я открыл дверь. Двое в гражданском с пистолетами в руках рванули ко мне. «Руки вверх! Имя, фамилия» - тихо сказал один, оглядываясь по сторонам. «Зенонас Матялис», - сказал я. «Год рождения», - спросил меня уже другой. «Двадцать девятого», - ответил я. «Кто живёт в этой комнате», - спросил первый, показывая на дверь рядом с нашей комнатой, в которой я жил с сестрой. «Там живут две сестры. Они хозяйки квартиры». «А в этой?» - спросил мгебист, указывая на дверь напротив. «Здесь живёт студент III курса строительного факультета. Ночами работает корректором в газете «Красная звезда». Вернулся поздно ночью». «Вот это тот, который нам нужен. Будете понятым. Ясно?» Я качнул головой.

Два энкаведиста начали потихоньку приоткрывать двери. Двери открылись без скрипа. Перед нами предстала картина спящего глубоким сном молодого человека. Чекисты осторожно, держа оружие наготове, накинулись на спящего и стащили его на пол. Я увидел страшный страх в глазах студента. «Имя, фамилия?» - заорал один, крепко прижимая несчастного к полу. Другой тем временем начал обыскивать постель, по-видимому ища оружия. «Зенонас Мацкявичус», - застонала прижатая к полу жертва НКВД. «Быстро одевайся, поедешь на допрос в госбезопасность. Понял?!» Очередная жертва сталинского произвола не ответила. Начала медленно одеваться. Те зло торопили. Вскоре он исчез в дверях. Больше я его в жизни не видел. Не знаю о дальнейшей судьбе.

Я посмотрел вокруг. В дверях нашей комнаты стояла испуганная сестра. В других дверях стояли побледневшие от испуга хозяйки квартиры, сестры Юлия и Моника. В квартире остались два чекиста, остальные уехали, забрав с собой студента-строителя. Старший по возрасту нкаведист велел всем пройти в комнату, в которой я жил с сестрой. Она была самой просторной. Сталинист предложил всем сесть, но все остались на ногах. Тот, что старше, сказал: «Мацкявичус – враг народа. С ним там в МБ разберутся, а вы ничего не бойтесь. Нам придётся у вас некоторое время пожить. Могут появиться его сообщники. Мы им здесь устроим ловушку. Значит, в дальнейшем будет так. Как только раздастся звонок, кто-нибудь из вас идёт открывать дверь. Я прячусь за дверью, напарник будет в дверях комнаты студента. Вы приглашаете гостя в дом, а тем временем мы его накрываем. Проверяем документы и прочее, словом, выясняем личность, кому и с какой целью пришел. Поняли?» Кое-кто из нас махнул головой и продолжали стоять как вкопанные. Старший чекист засмеялся, сказал, что они не такие уж страшные, что не надо их бояться, ибо мы, по-видимому, лояльные граждане, ни в чем не замешанные. Попросил вскипятить кипяточку, надо мол, пора уже позавтракать, ночь была тяжёлой, и они очень устали. Сестра пошла на кухню, хозяйки зашли в свою комнату. Новый наш хозяин успел предупредить, что дом окружён, что будет величайшей глупостью бежать, так как нас могут без предупреждения застрелить.

Скоро чайник закипел. Его в комнату студента унесли мгебисты. Младший попросил хлеба. Дали. Они открыли банку консервов и попили чай без сахара. Хозяйка попросила разрешения сходить на улицу в кладовку за дровами, так как в квартире стало прохладно, надо растопить печь. Дрова принесли мы со старшим. Затопили. Он помог. Не успели на кухне позавтракать, как раздался звонок. Старшой махнул мне, мол пошли. Я открыл дверь. В дверях стоял пожилой интеллигентной наружности человек. В руках был массивный портфель. Широко улыбаясь он спросил: «Скажите, профессор еще не ушел на работу?» Из-за двери появился доблестный чекист с пистолетом в руках и не громко, почти шепотом прошипел: «Руки вверх! Лицом к стене и без эмоций!» Другой подбежавший нкаведист, закрыл дверь, вырвал портфель и начал в нем шариться. По-видимому, искал оружие. Не найдя, бросил портфель в угол коридора. Пойманного незнакомого человека трясло. Лицо стало бледным и с какими-то пятнами. Я пояснил, что он ошибся одним домом. Профессор жил рядом. Человек приехал с провинции. Документы подтвердили это, и его отпустили в нашу комнату.

Ловушка заработала. Часто звонил дверной звонок 13 марта 1948 года. Было 13 число да плюс пятница. В дальнейшей своей жизни я всегда боялся такого совпадения. 13-того, да пятница! Все происходило быстро. Раздавался звонок. Я открывал дверь. Кто-то из классных друзей здоровался. Тут же появлялся из-за двери вооружённый сталинист, шипел: «Руки вверх. К кому пришел» и так далее. Его обыскивали, забирали документы, если они были. Того, кто пришел к студенту, вталкивали в его комнату, того, кто пришел к нам, помещали в нашей. Столько людей, сколько пришли к нам в этот день, никогда не приходило. К 12 дня в ловушке было девять человек. Трое пришли к студенту, остальные /кроме «профессора» / к нам. Стал вопрос обеда. Пошел в гастроном я. Естественно, в том же сопровождении. Потом женщины сварили обед. Кушали по очереди, так как не хватало посуды и стульев. Людей в квартире к вечеру стало еще больше. Все молчали или говорили шепотом, т.к. все были морально подавлены. Все понимали, что сидеть в ловушке придётся долго, искренне жалели, что пришли.

овушка существовала почти месяц. Я в ней пробыл только до вечера. Вечером приехали два офицера: майор и подполковник. Я играл с «профессором» в шахматы. Подполковник подошел ко мне сзади, встал за спиной. Я посмотрел на него и стал дальше думать. В голову лезли плохие мысли. Сработало предчувствие, вспоминался все время сон. Только когда я отсидел семь лет, только тогда понял значение этого сна, латинской цифры 7 в руках той старухи в чёрном. «молодой человек, вам через три хода мат», - сказал подполковник. Посмотрев на доску и увидев мат, я поднялся со стула. Офицер смотрел на меня внимательно, как бы изучая. В этот момент я понял, что все… Весь собрался, к чему такому нехорошему приготовился. Подполковник тихо и вежливо сказал: «Мне нужно с вами поговорить. Пройдёмте, пожалуйста, на кухню!» Когда жестом пригласил и мою сестру, я понял, что меня уже заберут. И точно! На кухне он сказал: «Вам придётся с нами проехать в комитет госбезопасности. Там вы дадите показания в отношении этого Мацкявичуса и скоро вернётесь домой». Я понял, что уже не вернусь. Молча прижался к сестре. Офицер не мешал прощаться. Не думаю, что ему меня было жалко. Там работали, как позже я понял, не люди, а настоящие звери. Здесь была показуха, действовали по инструкции, а не по велению доброго сердца.

«Пора» - наконец сказал офицер, - «поехали». Будучи 100% убеждённым, что уже не вернусь домой, я начал медленно снимать свои хорошие часы, золотую авторучку, которой очень гордился в школе. Отдал сестре и портмоне с деньгами. Оделся и вышел из квартиры на лестничную клетку. Она была заполнена вооружёнными до зубов солдатами. Дула двух пистолетов вонзились мне в мое тело на уровне рёбер. Кто-то зашипел с иронией в голосе в дальнейшем часто произносимый текст: «Шаг в лево, шаг в право считается побегом. Оружие применяется без предупреждения. Не пробуй бежать! Это будет последняя глупость в твоей жизни». «Уберите стволы с моего тела. Как не стыдно, столько вооружённых на такого молодого пацана. Я не собираюсь бежать». Меня окружили двойным, плотным кольцом и повели вниз по лестнице… Было около десяти вечера. Я никогда не испытывал такой ненависти к этим вооруженным извергам, как в этот раз из-за своего бессилия…

Подошли к грузовой машине. Она стояла метров 130 от дома. Меня посадили около кабины. С боков сели эти два с пистолетами и… поехали в неволю, в Сибирь. Ночь была тёмная, но тёплая. Квартал, в котором я жил, назывался Зелёная Гора. Знаменитая дубовая роща. Я с тоской смотрел на всю эту красоту, предчувствуя, что это прощание. Машина начала спускаться по улице Пародос /Выставочная/. Справа проехали дом, в котором жил хороший классный друг Гедиминас Гирчис. Увидел, что вся семья сидит за столом, ужинает. Рядом мрачно МГБ. Подъехали к парадному входу. Вольная жизнь осталась за этой дверью. Началась неволя, рабство, моральная каторга и издевательства садистов, которых сталинские власти и называли доблестными чекистами. Это были в ворота в Сталинский ад. Пусть будут прокляты вечно все палачи бывшего великого Советского Союза.

АРЕСТ

В окружении нескольких чекистов, широкой лестницей поднялись на второй этаж. Ввели в просторную комнату, битком заполненную людьми. Многие курили, через дым все было видно, как в тумане. Я тоже глубоко затянулся. Стало как-то легче. Осмотрелся. Комната в основном была заполнена молодежью. Враги литовского народа решили уничтожить лучшую молодежь нации. В комнате было тихо, так как предупредили, что разговаривать запрещено. Каждый был со своими невесёлыми мыслями, каждый по-своему воспринимал происшедшее. Каждый был в ожидании чего-то нехорошего. Заходил нкаведист, называл фамилию, и тот с вещами уходил. Обратно дороги не было.

Скоро вызвали и меня. Когда в комнате меня постригли наголо, понял, что всех раздели почти наголо. В одежде проверили каждый шов. Кроме восьми пачек сигарет, двух носовых платков у меня ничего не было. Но одет я был хорошо. Брюки бридж, бежевого цвета, спортивная куртка, зимне-демисезонное пальто. Зимы у нас тёплые, поэтому так легко и был одет. В комнату зашёл очень молодой офицер, в звании младшего лейтенанта и по-литовски сказал: «Прошу вас с вещами идти за мной». Зашли в какой-то кабинет. Очень вежливо, почтительно и с видимой грустью, он предложил мне есть на стул. Сам сел за столом, напротив, вытащил новую пачку хороших сигарет, молча предложил закурить. Я тоже молча взял сигарету. Слегка её помял. Он поднес зажигалку. Подвинувшись к нему ближе, я прикурил. Так молча, внимательно наблюдая друг за другом, мы выкурили по сигарете. Он подвинул ко мне пепельницу. Когда я погасил сигарету, он негромко, произнёс: «Мне вас искренне жалко. Отсюда, начиная с 1946 года, никто на свободу не выходил. Я большой поклонник вашего таланта, вашего танцевального джаз-банда. Недавно женился, мы с женой каждую субботу и воскресенье ходим на танцы. Танцевали только в тех залах, где играл ваш оркестр. Я заочно заканчиваю Московский институт МГБ, попросил начальника начинать вести ваше дело с вашей биографии. Начнем запись вашей биографии».

Он задавал мне вопросы, я отвечал, когда и где родились мои родители, кем работали в буржуазной Литве, кем при советской власти. «Видите, по этой линии у вас все хорошо», - сказал он. «Отец вырос в семье крестьянина-батрака, мать – дочь рабочего Рижского завода. Зачем вы все это сделали?» «Что я сделал, в чём меня обвиняют?» - спросил я. «Вас обвиняют в измене родине в связи с бандитами, что в лесах, в шпионаже и так далее. Я очень прошу вас никогда и никому не говорить, что это я вам сказал. Хочу искренне вам помочь. Вы покурите, а я напишу на вас характеристику».

Он вытащил специальный бланк и начал что-то писать. Потом в лагере, когда мне давали работу музыканта, из-за плохого настроения, из-за ненависти и душевного состояния я врал, что не играю ни на каких инструментах, мне показывали эту характеристику. В ней писалось, что до ареста я являлся руководителем лучшего в Литве эстрадного оркестра, играю профессионально на многих инструментах. Словом, было в этой характеристике много лжи, но и много правды. Эта характеристика действительно помогла мне выжить в этих страшных условиях лагеря особого спецрежима, где на хороших музыкантов смотрели более мягко. Когда привезли трофейный немецкий аккордеон в лагерную зону, кому его отдать, из-за характеристик лейтенанта МГБ, счастье выпало на меня. Это и другие обстоятельства меня спасли от шахт, от работы в медных рудниках. Спасибо ему за то, что меня пожалел, написал эту характеристику. Она мне очень помогла. Вообще, если проанализировать всю мою жизнь, то всегда в трудных ситуациях кто-то, как правило, приходил мне на помощь.

Недокуренную пачку сигарет мой первый следователь засунул мне в карман, вздохнул, открыл дверь и позвал конвой-надзирателя. Сказал ему меня отвести в камеру. Я вышел из комнаты, и мы пошли вниз в подвальное помещение. С опозданием надзиратель приказал мне взять руки назад, за спину. Открывали несколько дверей, пока дошли до камеры №13.

КАМЕРА №13

Я вошел в камеру быстрым шагом, дошел до окна, заставленного продуктами. Самочувствие было как у затравленного волка. Душа рвалась на свободу, не могла согласиться с неволей. Взглядом окинул вдоль стен сидящих, бледных, показавшихся очень худыми, людей. В камере сидели люди всех возрастов. Они молча глядели на меня. Потом рассказывали, что я вошёл очень энергично, шел таким образом, что казалось, что я как какой-то дух и растворюсь в окне. Но я не святой, как им показалось, и не растворился в воздухе, который был очень спёртый, вонял потом и табачным дымом. Медленно сосчитал всех находящихся в этой камере. Их было двенадцать, значит я тринадцатый! И так можно подвести итог: 13 марта в пятницу я попал в 13 камеру 13 заключённым.

Один из узников, человек, обросший бородой, среднего возраста подвинулся, освобождая место для меня. Прежде чем сесть на пол, я рукой прикоснулся к стене. В ужасе я убрал руку. Рука была вся в какой-то слизи. Эта слизь состояла из глины, извести и людского пота. В камере тяжело дышалось. Был очень сырой воздух, стоял какой-то туман. Вентиляции не было никакой, если не считать узкой щели выше продолговатого, узкого окошка, матового стекла зеленоватого цвета. Половина окна за решётками была заложена кирпичами. Говорили, что и до войны здесь была государственная безопасность, но капитальные камеры выходили во двор. С этих камер вырваться на волю не было ни малейшей возможности, а в наших были всякие архивы. При коммунистах не хватало камер, вот и перегородили складские помещения в камеры, которые были переполнены людьми. Камеры выходили на улицу в самом центре города. Я каждое утро проходил на учёбу в среднюю школу мимо этого страшного здания. И вот попал в него. Как говорили, отсюда ни что уже не выходил на свободу. Только в Сибирь, только в лагеря или на тот свет.

Вечером через эту небольшую щель была видна часть улицы Пародос/ Выставочной/, часть дома, в котором жил мой классный друг. Его окно было на втором этаже. Иногда даже мог углядеть, как вся семья сидит за столом и ужинает. Как больно было на это смотреть… Какие моральные муки, особенно первые месяцы, пока в какой-то степени человек не привыкнет к своему страшному положению заключённого, невольника и раба, которого ночами мучает и избивает садист-следователь, а коридорный надзиратель не дает днём выспаться. Потом узнал почему следствие проводили ночью. Оказывается, платили следователям двойной оклад за ночные старания. Вот они днём спали, а ночью «работали».

Меня предупредили, что разговаривать можно только шепотом, спать днём запрещено. Закрывать волчок, через который надзиратель наблюдает поведения заключённых в камере, категорически запрещено. За это ждут страшные наказания и т.д. и тому подобное. Спать можно только с одиннадцати вечера и до шести утра. «Кормили» три раза в день. На обед «борщ», в котором плавала вонючая рыба, завтрак и ужин был еще скуднее. Благо принимали передачи, то питались своей пищей, принесённой из дома. В основном, передавали продукты, которые меньше портились: сухари, сало, свиной жир и другие. Сигареты ломали пополам. Искали записки. В туалет водили раз в сутки. В камере стояла параша, от которой шел такой запах, что… В камере потолок был очень низким, задыхались от недостаточности кислорода. Как-то один раз за все время к нам зашел врач и спросила издевательски, как живём, есть ли жалобы? Все начали жаловаться на плохой воздух! «Бросьте курить», - посоветовала она и ушла. Как жалко, что, живя на свободе, не пришлось встретить этих уродов. Хотелось бы с ними побеседовать, и кое-что посоветовать. Куда они все попрятались? Так и остались ненаказанными за все свои злодеяния, а это несправедливо!

Итак, началась новая, тяжелейшая «жизнь» в камере №13.

Первый следователь.

Следователи в основном «работали» ночью, а днём спали. Они преследовали две цели: во-первых, получить зарплату в двукратном размере, и во-вторых, измотать как физически, так и психически подследственного. Долго пробывший без сна человек становился податливым, хуже ориентировался в происходящем. Его сознание мутнее, а в мутной воде легче ловить «рыбу». Находясь в лапах МГБ, я быстро понял, что такое для человека сон.

Меня бросили в камеру 13 ночью, около 11 часов. Около 2-3 часов ночи открылось в дверях камеры окошко, появилась отвратительная физиономия, в дальнейшем нами всеми ненавистная физиономия коридорного надзирателя, бдительно и постоянно следившего за нашим поведением в камере, не дающего никому днём спать. Он тихо прошипел шепотом: «Кто тут есть на букву М?» На букву М в камере было немало. Очередь дошла и до меня. Когда я сказал свою фамилию, этот изувер произнес: «Да, это ты! Выходи без вещей на следствие». Я медленно стал подниматься с места. Идти к ним не было ни малейшего желания, тем более, что меня бросили в камеру перед самым сном, и я успел несколько часов поспать. Но надзиратель заругался, заторопил меня. Дверь была уже открытой. Я вяло, не торопясь вышел в пустой коридор. Надзиратель, для устрашения заорал на меня: «Руки за спину и марш к выходу» и рукой сильно толкнул меня в спину. Я еле удержал равновесие и мысленно послал этой сволочи тысячу проклятий. Вообще, я на следствии вел себя темпераментно, неуравновешенно, с большой злостью, которую не скрывал ни словом, ни своим поведением, и поэтому приносил себе много вреда. Немножко спасало то, что когда 3-4 следователя начинали меня избивать, и когда я им в укор кричал: «Как вам не стыдно, четыре взрослых мужика избивает несовершеннолетнего», то иногда это помогало, но не всегда. морали у следователей нет как таковой. Это человеческая мразь!

Я ночью, горя ненавистью к этим сталинским слугам, шел по коридору до первых зарешёченных дверей. Там меня ждал другой надзиратель, который расписавший в книгу, что меня взял, повел меня выше, на третий этаж. По дороге встречались другие заключённые. Тогда кого-то из нас ставили лицом к стене и так заставляли, не оглядываясь стоять до тех пор, пока те не пройдут. Наконец остановились у какой-то двери. Я вошел в комнату. В глаза бросилась вся зловещая обстановка. Массивный стол. Вокруг него четыре офицера МГБ, четыре садиста, возможно с высшим образованием. В углу сидела типичная «Катюша» в воинской форме. Перед ней пишущая машинка. Меня насильно посадили на стул. Я тут же убедился, что он привинчен к полу. Разрешили сесть только на самый краешек. Очень быстро у меня стала болеть поясница. Меня окружила вся эта свора и начала криком, угрозами психологически обрабатывать. Хорошо, что я не из робкого десятка. Шума было много и суеты. Они по очереди кричали, размахивая руками перед моим лицом: «А, попался мерзавец! Только чистосердечное признание может тебя спасти. А ну быстро рассказывай о своей подпольной антисоветской организации. Как твоя подпольная кличка? Через кого держал связь с иностранными разведками? Быстро называй всех своих сообщников» и так далее.

Я ждал вопросов о Зенонасе Мацкявичусе, о студенте, которого тоже арестовали, но ни разу о нем во время всего следствия так и не спросили. Странно. Жили в одной квартире, дружили. Я только морщился на все эти выкрики и молчал. «Что молчишь, падла, открой рот, а то я тебе открою пасть, фашист», - кричал один из следователей. Я открыл «пасть» и как ни странно, очень тихо, но чётко и внятно процедил сквозь зубы: «Сами вы фашисты. Бросьте пришивать мне то, чего не было. Что, решили уничтожить всю литовскую молодежь, мерзавцы!». Тут я получил в ухо удар такой силы, что слетел со стула, на котором и так чудом держался. Вот тут-то я и сказал фразу, которая впоследствии меня выручала: «Как вам не стыдно, четыре взрослых мужика, избиваете несовершеннолетнего…». Град ударов стал реже… Я поднялся с пола, вытащил с кармана носовой грязный платок и приложил его к переносице. С носа шла кровь… Первая кровь! По-видимому, старшой сказал: «На сегодня хватит. Отводите в камеру. А ты подумай там в камере, что тебя ждёт завтра, если будешь молчать или врать». Открыли дверь. С коридора зашел тот же надзиратель и скомандовал: «Руки за спину и пошел вперёд!» Я пошел вперёд. По дороге встретились несколько таких, как я, несчастных. Их лицами прижимали к стене, а я проходил молча мимо. Жуткая картина. Запомнил на всю жизнь…

Дверь камеры №13 открылась. Я подошел к своему месту и рухнул на пол. Попробовал платочком маминым. Кровь из носа не шла. Камера была почти пустая. Все были на следствии, кроме двух человек. Они спали непробудным сном. Уснул я тоже сходу, хотя в голове бродили неприятные мысли. Я понимал, что надо будет сопротивляться, а для этого будут нужны силы и воля. Какой сладкий, хоть и тревожный, тюремный сон…

Жизнь в камере.

Жизнь в камере, да еще в МГБ 1948 года, не сладкая! Жизнь в придуманной большевиками квартире для заключённых ужасна. У хорошего крестьянина хозяина свиньи живут более комфортабельно, сам видел это. И кормит их крестьянин несравненно лучше. Утром и вечером давали напиток под громким названием чай без сахара, которого никак нельзя назвать чаем, ну об обеде лучше вообще не вспоминать. Это настоящая буза, жидкая, в которой плавают вонючие рыбные головы и куски прогнившей свёклы. Да притом эта буза была настолько солёной, что мало кто рисковал её употреблять в пищу. Тут всё было срепетировано доблестными чекистами. Наевшийся этого называемого супа подследственный потом мучается жаждой и за каплю воды с него легче вытянуть признание в том, что он не совершил.

В туалет водили один раз в сутки. Вот там пожалуйста можешь выпить весь водопровод. По-видимому, туалет был единственным чистым местом в нашем блоке. Кафелем покрытые стены блестели как зеркало. Это я как сейчас помню. На фоне общей невыносимой грязи это был как оазис в пустыне. В туалете как теперь помню, был чудесно свежий и чистый воздух. На улице была зима, и прохладный воздух так и лил в помещение. Можно было сказать, что вывод камеры в туалет был и прогулкой. Жалко, что короткой. В туалете держали не более 20-30 минут. Идти обратно в душную, пропахшую плесенью и табачным запахом камеру не было никакого настроения, но отстающих подгоняли злые надзиратели.

Был среди этих сталинских псов один надзиратель более мягкий и спокойный. Он реже или совсем не смотрел в волчок, что там делается в камере. Во время его смены можно было и поспать. У него голова была какой-то квадратообразной и мы его «ласково» называли «лошадиной головой». Когда он принимал смену то обязательно открывал маленькую дверцу, через которую вызывали на следствии или подавали «пищу», или ругали матом за несоблюдение тюремного режима, как бы давая понять, что вот мол я более добрый пришел сутки дежурить, пользуйтесь. И мы пользовались. Кто спал, кто разговаривал нормальным голосом. Когда мы превышали многократно дозволенное, он открывал дверцу и с акцентом тихо говорил: «А ну тише, ишь расшумелись». Говорили, что он по национальности эстонец. По акценту было похоже на правду. Каким образом он с таким мягким характером попал в это адское и садистское учреждение непонятно. Еще непонятнее, как до сих пор его, этакого добряка не разоблачили и самого не посадили. Непонятно! А может быть он только начал работать и его разоблачение органами еще впереди. Кто знает?

В общем голода в камере не чувствовалось. Все окно было заставлено продуктами. Принимали передачи. В нашей камере прием передачи разрешали всем, но не все получали. Делили все поровну, все было общим. Очень интересно держали полученное топленное сало. Выедали мякоть пайки и заполняли топлённым салом середину. Получали много сухарей, сахара, табака и прочего. В этом плане было все не так плохо. Вот когда уехали из Литвы, то начали голодать в этапе и лагерях, а здесь в этом плане можно было сказать был маленький рай. Курили по очереди по пол сигареты, подходя к окну.

Так как вокруг этого окна начнётся значительные события, мне надо его поподробнее описать. Я уже писал, что в этом здании тоже была госбезопасность, только камеры для заключённых выходили во двор. Там окна были капитальные и решетки тоже капитальные и толстые. Оттуда было невозможно убежать. Наши же камеры были на противоположной стороне. Окна выходили на центральную улицу города. До прихода освободителей литовского народа от свободной жизни были архивы довоенной госбезопасности. Перегородили помещение не особенно толстыми перегородками и получились дополнительные камеры. План по отлову шпионов, диверсантов и прочих врагов народа был напряжённым, и они очень пригодились для истинных строителей коммунизма, т.е. «доблестных рыцарей революции» Ленинских и Сталинских ЧЕКИСТОВ, будь они прокляты!!!

В окне нашей камеры были вставленные не толстые /наоборот/ железные решетки, вертикально пронизаны такими же прутьями. Половина окна, за этими решетками, были замурованные красным кирпичом, а вверху на двух гвоздях держалось второе окошко-рама, продолговатая зеленоватого матового стекла. Вверху этой продолговатой рамы была довольно широкая щель. Через эту щель была видна часть улицы Выставочной, резко уходящей в гору. Был виден фасад дома, в котором жил мой лучший друг, о котором я уже писал, со своим отцом, матерью, сестрой Валентиной и родственницей Беатриче. Я часто бывал у них дома, и вы можете представить, что творилось в моей душе, когда я видел чёткие тени в окне, передвигающиеся по комнате, когда ночью подходила моя очередь курить! Это было ужасно! Так и рвалась душа на волю!!!

В камере более разговорчивыми были те, которые ждали подписания 206 статьи. Это об окончании следствия. Они обучали новичков, как себя надо вести во время следствия, чтоб меньше проговориться, чтобы меньше избивали. В камере оказался друг моего отца капитан литовской армии Каупелис. Он говорил, что приходил к нам в гости к отцу, что иногда брал меня на руки. Но я был наверно очень, очень еще грудным ребенком, что ничего не помню, хотя на память не могу обижаться – помню некоторые сказки своей доброй бабушки, когда мне было всего два-три года.

И сейчас стоит перед глазами эта злосчастная камера МГБ города Каунаса №13. Чувствую покрытую слизью стены, удушливый воздух почти без кислорода. Очень выручала эта щель в окне, единственная вентиляция помещения. Пока была зима, еще ловили в воздухе какой-то кислород, летом вообще нечем было дышать, рубашки от пота были мокрыми, хоть выкручивай. На бедрах у всех обширные синяки. Это от того, что спали на голом полу. Под голову клали все остальные вещи: пальто, свитер, пиджак и прочее. Иногда удавалось поспать какой-то час до и после следствия. Ой как тяжело было просыпаться. Надзиратель орал надрывно: «Подъем, вставайте!». Страх лишения получения передач, так нужных всей камере, страх попадания в изолятор бокс /об этом попозже/, заставлял быстро вставать на ноги. Потом все садились друг около друга и делали вид, что бодрствует. Подозрительного в том, что он дремлет, поднимал на ноги надзиратель и заставлял стоять или если было какое-то место для ходьбы, ходить. Жизнь в камере была ужасна. С каждым днём мне меньше хотелось жить и все больше убежать, чтобы начинать мстить своим мучителям. Так началась идея дерзкого побега из камеры №13 Каунасского МГБ.

Опять у следователя

Я вновь зашел в знакомый кабинет на третьем этаже. За столом сидел тот же офицер, как и в прошлый раз, тот который в прошлый раз сказал: «хватит, уведите его в камеру». Он весело улыбался. Жестом показал сесть и вытащив пачку папирос «Беломорканал» предложил закурить. Я сделал отрицательный жест. Он сказал: «Ну и напрасно! Сейчас вам будет нелегко. Я устрою вам очную ставку. Ваш лучший друг оказался податливее и все, что знал, нам рассказал о вашей антигосударственной деятельности. И так закуривайте, и спокойно отвечайте на мои вопросы». Я закурил и стал предельно внимательным. Старшие сокамерники, прошедшие все муки следствия, мне рекомендовали в начале все отрицать, и признавать только то, что доказано следователем 100%.

Первый вопрос был: «Какая ваша подпольная кличка? С какого года являетесь членом подпольной антисоветской организации?» Я, не задумываясь, довольно бодро ответил, что никакого понятия об этом не имею. Он засмеялся, встал из-за стола, вышел в коридор. Дверь открылась и в кабинет ввели такого же, как я, арестанта. Я его узнал сразу! Это был студент Каунасского политехнического института, значительно старше меня, значительно похудевший и весь обросший. Следователь предложил нам поздороваться, мол какая встреча и главное где. Мы оба молчали. Тогда он меня спросил: «Знаешь его?» Я тут же сказал, что да! «Вот и отлично», - сказал следователь. «Скажи теперь ты как звать этого человека». Знакомый мне студент начал говорить все, что знал и не знал обо мне. «Что ты, мерзавец, врёшь! Откуда ты это взял?» Тогда он шагнул ко мне один шаг и сказал: «Им все известно. Сопротивляться Зенонас бесполезно, скажи им всю правду, так будет для тебя лучше». Это было так неожиданно и нагло, что я потерял дар речи. Только потом, в лагере я узнал, что он попал в МГБ в середине лета 46 года, что его, по-видимому завербовав, выпустили на волю организовать провокации, а потом закладывать таких как я для плана. Кто теперь узнает всю правду? Моего лучшего друга Людгираса Пакарклиса он знал лично. Знал и замечательного парня тоже классного друга Алгирдаса Верпечинскаса. Пока мы вдвоем благодаря его показаниям сидели в МГБ.

Мое положение было критическим. Я сильно растерялся, когда следователь, ухмыляясь спросил: «А где вы приобрели пистолет системы парабеллум и патроны к нему?» Предатель сказал, что где я его приобрёл он не знает, а я ему передал по его просьбе пистолет 12 января 1948 года в туалете первой гимназии города Каунаса». После этого его увели, и я больше в своей жизни не встречал нигде и никогда. Слыхал, что все же ему дали 25 лет лагерей. А может быть это вранье МГБ?

Следователь вышел в коридор и с кем-то негромко поговорил. Вскоре комнату заполнили те же псы следователи, которые меня избили в прошлый раз. Зашла машинистка и молодой переводчик с русского на литовский и наоборот.
«Ну, что будешь говорить сволочь или мы тебя превратим в покойника», сказал один из этих зверей. Я понял четко, что они выполнят угрозу, сжался весь в комок, но молчал. Мой следователь громко спросил: «Скажи быстро, где приобрел пистолет?» «В кинотеатре «Ромува» у военного», - вырвалось у меня. Хотя это была неправда я ужаснулся сказанному, это было все, прощай свобода, вернее надежда на её. «Молодец, заговорил» - сказал следователь. «Будешь говорить, не будет тебя бить». Я проглотил слюну и глубоко вздохнул. «И сколько ты отдал за пистолет?» «Две тысячи» - соврал я. Следователь открыл в столе ящик и вытащил знакомое оружие. «Это», - лаконично спросил он. «Это» - ответ

ил автоматически я, ложно думая, что получу срок за нелегальное ношение оружия. Но не то тут было. Следователь спросил охрипшим голосом: «Где Пакарклис? Верпечинскаса мы уже взяли!» Я остолбенел, потерял дар речи. «Где Пакарклис?» - второй раз уже заорал чекист. «Не знаю» - опять соврал я. Когда начались аресты в городе, Пакарклису соседи сказали, что в его комнате, которую он снимал, нкаведисты устроили засаду и он решил скрыться, убежал на юг Литвы. Моя сестра об этом не знала.

Когда чекисты устроили в моей квартире по улице Саснаускаса №25 кв.2 ловушку, помните я пошел в сопровождении старшего чекиста за дровами, ибо после ночи помещение остыло, и мы решили растопить печку, которая как раз и стояла в нашей комнате. Как я смеялся, когда видел, как сгорают запрещённые большевиками некоторые книги. Они сделали оплошность, не произведя в моей комнате обыска. Наши фамилии Матялис и Мацкявичус начинаются с буквы М, а имена Зенонас одинаковы. Я ученик последнего 12 класса, а он старше, студент третьего курса, вот и перепутали, вместо меня взяли его. Наверно студенту тоже пришили какое-нибудь политическое, скорее всего нераскрытое дело и баста! Очень жалко его.

«Какой фильм шел в этот вечер в кинотеатре «Ромува»?» - вновь спросил следователь. Я напряг память и вспомнил: «Ошибка инженера Кочина». «На каком сеансе?» - допрашивал следователь. «На вечернем 9-ти часовом» - не задумываясь залепил я. Было много вопросов по этому делу. Они проверяли тщательно, расспрашивали работников кинотеатра, но никто не видел ни меня, ни этого военного, у которого я якобы купил этот пистолет.

Единственной радостью в этой обстановке было знание, что Людгирас на свободе, в надёжном укрытии, в безопасности. Он был на юге Литвы. Работал в молочно-приемном пункте рабочим. Мне дали прочитать протокол о том, что я имел незарегистрированное оружие – пистолет системы «парабеллум». Это я признал. Глупый думал, что все этим и ограничиться. Получу три года по уголовной статье и привет. Я не знал, что Альгис тоже все отрицает, кроме того, что мы с ним учились в одном классе. Им позарез нужен был Людгирас, чтобы создать подпольную группу, а тот гулял на свободе. Я с ним договорился, чтобы он ни в коем случае мне в Каунас не писал, а связь должны были держать через одну знакомую девушку. Прочитав протокол, я его подписал, так как в нем не было ни слова, что я состоял в подпольной организации. Меня увели в камеру.

Мое политическое прозрение.

Мое политическое прозрение, можно сказать, произошло мгновенно. Когда к нам пришли большевики в 1940 году мне исполнилось 11 лет. Мы жили в городе Вильнюс. Помню, как в канун 1 мая я с газетой в руке подошел к отцу и показывая портрет товарища Сталина ехидно ему сказал: «Посмотри папа на моего нового папочку! Красавец, да? Про него пишут, что он гениальный, самый умный, самый добрый, самый, самый… Я вот не верю, чтоб в одном человеке было всё, все добродетели, доблести, способности. И если верить пословице, что лицо зеркало души человека, то лицо Сталина, мягко выражаясь, не внушает ни малейшего доверия. Наоборот оно отвратительное. Есть в нем что-то отталкивающее, уголовное…». Моя мать, услышав сказанное, прибежала из другой комнаты. «Ты что говоришь, сынок, за эти слова нас могут всех сослать в Сибирь. Скажи, кому ты вот так говорил?». «Пока еще никому. Но не нравится мне этот отец всех народов и очень…».

Можно сказать, ненависть к Сталину у меня появилась сразу. Бывает любовь с первого взгляда, а тут наоборот. Ненависть к этому гнусному человеку и диктатору у меня сохранилась с детства до сих пор. Можно сказать, перешла в какую-то болезнь, какую-то доминанту. Я Сталина проклинаю почти ежедневно перед сном и вставая утром. А самое большое возмущение у меня вызывает та несправедливость, что все те садисты следователи, слуги этого зверя Сталина /кроме Берии и нескольких/ остались ненаказанными, умерли в своих кроватях или в больницах. История не простит коммунистическую партию, их генеральных секретарей: Хрущева, Брежнева, Андропова, Черненко и Горбачёва за совершённые преступления ими руководимыми чекистами, за то, что такие как Молотов, Каганович и им подобные умерли не с петлей на шее, а в своих кроватях. Говорят, коммунисты, их главный орган власти МГБ уничтожили 66 миллионов своих граждан. Это ужасная цифра. В Литве они уничтожили 1/3 населения, т.е. 1 миллион 222 тысяч жителей. Сильное было мое возмущение произволу 3-х дивизий НКВД. Горели литовские села, плакали матери и дети, потерявшие родителей. Невинных жителей массово ссылали в Сибирь. Тюрьмы были переполненными. Чекисты могли запросто окружить село, загнать часть или всех жителей данного села в какой-нибудь сарай, напиться и всех расстрелять, а то перед казнью и садистки поиздеваться. Они часто заводили трактор, чтобы заглушить крик несчастных людей. Таких исторических фактов полно. Я сам свидетель. Видел своими глазами трупы брошенных у стены костёла партизан. Пьяные истребители оправлялись как легкому, так и по тяжёлому, тела погибших были покрыты испражнениями доблестных чекистов Берии. Уже будучи мертвыми все были исколоты штыками.

Нкаведисты, пьяные в доску, хватали за руку выходивших после молитвы пожилых женщин и шипели: «Признайся, который твой сын, проклятая пробледь!». Все женщины молчали, с ужасом глядя на лежащих лучших своих сыновей, ибо тот всегда прав, кто борется за свое достоинство и свободу. Во всем мире тот, кто с оружием в руках в меньшинстве борется за свою свободу называется партизаном. Даже фашисты во время войны в Белоруссии называли партизан партизанен. И только сталинисты других борцов за свое освобождение от чужеземного рабства называли бандитами, сами будучи такими. Как сейчас стоит перед глазами камеры Вильнюсской тюрьмы, лежащие на полу трупы мужчин и женщин. В 1941 году прежде чем убежать чекисты успели напиться, затолкать бутылки в половые органы женщин, а некоторых и перед казнью и изнасиловать. У многих мужчин они отрезали половые члены и засунули им в рот. Интересно они это делали до или после того, как пристреливали?

У меня всегда возникает вопрос – как коммунистам удалось собрать всех садистов в одну кучу, в государственные органы под названием НКВД и МВД? И от куда их оказалось так много? А вот другие лучше шли на смерть лишь бы не замарать себя, прикасаясь к этой погани. Теперь почти поголовно все жертвы сталинщины реабилитированы и очень, и очень несправедливо, что на кладбищах рядом с похороненными порядочными людьми лежат сволочи и палачи садисты, так как Лазарь Каганович и Вячеслав Молотов. Вот такая наша действительность, такая наша демократия. Есть такие преступления, которые зовут к отмщению, не подлежит забыванию и прощению. Никто не забыт, ничто не забыто. Наконец должен состояться суд наподобие Нюрнбергского. Фашистов ведь осудили, а коммунистов?

... Бывшие высшего эшелона коммунисты помогают теперь новоиспечённым демократам строить новую жизнь. Мы забыли мудрую поговорку: «Как лесного зверя не корми, он будет смотреть в лес!». Они пока живы будут всячески мешать этому новому строительству, тянуть нас к старому! Еще не так давно я был уверен, что коммунисты сегодняшние хоть извиняться перед своим загнанным в угол нищеты народом. Но куда там! Еще некоторые имеют наглость взять в руки портрет этого как человека ничтожества Сталина и с ним выходить на улицу, устраивать демонстрации в его защиту. Это преступно, ибо ничего страшнее не будет в нашей жизни, если садисты всего СНГ соберутся опять под знамёнами нового МГБ и начнут нам стрелять в затылок. Нам и нашим детям. Но я отвлекся. Надо вернуться в камеру!

Возможность побега

В камере стало еще душнее и невыносимее. На улице уже была весна. Она в Литве очень ранняя и красивая. Некоторые следователи во время следствия открывали в комнатах окна и ночь огромного города с его разнообразными звуками и запахами, врывалась и в тюремные застенки. Они это делали умышленно, и чтобы, конечно, поиздеваться над своими подопечными. Я жадно дышал этой блаженной влагой, наслаждался ночной прохладой…

Находясь в углу камеры №13, где была еще очень теплая батарея центрального отопления, которую так и не выключали, хотя мы почти ежедневно требовали это сделать, я увидел слегка расшатанный крючок, на котором держалась эта система. Начал её расшатывать. Через несколько дней эта полезная штучка была у меня в руках. Я ежедневно начал её затачивать об кирпич, пока она не стала острой. По-видимому, кому-то до меня пришла такая же мысль в голову, но он не успел её осуществить. А мысль убежать отсюда пришла в голову, и был очевидный шанс, при благоприятных обстоятельствах это сделать. Дело в том, что наша камера выходила не во двор, как другие, а на улицу в самом центре города. Перед окнами были посаженные туи, чтобы скрывать маленькие продолговатые окна. Маскировка была отличная. Люди боялись здания МГБ и обходили его. Ночью же патрулировали два автоматчика. Они то сходились в углу, то расходились в разные стороны. Это я запомнил еще когда был на свободе и приходилось после работы /играл танцы с ансамблем/ проходить мимо этого мрачного здания. Я уже говорил, что решетки были вмурованные на все окно, но внизу окна было наполовину замуровано. Если выломать решетки, то можно было свободно одному человеку пролезть через эту широкую щель.

Родилась идея. Начали обсуждать как её осуществить. Говорили тихо. Договорились, когда дежурит более-менее невнимательные надзиратели /не такие большие службисты/, а особенно когда дежурит тот эстонец по прозвищу «лошадиная голова» кто-то из нас встанет напротив волчка, а другой отодвинув пайки начнет выковыривать цемент, который держал решётки. Началась эта осторожная, не ежедневная, но постоянная работа. Цемент был податливый, то дело продвигалось довольно быстро. Думали освободить от цемента все нижние решетки, с простыней сделать жгуты, в день побега налечь на эти железные решетки, заломить их вверх. Приближалось лето. Летом много дождей с ветром и молнией. Решили дождаться такого шумного дня, и чтобы обязательно дежурил этот спокойный эстонец.

Так и шли дни. Меня каждую ночь вызывали на следствие. Следователи менялись как у женщин перчатки. Все расспрашивали про подполье, но я категорически отрицал. Но один раз меня вызвали днём. Маленькая следственная комната была полная чекистами. «Попался твой Пакарклис», - радостно выкрикнул капитан. «Додумался, дурачок тебе письмо написать. На читай». Я взял взволнованно в руки это злосчастное письмо лучшего своего друга детства. Успел прочитать только, что он благополучно добрался до места назначения, устроился на работу, все в порядке. Ждал, ждал от меня письма, не дождался и вот решил черкануть. Несчастный!

Следователь вырвал из рук письмо, перевернул его на другую сторону. Слова: «Почему, Зенонас, ты до сих пор мне не пишешь, ведь знаешь мой новый адрес?» эта строчка была жирно подчёркнута. Этим письмом следователь, символично провел по моему лицу. «Врал нам все сволочь, теперь заставим тебя заговорить! А ну, быстро все выкладывай, что знаешь скотина!» Я сжался, но молчал. «Скоро твоего дружка привезут к нам, посмотрим, что за встреча будет. Ха, ха, ха». Неожиданно, один из шести садистов подскочил ко мне и нанёс в челюсть удар. Меня как ветром снесло со стула, и я упал на пол. Я лежал на полу. В голове сильно шумело. Кожа на челюсти была содрана. Я провел рукой по своему лицу. Рука была в крови. Кто-то из следователей сказал: «Встать!» Я с трудом поднялся. «Вытянуть руки вперёд! Так стоять!» Вытянутые руки стали быстро неметь.

С каждой минутой это становилось все более не выносимей. «Ничего страшного, постой вот так, заговоришь мигом. Вот скажи, что мы тебя спрашиваем, сразу сядешь на стул, дадим из графина напиться и закурить. Ну как идёт? Твоего дружка уже везут из Алитуса. /Это небольшой город на юге Литвы/. Я упорно молчал. Напряг всю силу воли. Руки все старался держать впереди, но с каждой секундой все это у меня получалось все хуже. В кабинете раздался звонок. Мой молодой следователь взял трубку. «Его уже ведут к нам, они уже приехали». Пользуясь этим случаем, я опустил руки и начал их онемевших разминать. Следователи скопились у телефонного аппарата и о чем-то тихо шептались. Они, как будто, забыли о моем присутствии в этой страшной комнате.

Так продолжалось недолго. Дверь открылась и в дверях появился мой дружок в сопровождении дюжины чекистов. «Вот он», - сказал один из сопровождающих, «Встречайте и жалуйте». Мы смотрели друг на друга молча. По-видимому, у меня был жалкий вид. Я увидел в его глазах сожаление. По-видимому, от угара воздуха в камере, отсутствия свежего воздуха я казался мертвецки бледным. Ну и было видно, что меня избивали. Мой лучший друг был по-весеннему загорелым, свежим и выглядел хорошо. Надолго ли? Здесь умели очень быстро здорового человека делать полутрупом. «Поздоровайтесь», - сказал следователь. «Твой лучший дружок нам сказал твой адрес…» «Не правда, не верь им» - невольно вырвалось у меня вопреки рассудку. Наказание последовало немедленное. Я был быстро, как они говорят, оперативно избит на глазах у Людгираса, но на ногах устоял. Прикрыл рукой нос. Из него хлыстала кровь. «Ну зачем же так» - бросил мой молодой следователь. «Теперь и так они нам все расскажут. Ведь правду говорю, ребята?» Я вытащил с кармана свой грязный носовой платок, пытаясь как-то удержать сильно текущую кровь. Следователь подошел ко не с графином воды и полил на платок. Я приложил мокрую, грязную тряпку к переносице, и приятная прохлада пробежала по моему измученному, избитому телу. Боль стала затихать.

«Итак, начнем очную ставку», - сказал гражданин начальник, т.е. следователь, он же молодой садист энкаведист. Он обратился к Пакарклису: «Скажите лично знаете этого человека?» «Да», - твердо сказал Людгирас. «Это мой лучший друг Зенонас Матялис. Привет, дружище!» В следственной комнате загалдело все оживились. «Молодец, что начал говорить» - прокричал один из офицеров МГБ. «А что отрицать, что мы друзья, это легко доказать. В одной школе учились, на танцы ходили». «Хватит лирики» - сказал мой следователь. «Лучше скажи свою подпольную кличку, ну и кличку своего дружка. Говори быстро только одну правду, так как нам все известно. Ваш общий друг студент нам все рассказал». «Я буду говорить только о том, о чем я знаю точно», - с достоинством сказал Людгирас. «Я не знаю ни о каком подполье. Этого студента хорошо знаю, но мало чего может наговорить замученный вами человек». «Ты сегодня будешь иметь с ним очную ставку и сможешь сам лично убедиться в том, что он прекрасно выглядит, можно сказать не похудел и никто его не мучил. Он правильно понял, что только чистосердечное признание может сделать его срок заключение в исправительно-трудовых лагерях минимальным».

Затем он рукой взмахнул в сторону Пакарклиса и его стали уводить с комнаты. Мы вновь встретились глазами. Я не выдержал и вслед уходящему другу крикнул: «Зачем написал письмо?» Следователи озверели. Они вновь сворой накинулись на меня. Последнее что слышал это: «Я тебе, сволочь, покажу письмо…» Кто-то меня ударил в какое-то место, и я временно отключился… Пришел в себя в офицерском туалете. Я лежал на кафельном полу. На меня какой-то мужик в синем халате шлангом под напором лил холодную водопроводную воду. Ко мне наклонился в форме генерал-майора офицер и спросил: «Как ваше самочувствие. Можете ли встать? Если я случайно не зашел бы в следственную комнату, услышав там шум, они могли вас и убить. Конечно, они будут дисциплинарно наказаны за то, что без моей санкции избивали». Говоря это, он помог мне встать. Голова кружилась. От меня струйками бежала кровь. «Три дня я вам дам отдохнуть» - сказал прокурор, «а потом вами будет заниматься женщина капитан. Она помягче. Может быть, вы найдёте с ней общий язык. Ведите себя поосторожнее. Если хотите не потерять здоровье». Генерал вышел в коридор. Я обоими руками держался за скользкую кафельную стену туалета. Зашли аж два надзирателя. Они меня держали подмышками, но я еле дошел до своей камеры. Когда я лег на пол на свое место, то почувствовал такое блаженство, которое трудно описать. Надо просидеть в камере МГБ месяц, быть так истязаемым, чтобы это в полной мере понять.

Новый следователь

В нашей 13 камере жизнь шла своим чередом. Кто осторожно, прячась ковырял цемент из-под решеток. Кто-то стоял на востро у волчка. Другие пристроившись в разных позах изображали бодрствующих, хотя на самом деле дремали во всю, пополняя свои запасы сна. Молодой организм побеждал. Так и шла эта грустная жизнь. Но вдруг, глубокой ночью нас разбудил голос надзирателя. «Кто тут есть на букву М?» Камера была полупустой. Её основной контингент был на следствии. Я быстро проснулся и тихо, по инструкции сказал: «Матялис». «Вот, вот» - прошипел надзиратель, у которого был как сифилитика очень хриплый голос, - «Выходите без вещей на следствии». Я встал из-за своего налёжанного угла и подошел к двери. Надзиратель открыл двери. Я вышел в коридор. В том коридоре было много камер и дверей к ним. Только одни, как наше выходили наружу здания, а другие, наоборот во двор. Во мне, как и у всех тлела надежда побега с неволи и я невольно подумал, как хорошо, что камера №13 выходит не во двор. А может быть и удастся вырваться на свободу? С чем чёрт не шутит, когда Бог спит?

Я себя чувствовал бодрее чем раньше. По-видимому, за трое суток выспался и отдохнул. Пока шли на третий этаж в следственную, так хорошо мне знакомую комнату, по дороге не встретили никого. Надзиратель открыл знакомую дверь. За столом сидела женщина в форме капитана. Ей было не больше 35, среднего роста брюнетка. Она, улыбаясь жестом показала мне сесть на стул. Первое впечатление было неплохим, вселяло надежду на более или менее спокойную ночь. Она предложила мне закурить. Пачка «Беломор канала» у нее лежала на письменном столе. Она взяла эту пачку папирос и пригласила меня подойти к столу. Я подошел. Обратил внимание, что ящик стола был приоткрыт. Увидел ручку пистолета «ТТ». я был глубоко удивлён. Прикуривая, обратил внимание на лицо этой женщины. Щеки были ненатурально розовые, от неё шел легкий запах водки, явно она была выпившей. Эти два фактора не обрадовали меня. Пришла в голову мысль, что в таком состоянии при наличии такого грозного оружия как «ТТ», в порыве ей пристрелить меня не составит большого труда, появилось бы такое желание. И еще я обратил внимание, что на столе лежит большая фотография девушки, с которой я дружил. Она была сестрой моего классного друга Гедиминаса, с которым я сидел за одной партой. Между нами была та чистая детская любовь, а может быть и только громадная взаимная симпатия.

Следователь женщина капитан уловила мой взгляд. «Что это за проститутка?» - спросила она в упор. Я обалдел от поставленного вопроса. Дало себя знать родительское воспитание – все люди хорошие, все женщины порядочные. Женщина следователь мне показалась таким ничтожеством, такой мразью… «Это девушка из приличной семьи. Наша дружба чиста как родниковая вода. Как вы смеете так её оскорблять?» Капитан засмеялась, вытащила небольшой пузырек с угла стола, нервно отвинтила пробочку, глотнула глоток живительной жидкости. Я стоял молча. По телу бежала мелкая дрожь. На душе было очень гадко. «Что выставился на меня, парень, чувствую всеми своими фибрами, что она хорошая пробледь. Брось по ней скучать, забудь». Она медленно, слегка покачиваясь, начала обходить стол. «Лучше посмотри вот сюда первый и последний раз». Я в ужасе увидел, что она медленно поднимает юбку. Я увидел, что она была без трусов. Я окостенел от этого вида, потерял дар речи, настолько все происходило быстро и неожиданно. Это была моя первая встреча с их, чекистской восточной культурой. Юбка была предельно высоко поднята. Все было четко видно при сильном электрическом свете. «На смотри» - беззастенчиво вымолвила она все больше пьянеющим голосом. «Больше тебе п… не видать!».

Кровь ударила мне в голову. Я полностью потерял рассудок. Забыл в каком положении и где я нахожусь. Со всей силы, с размаха я ударил эту мразь в челюсть, первый раз поднял руку против женщины. Она отлетела несколько метров от меня и шлёпнулась об пол. Тогда я понял, что я сделал, понял, что теперь мне крышка, вспомнил торчащую из ящика стола ручку пистолета, решил её и себя застрелить. Пока она валялась на полу, я успел дотянуться до злополучного пистолета. Я был в каком-то порыве, не было ни малейшего страха умереть. Ненависть была гораздо сильнее. Пистолет, по-видимому, не был взведен, но был на предохранителе. Когда я это понял, было уже поздно. Ей, по-видимому, удалось дотянуться до стола, до потайной кнопки сигнализации. Прежде чем прогремел мой единственный выстрел, чей-то рукой пистолет был выбит, рука заломлена и на мои несчастные плечи и голову посыпались град ударов. Левой рукой я тоже кому-то заехал в морду. Эти четыре мужика в форме совсем озверели. Они свалили меня на пол и били руками и ногами куда попало. Я катался по полу, закрыв лицо руками. Наверно на сей раз они меня забьют насмерть. Повод был – покушение на следователя.

Меня спас опять случай. По коридору опять шел тот же генерал-майор, бывший фронтовик, временно исполняющий обязанности прокурора, пока тот чекист был в отпуске. В следственной комнате стало тихо. Увидев его все отскочили в сторону. «Опять избиваете без моей санкции. Что мало одного выговора?» «Он подлюга пытался застрелить следователя товарищ прокурор!» - сказал один из меня избивающих. «Вы что, пронесли оружие в учреждение, капитан?» - злобно спросил прокурор. Она тряслась всем телом, но молчала. Я понял, что настало время спасать свою голову и сказать всю правду этому прокурору. Я быстро соскочил с пола. Стоять удавалось с большим трудом – болела сильно правая нога. Наверно перебили кость подумал я и сразу обратился к генералу сильно охрипшим и предельно взволнованным, конечно, слегка дрожащим голосом. «Пусть выйдут с комнаты все мужики и я вам скажу всю правду!». Генерал посмотрел вокруг, взмахнул головой, и они все мигом исчезли. «Я вас внимательно слушаю», - сказал он. Когда я ему все подробно рассказал, он явно не веря сказал: «Не может этого быть». «Пригласите сюда несколько женщин и пусть она в их присутствии поднимет юбку!» Генерал недолго думал и подошел к двери.

Капитана трясло всем телом. Водка быстро испарялась, и она уже было видно по всему осознала все случившееся. Меня вывели в коридор. Поставили лицом к стенке. Вскоре прибежали две женщины. Они в комнате были недолго. Вскоре генерал позвал двух офицеров. Те и вывели «женщину» капитана из следственной комнаты, но уже без ремня и погон. По-видимому, её арестовали. Странно, что ни в одном из последующих допросов никто больше о ней не спрашивал. Новый следователь уже майор ехидно сказал: «Ну и поведение у вас! Так вас скоро допрашивать будет сам генерал. Давайте перейдем к делу. Какого числа вы вступили в подпольную организацию? Какая ваша подпольная кличка? Будете говорить?» Я упорно молчал. «Ну и хорошо! Молчите себе сколько угодно. Время работает не на вас, а на меня. Ночь длинная, зарплата мне идет двойная. А что б вам было легче, сядьте пожалуйста на краешек стула… и вытяните вперед, пожалуйста, руки… Вот так хорошо, спасибо».

Майор МГБ

Этот майор мне запомнился надолго. Он не избивал меня. Может быть на самом деле этот добрый генерал запретил меня в дальнейшем избивать. Майор был со мною подчеркнуто вежлив, может быть даже учтивым. Ну то на краешек меня посадит жесткого стула, то ручки заставит вытянуть и подольше подержать вот так неудобно вытянутыми. Любил он рассуждать о жизни. Говорил, что я дурак, что влез в такую историю, погубил всю свою карьеру. Играл бы себе на аккордеоне в своем оркестрике, получал бы хорошие деньги и жил бы себе припеваючи. Говорил, что в Советском Союзе ценят и очень способных людей уважает. Один раз я не выдержал и сказал: «А как быть со Сталинским социализмом, который крайне мне не нравится?».

 Так появилась у меня 10 статья – антисоветская агитация. Он это зафиксировал в протоколе, и я его подписал. Я уже знал, что отсюда мне не вырваться. Само важно не втянуть людей, разгуливающих на свободе. Сам попал, но других не тяни в МГБ. Это была центральная линия моего поведения на следствии в протяжении всего времени. После окончания допроса, почти ежедневно мне давали прочитать протокол и предлагали его подписать. Это была вторая подпись. Первую я поставил после составления этим молодым следователем, младшим лейтенантом, который с женой ходил танцевать под мой джаз-банд, моей биографии. Четвёртую подпись я поставил перед тем, как меня отправили в городскую тюрьму по улице Мицкявичуса 9.

На воле в ходу был такой анекдот. Один спрашивал другого: «Какой самый высокий дом в городе Каунасе?» Другой отвечал: «Миллионера Лапенаса II-ти этажный, что стоит с военным музеем рядом!» «О! Нет!» - перебивал первый. «Самое высокое здание в Каунасе — это городская тюрьма, что по улице Мицкявичуса 9. Там из подвала, как на ладони видна вся Сибирь!» Это была грустная, но очень справедливая шутка. Конечно, её говорили шепотом, оглядываясь и только для проверенных своих.

Когда я поставил свою подпись под следственным протоколом под №3, ей богу не могу вспомнить. Всего подписей было 26. 22 из них следователями были подделанные, и нужно сказать очень мастерски, ибо подделку обнаружила только экспертиза, когда приехала в лагерь, в котором я сидел в конце 1953 год, после расстрела Берии, по проверке личных дел политических заключённых. У меня со следователем майором шла тихая, вежливая дуэль. Я не выдержал, сказал, что Сталинский социализм мне противен, не нравится и счёт стал 1:0 в пользу майора. Моя юношеская неуравновешенность часто меня подводила в эти годы. Часто при следствии присутствовал какой-нибудь молодой литовец переводчик. Я знал русский язык уже не плохо и быстро понял, что часто искажается мною сказанные слова не в мою пользу, категорически отказался от переводчика. Меньше было путаницы.

Майор часто открывал окно в следственной комнате. Я глубоко дышал чудесным весенним воздухом. В камере нечем было дышать. Сидели все насквозь мокрыми. Работа по осуществлению намеченного побега осуществлялась удачно. В этот период был ослаблен режим. Давно, по-видимому, была ревизионная комиссия из Москвы, чтобы подтянуть дисциплину работников этого адского учреждения. Это было нам на руку. Надзиратель «лошадиная голова» вообще перестал к нам заглядывать. Все решетки нижние уже были полностью освобождены от цементного плена, кроме одной самой правой. Тут возник спор. Этот капитан Каупелис доказывал, что, когда мы начнем 10 мужиков, перевязанными жгутами из простыней, вырывать эти сделанные из довольно-таки мягкого железа, решетки поддастся и не надо на неё терять время и лишне рисковать. С большим нежеланием я согласился на этот подозрительный вариант, и мы стали ждать дежурства этого эстонца, которое совпадало с летней грозой. Нужен был гром, сильный дождь, вообще побольше шума на улице.

Нам удалось из клочков бумаги создать наподобие лотереи, чтобы установить кто за кем вылезает через окно на так сильно желаемую свободу. У первых, естественно, было больше шансов вырваться. Я уже писал, что с наступлением ночи, на крыльцо МГБ выходили всю ночь, до самого рассвета дежурить два солдата с автоматами в руках. Их по очереди надо было убирать. Вылезший из окна мог прекрасно прятаться за туевой оградой. Этот натуральный довольно высокий забор перед окнами нашей камеры был довольно густой и мог отлично скрывать не только одного, но и двух человек. Встал вопрос, кто из нас будет снимать этих вооруженных солдат. Это было дело непростое. Надо было быть почти профессионалом. После непродолжительной паузы, крупный парень, что лежал в углу около окна, согласился это сделать. Рост у него был очень высок. Его каждая рука была такой толщины, как моя нога. Когда он признался, что был у партизан в лесу и ему приходилось выполнять подобные задания, все согласились, что он пойдёт через окно вне очереди. Второй должен был ему помогать убивать тихо и бесшумно этих солдат МГБ. После того, что я своими глазами увидел в их учреждении, совсем стало их не жалко. Вряд ли можно их было назвать людьми. Это были человеческие отбросы, безжалостные отбросы нового советского общества. Мы начали тянуть жребий. Мне попался билет №1. Вылезать в окно предстояло мне вторым.

Генерал

В очередную ночь, в очередной раз меня вызвали на следствие. Как обычно я поднялся на свой III этаж, подошел к двери так хорошо знакомой комнаты. Надзиратель открыл дверь. Я вошел в комнату и удивлённо остановился как вкопанный. За столом сидел этот самый добренький генерал. Он приветливо показал мне сесть напротив его на другой, по-видимому недавно внесённый стул. Мой привычный стул так и стоял прикованный в углу этой комнаты. Когда я сел, он предложил мне пачку очень дорогих папирос «Казбек». Пошел очень приятный ароматный дымок, когда я первый раз затянулся этой папироской. «как проходит следствие. Нет ли жалоб на майора». «Что вы гражданин генерал-майор, мой последний следователь ко мне относится подчёркнуто вежливо и учтиво, если не считать, что иногда требует руки держать вытянутыми или долго сидеть на краюшке стула. Но это рай по сравнению с теми избиениями, что были в прошлом. Я очень рад, что вы дали мне этого майора, несмотря, что он мне пришил эту политическую статью 58, пункт 10 антисоветская агитация!». «Жизнь лучший учитель. Надеюсь, она научит вас меньше болтать, что не положено», - сказал генерал и тоже закурил. Выкурив полпапиросы он вновь медленно, очень внятно начал говорить. «А вы мне понравились. Вы не трус. Вам еще можно спастись пока не поздно. Дело, по сути дела нету. Почему приобрели пистолет нам по-человечески понятно. До поздней ночи, а то и до утра вы играли в ресторане «Глория» в качестве пианиста с оркестром. В наши дни ночью ходить по улицам города очень опасно. Да еще плюс романтика молодости… так сказать повлияла на вашу психику. Попишите вот эту небольшую бумажку, что лежит перед вами на столе и вы на свободе. Никто и никогда не узнает, что вы нам помогали, когда нам было трудно. Нам нужен курьер-связист из вашего круга. Возьмите, пожалуйста, прочитайте».

Он мне протянул бумагу средних размеров. Я углубился в чтение. Это была, по-видимому обыкновенная вербовочная бумага. «Я на это не способен» - невольно вырвалось у меня. «Поищите кого-нибудь попокладистее. Вот то дружок из политехнического института как хорошо на вас работает. Прёт то, чего вовсе не было, и вы довольны. Я категорически отказываюсь работать на вас, не ждите этого». Эту бумажку я положил на место. Мне вновь стало нехорошо. Вот ,думаю, вновь ворвутся эти четыре молодчика и начнут меня избивать, но уже по санкции этого доброго генерала-прокурора. Но никто не вошел в следственную комнату, двери остались закрытыми. Прокурор молчал. Я понемногу, сколько это было можно, начал успокаиваться. Мы закурили вновь. «Мы же вас не в лес к бандитам отправляем. Будете жить как жили, ну иногда, конечно, придётся куда-нибудь ненадолго уезжать и всё. Подумайте! Свобода и жизнь дороже всяких там моральных предрассудков, хотя я вас прекрасно по-человечески понимаю. Ну как?». Я отрицательно покачал головой. «Нет! Лучше смерть, чем такое предательство» - вымолвил я и как-то неожиданно для себя встал. «Что устали?» - спросил генерал. «Ну что ж, если так-то я вас отпущу в камеру, но могу напомнить, что на свободе гораздо лучше, подумайте!» Он нажал кнопку, появился надзиратель, который меня отвел в подвал. Генерал мне всунул в карман недокуренную пачку папирос «Казбек». Когда я рассказал, что сам прокурор вел на сей раз следствие, был необыкновенно вежлив со мною, и плюс ко всему подарил пачку папирос, то в глазах у большинства увидел огоньки недоверия. И они были правы! В этом мрачном здании никто и никому ничего вот так не делал. По-видимому, этому генералу пришла мысль в голову использовать меня в этом амплуа, и он попытался это сделать.

Несколько дней, как ни странно, они меня не трогали. Я блаженно спал всю ночь. На третьи сутки, ночью надзиратель вновь прошипел: «Кто тут на букву М». В камере я был один. На букву М все уже давно отвечали или нет на задаваемые им следователями вопросы. С удовольствием я вздохнул чистый коридорный воздух. Шли медленно. В голову лезли всякие нехорошие мысли. Что они будут со мной делать дальше? Когда вошел в комнату был неприятно поражен. Там меня ждали эти четыре головореза. Один из них протянул мне знакомую бумажечку-расписку и ухмыляясь тихо сказал: «Мы не собираемся долго с тобой чикаться! Или ты это подпишешь, скажешь нашему генералу большое спасибо, и мы мирно разойдёмся. Или увидишь, что будет дальше». Я весь сжался в комочек.

Другой нкаведист смотрел на меня садистски ухмыляясь. Я был уверен, что сейчас начнут меня избивать с новой силой или вообще убьют. Но этого не случилось. Один из них собрал со стола какие-то бумажки, положил их во внутренний карман и безразличным голосом сказал: «Пошли». В окружении этих зло ко мне настроенных чекистов я вышел из кабинета. Вместо вправо мы пошли другим путем влево. Я очень был удивлён, когда увидел, что мы вышли во двор МГБ. Это была четырёхгранная площадка. Было видно несколько подсобных помещений. Рядом находилась кочегарка. По-видимому, здание оттапливалось автономно.

Невдалеке стояла машина чёрный ворон, в котором перевозили заключённых. Я вздохнул полной грудью и завороженно уставился на небо. Взошла луна, весь двор залился серебром. В небе на чёрном фоне мерцало много, много звёздочек. Как прекрасен этот мир, подумал я. Но ко мне подошел один из тех четырёх извергов и властно сказал: «Хочешь продолжать жить, подпиши вот эту малюсенькую бумажечку. И порядок. Иначе умрешь вскоре. Вот смотри на другую бумажку, читай». Чем больше я читал, тем больше меня охватывал ужас. Стыла на ходу кровь. Там писалось, что по распоряжению такого-то генерала прокурора меня перевозят для продолжения следствия в МГБ города Вильнюса. В отдельной графе заранее была пометка – по дороге з/к Матялис З.Е. попросился на улицу по легкому. Во время попытки побега был застрелен. Подпись была и этого генерала. «Ну как подпишешь, будешь нам помогать? – меня кто-то из них спросил. Я собрался с силами. «Нет, сволочи», - твердо сказал им.

Меня поволокли во внутрь этой угольной кладовки. Луна светила через приоткрытую дверь. «Иди заведи машину, чтобы меньше были слышны выстрелы». Кто-то побежал. Вскоре машина заворчала. В голове, не помню носились разные страшные мысли. В том числе и о спасении жизни. Но где тут спасение. Я был в их власти полностью. Был 100% уверен, что они меня тут и прикончат. Ой как хотелось жить в этот жуткий момент. Но есть спасительная ненависть. Ой какую она имеет силу! Она сильнее страха смерти, затемняет все другие чувства и ощущения. Меня поставили лицом к стенке, но я хотел умереть, глядя своим палачам в лицо и быстро повернулся к ним лицом. Я заорал сколько было сил: «Стреляйте мерзавцы!!! Вы увидите, как умирает чистокровный литовец!». «Хватит с ним возиться, - бросил кто-то фразу. «Кто его, поганца, расстреляет?» «Я» - кто-то в темноте отозвался и вытянул с внутреннего кармана пистолет. Он слегка заблестел в слабых лучах луны. Все происходило молниеносно. «Подпишешься?» - кто-то выкрикнул. «Нет» - выкрикнул я. Меня оглушили два выстрела. Осколки от кирпича отскочили от стены. Были две яркие вспышки. Через короткое время я понял, что, жив. Тепло заполнило все мое тело… «Подпишешь, или мы тебя пристрелим на самом деле?». Я был полностью отключен и смотрел на всех и на вся полностью отречённым. В камере я спросил, не поседел ли я? Сокамерники меня долго и внимательно осмотрели, но не нашли ни пряди седых волос. Я был глубоко удивлён этому! ....

Первый гром

Первый гром, сильный дождь с воющим ветром пришел долгожданный. Мы ждали ночи, очень боялись, чтобы природная стихия не утихла. Все было приготовлено к побегу. Вечером заступил на дежурство «лошадиная голова». Ожидание ужина было тревожным и томительным. Все решало минуты. Наконец нам через окошечко подали так называемый чай и кусочек мокрого хлеба. Шум на улице не стихал и чётко были слышны раскаты грома. Один из нас встал перед волчком полностью преграждая видимость, что делается в камере. Остальные быстро размотали припрятанные толстые верёвки, сплетённые из порванных простыней. Зацепили за низ решеток и как могли навалились, пытаясь их загнуть вверх. Они были податливые, вот только самая правая не сдвинулась с места. Она уже раньше кем-то была частично отковеркана, но по-видимому, имела глубоко запущенные, растопыренные корни. Мы подняли решетки вверх, но недостаточно, чтоб мог пролезть человек. Отчаяние охватило всех нас. Некоторые начали ругать и упрекать капитана. Но было видно, что он сам еще больше переживал, что допустил такую оплошность, так ошибся в своих расчётах. Но то, что нам не удалось убежать, была его явная вина.

А может быть и хорошо, что мы не убежали? Вряд ли я остался в живых, уверен, что начал мстить своим мучителям, и они более опытные убивать, прикончили бы меня быстрее, чем я их. Я и сейчас злой на этих садистов из МГБ. Но теперь пусть Бог их рассудит.

Итак, побег сорвался, а условия к нему были самые благоприятные. Могло произойти чудо, сенсация – из каунасского МГБ убежали заключённые, но … Судьбе было так угодно… Когда не удалось выломать последнюю крайнюю решетку, мы быстро обложили окно продуктами, тщательно замаскировали, подозрительные места замазали соскребаемой известью, веревки, свитые из простыней, поприпрятали. Начали отковыривать крючком эту злополучную решетку. Эта работа продвигалась довольно быстро. Оголились концы, действительно растопыренной железки и работа была окончена. Вновь появилась надежда.

Так прошло еще несколько дней. Все мы жили в ожидании повторения: на улице ураган, сильный дождь, воющий ветер и дежурит надзиратель эстонец. В туалет нас выводили как правило почти сразу после завтрака. Но в это день вывели и после обеда. Мы поняли, что что-то случилось. Оказывается, приехала из Москвы комиссия по проверке режима, кто-то из них постучал по решеткам молоточком, звук был не тот, вызвал явное подозрение, сбросили на пол продукты и открылась их взорам страшная картина. Они поняли все! … Нас больше двух часов держали в туалете. Потом вывели в коридор. Двери нашей камеры были открытые настежь. Мы увидели, что решетки были выпрямлены и залиты свежим зеленоватым бетоном.

 Странно, что нас не ругали, не били, а довольно вежливо, но строго сказали зайти в камеру, сесть по своим местам и не двигаться с места. Только курить не разрешали то было довольно мучительно, ибо нервная система была напряжена до предела. Дверь была открыта до ужина. В коридоре было много надзирателей. Все были до предела взвинченными, я тоже. Мне пришло в голову объявить голодовку всей камерой. Когда это предложил все молча согласились, ибо когда нам предложили ужин все категорически отказались. Вот тут-то все охранники и офицеры забегали. Что им так не нравится голодовка? … Когда отказались и завтракать они нас «расформировали». Первого из камеры с вещами вывели меня. Я успел им сказать: «Прощайте, друзья» и меня двое надзирателей поволокли наверх. Ни одного из камеры №13 я в жизни никогда больше не встречал, а как было бы интересно встретиться…

БОКС

Вы не знаете, что такое бокс? И слава Богу! Врагу не желаю там сидеть! Там каждая секунда тянется как вечность! Наконец меня подвели к этим боксам. Их стояло в каком-то коридоре 7 или 8 штук. Потом я узнал, что они были разными как по величине, так и по назначению. Меня засунули в самый узкий и низкий металлический шкаф. Дверь захлопнулась. Была мертвая тишина, которую часто прерывал надзиратель. Он большим стальным ключом стучал в дверь этого сооружения. Ушные перепонки не выдерживали этого стука и хоть было это очень трудно технически сделать, пытался уши закрыть кончиками пальцев. В боксе не было совсем темно. Вверху были дырочки. Через них в бокс просачивался тусклый электрический свет. Это служило, по-видимому, и вентиляцией.

Вообще-то этот шкаф был почти герметический. Его особенность состояла в следующем. В нем стоять стоя не было ни малейшей возможности. Можно было стоять только согнувшись полукрючком. Выпрямиться не позволял низкий потолок. Приходилось вот так изогнувшись, в самом неудобном положении долго стоять. Была сзади неширокая дощечка. Я пытался, дурачок, на нее сесть, но она тут же уходила из-под тела. Тогда приходилось коленями упираться об холодную металлическую дверь шкафа. Положение приходилось менять беспрерывно, ибо становилось нетерпимо больно. Да, какие изобретательные эти подонки товарищи чекисты! Чтобы они все свою грешную жизнь сидели вот в таких шкафах!

Это было страшное изобретение XX века. Там можно было за короткий срок полностью сойти с ума. Опять удивлен глубочайше, но я не сошел с ума, как ровно и не поседел, когда они делали имитацию моего расстрела. Сначала я терпел, часто меняя положение, но надолго не хватило сил. Я повис. Колени вонзились в железо дверей. Но я терпел, не думая об боли. Мозг усиленно работал. Я весь был в поисках спасения, но никакого спасения не было. Я был в руках садистов и от их пожелания зависела моя жизнь и страдания. Так и потерял сознание.

Как меня вытаскивали из этого гроба ничего не помню. Пришел в себя от приятной прохлады. Опять лили на меня с шланга в туалете. Очень хотелось пить, но я не пил, избегал! Ведь я объявил им голодовку… Меня мокрого вывели в коридор. Надзиратель грубо толкнув вперед сказал: «Давай начинать жрать, а то ведь сдохнешь…». Я упрямо молчал, пытаясь размять свои суставы. Неожиданно из-за угла коридора вышел знакомый майор, мой последний следователь. «Здравствуйте! – вежливо сказал он. «Голодовка не поможет вам. Советую начинать кушать!». «Если вы принесёте из ближайшего ресторана бифштекс с яйцом, картошкой фри и сто грамм коньяку!» - вырвалось у меня. Была небольшая пауза, потом он тихо сказал: «Хорошо, принесу». Обращаясь к коридорному надзирателю, он указал в самый большой бокс и приказал меня в него закрыть.

Я сам вошел. Он был очень просторным, даже был в нем какой-то наподобие топчана, на котором можно было и полежать. Словно люксом он мне родной показался после перенесённых неудобств. Меня схватило огромное желание закурить, и я постучал в дверь, но уже деревянную. «Что надо?», - спросил быстро подошедший надзиратель. «Дайте, пожалуйста, закурить». Надзиратель открыл дверь и дал мне папиросу. Я блаженно затянулся. В голове закружилось… Я ведь был очень измучен и голодный. Когда я блаженно начал дремать, открылась дверь, меня разбудили, трогая мое плечо.

Я вышел из бокса. Передо мною стоял в чистенькой парадной форме майор. Он держал красивый блестящий ресторанный поднос. На нем на фирменной тарелке лежал бифштекс с яйцом, кусочек хлеба, что-то еще не помню и фужер со 100 граммами коньяка. «Подойдите поближе» - хрипло и тихо сказал я. Он подошел ко мне в плотную. Я с размаха ударил об дно подноса. Наверно я был в невменяемом состоянии. Это сделал как-то автоматически, не думая о последствиях и прочее. Майор, на фоне других следователей, был не таким и плохим, но все произошло даже для меня неожиданно и стихийно. Лицо майора залил бифштекс, форма выглядела очень смешно. Он платочком пытался очистить глаза, а я громко захохотал.

 Надзиратель в оцепенении был не долго. Он громко заорал: «Охрана! Охрана!». Из-за угла выскочили какие-то молодчики и начали меня вновь усиленно избивать. Я получил удар страшной силы в голову и потеряв сознание упал на пол. Опять пришел в себя в этом же туалете. Вновь кто-то со шланга поливал на мое бедное тело струи холодной, холодной водопроводной воды. Ручейки крови стекали вместе с водой. Я это четко видел. Мутно услышал знакомый голос генерала: «Ну что вы делаете с собою, молодой человек? Они ведь могут и убить вас!». Я молчал, в голове звенело. Я четко понял, что у меня сотрясение мозга.

Генерал вновь заговорил. Может быть, ему и на самом деле было меня жалко. Может быть у него тоже был такого возраста сын и он подумал… «Если мы закончим сейчас же следствие, вы подпишите 206 статью об её окончании и тут же вас перевезём в городскую тюрьму, где гораздо лучше, вы начнёте кушать?». «Начну» - вырвалось у меня. Я был так слаб, не осталось больше сил бороться. «быстро принесите его дело!» - скомандовал генерал и кто-то убежал выполнять это распоряжение. Генерал закурил и предложил мне свою папиросу, но я отказался. Меня подташнивало. Вскоре дело было в руках у прокурора МГБ. Я подписал 206 статью об окончании следствия и облегчённо вздохнул.

И на сей раз все кончилось можно сказать довольно благополучно. Вскоре принесли мои вещи. Вывели в тот же двор. Та же машина, что и в ту ночь стояла на том же месте. Я стоял прищуриваясь. Был летний солнечный день. Ой как хотелось жить, но только на воле. Вскоре пришел шофер и мы поехали. Меня посадили около зарешёченной кабины. Я видел через окошечко центральную улицу Витаутаса, Великого князя литовского. Улицы были заполненные хорошо одетыми людьми в ярких цветных платьях и костюмах. Больше трех месяцев я не видел солнца, все краски были очень яркими. Ехали недолго. Перед нами неожиданно возникли ворота городской тюрьмы. И так моя жалкая жизнь продолжалась. Я начал жить по улице Мицкевича 9.

Часть вторая. «По тюрьмам и пересылкам»

50 камера

Машина въехала во внутренний двор Каунасской тюрьмы. Меня привели в какое-то помещение, как потом понял баню. Все вещи забрали для прожаривания в специальной камере. Боялись вшей и эпидемий. В дальнейшем эту процедуру проводили каждые 10 дней. Заключённый парикмахер меня побрил везде. Удивлённо смотрел на мое избитое в сплошных синяках тело. Я заметно хромал на правую ногу. Было больно и в многих местах. Но я остался жить и вырвался из проклятого МГБ. Больше меня никогда не вызывали на ночные допросы и это было большое счастье в моем несчастье. Все помещения тюрьмы были очень просторными и это сходу бросалось в глаза. Потолки были высокими, пол бетонированным. Окна широкие, но зарешёченные, вверху закруглённые. В МГБ потолки были очень узкими, окна маленькими, все было зажато какими-то тисками. А здесь простор. В большой комнате были мы вдвоем: я и заключённый парикмахер.

Вскоре в эту комнату зашла женщина в форме надзирателя. Мне было стыдно стоять вот так голым перед ней, пытался руками закрывать кое-какие места, но она не обращала ни малейшего внимания. «На, бери мыло и смотри помойся хорошо, я проверю» - скорее проворчала, чем сказала надзирательница. Она мне показала в одну из дверей, и я медленно похромал в ту сторону. Из открытых дверей вырвался пар. До меня донесся какой-то сначала непонятный шум, глаза вскоре адаптировались, и я в ужасе увидел полную комнату голых женщин. Они меня еще не заметили, поливали прикрикивая друг друга горячей водой, визжали, по-видимому, получая от бани огромное удовольствие.

Я забился в какой-то угол и схватил какой-то больших размеров тазик. Но набрать воды из крана пришлось идти к ним поближе. И я вынужденно пошел. С 12 марта я ни разу не был в бане. Чесалось все избитое моё тело, очень хотелось скорее смыть всю эту грязь. Я стал наливать в свой тазик воду. Первой меня увидела какая-то молоденькая девчонка. Увидавшая меня, она издала крик и шарахнулась в сторону. Тут ко мне со всех сторон подбежали другие женщины и бессовестно уставились на меня. Какая-то худая, в солидном возрасте женщина их разогнала, приговаривая: «Что мужика не видели, дайте человеку помыться. Ой как ты избит голубчик. Не бойся нас. Мы на таком же пайке, как и ты. Судьба у нас одинаковая. И благодари судьбу, что тебя к политическим подбросили… Дай я тебе помою спиночку». Я повернулся к ней спиной. У неё в руках была какая-то тряпка, которая заменяла мочалку.

Дальше я мылся сам. Конечно, очень торопился. Опять ко мне подошла эта пожилая женщина и спросила: «Из безопасности?». «Да, только что!». «Значит 58?». «М, м» - промямлил я. «Давайте, девушки, мы его голубчика польем. Пусть запомнит надолго эту тюремную баню». Поливали горячей водой со всех сторон, шумя и хохоча. Я выскочил в ту комнату, из которой ушел. Там была эта надзирательница. «Придётся подождать, вещи еще не прожарились» - сказала она. Я молча сел на край скамейки. Ждать не пришлось долго. Какой-то мужик, по-видимому, заключённый, вынес мне мои вещи. Я стал одеваться. Одежда еще была горячей. Когда я оделся, надзирательница коротко бросила: «Пошли». Я взял остальные свои вещи и пошел за ней.

Чувствовалось, что режим здесь несравненно мягче. Меня поразили своды и широкие лестницы. Это была настоящая тюрьма, построенная еще при Екатерине II. Мы подошли к какой-то двери. На дверях висела табличка с номером 50. Так началась моя жизнь в новом месте. После госбезопасности это был курорт. За мной начали почти все усиленно ухаживать, и я стал набирать силы и залечивать все свои раны и побои. Спал вдоволь. В туалет выводили тоже раз в сутки, днем. Иногда стучали в дверь. Просили разрешения вынести парашу. Желающих было немало это делать. По-видимому, какое-то разнообразие в скучной камерной жизни.

С первых часов моего пребывания в этой 50 камере за мной начал ухаживать мой бывший учитель литовского языка и литературы известный поэт Антанас Мишкинис. Мы его очень уважали за то, что он не восхвалял Сталина и его систему. Он стал писать редко и то про природу и прочее. Шли постоянные упреки в его адрес за то, что он такой пассивный. Он чувствовал, что его тоже скоро арестует и предупредил событие. Это тот человек из немногих, кто сам пришел, взяв пропуск в МГБ и попросил его арестовать. Да, да! По словам самого Мишкиниса тот начальник, который его принимал, был глубоко удивлен. Такого он еще не слышал, чтобы сами граждане процветающего Советского Союза лишали себя так называемой свободы. Этот начальник МГБ пошел с кем-то советоваться. Случай был исключительным. Когда пришел то растерянно сказал: «Ну что вы надумали Мишкинис? Вы нам очень нужны как опытный и талантливый поэт. Идите домой и продолжайте писать свои стихи!». «В том-то дело, что у меня нет ни малейшего желания писать стихи вас восхваляющие, а другие вам не нужны. За них вы меня ругаете. Мне лучше сидеть в тюрьме. Там будет спокойнее». «Но вас не за что сажать» - взмахнул руками мгибист. «А что нужно сделать, чтобы вы меня посадили?» - взмолился поэт. Чекист растерялся… «Ну что-то надо антисоветское сказать…». «Тогда слушайте», - выпалил поэт все, что хотел и не хотел сказать! Его естественно не выпустили домой, но долго не держали в МГБ. Все было яснее ясного – 58 статья 10 пункт – антисоветская агитация. Сел он позже, а в тюрьме оказались почти одновременно. Вот какой интересный случай рассказал мой бывший преподаватель литературы и родного языка. «Я слышал, что ваша жена недавно стала депутатом Верховного Совета СССР. Это правда?». «Да!» - сказал мой бывший учитель. «Теперь она мне помогает посылками. Придёт время, все изменится, посадят её за то, что она была депутатом. Вот тогда я буду ей помогать!». Все в большинстве были уверены, что придёт время и за все злодеяния придётся платить, а в недавнем прошлом невинные могли запросто оказаться за решёткой… Долго ли это будет продолжаться?

В Каунасской тюрьме я был недолго. В один прекрасный солнечный день нас построили во дворе тюрьмы в колонну. Открылись ворота. Конвой предупредил: «Шаг вправо, шаг влево…» и мы пошли на железнодорожный вокзал через весь город. Своими глазами видел и узнал некоторых своих знакомых. Они молча стояли на тротуаре и вглядывались в колонну, возможно пытаясь узнать в этой толпе заключённых своих родных и близких. «Сволочи» - кто-то громко крикнул из толпы. По-видимому, шпики забегали, но так никого и не нашли из кричащих. По-видимому, заранее люди знали об этапе и собрались нас сопроводить. Нас посадили в теплушки, и мы покатили подальше от родного города, сначала в Вильнюс, а затем в Казахстан и Сибирь.

В одиночной камере

Вильнюс от Каунаса находится недалеко. Всего 100 километров. За несколько часов мы и доехали, но разгружали нас поздно ночью. Наверно было уже далеко от двенадцати ночи, когда раздалась громкая команда: «Выходи из вагонов и стройся». Как и в Каунасе, но только глубокой ночью, нас погнали от железнодорожного вокзала в центр. Тюрьма находилась рядом с площадью Лукишкяй и так же называлась Лукишкю. Это был капитальный бастион. Имел 1000 камер.

Тюрьма была крестообразная, пятиэтажная. В неё можно было посадить пол Литвы. Она была построена по указанию императрицы Екатерины II. В то время была произведена и фортификация города Каунаса. Во время первой мировой войны немцы не брали город в лоб, а обошли и гарнизон оказался отрезанным, эти мощные форты потеряли свое военное значение. До второй мировой войны подземные помещения/и после второй войны при большевиках/ служили складами боеприпасов.

В один прекрасный день, я еще был на свободе, один такой форт взлетел в воздух. Мне приписывали и серьезно, что это моя диверсионная группа взорвала этот форт. Пострадало много мирных жителей, ибо жилые дома были построенные над фортовскими сооружениями. Половина нового микрорайона вместе взлетела в воздух. Говорили, что там хранились крупнокалиберные снаряды. Пьяные солдаты стреляли в мишень. Одна или несколько пуль рикошетом отскочили и попали в склад с боеприпасами. Началась детонация и вконец весь огромный форт взлетел высоко в воздух. Вот такая невесёлая история. Но я смеялся, когда мне приписывали, что это я все сделал.

Подошли к тюрьме, когда уже начало рассветать. Открылись громадные ворота и это чудище проглотило нас всех. Во дворе нас вызывали по фамилиям и разводили по камерам. Слышал я фамилии и Пакарклиса и Верпечинскаса. С этим этапом прибыло много знакомых со свободы. Наконец повели и меня. Вел какой-то низкого роста щупленький надзиратель. По дороге спросил: «За что это тебя, парень, назначили в одиночку, да еще на строгом режиме?». «А я кусаюсь» - ответил я. «Я социально опасный диверсант!».

Надзиратель меня сдал коридорному. Мы стояли около какой-то окованной железом двери. Подошел какой-то офицер. Открыли дверь, зашли в камеру. Эх жалко не запомнил номера. Камера была из двух частей. Одна была чуть побольше этак метра четыре с половиной на метра три с половиной. Около открытого окна стояли деревянные двухэтажные нары. И все. Матрасов не было, лежали почти не тёсанные голые доски. Дверей во вторую комнату не было, был просто ход. Это был общественный туалет, грязный как вся наша жизнь. Запах был неприятный. В обоих комнатах около самого потолка, а он был довольно высоким, горели круглосуточно две ярких лампочки. В дальнейшем этот противный свет проникал, кажется, пронизывал весь организм. В дальнейшем глаза стали красными как у речной рыбы, побаливали и першили. Это было ужасно неудобно и сильно угнетало.

Мне приказали раздеться совсем наголо. Оставили в одних трусах. Я думал, что они будут меня обыскивать, но коридорный взял все мои вещи, засунул в какой-то нечистый на вид мешок и ненадолго куда-то удалился. Пока он ходил офицер меня начал инструктировать. Могу спать круглые сутки, ходить по камере. Кричать или громко петь категорически запрещалось. Я буду получать один литр воды в сутки, один раз мне принесут горячего супа и кусок хлеба и все. Я сказал, что мне холодно, с окна дует. «Ничего, привыкнешь» - буркнул офицер. «В других жарко, вам не угодишь. С коридорным надзирателем разговаривать категорически запрещено» - сказал он и ушел.

Двери камеры захлопнулись, массивный ключ в дверях со скрипом повернулся, и я остался совсем один, со своими невесёлыми мыслями. Я начал оглядывать помещение. В углу нашел глиняный кувшин, такой каких много видел в деревнях. Вода в нем была ох как не свежая, но я выпил, ибо мучила сильно жажда. Во время переезда из Каунаса в скотском вагоне нас кормили вонючей и очень солёной рыбой, а пить не давали. Не было у них ведра. Стены тюрьмы очень толстые в несколько метров. В те времена все строили добротно и не жалея стройматериала. За зиму стены промерзали, вбирали в себя холод, а летом отдавали этот накопленный холод. Было очень и очень прохладно в этой одиночке. Я начал сначала ходить быстрым шагом, а потом, когда это не помогло, и бегать, но устал и присел на нижние нары. Тут открылось маленькое окошечко и показались руки надзирателя. Первый и последний раз он сказал: «Дай кувшин» и все. Я подал. Услышал, как он с ведра наливает в кувшин воду. Налил, конечно, больше чем литр. И за это ему спасибо. Просунул и кусок хлеба. Ой какой вкусный этот сырой не чистой муки тюремный хлеб. Я распределил его на три части. Одну треть тут же проглотил.

Сытые дни жизни в камере №13 и 50 кончились. Я не получал посылок и в этой одиночке был постоянно голодный и холодный. От постоянного холода у меня начали отрастать как мелкий пушок на всем теле волосы. Вот как борется организм за выживание. Ужас! Днем прислушивался к разным шумам, долетающим то с коридора, то с окна. Окно, по-видимому, выходило во двор. Оно было закрыто громадным намордником то ничего не было видно. «Туалет» не имел ни окна, ни отопительной системы в смысле радиатора. Я за несколько дней в Каунасской тюрьме научился перестукиваться с другими заключёнными. Там режим был помягче и можно было этим, не боясь наказания заниматься. Это делалось так – камушком или кусочком твердого кирпича делал с начало многоточие. По водопроводным трубам звук проникал во многие камеры. Получал такой же ответ. Тогда передавал номер своей камеры, опять получал ответ. Потом говорили, о чем угодно. Тире было две рядом идущие точки, а точка и была единичной. Когда фраза кончалась, давали многоточие. После паузы начинал говорить твой оппонент. Буква А, сколько теперь, после стольких лет помню было точка и тире. Буква Р была точка, тире, точка. Буква К наоборот тире, точка, тире. Очень интересно получается иногда в жизни. Будучи учеником, сколько позволяло время, ибо я интенсивно играл со своим небольшим танцевальным оркестриком и ночами работал в ресторане, но учился хорошо. Физику я любил, и учитель был замечательный энтузиаст своего дела. Как-то задал он нам выучить азбуку Морзе. Не знаю, как это получилось, но он меня спросил, а я сказал, что не знаю. Помню, как он символично мне не ручкой, а простым карандашом поставил двойку. Через несколько дней опять меня спросил и опять тоже самое. Он взмахнул на меня рукой и не стал мне портить триместровую пятёрку. Когда приспичило то мигом выучил эту азбуку Морзе. В своей одиночной камере я боялся этим заниматься. Надзиратель часто глядел на меня через волчок, была страшная тишина, которая угнетала до сумасшествия, и кроме того радиатор был виден как на ладони. Я потерял счёт дням. В начале не стал отмечать на стене смену суток, а потом было поздно. Так и жил один одинокий в своей одиночной камере. Это, конечно, не тесный бокс, но и не рай. О если я был тепло одетым? Особенно медленно проходили ночи. Все совсем утихало, и эта полнейшая тишина морально угнетала.

Как-то в какой-то день открылась дверь камеры и в нее вошел высокого роста мужчина. По-литовски он тихо сказал: «Здравствуйте». Я молчал. «Что со мной не хотите разговаривать?» - с какой-то обидой в голосе произнес он. «Нет почему, но мне ведь запрещено с кем-либо разговаривать». «А, да! Мне тоже! Но все же мне очень хочется узнать за что они тебя вот так, парень» … «За громадную любовь к своей маленькой Родине!». «Я тоже люблю свою Литву!» - громче сказал. «Но мы находимся по разным баррикадам…» - шепотом сказал я. Я с ним не шел на конфронтацию. Интуитивно чувствовал, что он не такой же плохой, ведь мало что, почему он работает надзирателем, а потому задал прямой вопрос: «А почему вы им, нашим мучителям помогаете?». «Если бы я отказался вас охранять, то кто-нибудь другой меня охранял? Меня призвали в армию и назначили в эти части. Родители у меня очень бедные, вот наверно и потому… Может быть я могу вам чем-нибудь помочь? Хотите закурить?». «Нет! Давно не курил, боюсь голова закружится, упаду, да и вас могут засечь! Вот перекусить бы…». «Хорошо я вам принесу, что есть у меня в заначке про запас. Подождите меня!».

 Дверь закрылась. Я его ждал очень долго уже думал, что наверно не покажется, но вновь открылась дверь. «Там случайно пришли проверяющие. Хорошо, что я вовремя вышел. Иначе погорел бы. Не положено двери таких камер открывать. Вот и сейчас я лучше выйду в коридор. Больше будете говорить вы, вас не так слышно». Он закрыл на ключ двери и открыл кормушку. «Чем я могу вам помочь?» - спросил надзиратель. «вы где живёте, в Вильнюсе?». «Нет в Каунасе у своей тети. Мы сутки дежурим, а потом три отдыхаем. Я уезжаю в Каунас». «А может быть вы можете зайти в ту квартиру, с которой меня арестовали. Так хочется узнать, что случилось с сестрой, с родителями?». «А это люди надёжные?». «Очень надёжные. Там живут две сестры Юлия и Моника. Они мне в МГБ передали несколько посылок. Хорошо было бы и здесь перед судом и этапом получить хоть маленькую посылочку». «Хорошо, дайте адрес». Он записал, простился. Всякие мысли лезли в голову. А может быть он провокатор? Но дело было сделано. Стал ждать его возвращения. Эти три дня тянулись очень долго, но наконец вновь открылась эта кормушка, и я услышал его молодой бас: «Был я у этих ваших знакомых, поговорил. В мае месяце ваших родителей и сестру сослали в Сибирь. Вот их адреса. Прочтите, запомните и порвите. Вот вам небольшая передача и привет от Юлии. Она обещала набрать продуктов, приедет в Вильнюс, привезет вам посылку».

Он отдал небольшой сверточек, махнул рукой и закрыл это маленькое окошечко. Спасибо добрый землячок. Ты сам наверно не понимаешь до сих пор, какое большое для меня дело сделал. Я знал, что мои родители и сестрёнка живы. Они успели сообщить свой новый адрес. Но жили они врозь, не вместе. Отец и мать в городе Игарке, Красноярского края, а сестра работает в леспромхозе. Собирает живицу в том же крае, в Нижнем-Ингаше. Образ любимых родителей и сестры возник в моей голове так уставшей от тюремной одиночной жизни. Мне стало спокойнее на душе. Я запомнил их адреса на всю свою, оказывается, длинную жизнь. Записочку я порвал и выбросил в туалет. В свертке были две пачки хороших сигарет, кусочками порезанное сало, вкусный деревенский хлеб и одна луковица. Спасибо Юлии за все это, за все передачи, за бесстрашие. Ведь она была не родственницей, смело приходила в МГБ с передачами, а ведь могли и её посадить эти изверги! Этого надзирателя я видел еще несколько раз. Один раз он рискуя водил в тюремный туалет, дал мне кусочек мыла, чтобы я помылся. Так легко стало от этой «бани». Не знаю сколько прошло еще время, но вновь открылась дверь настежь, и какой-то заключенный, наверно заканчивающий свой срок, занес в камеру большую посылку. Офицер дал на сей раз расписаться. Чего только там не было. И теплые вещи, кроме концентратов питания. Был даже кусковой шоколад. «Вот вам перед судом и этапом начальство тюрьмы за хорошее поведение разрешила получение этой посылки» - сказал офицер и ушел. Надзиратель закрыл дверь. Я остался один со своим «богатством». Теперь я мог, так сказать, официально закурить и покушать. Не хватало только одежды, но я завернулся в теплое одеяло. Приятное тепло разбежалось по телу. Лето было в самом разгаре…

Так называемый «суд»

«Встать, суд идет!»

Лето 1948 года было в разгаре. Прошли пятьдесят девятые сутки одиночного заточения. Сначала было очень тяжело, потом как-то стал привыкать. Изобрел себе массу занятий. И музыку сочинял и стихи писал. Заучил стихотворение поэта А. Мишкиниса, которое он назвал так: «В углу паутинка небольшая». В этом замечательном стихотворении Мишкинис рассказывает, как он обрадовался, увидев в своей тоже одиночной камере одиноко бегущего паука. Он обращается к нему словами: «Ну я, то я. Здесь мне и гроб, и яма, я в беде, но ты за что попал, голубчик в МГБ?». Это мой перевод с литовского на русский. Поэт в присутствии всей камеры №50 Каунасской тюрьмы впервые для всех прочитал и публично мне подарил, и я этим очень гордился. Запомнил наизусть и часто вспоминал на протяжении всего своего заключения. Расхаживая по камере размашистыми шагами, чтоб разогреться я вспоминал целые романы Жюля Верна, Александра Дюма. Это занятие мне нравилось, время побыстрее бежало.

В один прекрасный день, т.е. 7 августа заскрипели тяжёлые, железом окованные двери и в них появился советский офицер в чине майора. Я остановился между дверью и нарами. Вслед за офицером вошедший надзиратель бросил мешок с моей одеждой и буркнул: «Одевайся, да побыстрее». Я начинаю одеваться. Приятное тепло расползается по моему телу. Одежда закрывает синяки на бедрах и руках. Они оттого, что я лежал голым на голых нарах. Ох с каким настроением я надел свои брюки бридж и обул коричневые хромовые сапоги. Наконец кончил одеваться, почувствовал себя человеком. Начал говорить офицер, стараясь придать своему голосу более ласковые, сочувственные интонации. Сказал, что является начальником тюрьмы. Сказал, что скоро начнется суд над нами, сказал, что мне повезло, ибо приехал очень добрый Генерал МГБ из Москвы с двумя помощниками: полковником и подполковником. Майор напомнил мне о плохом моем поведении на следствии из-за чего вот были вынуждены меня временно изолировать от других заключённых, дабы я их не соблазнял к побегу и другим глупостям. Говорил, чтобы я не упустил своего шанса на получение более легкого приговора и меньшего срока, т.е. чтобы я вел на «суде» себя прилично.

Тем временем надзиратели затащили в камеру стол, поставили мне стул, на который велели пока присесть. Поставили три стула и «судьям». В коридоре появился до зубов вооруженный взвод конвоя. Вскоре послышались тяжёлые шаги подкованных сапог и в дверях появился генерал-майор МГБ в сопровождении двух офицеров. Начальник тюрьмы весь вытянулся в струнку и закричал во всю глотку: «Встать, суд идёт». Но я даже не пошевелился с места, настолько было велико презрение к этим «людям», которые не имели ни малейшего права меня судить. В какую-то секунду, другую, по-видимому, было замешательство… Вновь заорал майор: «Кому говорят – встать!?» … Я положил ногу на ногу и отвернулся от них совсем в другую сторону. Конечно, с моей стороны это была величайшая наглость, но все получилось непроизвольно и искренне. Тогда майор начал, как бы оправдываясь, задыхаясь от злости цедить через зубы: «Этот фашист не встанет, товарищ генерал, не встанет, я его знаю. Потому мы его и держали в одиночке».

По-видимому, ситуацию разрядил сам генерал словами: «Мы его и так изменника осудим. Дайте его дело». Подполковник угодливо подал толстую папку. Я понял, что я совершил массу преступлений и превратился весь в слух… Неторопливым, размеренным, спокойным голосом он начал зачитывать все мои преступления перед Великой родиной… Оказывается под моим руководством был взорван этот злополучный форт. Своим пистолетом я застрелил много добрых людей. Но когда он вполне серьезно сказал, что я вундеркинд в шпионаже, т.е. с 7 лет уже сотрудничал с английской разведкой, а с 11 лет и с американской, то мне стало за них всех неудобно, и я чуть было не упал со стула, на котором так удобно сидел. Я начал быстро думать, чем укусить этого гадёныша генерала. Выбрав маленькую паузу в его длинной речи, я сказал: «Ну какой я английский шпион в шесть лет, товарищ генерал?» … Видимо попал в точку, ибо он не своим голосом завопил: «Брянский волк твой товарищ, сволочь!». Я широко улыбнулся, прекрасно зная, что на суде не будут бить.

Тут заорал тот полковник, который мне очень напоминал своим поведением шакала из мультипликационного фильма «Маугли»: «Скотина, сидит на суде как проститутка в Московском ресторане, заложив ногу на ногу! Повезло тебе, подонок, что такой добрый человек Лаврентий Павлович отменил смертную казнь, а то мы тебя мигом». «Стреляйте» - сказал я, - «я жить не хочу при таком вашем социализме...». Я встал и сказал во весь голос: «Хватит чушь пороть в мой адрес. Дайте клочок бумаги, и я сам себе напишу приговор». Генерал приказал: «Дайте ему бумагу, пусть пишет, а мы покурим». По-видимому, на него сильно подействовало мое поведение на «суде». Такое, по-видимому, не часто увидишь, и он уже устал еще по сути дела, не начав «работать».

Я получил бумагу и ручку, подвинул свой стул ближе к их и стал писать свое заявление… «Я Матялис Зенонас сын Еронимо родившиеся 23 июня 1929 года в Литве, в городе Каунасе, в столь тяжёлый и решающий для моей дальнейшей судьбы час делаю нижеследующее заявление: «Во все времена, во всех государствах, кто-то сидел, кто-то кого-то сажал! Но никогда и нигде не было таких массовых репрессий над своим народом. Сегодня сижу я, завтра будете сидеть вы! Такой социализм, который устроил Сталин, меня совершенно не устраивает. Лучше смерть. Сталин очень старый – скоро умрёт. Вы еще долго будете его бояться мертвого – я не боюсь его живого! Уверен дождаться того времени, когда Сталин будет осуждён всем миром, а его останки будут выброшены из красной площади! Такой «суд», как Московское особое совещание /тройка/ не признаю! Требую открытый военный трибунал, хотя не являюсь преступником, с тем, чтобы публично сказать, что о вас сволочах думаю. В чем и расписываюсь…».

Молодой парень, «литовец» переводчик, прочитав и, по-видимому, ужаснувшись написанному, мне тихо прошептал: «Ну что вы написали, что сделали?». «Читай предатель да погромче и почетче»… Он начал читать слегка дрожащим, очень взволнованным голосом. В мертвой тишине четко звучал его молодой голос… Сталин старый, скоро умрёт! Вы его еще долго будете бояться мертвого… Когда он кончил читать мою последнюю фразу, я встал и пошел в коридор… молча отступил в сторону начальник тюрьмы, была мертвая тишина… Я пошел через двери вправо по коридору в ожидании выстрела в спину… В тот момент жить не было ни малейшего желания… Ох какое наслаждение я испытывал в это момент, видя растерянность этих гнусных сталинистов. Но это длилось все очень коротко. Кто-то их охраны очухался и остервенено заорал: «Стой мерзавец!». Я остановился. Трое подскочили ко мне, воткнув оружие в мое тело и погнали, ругаясь на чем свет стоял опять в свою родную камеру. «Суд» пошел совещаться….

Потом вскоре опять все трое подонков вышли. Полковник стал читать приговор. У генерала наверно уже не хватило сил. Своим монотонным, безразличным голосом он пробубнил: «… дается 10 лет исправительно-трудовых лагерей, но особо строгого режима, без отбывания ссылки, без поражения в правах и без конфискации имущества». «А ты не радуйся» - сказал подполковник, заметив мою ехидную улыбку, - «отсидишь срок, тебе обязательно еще добавят». «Там в Джезказгане, куда мы тебя направим, больше как полгода никто не выдерживает» - по-садистски улыбаясь промолвил генерал. Я молчал. Приговор я выслушал стоя. Два надзирателя стоя по бокам не позволяли мне снова усесться. Это было 7 августа 1948 года. Лето было в разгаре…

Заканчивая эту тему написания моего заявления хочу сказать нижеследующее. Где-то в 1990 году было первое совместное собрание общества «Мемориал» и Красноярского КГБ. На нем присутствовали многие репрессированные, новый начальник КГБ полковник /теперь генерал-майор/ Сафонов, парторг управления МВД и ответственный за архивы. После собрания я представился Сафонову с просьбой выдать мне копию этого моего заявления. Он мне сказал, что сам читал и, пожалуйста, мне это сделает, только надо ему написать заявление. Обращайтесь в КГБ города Вильнюса…».

После «суда» меня с вещами и продуктами надзиратель отвел в холл на первом этаже. Судили всех в моей камере, а накапливали в этом накопителе. Там я встретился со своими классными друзьями, с Людгирасом Пакарклисом / ныне уже покойным/, с Альгирдасом Верпечинскасом и многими другими знакомыми. Мы покурили в этом холле, сутки были в большой битком набитой камере, где много выяснили из неясного по поводу следствия. Всем нам дали детский срок, т.е. по десятке. Прошли сутки и ночью нас погнали на железнодорожный вокзал, погрузили в скотские вагоны и повезли на восток…

В пересылке города Орша

Город Орша крупный железнодорожный узел в Белоруссии. О пересылке у меня остались самые мрачные воспоминания моей юности. Здание пересылки громадное, построенное из красного кирпича, четырехугольное. Вновь распахнулись громадные ворота. Они проглотили всю ту огромную массу людей, насильственно привезённых из Литвы. Кругом слышал только родной литовский язык. Разгружали вновь глубокой ночью, прячась от глубоко спящих пока не «врагов народа» людей, крадучись как воры под ночным покровом. Какая сволочная эта Сталинская система насилия человека над человеком.

Тюрьма, по-видимому, была до отказа забыта несчастными людьми, ибо мы долго стояли во дворе. Промокли насквозь, ибо моросил противный мелкий дождик. Были очень голодными, ибо от Вильнюса до Орши дали только на одной из станций попить. Издевались над нами в МГБ, в тюрьмах, но что такое этап узнаешь только, когда сам неоднократно проследуешь в скотских или в вагонах после цемента, или угля побываешь в так называемых пересылками бывшего Советского Союза. Это не подается описанию, но я попробую.

Из Вильнюса мы ехали в очень набитых вагонах. В основном все ехали стоя. Для больных, пожилых или очень избитых людей, мы в одном углу этого скотского вагона устроили зону передышки или отдыха. По очереди некоторые сидели, а то и лежали на грязном полу. Ой как медленно тянется время в таких условиях. Какая это физическая и моральная каторга. Нет способа наказания для «людей», кто все это выдумал, а они до сих пор живут себе и в ус не дует…

Наконец нас без какой-либо сортировки, а просто подряд большими группами начали запихивать в огромные камеры. В углу камеры стояла параша надо сказать огромных размеров с огромной крышкой. Такую массивную, хотя и деревянную крышку и одному поднять было довольно трудновато.

Эти сутки я тоже, как и многое другое запомнил на всю жизнь. Во-первых, очень хотелось есть. Во-вторых, почти сутки мы стояли наверно по четыре человека на одном квадратном метре. В таком почти положении проехали в душных вагонах. Очень хотелось спать. По любой нужде было совершенно невозможно добраться до этой заветной параши. В таком стоящем положении немели все суставы. Многие не выдерживали и просто повисали. Тогда раздавался гул, выкрики недовольства и этих несчастных и замученных людей, заставляли вновь бодрствовать. Да! Это были мучения страшные. Хорошо, что я стоял ближе к дверям. Дверь открыли, ибо кое-кто не выдерживал режима и падал в обморок. Было невыносимо душно. Кислород, кажется, совсем отсутствовал в этом адском помещении, ведь лето еще было в разгаре.

Не с первого раза я услышал свою фамилию. Кричали в дверях, но уже начали выкрикивать и уже сами заключённые. Я отозвался и начал пробираться через эту так тщательно утрамбованную толпу к заветной двери. Когда я наконец выбрался, то глубоко несколько раз вздохнул свежий воздух. В широком коридоре были настежь открыты хорошо зарешеченные окна. Мешок с вещами и продуктами был у меня на спине. Меня взял офицер. Я попросил меня сводить в туалет. Он меня туда пустил, сказав мне, что скоро мне будет нелегко, посоветовал плотно поесть, напиться воды. Я был настолько голодным, что мне можно было и не говорить об этом. Наелся я хорошо и напился водицы. Я постучал в дверь. Её открыл надзиратель и велел подождать офицера. Вскоре он появился с какой-то бумагой в руках. «Пойдёмте» - вежливо с какой-то грустью в глазах сказал мвдешник. «Вот по указанию свыше нам предписано тебя пропустить через камеру уголовников. Так сказать, начнем тебя воспитывать. Они тебя разденут, и ты выйдешь гол как сокол, позабыв про свои вещи. Это если ты не будешь им сопротивляться. Если будешь сопротивляться, они тебя просто убьют или сильно покалечат». «А можно мне сопротивляться?» - спросил я. «Можно, но их восемнадцать, а ты один…». Я задумался, потом твёрдо сказал: «Тогда вы увидите, как я буду умирать!». Он удивленно посмотрел на меня, и мы пошли по коридору, поднялись на какой-то этаж, подошли к какой-то двери. «Вот здесь» - сказал офицер. «Желаю тебе удачи! Ничем не могу тебе помочь. Чем ты им так там насолил?». Я не ответил. Был весь в величайшем напряжении. Я твёрдо решил лучше умереть, чем этим отбросам поддаться. Теперь я мог рассчитывать только на свою силу, ловкость, бесстрашие, внезапность сопротивления и тем нескольким приемам борьбы и бокса, которым меня обучили мои друзья спортсмены.

Надзиратель открыл двери камеры, по-видимому, особого режима, и я шагнул в эту пропасть. Дверь за мной тяжело заскрипев закрылась, и я остался один на один с этими восемнадцатью уголовниками. Нары были двухэтажные по обе стороны камеры. Людей было не густо. Было много свободных мест. Я попытался сделать спокойный независимый вид, хотя сердце билось как птичка в клетке, и прошел на середину камеры. Как уже говорил было много свободных мест, но я, угрюмо посмотрев на одного сидящего на нижних нарах рецидивиста, можно сказать прикрикнул: «А ну подвинься, стерва!». Он отскочил от меня почти на метр и это меня вдохновило. Я присел на краешек нар, бросил в глубину свой мешок и оглянулся.

Люди находились в камере какими-то небольшими группами. Были всякие и очень молодые, но больше пожилых. В углу, что ближе к двери сидел по «турецки» по-видимому их главарь. По-видимому, он нервничал. Я это понял, когда мы встретились глазами. Мне было на душе холодно, но я твёрдо решил им сопротивляться до конца. Лучше быть убитым, чем униженным. Во мне заговорила врождённая гордость, в этой ситуации заработали воспитание и свободолюбие. Я с раннего детства не мог терпеть насилия над «более слабым» и всегда был на стороне таковых.

Я вытащил из кармана куртки хороший самосад сорта тюрейского симультана, свернул сигарку и закурил. Приятный запах начал распространяться по камере. По-видимому, он дошел и до этого «начальника», а вернее вора в законе. Один из его шестёрок подошел ко мне и сказал: «Дай закурить!». Я отдал наполовину выкуренную сигарку буркнув: «На». Это я сделал специально, чтобы как-то унизить этого уголовника. Он не брезгая взял окурок и начал жадно затягиваться о чем-то шушукаясь со своими телохранителями, а их было четверо, сплюнул на пол и пошел ходить в проходе по камере.

Я тоже пошел гулять. Так недолго мы ходили. Наконец он преградил мне дорогу и высоким, сипящим голосом спросил: «Статья?». «Какое твое собачье дело, я тебя об этом не спрашиваю» - почти в лицо я выкрикнул. «Я вор в законе» - выдавил зло он. «Я тоже в законе и оставь меня в покое» - заявил я, - «а то хуже будет». Я присел на свое место на краешек нар. Во время этого процесса одна дощечка приподнялась из-за тяжести моей ладони. Это меня в какой-то степени приободрило. Думаю, в драке пригодится.

Я начал наблюдать за этим блатным и цветным. Это был хрупкого телосложения человечек, этак 54-56 довольно невнушительного росточка в лагерных брюках на выпуск над кирзовыми сапогами. Я обратил внимание, что он в основном занят изучением или наблюдением в отношении моих сапог. Мои сапоги были сшитые из толстого коричневого хрома. Подклад был из этого самого материала, что им придавало особую выносливость и считалось после войны роскошью. Они были подкованными самым тщательным образом, чтобы меньше изнашивались. Я видел, что весь мой облик начиная с одежды вызывал у них удивление и восхищение. По-видимому, так прилично одетых они давно не видели, а поэтому разинули рты.

 «Давай поменяемся сапогами» - попросил наконец их главный. Я посмотрел на него внимательно. Была явная жадность на его лице. Слишком велико было его желание завладеть моими сапогами, чтоб отказаться. Это я почувствовал четко. Я понял, что пришел решающий этап нашей встречи. Холодок пробежал по моему телу подумав, что может быть скоро зарезанный мой труп будет валяться на этом грязном полу.

Я еще раз окинул все помещение своим быстрым взглядом. Один, самый крупный телохранитель стоял спиной к волчку. По-видимому, у него была задача закрыть от надзирателя видимость камеры. Другой стоял направо от него. Тот был более легкого веса. Еще двое сидели на нижних нарах. Один из них курил какой-то бычок, который ему обжигал пальцы. «Давай менять» - нетерпеливо сказал блатной и немножко подвинулся ко мне.

У меня созрел план боя. «А может быть не надо менять» - на выдохе сказал я. «Надо» - сказал вор. Тогда я медленно начал снимать левый сапог. Вор не мог оторваться от блестящих сапог. Я ему показал, что и подклад из того же хрома. Снятый сапог я держал обоими руками. «На возьми» - тихо, как бы покорно сказал я ему. Мое тело трясло какой-то внутренней дрожью. Он наивно протянул руки и подался совсем близко ко мне. Я встал и со всего размаха, приложив максимум силы, ударил его по лысине. Удар был настолько сильным, что он не застонав упал на пол. Череп, по-видимому, у него треснул. По-видимому, попал железной, вернее стальной оковой каблука. Я увидел щель у него на голове. Она сильно кровоточила.

Все в дальнейшем произошло молниеносно, как по хорошо расписанному киносценарию. Почти одновременно мы кинулись друг другу навстречу: я с доской в руках и эти двое от дверей. Этот маленький шибзик, я видел, путался большому под ногами, и я успел доской ударить высокого по затылку. Его занесло, и он вытянулся, потеряв равновесие на пол. Я тут же подскочил к нему и нанёс удар сапогом правой подкованной ноги в яблочко. Он стал извиваться на полу, хватая воздух. Этот маленький нанес мне не сильный удар, который я в горячке и не почувствовал. Я в ярости схватил его и поднял в воздух. Лагерный пиджак без подклада на ходу разрывался. Я изо всех сил ударил ему в лицо, в нос. До сих пор удивлен как легко он от моего удара поднялся в воздух и отлетев несколько метров шлепнулся об железную дверь камеры.

Эти двое, которые сидели на нарах по-видимому, от неожиданности ошалели. Дверь камеры была рядом с ними. Они начали вопить: «Помогите, убивают, спасите, спасите…». Это и спасло меня. Я не видел, как открылась дверь камеры, как заскочили в нее несколько надзирателей, как они меня оторвали от длинного, которого, вконец озверев, по-видимому, пытался добить своим сапогом. Конечно, зрелище было очень и очень неприятное, но я торжествовал. Один надзиратель, схватив проходе мой левый сапог и на нарах вещмешок, выскочил из камеры. Другие потащили меня волоком матерясь во всю мощь и притащив бросили в подвале в холодный карцер. Когда бежали по коридору, кто-то вопил в телефон со всех сил: «Дайте скорее врача, санитаров и носилки в 316 камеру».

Я почувствовал усталость и какую-то вялость. Хотел присесть, но не было на чем. Камера была очень сырой. Вместо туалета по забетонированному лотку бежала грязная вода. Правая рука у меня сильно кровоточила. Кожа была во многих местах содрана. Начал чувствовать неприятную жгучую боль. Хорошо, что мое одиночество долго не продлилось. Внезапно открылась дверь и в карцер вошел тот же офицер, который выполнил предписание и поместил меня в камеру особого спецрежима к этим рецидивистам. «Кто мог подумать, что ты их вот так легко? … Ну спасибо! Мы не могли с ними справиться, а ты нам помог. Молодец! А тебя вот взяли и посадили в самый тяжёлый карцер. Это не годится никуда. Бери вещи и пошли».

Куда-то мы шли и довольно долго. Наконец открыли какую-то камеру на втором этаже. Там был диван и даже раковина. Офицер сказал, что принесет мне медицинскую аптечку. Он сам безжалостно намазал и облил йодом всю правую руку и задетую щеку. Огнем все обожгло. Он сам перевязал бинтом правую руку. Через несколько минут надзиратель принес мне большую кружку крепкого, не тюремного чаю, миску добротной горячей каши. Я понял, что это все не из тюремной столовой. «Спи, отдыхай» - сказал этот добрый офицер. «Завтра я рано утром приду и расскажу тебе ночные новости. Оба рецидивиста находятся в больнице, но вор в законе в очень плохом, безнадёжном состоянии. Но ты не бойся. Ты защищался храбро. Но мой совет тебе немедленно покинуть пересылку. Они тебя теперь будут стараться убить. Ведь эх как ты подорвал их авторитет в пересылке». «Но как я отсюда уйду, ведь я в заключении?». «Ах, да!» - засмеялся он, - «я и забыл! Если ты согласен, с другим этапом уехать послезавтра, то я все устрою». «Вы правы, мне здесь оставаться опасно, я согласен». «Договорились, добро» - сказал он и растворился в дверях.

Спал я тревожно. Наконец настало утро, наконец я дождался офицера. Он был в звании старшего лейтенанта. Я попросил его прогулку. «Какая тебе теперь прогулка, вся тюрьма как рой злых пчел. До них дошел слух, что ночью умер их вор в законе». «Это правда?» - с тревогой в голосе спросил взволновано я. «Не знаю точно» - уклончиво, по-видимому, жалел меня сказал он. «Впрочем, пошли во двор, сам убедишься!». Утро было прохладным, и я надел свое демисезонное пальто. Мы вышли во двор тюрьмы, намордники были только с наружной стороны. Меня сразу узнали. Загудела вся уголовная нечисть. «Иди к нам, мы тебя убьем сука! Смерть проклятому фашисту!» и т. далее и тому подобное. За каких-то пять минут я наслушался черт его знает, чего. Стало на душе жутко. «Вы были правы. Гулять здесь невозможно. Когда этап?». «Завтра рано утром. Вас будет не много. Поедете столыпинским вагоном». «А что это такое?». «Это вроде купированного вагона для заключенных. Если будет не много, то вам понравится. Прощайте. Мое дежурство кончается. Больше мы не увидимся, а вы мне понравились…». «прощайте добрый человек» - искренне сказал я ему на прощание. «Желаю успеха вам в жизни…». Следующий день пришел быстро. Меня забрали из комнаты, посадили в воронок, посадили в столыпинский вагон.

Столыпинский вагон

Вам никогда не приходилось ехать в столыпинском вагоне в качестве пассажира? Значит вам очень повезло в жизни! Не дай Господи в нем находится десять, а то и больше дней. И еще если туда в эти клетки напихают по двадцать человек. Да еще летом! Когда я ехал, было невыносимо жарко. Пить хотелось постоянно, но конвой был беспощаден, и мы редко получали эту живительную влагу. Давали «сухой паек», т.е. сушенную рыбу и хлеб. Рыба была безжирной, сухой и очень соленой. Соль прямо выступала из нее. Хорошо, что послушал старого, опытного заключённого и не прикоснулся к этому «деликатесу». Тот, кто не вытерпел, поел, потом в дороге сгорали от жажды, умолял постоянно солдат, чтобы им давали воду, но куда там. Гуманизм у конвоя был почти что на нуле. Они ленились выводить своих подопечных заключённых в туалет. Это такая морока открывать и закрывать двери, следить, чтобы не убежали.

Первые часы еще вроде и лучше было ехать, чем в пульманах из-под цемента или угля, но чем дальше, тем становилось все труднее и невыносимее. Особенно медленно и мучительно тянулось время, когда ты серьезно хотел в туалет. Тот солдат, который прохаживался в проходе, даже шутил, советовал все сделать в сапоги. Откуда такое большое количество черствых, жестоких людей. Эта солдатская тупость, грубость бросается в глаза. Где теперь эти бессовестные парни тех лет? Ведь у них есть семьи, дети! Жалко, что их дети не узнают о своих родителях садистах. Они и сейчас с наслаждением вспоминают те сталинские добрые времена, когда он мог безнаказанно издеваться над невинными, попавшими в этот советский рай людьми. Как вспомнишь эти прошедшие времена, то все закипает в груди… вот так и ехали долго, долго в неизвестность. Ехали молча. Разговаривать запрещалось. шепотом перебросится пару слов и все. сидели как в клетках, как звери и зверели от обиды. самое страшное это твое бессилие перед этими извергами. По справедливости, то их место в этих клетках. Только кто будет охранять всю эту погань?

Спали мы сидя, ибо я находился на нижней полке. На верхних лежали по двое. Особенно тяжело было ехать на самых верхних полках. Вот это каторга! Так и доехали до Казахстана. На какой-то станции нас посадили в плотно к вагону подогнанный черный ворон и привезли в какую-то большую пересылку. Это был наверно город Петропавловск. Да это была Петропавловская пересылка! Запомнился большой деревянный зал. Весь потолок в крупных брусьях. Двухэтажные деревянные нары. Я нашел местечко внизу, услышав родную литовскую речь. На этих нижних нарах сидели два бородатых мужчин среднего возраста. Я поздоровался, они ответили и подвинулись, приглашая меня присесть. «откуда?» - спросил тот, который был немного старше. «Из Каунаса» - ответил я. «Когда посадили?». «13 марта сего года» - ответил. «О, новичок, рассказывай. Я тоже оттуда, но меня взяли в июне 1941 года. вот и мотаюсь по лагерям, по пересылкам. Хорошо, что я опытный столяр, то выжил».

Я стал отвечать на вопросы, они меня расспрашивали, какая была жизнь при немцах и после войны. Было видно, что все им было очень интересно. Начали раздавать в мисках какой-то суп. Я с большим аппетитом съел свою порцию. Давно ел суп и вообще горячую пищу. Этот суп мне показался небесным творением, проглотил его сходу. И еще запомнился белый пушистый хлеб. Наверно в тот момент не было другого, то пришлось выдать беленький. Недалеко от нас на нарах сидел до пояса раздетый какой-то уголовник, весь в сплошных татуировках на подобие: «Не забуду мать родную и папашу старика…». Я знал русский литературный язык, но то, что он говорил, а вернее надрывно кричал своим тенорком соседу по нарам, я что-то не понимал. Мне мой земляк объяснил, что он говорит на лагерном жаргоне. Кирюха – это друг. Берлять это есть и так далее. После нескольких им сказанных слов у него шел очередной двенадцатиэтажный мат. Тут я понял, что я совсем не владею русским языком и попросил эти маты мне перевести. Когда земляк мне перевел на родной язык, я ахнул, ибо у нас самая страшная ругань это: «Иди ко ста трубкам», т.е. чтобы ты скурился в доску. Этот перевод я запомнил на всю жизнь. Я был поражен отношением этих подонков к самому святому человеку, т.е. к матери. Появилось какое-то отвращение и к русскому языку…

В Петропавловской пересылке я был недолго. Запомнился и второй момент это когда вышли какие-то пересылочные придурки с немецким аккордеоном Гонер, Верди 4 и начали выкрикивать: «Эй, кто умеет играть на этом баяне, выходи. Понравится – накормим сытно…». Я недолго думал. Хотелось поиграть, да и покушать. Они увели меня в свои апартаменты. Я волнуясь, надел аккордеон на плечи, прикоснулся к клавишам. Инструмент был совсем новый, пах еще заводской краской и лаками. Какое это было наслаждение вновь играть. Они меня просили играть вальсы Штрауса. После войны эта музыка была в большой моде. Хорошо, что я знал наизусть почти все его вальсы. Русской народной или советской музыки я почти не знал. Сыграл я им и романс «Ямщик не гони лошадей». Это был самый любимый романс моего отца. Знал я и «Очи чёрные», которые были встречены с особым восторгом.

Потом они запели какие-то приблатнённые песенки, а я старался их подхватить и саккомпанировать. По-видимому, это у меня получалось неплохо, ибо они громко визжали и выражали по-своему свою радость и удивление. Потом они меня очень сытно накормили и дали целую круглую буханку белого хлеба, которую завернул в какую-то тряпку. Сказали, что могут договориться с начальством пересылки и придержать меня долго в ней. Они пугали меня лагерем и советовали хорошо подумать. Мои земляки, как и все жители невольники этой пересылки были очень голодными и ночью, разорвав эту буханку на примерно ровные три части мы её быстро уплели. Пробыл я в пересылке около одной недели. Играл им все это время. Росла моя техника, расширялся репертуар. Но я решил уехать с этапом дальше. Зря я это делал, зря спешил в неизвестность… Был молодой, не знал лагерной жизни… Надо было пожить подольше там в этой пересылке. Аккордеон получить в лагере было не так просто. Но что сделано, то сделано. И вот опять я во дворе, в толпе заключённых. Построили, пересчитали и погнали на железнодорожный вокзал. На сей раз этот большой этап повезли в скотских вагонах. Повезли на юг Казахстана.

КЕНГИР

Мой новый адрес: Казахская ССР, Карагандинская область, поселок Кенгир, п/я 392/3. Я потерял свою фамилию. В дальнейшем меня со строя вызывали так: заключённый №СЗ-755 выходи два шага вперед. Я начал узнавать, что это такое лагерь особого спецрежима и что это такое общие работы! Лагерь был расположен с севера на юг. П/Я 392/I это была жензона. В середине находился второй лагпункт. Меня судьба забросила в самый буйный «южный» лагпункт. Политические были смешанные с уголовниками. Вся власть была у криминалистов. По количеству, в то время их было гораздо больше, чем политических. На одного политического приходилось два, два с половиной уголовника. Чувствуя свое преимущество и полную поддержку начальства, они вели себя нагло и оголтело. Крали у политических все, что только можно было украсть, в том числе и хлеб. Всё все держали при себе. Малейшая оплошность и вещички нет. Даже в этом плане жизнь была для политических невыносима.

Бараки были построенные по принципу каких-то полуземлянок из глины. Они были небольшими, четырехугольными с одним входом. Вагонетки двухэтажные по стенам от двери и до двери. На ночь в то время еще нас не закрывали. Когда меня привезли туда потихоньку началась зима. Показался снежок, в помещении особенно ночью, было холодно спать, ибо никто не топил единственную печь. Продолговатые окна зарешеченные были. Если смотреть с улицы на уровне пояса человека, если внутри, то надо было бы голову немножко поднять вверх. Кажется, одну землянку занимала одна бригада так 50 человек. Бригадир и его неработающая свита все были из уголовников. Бригада как-то разделилась в бараке пополам: отдельно криминалисты и в углу кучкой политические.

Как сейчас помню первый выход на работу. Колонну строили общую. Конвой с собаками был в два ряда. Сталин дал приказ построить большой Джезказган. Эти лозунги были видны повсюду: «Построим большой город Джезказган!» и строили. Одни делали из глины большие кирпичи. Назывались они, кажется, саманной. Из этих крупных блоков быстро вырастал жилой дом, вот только некому было в этих квартирах жить – все за колючей проволокой. Приедет какая-нибудь девчушка, только что окончив горный техникум, просит комнату в общежитии на двоих, а ей дают отдельную трехкомнатную, ибо они пустуют. Вот такой был город Джезказган в то время. Сталин дал приказ и все завертелось. Посадили много людей, привезли их сюда, они построили себе лагерь, быстро и хорошо и можно сказать бесплатно, ибо конвой из ребят призывного возраста. Говорят, был такой случай – сын с вышки увидел своего отца. Нервы не выдержали, и он тут же застрелился… Конвой каждый день натаскивали: «Солдаты! Вы охраняете врагов народа, убийц, шпионов и диверсантов! Будьте бдительными!». Солдаты верили своему начальству и очень нас боялись в первое время. Потом убеждались в обратном, но срок службы кончался и вновь нас конвоировали новенькие, напуганные.

Как сейчас помню свой первый развод на работу с первой своей бригадой. Выдали поношенные бушлаты, телогрейки, валенки, рукавицы. Свои вещи я сдал в каптерку, боялся кражи. Около вахты была повешенная большая рельса. Первый раз в нее ударяли, чтобы поднять со сна, чтобы все шли в столовую. Позавтракав, все полуодетыми лёжа на нарах ждали нового сигнала для выхода на развод. Опять гудела рельса, и все вываливали бригадами на улицу, строились пятёрками и продвигались к вахте.

Ворота были распахнутыми, за воротами много собак и конвоя. Нарядчик на доске, сделанной с фанеры /чаще из посылочных ящиков/ карандашом отмечал выходящих на работу. Редко бригада выходила на работу в полном составе, часто кто-то скрывался. Санчасть по болезни освобождала с тысячи человек десять и все. Больные с ночи занимали очередь зная, что чем раньше попадёт к врачу, тем больше шанс получить освобождение от работы. Тех больных, которых не освобождали, клали на сани и так вывозили на работу. Там всю смену так и лежал он на этих санях. Часто обратно привозили уже трупы.

После развода в обязанностях нарядчика входило нахождение и наказание «дезертиров». Их обычно бросали в карцер или БУР. БУР – это барак усиленного режима. Жили нарядчики, как правило, недолго. Их топором или ножом убивал какой-нибудь обидчик, вышедший из карцера. У нарядчика были два, а то целых три телохранителя, но круглые сутки не уследишь. Частую смену нарядчиков мы наблюдали. Дважды приходилось видеть, как их прямо на разводе убивают. Кто-то из проходящих мимо заключённых быстро наносит удар топором или ножом и все… Это ужасное зрелище.

Политические не убивали. Это уголовники между собой. Шла жестокая борьба за выживание. В лагере шла поговорка: один день канта /отдыха/ два месяца жизни. Каждый смотрел как бы слинять, за всю смену ничего не делать, а задача бригадира и его подручных была заставить вкалывать. Как сейчас стоит перед глазами то поле, к которому подвел за три километра ходьбы конвой копать траншеи для фундамента будущих домов. Бригадир начал натягивать проволоку, очертая контуры будущей траншеи. Дали лом, кирку, лопату. Я ударил киркой об поверхность замерзшей земли. Только искры посыпались, а толку никакого. Попробовал ломом – тоже самое. Я бросил инструмент. Кругом все делали вид, что работают. Бригадир, увидав, что я ничего не делаю, подошел ко мне. «Видно, что новичок. Надо сначала сделать глубокую ямку, а там края легче отколются!». «Я не собираюсь вкалывать» - ответил жестко я. «Если тебе нравится, то вкалывай сам…». «Я тебя, падла, заставлю работать» - заорал бригадир и схватил острую лопату. Я схватил ломик и им замахнулся на бригадира. «Надеюсь, что твое тело помягче, чем эта мерзлая земля…». Так несколько минут мы ставившись друг на друга просмотрели. Потом он резко бросил лопату в сторону, выматерился, и ушел сказав, что я сдохну на штрафном пайке. Я легче вздохнул и выпрямился. Понял, что сегодня, завтра и так далее меня бригадир не будет насиловать.

Я начал сохранять каждую калорию. Старался двигаться поменьше. Небольшой кусок хлеба делил на три части. Бригадир побоялся на меня накапать начальству и стал проводить как работающего, но не выполняющего план. Я ему сказал, что он молодец, что хочет жить и соображает. В то время, конечно, я был физически еще сильнее их троих. Я только что оказался в лагере, а они уже по восемь лет отбухали. Еще несколько лет и на свободу. Разум взял верх над чувствами, и я стал законником. Видел, как они поддавали другим «обленившимся». В бригаде был я один литовец. Потом меня стали называть литовским блатным. Вообще-то я в лагере физически и не работал. Но об этом потом.

Голод все больше давал себя чувствовать. Помню ночью на голых нарах снились цветные сны, что я дома, мама меня кормит вкусными вещами, а я ем и ем… Бывало волосы примерзали к бревнам, ибо барак не отапливался. Как сейчас стоит перед глазами столовая, эти длинные столы, эти алюминиевые миски… Все было, было, хотя сейчас после долгих прожитых лет как в тумане, как в кошмарном сне. Писем для нового этапа еще не разрешали писать. Ждали результатов труда, а какие у меня результаты? Никакие! Начал думать о том, как сообщить родственникам и близким знакомым свой новый лагерный адрес.

В зону ходили какие-то вольнонаемные рабочие, бухгалтер главный еще кто-то не помню. Зацепил на разговор этого интеллигента. Перечислили ему все, что у меня имелось в каптерке. Выбор пал на мои сапоги. Они ему понравились. Сказал, что сынишке подойдет. Договорились, что он мне принесёт в зону пять конвертов, пять листов бумаги и … нож! Когда напишу эти письма он их опустит в почтовый вагон поезда. Принес он эти конверты и бумагу. Я написал пять коротеньких писем, в которых сообщал свой адрес, просил выслать посылки, а о моем адресе сообщить всем моим знакомым. Сапоги отдал вместе с конвертами. Получил настоящую финку, лагерной работы. В тот период времени ни на вахте, ни в землянках не проводили надзиратели обыска, то эта финка, этот нож наводил страх на бригадира долго. Сапог было очень жалко, но было ясно, что эта не лагерная обувь, раньше или позже украдут, или будут только одни неприятности, а так я ждал вестей из воли, тлела какая-то надежда, что получу посылки. И они вскоре пришли.

Первые посылки

В один прекрасный зимний день меня вызвали в посылочную каптерку. День был нерабочий – воскресенье. Одно из двух в месяц, когда нас оставляли в зоне. Обязательно водили в баню, всю одежду прожаривали, чтобы вши не завелись. Волосы стригли под ноль. Вот как раз после бани, меня распаренного, раскрасневшегося какой-то старичок дневальный повел в эту посылочную каптерку. Сердце усиленно билось, я был сильно голодный. Заведующим этой каптерки был пожилого возраста заключённый. Он заговорил со мною по-литовски, чему я был глубоко удивлен. Когда я его спросил, как ему удалось устроиться на такую самую блатную работу, он ответил, что, во-первых, кончает срок, осталось сидеть меньше году, а во-вторых, тот уголовник, который был до него разворовал всю каптерку, вот выбор пал на него. Он сказал, что надо подождать офицера, который вот, вот должен подойти. Меня мучило любопытство от того, что там в посылке. Я спросил об этом.

Старик усмехнувшись сказал: «Тебе пришли одновременно семь посылок. Такого я не помню. А выдадут только одну. Ладно, как земляку покажу их, чтоб мог выбрать одну». С глубины каптерки он начал вытаскивать одну посылку за другой и класть их на край стола. Я начал их по очереди поднимать и осматривать. Каждая посылка весила по 12 кг, то есть имела предельно допустимый вес, но одна была гораздо легче и пахла приятным запахом табака. Я понял, что здесь импортные сигареты. Три посылки были от одного лица. Их послала сестра моего хорошего классного друга Валентина. Были фамилии отправителей, которых я хорошо знал, а были и чужие, выдуманные фамилии. По-видимому, боялись в лагерь отправлять на свою фамилию. Боялись, что начнут пришивать связь с политическими заключёнными.

Рассматривая это сокровище мы с стариком и не заметили вошедшего офицера. Без его подписи посылки не выдавались. «Почему нарушаешь инструкцию, показываешь посылки до моего прихода?» - спросил он каптёрщика. «Гражданин начальник — это небывалый случай. Одновременно пришло аж семь посылок. Как сейчас быть, жалко землячка, если получит только одну». «А сколько ты бы хотел, чтоб я отдал ему?» - сказал офицер. «Ну хоть парочку» - быстро проговорил старик – «он работает хорошо, очень голодный, пожалейте его». Офицер в это время перебирал одну посылку за другой и очень удивился, когда ему в руки попала самая лёгкая посылочка. «А здесь что в этой?» - спросил деловито капитан. «Здесь наверно американские сигареты «Честерфилд» или «Камель». Офицер оживился. «Ну угости нас». «Хорошо, давайте её откроем, но она будет не в счёт» - выдавил я. Капитан махнул старику и тот начал открывать посылку. В ней действительно были хорошие сигареты и домашний табак хорошего турецкого сорта «Мультан». Старик подал офицеру одну пачку. Тот тут же распечатал, мы все трое закурили и до чего приятный запах, по сравнению с махоркой, начал заполнять всю комнату. Офицер, заговорщически оглянувшись кругом, сказал: «Закрой, батя, на всякий случай дверь». Старик выбежал выполнять распоряжение.

Капитан вздохнул и сказал мне: «Давай выбирай одну посылку». «А другие?» - тревожно спросил я. «Другие по инструкции положено отправить обратно». «Вы это не сделаете» - вырвалось у меня – «давайте уж лучше пополам, а?». «Что ты мелешь чепуху, вы меня тут же заложите». «Никогда мы за добро не будем платить злом, клянусь гражданин начальник. Войдите в наше заключенное положение, пожалейте» - молвил старичок. Начальник почесал затылок и сказал: «Действительно жалко такое добро отправлять обратно. А, ладно, что будет, то будет, давайте вскроем и все остальные».

Первая посылка была заполнена до краев ящика сплошным топленным шоколадом с крупными орехами. Мы отбили по кусочку и положили в рот. Какая это была вкуснятина для заключённых. Да и по лицу капитана было видно, что он ел подобное в первый раз. В следующей посылке было 12 кг хорошего копчённого сала. В остальных было всего понемногу, начиная с сухарей и кончая тем же салом. Были и вещи: перчатки, рукавицы, теплые носки, белье и прочее, исключительно был красивый свитер мужской, чуть мне великоватый. Я предложил его примерить офицеру. Немножко поломавшись, он снял китель, надел свитер, и мы его не узнали. Он выглядел как настоящий прибалтиец. «Возьмите его, пожалуйста, себе, очень вас прошу» - сказал я. Было видно, что ему никак не хотелось расстаться с дорогой, очень удобной и красивой вещичкой. Старик каптерщик офицеру подал его китель и когда капитан его надел, у меня радостно забилось сердце. «Возьмите, пожалуйста, что вам нравится, и большое вам спасибо гражданин начальник». «Я возьму для детишек немного шоколада, сигарет и табаку. Хорошо?». «Все будет лежать здесь в каптерке у моего земляка. Вы можете заходить и брать, что вам нужно. Друзья мне вновь вышлют все что нужно. Самое важное, чтобы не отправлялось все назад. Там и так все живут ой как хорошо. Большое вам спасибо. Век не забуду вашей доброты. Не бойтесь никто и никогда не узнает, что вы так благородно поступили».

Вообще на радостях я плел, что попало, и офицер меня резко остановил. «Вы кто по специальности?» - спросил он меня. «Я музыкант, аккордеонист». «Да», - сказал он – «Я скажу начальнику КВЧ, он кажется готовится организовать оркестр». «Открой мне двери» - сказал офицер и вышел на улицу. Мы вновь закрыли дверь. «Возьми себе, что надо, 12 кг мы оприходуем на свое имя, а остальные вещи и продукты я поглубже припрячу. Пока они не кончатся, мы не будем трогать, эти 12 кг вроде ты и не берешь. Такой тут порядок. А за меня не бойтесь, не возьму ни крошки». Я стал думать. В один ящик я набрал сало, сухарей, взял немного табаку и пошел в свою землянку.

Бригада была на месте. Кто занимался чем. Кто что-то пришивал, кто спал, а кто прохаживался между нарами. Я подошел к бригадиру, отрезал ему приличный кусок сала, насыпал сухарей и табаку, дал лист курительной бумаги. Это была невиданная роскошь в зоне. Остальное поделили между остальными членами бригады. Я дал свою финку, и один из помощников бригадира порезал сало на ровное количество частей, поровну поделил сухари. Как сейчас вижу лица этих несчастных людей, как они брали изработанными, потреснувшимися руками каждый свою долю. Никто не говорил спасибо, но благодарность и удивление я видел в их лицах.

Потом начали делать самокрутки. Этот помощник бригадира раздавал по щепочку табака всем подряд и курящим, и не курящим. Курили, кажется, все, ибо как помню, многие затягивались и кашляли. Слух о том, что кто-то раздал свою посылку, разнеся по зоне. Потом все узнали, что это сделал «литовский блатной». Мои акции поднялись, многие и блатные зауважали, но слух дошел и до оперуполномоченного третьего лагпункта. Он вызвал меня и спросил нормальный ли я. Посмеялся, что зря отдал добровольно свои продукты, ибо с завтрашнего дня я буду выходить на работу уже с другой бригадой и уж там новый бригадир и его помощники найдут управу надо мной и заставит выполнять производственный план. Сказал, чтобы я с вещами тут же перешел в четвёртый барак. Пришлось подчиниться…

В новой, почти штрафной бригаде

Фамилию бригадира запомнил, не знаю почему, на всю жизнь. Это был среднего роста, среднего возраста человек, сидевший за какую-то растрату. Фамилия его была Мирошниченко и ему сидеть осталось всего каких-то три месяца. У меня с ним задачи были разные: ему надо было, чтоб бригада давала план, а мне надо было побольше отдыхать, иначе не было никаких шансов выжить. Были у него два лба, которые, естественно, не работали, ибо числились его помощниками. Один был хилый и только его безграничная наглость помогала ему удержаться на своем ответственном посту. Другой был верзила больших размеров, но, к счастью, оказался трусом. В бригаде преимущественно были одни украинцы, в основном из западной Украины. Было несколько казахов, два эстонца и один латыш. Были с нового этапа, были и старые лагерники.

Оперуполномоченный зону укомплектовал из подозрительных ему заключённых эту, как её называли сами заключённые, полуштрафную бригаду, назначил бригадира, который вот-вот кончал свой срок и, по-видимому, запугивал его добавлением срока, если мы будем плохо работать. Было в бригаде и несколько доходяг. Доходяга или дистрофик – это совсем похудевший несчастный человек. Обычно их хватал понос, и они тихо и смирно уходили в мир иной, где нет ни лагеря, ни надзирателей. Некоторым удавалось попасть под комиссию, тогда их отправляли в барак, где было так называемое усиленное питание. Там их откармливали с тем, чтобы отправить опять на общие работы.

По состоянию здоровья в лагере были три рабочих категории: первая – шахтерская, вторая – поверхностная, третья – индивидуальный труд. Четвёртая была не рабочая, а инвалидная, но и их использовали для разного рода работ в зоне, ну, например, как дневальных и прочих. Комиссия проходила не чаще два раза в году или по прибытию этапа. Трудовая категория была в личном деле каждого заключённого.

В этой бригаде я лежал на нарах на втором этаже. Рядом со мной лежал учитель истории, среднего возраста человек из Львова. Так получилось, что мы начали обсуждать нашу невеселую жизнь, наглое поведение всех блатных и цветных и что что-то надо решительное предпринять пока окончательно не ослабли и не попали полностью в их руки. Толчок для дальнейших разговоров дал первый развод с этой бригадой. Утром как всегда ударил гонг, то есть рельса и мы все бригадой пошли в столовую на завтрак. Завтрак был такой, что мы все, кроме бригадира, остались голодными. Бригадирам давали по блату и с другого котла. Ждали другого сигнала, ударов об эту рельсу. Тогда все выходили из землянки и строились около барака. Потом шли к вахте. Там нарядчик подсчитывал людей, делал пометки в своей доске и сдавал начальнику конвоя.

В это утро развод был не, как всегда. Я прогуливался на пятачке, что есть между нарами, когда заскочили вооруженные ножами и железными прутьями три озверевших блатных, по-видимому, слегка поддатых, ибо от них воняло водкой и начали остервенело кричать: «Давай на развод без последнего!». Меня один толкнул в спину, и я вылетел кубарем в дверь. Люди в ужасе спрыгнули с нар и бросились к выходу. Им поддавали эти блатные. В дверях получилась пробка. Потом видел, что эту пробку прорвало и люди хлынули на свежий воздух и дрожа от волнения начали строиться, как всегда, в колонну. Что происходило внутри, мне рассказал этот учитель истории. Людей подстегивали этими прутьями блатные, все кинулись к двери. Кинулись, как могли и наших двое доходяг. Одного вытащили наружу, взяв под мышки два сильных мужика, а последнего забили до смерти, ибо он был последним. Я видел, как два уголовника, держа каждый за ногу, выволокли несчастного по лестнице наружу и поволокли к вахте. Из рта струилась кровь и снег окрашивался в красный цвет. Это было ужасное зрелище. Вся эта жуткая картина как сейчас стоит у меня перед глазами. Видя все это, кто-то в толпе начал кричать: «Сволочи, убийцы! Смерть вам всем, смерть!». Конвой начал стрелять в воздух… все поутихло, начали колонну за колонной выводить за вахту на работу… Нашего второго доходягу положили на саночки. Двое в конце колонны так и довезли его до объекта. Там его сняли с саночек и отнесли в более теплое место.

Объект был строительный. Там был устроен конвейер. Одни копали песок, другие его просеивали. Другие смешивали с цементом. Были и каменщики. Вообще строили никому не нужные жилые дома. В них жить было некому, все за колючей проволокой. Бригадир, расставивший всех по рабочим местам, обратил внимание и на меня. «Будешь просеивать песок!» - буркнул он. «И не собираюсь» - сказал ему я. «если хочешь жить, будешь работать» - вымолвил он, угрожающе приближаясь ко мне. «Если хочешь жить и увидеть свободу, будешь мне писать проценты, понял?». Бригадир завёлся не на шутку и схватил лопату. Я из голенища вытащил нож. Он не ожидал, что я кинусь к нему и повалю его на землю. Не успел он и замахнуться лопатой, как я приставил нож к его горлу. «Быстро говори, что оставишь меня в покое или я тут же тебя дурака отправлю на тот свет!». Он со страхом смотрел на меня. «Ну» - прохрипел я. «Ладно, будет по-твоему» - выдавил он. Я помог ему встать. Тут увидел, что к нам бежит этот здоровяк, но ему преградил путь с ломиком в руках этот учитель со Львова. Несколько секунд мы так и стояли как вкопанные. Разрядил обстановку сам бригадир, сказав: «А ладно, пошли они на хрен. Людей хватает, обойдёмся и без них».

Они ушли. Я засунул нож за голенища. Мы нашли какое-то бревно и уселись. Я вытащил табаку. Мы завернули по цигарке и глубоко затянулись. Когда прошло головокружение, я заговорил первый: «Вот спасибо за подмогу. Один я бы не справился с двоими. Пока мы не ослабли, надо что-то придумать, ибо они нас всех перебьют, как этого несчастного дистрофика сегодня на разводе». «Да, действительно надо как-то действовать пока не ушло наше время. Но их ведь почти в три раза больше, чем нас» - сказал учитель. «Значит надо ночью внезапно на них напасть. Они со страха кинутся на вахту, а там их конвой перестреляет. Помнишь, учитель, Варфоломееву ночь, когда католики ночью перерезали всех гугенотов?».

Он курил и долго думал. Потом спросил: «А какие требования после всего этого мы предъявим к лагерной администрации?». Я тоже задумался. Потом в голову пришла светлая мысль. «Мы должны требовать только, чтобы они убрали с зоны всех уголовников, а мы политические обязуемся план давать на все 100%, ясно? Может быть, ради плана они и клюнут на это дело. А почему им бы и не попробовать?». «Да, как знать» - сказал мой новый лагерный друг – «а с чего организационно начать?». «С подпольной, сильно конспирированной организации из только одних друг другу хорошо известных политических. Один должен знать только одного. Когда цепочка замкнётся, можно будет назначить и дату!». «Но ведь надо и вооружаться ножами, топорами, кирками и прочим оружием!». «Конечно» - сказал я и вытащил свою финку. Он взял её на ладонь. Лезвие было острым и блестело. «Где достал» - спросил он. «А поменял на одну вещичку. Видишь пригодилось!». «Буду и я добывать, а теперь начнем создавать эту подпольную организацию. Я поговорю с одним украинцем». «А у меня на примете один эстонец есть. Хорошо, что есть много молодых из Прибалтики и западной Украины. Это ребята сильные и надёжные». Так в конце 1948 года началась создаваться эта лагерная подпольная организация, которая произвела это восстание-резню и навела на лагерное начальство такой неожиданный ужас.

Инструментальный эстрадный ансамбль

В бригаде Мирошниченко я был недолго, хотя в этом бараке жил продолжительно. Это было на руку, ибо я не терял связь со своим новым, уже подпольным другом из Львова. В один день меня вызвали в спецчасть. Там сидел майор, начальник культурно-воспитательной части. Перед ним лежало мое личное дело. В руках он держал знакомый листок с характеристикой, которую написал мой доброжелатель младший лейтенант из Каунасского МГБ. «Музыкант?» - спросил он меня. «Да» - ответил я. «На аккордеоне играешь?». «Да!» - твёрдо ответил я. «Вот и хорошо. Мы получили партию новых инструментов, будем создавать в зоне свой оркестр. В характеристике сказано, что вы являетесь специалистов в этом деле. Назначаю вас руководителем». «А что мы будем делать» - спросил я. «Играть на разводе» - ответил офицер. «Играть на разводе не буду» - твердо сказал я. «Там убивают. Вот сегодня…». Офицер покраснел, соскочил с места и заорал: «Что лучше в карцер хочешь?». «Да уж лучше туда, чем позориться перед людьми» - тихо сказал я и весь внутренне сжался. Какое-то время майор думал, потом вызвал надзирателя и сказал: «Отведи его в карцер, пусть там поразмышляет. Когда надумаешь сообщишь мне о своем решении. Я могу неделю, другую подождать…». Меня привели в ужасно холодный, сырой карцер.

Так я впервые познакомился с лагерным карцером и его рационом. Он стоял в углу зоны, недалеко у одной из вышек. Это было пять или шесть кладовок, но глубоко пущенных в землю. Были небольшие окошечки, конечно, зарешеченные. Окно было высоко, и я не видел, что делается на улице. Но странно, что к наружному окну могли подойти заключённые и даже передавать поесть или закурить. Через несколько суток подошел незнакомый земляк и сказал по-литовски: «Мы тут посоветовались и решили тебе сказать, чтобы ты не дурил и пошел играть в оркестр, так будет для всех лучше. Раз ты сидишь в этом карцере, значит можно тебе доверить. Готовится восстание перед уголовниками. Дату скажут. Ты скажи, что согласен играть на аккордеоне». «Хорошо, я сделаю так как вы мне говорите». Когда надзиратель принес мне 400 гр. хлеба, я ему сказал, что согласен работать. Через час он меня вновь привел в эту спецчасть, и я вновь увидел этого майора. «Ну что надумал?». «Да, я согласен играть в ансамбле». «Хорошо» - сказал майор. «Странно, когда отказываются. Вот сколько было желающих ухватится за этот аккордеон, но ничего у них не получается, инструмент мяукает как кошка, а ты с такой характеристикой отказался. Что, лучше траншеи копать? Значит так – пока будешь жить со старой бригадой. Будешь приходить в столовую до обеда и после обеда и там будете сыгрываться. можешь поиграть и в своем бараке. на развод можешь не ходить. нарядчик знает, что ты освобождён от общих работ. Понял?". «Так точно, гражданин начальник» - выпалил я, радуясь, что не надо выходить из зоны. «А где взять инструмент». «В каптерке, что рядом с пекарней у заведующего». «Можно я побегу?». «Беги, беги…№ - сказал офицер и я помчался.

В каптерке спросили мою фамилию, номер заключённого и вынесли красавец аккордеон. Он не был совсем новым, как в Петропавловской пересылке, но еще в очень хорошем состоянии. С волнением надел на плечи ремни и потянул меха. Зазвучала тихая, нежная мелодия и стало теплее моей израненной душе. Это тоже был Гонер, известной немецкой фирмы. Я бережно положил его в футляр и принес к себе в землянку. В землянке был только один пожилой дневальный. Он видимо с наслаждением слушал музыку. В зоне не давали газет, не было радио точки, были только блатные и сплошные маты. Играл я недолго. За мной пришел какой-то мужичок и сказал, что меня ждут в столовой.

Там собрался весь будущий состав инструментального ансамбля. Начали знакомиться. Пришел и начальник КВЧ. Он сказал, что уже завтра мы должны играть на разводе, потому надо начинать репетиции. Он сказал, что руководителем буду я, и что я за все и за всех отвечаю. Мало что меня опять ждёт еще хуже карцер и так далее. Сказал он это и ушел. Я оглянулся кругом. Меня окружали музыканты с инструментами в руках. Состав был такой: Аккордеон, труба, тромбон, саксофон тенор, скрипка, смычковый контрабас и ударные. Состав был то, что нужно. А какие замечательные виртуозы! Я понял сразу с кем имею дело, когда мы заиграли. Особенно отличался саксофонист. Был у него и кларнет. Сам он был из Шанхая. Сын русского эмигранта. Фамилия его была Скворцов. Ой как он божественно играл не только на саксофоне и кларнете, а и на скрипке /чему я был удивлен/. Вот ему бы быть нашим руководителем, но влей судьбы вся власть оказалась в моих руках. Когда пришел к власти Мао-дзе-дун, он всех бывших эмигрантов передал через границу в Советский Союз. По распоряжению Иосифа всем дали по 25 лет лагерей… Таких было много. Потом, когда был создан большой эстрадный оркестр, то из Китая в этом оркестре было не менее одной трети. Но об этом потом. А теперь мы начали играть легкие фокстроты, танго, песни. Получился что-то вроде какого-то нового диксиленда. Скворцов часто просил меня разрешения показать, как надо играть кому-нибудь из музыкантов, у которых это получалось более слабо. Хотя у меня был большой опыт руководства танцевальным ансамблем в Каунасе, которого знали в Прибалтике, приезжали слушать, как мы играем уникальные джазовые и рок произведения из Ленинграда и других городов, кричали браво, кричали блеф, второй раз так не повторить, этот Скворцов был меня сильнее в несколько раз, и я хватал от него все, что только можно было схватить на ходу.

Нотной бумаги не было. Потом мы начали её изготавливать из мешков из-под цемента. Дневальные распарывали мешки, вытряхивали их тщательно, а потом их гладили утюгами. Затем резали на ровные листы. Один лагерный мастер на все руки изготовил нам несколько рейсфедеров, которые чертили отличные пять нужных нотных линеек. В лагере делали и отличное чернило. И так мы за две репетиции: до и после обеда выучили достаточное количество произведений, которых и сыграли завтра на разводе. Это была не игра, а моральная каторга. Надо представить эту всю картину. Выходит, за зону колонна из заключённых, построенных в пятерки. Вид у них уставший, двигаются с неохотой и трудом. Больных на санях вывозят в конце каждой колонны. За вахтой расставлено несколько пулемётов, рвутся с рук конвоиров злые немецкие овчарки. Слышатся злые команды конвоя, который уже окружил колонну двойным кольцом: «Шаг влево, шаг вправо, считается побегом. Конвой применяет оружие без предупреждения!». Без предупреждения… А мы в то время играем весёлые фокстроты, сентиментальное танго и прочее… Только в аду, и только последние кретины могли все это выдумать и внедрить. Говорят, что по личному распоряжению Лаврентия Берии все это было во многих лагпунктах. Вы себе не можете представить, что творилось в душе каждого музыканта, которому пришлось играть. Но каждый знал, что за непослушание будет наказан самым суровым образом. Шел легкий снежок. Мороз был 8-10 градусов. Счастье, что развод шел недолго, иначе могли мы отморозить пальцы. Когда я смотрел наш кинофильм «Судьба человека», где в протяжении всего фильма звучит известная всему миру полька «Роза-мунда», где под эту музыку мучили наших военнопленных, то с ужасом вспомнил, что и мы на этих разводах играли эту польку, по приказу нашего начальника КВЧ.

Кончив играть, мы пришли ни живые, ни мертвые в нашу столовую. Вернее, нас привел нач. КВЧ. Он приказал поварам нас накормить от пуза, мол хорошо играли, ему понравилось, особенно эта самая «Роза-мунда». Хотя были голодными, но ели как бы без аппетита, ибо перед глазами стояли наши товарищи, которые голодные ушли на каторжные работы. Господи, какая жестокая и несправедливая жизнь! Одни едят, сколько может есть ничего не делая, а другие долбят замерзший грунт… Каждый имел одинаковое право на выживание, но практически было совсем иначе – кому как еще повезёт?

Так прошло около десять дней. Мы играли как боги. Каждый был предельно внимателен и послушен. Никому уже не хотелось на общие работы. В обеденный перерыв я играл в хлебопекарне. Весь штат слушал мою игру, затаив дыхание. Меня угощали горячим, только что испечённым белым хлебом. Запивал лагерным квасом. Он имел какой-то специфический вкус. Мне нравилось, что он был слегка кисловатый и чувствовались дрожжи. Я уже не был голодным. Я был уже самым, самым лагерным придурком. Со мной здоровались нарядчики, контролёры по труду, приглашали поиграть. У меня к ним была неприязнь как криминальным, но я тщательно скрывал свои чувства. Часто мы встречались с учителем со Львова. Наконец он мне сказал, что все, кому нужно знает о восстании и готовится его провести самым тщательным образом, ибо это было связано с величайшим риском для жизни каждого.

Так пришел Новый год. Он у меня запомнился тем, что я его встретил в компании самых главных лагерных придурков. Я почти всю ночь им играл. Они дали мне выпить водки, после того, как я категорически отказался от одеколона. Я выучил много русских народных песен, романсов и блатных песен. Мир этих уголовников был пестрым, действительно цветным, но полностью мне чуждым. Я только искренне удивлялся, что такие «люди» существуют! Это был какой-то страшный сброд без какой-либо морали. Но у них были свои законы, за нарушение которых была страшная кара, вплоть до смерти.

После Нового 1949 года, где-то через неделю нас повели в жензону, где мы жили и совместно репетировали, а потом и дали наш совместный первый концерт. В программе было все: инструментальные виртуозные пьесы, вокал, танцы и даже ведущая программы, артистка какого-то Московского драматического театра. Концерт прошел с огромным успехом. Вся жензона, ибо концерт шел в огромной столовой, стоя аплодировали нам. Заключенные женщины вели себя прилично. Криминальных здесь было гораздо меньше, чем политических, может быть потому. Но нас начальство предупредили, чтоб мы не заходили в бараки и что это опасно.

Во время подготовки концерта я познакомился с интересными людьми: Игорем Незведовским, солистом Московской оперетты, с которым меня сталкивала судьба в протяжении всего заключения и даже после его, и с замечательным хирургом Фустером, который часто сидел в столовой и слушал репетиции. Потом я узнал, что он очень любил музыку и особенно свою родную Испанскую народную. По его просьбе мы исполнили испанский народный танец «пассо-добле», за что он меня искренне благодарил. Наши пути в последствии переплелись, о чем я опишу. Опишу и его биографию, ибо она очень интересна и поучительна. Потом мы в какое-то воскресенье дали совместный концерт во второй зоне, а чуть позже и в нашей третьей. Потом в своей зоне играли каждое утро на разводе. Это было ужасно и физически, а особенно угнетало морально. Поздно вечером мы часто собирались в столовую после ужина и репетировали с работягами. Выбирали солистов вокалистов. В один вечер подошел армянин хороший балетмейстер из Еревана, где до ареста работал балетмейстером оперного театра. в будущем он нам поставил много интересных танцев. особенно сильный был танцевальный номер танго "Ревность" французского композитора Гаде. От общих работ был освобожден только один инструментальный ансамбль. Все другие приходили в столовую уже ночью после возвращения в зону с работы, где и проводились репетиции.

Восстание

Неумолимо шло время. Близилось восстание. Все всё знали, как докладывали учителю два последних связных, которые его знали лично в лицо. Один был украинец, другой латыш. Меня знал только учитель. Я автоматически стал главным руководителем. Меня беспокоило то, чтобы никто не узнал, что такой молодой пацан это все придумал. Если они знали бы правду вряд ли кто-нибудь пошел за мной. Но бывает вот так, что сама судьба распоряжается твоей судьбой. Мне пришла мысль о восстании, когда я вспомнил историю о католиках и гугенотах, о Варфоломеевой ночи в Париже. Учитель сказал, что раз я подал эту идею то и буду руководителем. Я сколько было возможно побеспокоился за свою безопасность. Если лагерное начальство узнало бы обо всем, то меня непременно расстреляли или другим способом уничтожили.

Подпольная организация была сверхконспиративная, один знал одного. Было предусмотрено и то, если оборвётся цепочка. Тогда тот, у кого оборвалась ниточка должен был положить в тайник невинную с виду записку, которую как бы должны были кто-то отнести в жензону. В ответ был пароль и назначено место встречи с новым связным. Дальнейшие события показали, что начальству и в голову не пришло, что это все сделала подпольная, хорошо налаженная организация сопротивления. Они скорее думали, что политические договорились между собой, стихийно начали, а остальные помогли. Я всю жизнь думал, имел ли я право на такое количество загубленных жизней. Ч

то касается уголовников, то мне их не жалко. Ведь после восстания их убрали с зоны. Жизнь стала совсем другой. Другими были, и нарядчики /хоть и их изредка убивали/, другими стали бригадиры. Никто не обижал другого как раньше, почти перестали пропадать вещи. Много было сохранено жизней порядочных и добрых людей. В дальнейшем удавалось все больше добиться привилегий, улучшить условия жизни.

Я это обязательно опишу. Было начало февраля. Установили дату и время начала резни – четыре утра. В назначенное время пробила рельса и на спящих уголовников навалились политические. Били и резали чем попало, что имели. Внезапность нападения дало сразу положительный результат. Уголовники начали выскакивать в ночном белье на улицу. Было сопротивление, но незначительное.

Как только ударит гонг я выскочил на улицу. Был февраль. Шел легкий буран. Как теперь стоит перед глазами этот пушистый снег, которого гнал легкий ветерок. Был буран. В феврале в здешних местах это нормальное явление. Рядом с вахтой зоны был небольшой барак, где жили основные лагерные придурки: нарядчик, старший контролёр по труду, нормировщики, зав. пекарней и другие. Проснувшись и увидевшие эту ужасную картину, они кинулись на вахту, прося конвой о спасении. И им открыли дверь, но вместе с кучкой придурков ворвались и другие убегающие. Тут начали их расстреливать их в упор.

Но через трупы лезли еще живые рецидивисты и их около триста вырвались на свободу. Но уже шел запасной заградительный батальон, поднятый по тревоге и четыре танка Т-34. Всех, кто прорвался через вахту, расстреляли на месте. Криминальные почему-то, скорее обезумев от страха, кидались на колючую проволоку, даже в зоне вышки. Их в упор расстреливал конвой, который охранял зону. Они вскоре перенесли огонь в зону. Застрачивали даже пулемёты. Первой жертвой со стороны конвоя стал тот политический, которому было поручено пробить в рельсу. Он не переставал ударять железным прутом об эту рельсу. С ближайшей вышки подумали, что если его снимут, то и восстание кончится.

Все продолжалось, кажется, совсем недолго. Картина была ужасающая. Кто бежал, кто-то за кем-то гнался с ножом или топором в руке. В воздухе было слышно тяжёлое дыхание, какие-то крики, в том числе и спасении. Но спасения не было. Конвой начал палить из вышек по зоне. Но прикрывали бараки. Вскоре вошли в зону автоматчики и четыре танка. И автоматчики, и танкисты без разбора начали вести прицельный огонь по заключённым. Количество трупов значительно увеличилось. Оставшиеся в живых перестали убивать друг друга, а начали искать укрытие. Оно было одно – это полуземлянки. Я тоже вполз в первую попавшую и присел на нары. Как сейчас стоит перед глазами картина, когда я ползком старался попасть в эту землянку, а рядом со мной землю решетили сотни автоматных пуль.

Землянка мигом стала переполненной. Барак закрыли на замок. Тут же раздался скрежет, затрещали решетки окна. Показался ствол пушки танка. Танкист покрутил башню слева направо и решетки не стало. Дуло пушки уставилось в меня и застыло. Мне пришла в голову мысль – а что останется с меня, если пушка выстрелит. Наверно облако пара и мне стало страшно. Мозг усиленно быстро думал. Мне пришла в голову мысль, что водитель танка такой же молодой парень, как я и если я ему улыбнусь, то он не выстрелит. Я улыбнулся и показал – убери мол эту пушку. По-видимому, он видел меня, ибо покачал стволом и уехал. Говорят, что в одну землянку танк выстрелил снарядом осколочным, то мало кто остался жив.

Вскоре по одному начали вызывать на допрос. Вызвали и меня. Сделали обыск. Нашли за голенищем финку. Странно, что не били. Кричали, что и так скоро все сдохнем. Спрашивали почему начали резать блатных. Я сказал, что житья от них не было никакого, а поэтому требуем отделения криминалистов от политических. Тогда будем давать план 104%. И они нас отделили от уголовников! С Кенгира увезли их всех. Я всю жизнь думал, почему это они сделали. Оказывается, план вольнонаемных и заключённых был общим. ГУЛАГ получал премии за выполнение плана. Или эксперимент решили сделать, что получится от этого? А скорее они поверили в политических, что они будут драться с уголовным миром не на жизнь, а на смерть. Тогда о плане нечего и думать.

Я попал в число тех тридцати разной национальности человек, которых они решили хитрым образом физически уничтожить. Нас поместили в барак усиленного режима /БУР/ и держали в наручниках. Мы были уверены, что они нас расстреляют, но они придумали способ более изощрённый, а именно в течение месяца держать нас по двенадцать часов в резиновых сапогах в глубокой траншее, полной холодной воды. Усиленный конвой три километра нас туда в наручниках водил. Там снимали ненавистные наручники, выдавали ведра, длинные по голенище сапоги резиновые и мы по деревянной лестнице спускались глубоко вниз. Откуда-то беспрерывно поступала вода и мы вынуждены были интенсивно её ведрами вычерпывать. Там наверху были другие штрафники, они и выливали воду. Ведра были приделаны к длинным верёвкам.

О ужас, вот такая каторжная работа в течение всех двенадцати часов, ибо был постоянный страх, что вода пойдёт выше колен и все, замерзнем. Но этого не случилось. Помню, как медленно и мучительно тянулось время. Над головами был клочок неба. Мы видели северную звезду, видели её движение вокруг оси и точно знали конец работы. Такое не забывается никогда. Какие это были мучения. «Вылезайте» - кто-то нам кричал, и мы поднимались наверх. Снимали сапоги, надевали валенки. Опять нам надевали наручники, поверх их рукавицы и так с руками, вытянутыми на вперёд, мы еле шли в зону. Эти три километра казались вечностью. Все были неимоверно голодными, ибо кормили по карцерному пайку. Какую-то баланду давали по возвращении с ночной смены. Эту горячую «пищу» мы проглатывали мигом. Кусок хлеба нам давали перед выводом на работу. Это наверно 400 грамм черного хлеба. И его тут же проглатывали мгновенно. Было видно в бане каждый десятый день, как у всех появлялись рёбрышки, как все быстро худели.

Так прошел февраль и часть марта. В Казахстане весна бывает ранняя. Большая разница на температуру воздуха зимой -15 гр.С и весной +15 + 20 гр.С. В этом году можно сказать было так: сегодня минус 10 гр. по Цельсию, завтра +20. Мы начали болеть, начала подниматься высокая температура, вслед один за другим попали в больницу с одинаковым диагнозом: двухстороннее крупозное воспаление легких. Больница была в жензоне. Мы ее заняли почти всю. Как сейчас стоит перед глазами моя палата, моя кровать, без сознания лежащие в прошлом крепкие мужики. Окно было открытое, в палату валил свежий воздух, к каждому к губам была приложенная подушка с кислородом, а они один за другим задыхались и умирали. Умерли все двадцать девять.

Судьба вновь распорядилась, я живым остался случайно. А дело было так. В ночь, когда я лежал уже без сознания шестые сутки, случайно дежурить вместо заболевшего врача заступила в прошлом профессор по детским болезням некая Икамене. Она до войны в Каунасе имела свою детскую клинику, в которой вылечила у меня ревматизм сердца. Когда мне было семь лет, весной мы группой ребят пошли искать начало маленькой речки Семена. Где-то 7-8 км. от города лед провалился. Кто-то крикнул: «Тонем» и мы все начали пыитаться плыть. Воды было по колено, но мы промокли до ниточки. Вместо, чтобы скорее идти домой мы зашли в какую-то избу и пытались высушиться, чтобы родители не ругали. В избе было очень холодно и мы все простыли, потом долго не ходили в школу. Ко мне привязался ревматизм правой ноги, и я начал хромать. Отец показал меня какому-то некомпетентному врачу. Тот сказал, что я симулирую. Отец заставил меня ходить в школу. Так как я уже не мог идти, то я нашел какую-то толстую палку и так добирался до своего класса. Я пожаловался на врача и отца матери. Напротив, нашей квартиры, которую отец снимал в пригороде Каунаса Аукштои Панемуне, был небольшой участок земли, на котором был просторный одноэтажный домик этой профессорши. Помню розы, которые окружали эту красивую виллу. Врач любила цветы. Мать дружила с ней по соседству, часто они приходили друг другу в гости. Я дохромал до неё с большим трудом. Она меня внимательно осмотрела, вызвала скорую помощь и положила в свою больницу. Там я пролежал на спине несколько месяцев. Дело в том, что воспалились гланды. Гной стал поступать в кровь. Параллельно ревматизм подействовал на сердце.

Я реально мог стать пожизненным инвалидом, но Швейцарские препараты, которые обошлись отцу неимоверно дорого, подорвало его семейный бюджет, но меня вылечили. Помню, как молодому пацану было муторно лежать на спине. Кушать не давали ничего. Что-то вводили через вену три раза в сутки. Был голоден как в лагере. Сердце говорили было настолько слабое, что нельзя было делать операцию по удалению гланд. Когда мне в один прекрасный, солнечный день врач сказала, что я могу съесть одну картошку варенную или со сливочным маслом, или со сметаной, то я закричал: «Все равно с чем, только дайте поскорее. Я проглотил эту картофелину как кусок деликатеса. Больше мне не дали до вечера. Так я начал есть, а потом сделали операцию на удаление гланд. Эта добрая женщина профессор спасла мне жизнь первый раз. В лагере встретились второй раз. В сорок первом году её всю семью сослали в Сибирь. Она работала колхозницей в Омской области. Врачом работать ей не дали, а когда она начала добиваться этого, то её посадили на 25 лет. Так она попала в Кенгир. Здесь она работала терапевтом в больнице. Спасла жизнь маленькой дочки начальника САНО. Это была должность главного врача всех трёх лагпунктов. Когда она обходила две палаты смертников /остальные уже умерли/, она увидела мою табличку и прочитала мою ей так хорошо знакомую фамилию. Мои дела были крайне безнадёжными, я лежал уже шестые сутки в бессознательном положении. Окно было настежь открыто, беспрерывно меняли кислородные подушки. Она попросила немецкого профессора из ставки Гитлера Штриттера подежурить около меня. Он был профессор кардиолог. Сама Икамене побежала искать начальника САНо. Он был в зоне. В его кабинете она упала перед ним на колени и стала просить для меня курс пенициллина, который только что появился как новый препарат. И он дал пенициллин. Врачи говорили, какой был ошеломляющий эффект. Температура мигом спала, я пришел в сознание. Как из пелены вырисовался силуэт этого профессора Штриттера. Он, видя, что я пришел в сознание, меня тихо по-немецки спросил: «Шпрехен зи дейч?». «Яволь» - ответил я. Он мне сказал, что он кардиолог, что я должен благодарить за жизнь свое сердце, и новому препарату пенициллину сказать огромное спасибо. Он был поражен эффективности препарата. У него на глазах обречённый умереть выздоровел. В дальнейшем этот Штриттер часто встречался на жизненном лагерном пути, но об этом я опишу потом. И так, благодаря двум врачам профессорам и в основном пенициллину я один из тридцати крепких молодых мужчин остался продолжать жить.

Эти врачи на год дали мне четвёртую нерабочую категорию и меня оставили в жензоне создавать агитбригаду. Так тогда назвали концертную бригаду. Руководителем назначили какого-то пожилого мужчину, меня его заместителем. Ему осталось сидеть чуть меньше полгода, ему и доверие. Он играл немного на гитаре, сидел за растрату. Все делать приходилось мне, благо, как правило он не возражал, прислушивался. Это был период самый приятный из лагерной жизни. Я узнал много интересных людей. Они рассказывали мне свою биографию. Были там очень сильные артисты. Одна из них Лидия Константинова.

Лидия Константинова

Как-то одним теплым летним днём ко мне в мою каптерку заглянула интересная молодая женщина. Ей еще не было и тридцати. Показала мозолистые руки, сказала, что таскает из печи кирпичи. По-русски она говорила чисто, но с каким-то непонятным акцентом. Начала проситься в нашу вновь создаваемую бригаду, говорила, что она профессиональная актриса немецкой киностудии «Уфа-фильм». «Что вы можете делать? – спросил я. «Все» - ответила она – «играть, петь и танцевать». Я взял аккордеон. «Знаете ли вы «Карамболину» из оперетты И. Кальмана «Фиалка Монмартра» - спросила робко она меня. Я начал вспоминать. Она подошла ко мне с правой стороны и некоторые моменты поправила. Я был поражен. Когда я подготовился к аккомпанементу, она стала в позу, я заиграл, она запела, параллельно пританцовывая. Сначала она пропела по-немецки, потом по-французски и наконец по-русски. Когда она начала танцевать в полную силу, я был убит наповал. Ничего подобного я даже в фильмах не видел. Она ногами отбивала чистейший степ. Потом мы ей сделали круглую наподобие паркетной площадки. Я её оставил, а сам побежал в барак, где его половину занимали мужчины и пригласил всех вновь формируемой бригады участников посмотреть на это чудо. Все были очень удивлены виданному и дружно долго аплодировали ей. Так Лидия стала нашей примадонной.

Она мне рассказала свою биографию. Её отец был белогвардейским офицером в чине полковника. Из России её и мать он увёз, когда большевики захватили все. Жили они в Берлине. Мать вскоре умерла. Отец отдал её в киностудию «Уфа-фильм». Она прошла тяжёлый конкурс и стала студенткой этой киностудии. Долго и тщательно её готовили в универсальную профессионально поющую и танцующую киноактрису. Она изучала немецкий, итальянский и французский языки. Русский она знала с детства и старалась не забыть. Их учили даже оркестровать. Я был поражен её грамотности в этом деле. Она сама сделала оркестровку этой своей коронной «Карамболине». Ой, как хорошо звучал оркестр, как по-современному.

Вообще она окончила с отличием эту киностудию и её прикрепили к известной венгерской кинозвезде Марике Рёк. Она работала по договору в киностудии «Уфа-фильм». Кто видел кинофильм этой студии: «Кора-Терри» и «Девушка моей мечты», то там и Марика Рёк и Лидия Константинова играли в свою полную мощь. Лидия руководила кордебалетом из 16-ти девушек одинакового телосложения, роста и других данных. Она мне подробно рассказала, как происходила съёмка фильма «Девушка моей мечты». Они окружали поющую и танцующую Марику Рёк и давали сольные куски. Режиссеру что-то не понравилось в кордебалете, не вовремя выбрасывают батман и еще что-то. Он велел ей отобрать семерых. И та восьмерка ему не понравилась. Он был очень щепетильным режиссёром. Тогда оставили их четверых, но были нужны все шестнадцать. При помощи зеркал их умножили. Но они были отсняты крупным планом, и зритель мог легко разглядеть, что повторяются одни и те же лица. Пересняли издали и получился тот неимоверный эффект. Все шестнадцать так синхронно танцевали, что это и не специалисту бросалось в глаза. Я четыре раза после войны смотрел этот фильм и все помню.

Это был последний фильм этой немецкой киностудии. Берлин заняли советские войска. Такие актеры, известные на весь мир как Тео Линген, Ганс Мозер, замечательные комики и другие убежали в Америку, а Лидия Константинова пришла к коменданту Берлина с просьбой вернуться на Родину. Сам Сталин разрешил ей вернуться. Выдали советский паспорт, самолетом прилетела в Москву. Как ей сказали, она обратилась в Москонцерт. Ей дали небольшой оркестр и через неделю состоялся её первый концерт, который прошел с необыкновенным успехом. Все видели эти трофейные фильмы. В первом ряду сидела Любовь Орлова. Рядом с ней какой-то человек в военной форме. Орлова ей не аплодировала, потому Лидия спросила администратора, что это за дама в первом ряду? «Это наша кинозвезда Любовь Орлова! Что она будет конкурентке аплодировать!».

В эту ночь НКВД арестовала Лидию. Следствие было недолгим. Все время спрашивали с какой шпионской целью она приехала в Москву. Дали как шпионке двадцать пять лет исправительно-трудовых и привезли её в Кенгир. Потом генералы и маршалы спецрейсом прилетали на неё посмотреть и послушать, и хоть им было категорически запрещено заключённым аплодировать, они дружно, естественно подвыпившие, кричали браво и заставляли её по несколько раз каждый номер повторять. Сколько талантов загубил этот усатый грузин и его слуга Берия.

Лидия создала октет из хорошо танцующих девушек. Среди них были три из Большого театра, только что закончившие балерины. В новогоднюю 1949 года ночь они выпили шампанского, обмывая свои дипломы. Среди них четвёртая была агентом НКВД. Она задала им провокационный вопрос: «А что вы будете делать, если к ним придут люди Берии и повезут их в его подмосковный особняк?». «Я плюну этому ублюдку в лицо!» - сказала одна из них и через короткое время всех троих арестовали. В Бутырке им пришили шпионаж. Про оскорбление Лаврентия Павловича ни слова. Дали троим по двадцать пять лет лагерей особенного режима. В Кенгире таких «шпионок» было масса. Была одна и настоящая американская шпионка, очень молодая и красивая. И вдруг она пропала из зоны. Охрана забегала. Привезли её к концу лета. Дело было так. В неё влюбился лейтенант. Ему удалось незаметно её «украсть» на работе, на объекте. Он ей дал денег, адрес матери, которая жила в Крыму. Контрразведка сработала правильно и четко. Начали проверять офицеров, уезжающих в отпуск. Тот лейтенант просился раньше срока, мотивируя болезнью матери. Поехали туда и привезли обоих. Шпионка не была избитой, а вот офицера показали. Он был так изуродованным, что и не узнать. Не знаю, что с ним дальше сделали, а её в 1954 году поменяли на какого-то нашего шпиона. Дали в придачу и этого академика хирурга Фустера. Она сказала, что его любит и ему повезло, он вырвался с этого страшного лагеря и теперь живёт в США. Интересная жизненная история самого испанца Фустера, но об этом потом. Днём мы репетировали, по воскресеньям, днём, после обеда давали концерт в какой-нибудь из зон. Иногда ансамблем приходилось играть на разводе в жензоне. У меня создалось впечатление, что женщины гораздо тяжелее переносят неволю, так как являются более сентиментальными. Так жили недолго. Новый оперуполномоченный по-видимому пересмотрел наши личные дела и велел расформировать. Кого распределили куда: одних оставили то в третьей, то во второй зоне Кенгира. Самых здоровенных отправили в лагерь города Джезказгана, где я с ним вновь встретился, а меня с группой отказавшихся работать, в прошлом лагерных придурков отправил в штрафной маленький лагерёчек Байконур /теперь космодром/. Трудно было работать в Джезказганских шахтах, но еще труднее было выжить в этом Байконуре.

БАЙКОНУР

Пусть будет навеки проклят тот, кто выдумал этот лагерь Байконур. Пусть будет навеки проклят его начальник майор Фёдоров. Как сейчас стоит перед глазами его бараки и расположение. Он был построен в неглубокой ложбине, невдалеке виднелись небольшие горы. Там – угольные шахты самой примитивной в мире конструкции. Кто попадал туда на общие работы, редко оставался жив. Углю еще нужно было несколько столетий отстояться, но его добывали, чтоб мучить людей. Балхашская обогатительная фабрика, которая перерабатывала добытую в Джезказгане медь, говорят отказывалась брать этот кровью и жизнями добытый в глубоких, узких, почти без креплений шахт уголь, но что поделаешь в стране, где все построено на приказах. Говорят, сгорало половина – остальное шло в шлак. В каких условиях там работали заключённые, я опишу чуть позже, а теперь по порядку.

Привезли нас узкоколейкой длинною в 100 километров. Была осень, но солнышко еще светило и грело. В лагере не больше пятьсот человек. Многие умерли и вновь привезли очередное пополнение. Нас всех загнали во дворе между тремя бараками. Появился начальник лагеря, коммунист майор Фёдоров с тросточкой в руках. Заставил всех раздеться наголо, хотя были с ним три женщины из медперсонала. Каждого этот изверг заставлял крутиться вокруг своей оси, внимательно осматривал и ощупывал. Если в заднице еще было немного мяса, то он сам определял: «Первая шахтерская категория». Несчастного отводили в сторону. Очередь дошла и до меня. Я был упитан и сразу понравился ему. Он даже не прикоснулся ко мне. «Шахтёр» - бросил садист. «У меня четвёртая категория» - твёрдо сказал я. «В Байконуре нет четвёртой, запомни ты это», но врач подтвердила мои слова. Он задумался. «Будем решать после комиссии» - буркнул под носом и начал разглядывать очередную жертву, приговаривая: «Ну вы у меня придурки заработаете!». Все молчали. Из строя начали выходить те, которые категорически отказались работать в шахте. Их было шестнадцать. Их тут же повели в БУР и закрыли за тремя замками.

Глядя на этого Фёдорова, у меня создалось впечатление, что я нахожусь не в стране, где так дышится легко и глубоко, а перенёсся в конец 19 века, в южные штаты Америки, где происходит торговля невольными неграми. Разница только в том, что плантатор Фёдоров не заглядывал рабам в рот. Тогда смотрели в зубы – если они здоровые, то раб может много кушать, а, следовательно, и хорошо работать. Коммунисты не давали кушать, а работать требовали тяжело. Это их адское изобретение. Только за это надо всех судить всю партию, под международный Нюрнбергский суд. Как вспоминаю Байконур и этого ублюдка майора Фёдорова, то вся душа горит ненавистью. Если бы его встретил и опознал на улице, то точно вцепился в горло…

Пока остальных «комиссовали», ко мне подошел югослав старший контролер и тихо сказал: «Чтобы вас спасти, надо чтобы вы согласились работать в портновской мастерской. Там работают четыре литовцев и заведующий вас берёт. Надо разыграть, что этот заведующий знает вашего отца лучшего портного в Каунасе, а вы сын весь в отца. При наличии вашей поверхностной категории номер может пройти. Фёдоров держит для себя эту мастерскую, бесплатно обшивает себя и других. Я дал согласие, ибо деваться было некуда. В шахту идти совсем не хотелось, уж лучше пошел бы в БУР. Как только «комиссия» Фёдорова кончилась, ко мне подбежал симпатичный этой портной заведующий обнял и удивленно сказал: «Зенонас, какая встреча. А как твой отец?». Не знаю» - сказал я, - «давно не получал писем». Портной подбежал к майору и начал говорить, что я такой хороший портной, что я ему очень нужен. «Что ты портной?» - спросил Фёдоров. «Да» - сказал я – «Работал до ареста в мастерской». «Забирайте его» - решил майор и меня повели в мастерскую. Это была небольшая, но довольно продолговатая комната. В одном углу стоял стол, в другом двойные нары, на которых они спали. Лица всех портных стоят перед глазами. Какие же они хорошие люди. Норму им добавили, и они работали допоздна, чтобы все заказы выполнить. За работу Фёдоров им давал по пачке «Беломорканала».

Заведующий сразу начал меня обучать портновскому делу, прикрепил ко мне симпатичного парня. Как сейчас вижу его улыбающееся доброе лицо. Половины первого пальца его правой руки не было, то ему было тяжело держать иголку в этой руке, но ловко приспособился. Он меня начал учить делать для пуговиц петли. Заведующий меня научил делать вид, что я снимаю с клиента мерку. Как чувствовал, что явится Фёдоров. И действительно, не прошла и неделя, как он с материалом пришел к нам в мастерскую и сразу ко мне. «Или пошьешь мне костюм, чтоб он мне понравился или пойдёшь в шахту?». «Конечно пошью, гражданин начальник. Как вылитый будет, вот увидите». Я смело начал снимать мерку. Он удивлённо смотрел на меня. Когда я кончил его мерить, сразу положил материал на стол, взял в руки мел и начал при помощи линейки раскрой ткани. Ну и нахал ты, подумал на себя я, но страх попасть в шахту был еще сильнее. Майор уходя сказал мне: «Вижу ты знаешь свое дело. Никогда не даю авансом, а вот тебе на пачку папирос». Я подчеркнуто его поблагодарил и начал дальше чертить. Улыбаясь, заведующий меня мягко ругал, что я намалевал мелом по материалу, но похвалил за нахальство. Он знал размеры майора наизусть, тут же выкроил и они начали ночью шить. Днём они работали, а я смотрел в окно, выискивая глазами майора, и он через день пришел. Пиджак для примерки был готов, и меня научили как производить эту самую примерку. Было видно, что Фёдоров поверил, что я портной. Мне было стыдно, что за меня ребята работают даже по ночам. Я старался им помочь по хозяйству – то печь затоплю, то воды побольше принесу, то кипяточку вскипячу.

Этот югослав жил по соседству. Он мне рассказал свою печальную историю. Он вместе с Иосиф Брос Тито воевал в горах Югославии против немцев и очень с ним подружился. После войны был назначен военным атташе от своей страны в Москве. Имел звания генерал-майора. Как-то Тито его позвал к себе и сказал, что собирается делать на весь мир заявление о выходе Югославии из Сталинского блока. Тогда Америка и другие страны помогут стране подняться. Тито сказал, что его народ заслужил лучшей жизни. Ибо понес неимоверные потери в этой прошедшей войне. Тито сказал и о точном времени, когда будет по радио и в прессе сделано это заявление. Прошло так много времени, и я позабыл и фамилию этого югославского генерала и даты, и прочие мелкие факты. Этот военный атташе, а теперь заключённый лагеря Байконур, старший инженер по труду /даже Фёдоров побоялся его отправить в шахту, ибо сидел по личному распоряжению Сталина/ по возвращении в Москву долго думал о сказанном ему и как коммунист интернационалист пришел к выводу, что Тито предает международное коммунистическое движение и пришел к Сталину на приём. Тот тут же его принял, пожал руку и предложил сесть, напротив. Когда Сталин выслушал его об готовящейся измене то не поверил. Он подал знак и из-за штор вышли два нкаведиста и стали по обе стороны. Сталин взволнованным голосом, хотя старался это скрыть куда-то позвонил и попросил немедленно разыскать Тито, где бы он не находился. Пока ждали звонка из Белграда Иосиф с трубкой в руке ходил по кабинету, иногда останавливаясь и сурово вглядываясь в лицо югославского военного атташе. От этого противного взгляда становилось нехорошо этому генерал-майору. Он мне говорил, что уже тогда понял, что сделал ошибку, сказав правду диктатору и теперь с ужасом ждал развязки. Все произошло мигом. Раздался звонок. На том конце провода был Иосиф Тито, на другом другой, жестокий Иосиф, который сказал: "Вот у меня сидит твой лучший друг военный атташе, который мне сказал, что такого-то числа ты объявишь на весь мир о выходе из нашей коалиции. Скажи это правда?" Тито что-то долго ему говорил, по-видимому доказывал преданность и когда кончил говорить, Сталин кратко сказал: "Я тебе верю. Скажи, что мне делать с твоим атташе, вон он сидит передо мною. Расстрелять? ... Что хочу? Хорошо я подумаю. До свидания". Сталин недолго думал, потом кратко распорядился: "В тюрьму" и меня эти двое увели. Они стали другими и вот я уже в подвале Кремлевской тюрьмы. Долго со мной не возились и вот я здесь в Байконуре! "Зачем вы мне все это рассказываете?" спросил я его. "Ты молодой, можешь остаться в живых, времена могут резко измениться, расскажешь людям о моей печальной судьбе. Сталин меня мигом вылечил от коммунизма, я был дураком и предателем своего хорошего друга Тито. Он хотел, чтобы все узнали его историю и вот я пишу об этом.

Но на этом история не окончилась. В тот срок объявить об отсоединении от советского блока Тито побоялся, но еще я был в Байконуре, как он это объявил на весь мир. Пользуясь случаем этот, генерал-майор, бывший военный атташе в Москве от Югославии написал заявление Сталину, что мол Иосиф Виссарионович я вам не соврал о готовящемся отсоединении от вашего блока, об измене Тито и поэтому прошу меня освободить как преданного вам друга. Вскоре пришел ответ от самого Сталина. Было распоряжение его одеть в старую генеральскую форму и через границу передать прямо в руки Тито. Вот какой он был бесчестен и коварный садист этот Иосиф Джугашвили. Мы прощались на улице. Кругом не было никого, но мы оглядывались как заговорщики по сторонам и тихо шептались. "Плохи мои дела о Зенонас. Не знаю какая реакция будет у Тито. Сталин уверен, что меня там же на границе и шлёпнут. Если он мне простит, то я постараюсь тебе сообщить. К тебе в зоне подойдет офицер нашей разведки и скажет пароль: "Тебе большой привет из Джезказгана от твоего друга Петра". Ты должен ответить так: "Передайте и от меня привет. Желаю успехов во всем". Когда увезли этого инженера по труду я хотя не верил, но повторял пароль, чтобы не позабыть. Прошло чуть больше месяца, я уже работал пожарником, ко мне около угольной кладовки подошел какой-то офицер МВД и спросил фамилию. Когда я сказал, он оглянулся вокруг, и убедившись, что никого вокруг нет произнес это по-детски наивный пароль: "Тебе большой привет из Джезказгана…". Когда я ответил, он начал, делая независимый вид, быстро рассказывать. Дело было так. Тито встретил на границе своего бывшего друга, обнял и поцеловал. Сказал, что давно простил ему эту роковую ошибку. Сейчас он работает на очень высокой и ответственной должности в Белграде. Желает мне остаться в живых, и всяческих успехов в столь тяжёлой жизни. Что я стал пожарником, то это их рук дело. Скоро будут учения, на которых моя лагерная пожарная команда получит может быть и первое место, чтобы Фёдоров был мною доволен. Этот офицер из югославской разведки сказал мне, что он оставил армянину, который заведует ларьком для вольнонаемных и для заключённых, одну тысячу рублей. Этот армянин кончает срок и будет мне помогать продуктами питания и папиросами. Все это сказав, офицер ушел. Я смутно понял, что он служит в управлении пожарных дел, сделал протеже мне, ибо я непонятным мне способом из портного стал начальником пожарной лагерной команды.

Теперь я каждую ночь дежурил в этой маленькой зоне, одетый в пожарные доспехи. Мне дали учебник, и я начал усиленно изучать пожарное дело. Начали ежедневно упражняться. Нас было четверо лбов. Я к каждому приглядывался, кто же из них стукач, но так и не обнаружил никаких подозрительных признаков. А может быть и не было среди нас предателя. Прошло некоторое время и к нам приехала комиссия. Нам дали первое место. Четко выполнялись распоряжения мои и первый номер вовремя хватал второй шланг, а номер третий качал насос. Вообще я жил как куркуль в полном достатке. Ко мне обратились товарищи из БУРа. Они там голодали, были без курева. Я начал накапливать мешок с продуктами и махоркой. Этот мешок я хранил в кладовке под глубоким слоем угля. Много мне помог это армянин, который заведовал ларьком.

Сейчас хочу описать как жили заключённые шахтёры. Это было ужасно. Работа на глубине девяносто-ста метров под землей. Нормы выработки очень большие и непосильные. Все делалось вручную. Пробивался киркой штрек. Уголь добывал бурильщик, но не бурильной машиной, а простым ломиком, а чаще киркой. Уголь оттуда увозил саночник. Он должен был насыпать определённое количество этих саночек. Вес нагруженных саней 50-60 кг. У несчастного был широкий ремень из брезента. От саночек к человеку тянулась тяжёлая цепь. Ползком тянул он эти сани к штреку, где вываливал. Цепь проходила между ног и до крови все натирала. Все опухало. Ставили на эту работу новичков, у которых еще были силы. Только в Советском Союзе могли выдумать эту дьявольскую работу – каторгу. Освещения в глубине шахты почти не было. Более "легкая" была работа насыпать в вагонетки. одни насыпали, а самые слабые дошедшие до ручки доходяги по два, по три человека катали к клети эти небольшие вагонетки. Страшно было смотреть на этих доходяг шахтер. Угольная пыль проникала во все поры кожи и легких. Все они кашляли. В бараках это было слышно постоянно. Часто они погибали и от обвалов. Крепления были слабые, все гнали скорее план, чтобы начальство с Фёдоровым получали премии. Фёдоров был там князем. Его слово было для всех законом. Все его боялись, как чёрт креста. Какие государственные комиссии не помню, чтоб приезжали. Даже прибыль от сапожной и портной мастерской уверен шла этому извергу в его личный карман. Где была его сволоча совесть? Теперь наверно на "заслуженном" отдыхе получает персональную пенсию. У людей без совести не бывает её угрызения. Так и надо судить несмотря что столько прошло времени.

Мешок с продуктами я быстро накопил, а вот как их передать в БУР была проблемка. Каждый четвёртый день дежурил один надзиратель сержант. Начал ему подлизываться, то закурить угощу, то еще чем-нибудь. Ночью он ходил по зоне. Заглядывал и в БУР. Открывал два замка и через волчок наблюдал за заключёнными, что они там делают. Где на стене в его дежурке висели ключи я уже хорошо знал. В одну ночь он и говорит мне: "У меня там /показал за зоной/ есть баба. Сегодня её мужик уехал в командировку. На вахте дежурит друг. Я на часик сбегаю к ней, а ты смотри за порядком. Если будет что подозрительного, то позвони на вахту и скажи об этом Василию Петровичу. Он мне по телефону позвонит, и я прибегу, ладно?" "Не беспокойтесь все будет сделано" - сказал я. На улице был легкий морозик. Я взглядом проводил его. Увидел, как быстрым шагом, почти бегом промелькнул за ларьком армянина. У меня забилось сердце. Надо было быстро действовать. Забежал в сторожку, схватил ключи и бегом в кладовку за мешком. Мешок был тяжёлым. Я его поволок к БУРу. Дрожащими руками открыл один замок, потом второй. С третьим пришлось повозиться, тряслись руки. Надо было знать нравы Фёдорова. Он всем без исключения внушал своей жестокостью и необузданностью страх. Наконец я ввалился вовнутрь БУРа. Все соскочили от нар и помогли мне высыпать на пол. Кто-то негромко сказал: "Большое тебе спасибо Женя". Так меня уже начали называть. Зенонас – Зеня. Раз Зеня то и Женя. Раз Женя то и Евгений. Мое крёстное имя Евгений то я привык и не протестовал, что так называли. Я мигом оказался во дворе, быстро закрывая все трое дверей. Мешок вновь зарыл в уголь. В Углу схватил метлу и начал подметать зону около бура и во дворе. Пошел снег и густой, но я работал усердно. Даже не заметил, как подошел надзиратель. "Ну как все спокойно?" - спросил он меня. "Все спят непробудным сном" - усмехнулся я. "Пошли в сторожку, покурим. На улице не сладко, во как начал выть ветер. К бурану это, к пурге". Так сказав, надзиратель пошел. Я поплелся за ним. Вытащил папиросы, закурили. Ключи висели на месте, он на них не обращал ни малейшего внимания. У меня на сердце отлегло. Операцию мешок я провел удачно. Кто сидел в БУРе сказали, что у них нет предателя и этого я могу не бояться.

Я начал накапливать другой мешок. Просил и знакомых земляков. Они выделяли небольшие куски сала, давали и немного сухарей. Прошло больше десяти дней. Все это время я ждал момента. Наконец этот надзиратель опять ушел к этой бабе. Я все быстро проделал как в прошлый раз. Удивился, когда увидел среди их семнадцатого, но они меня успокоили, что его знают, он мол свой. Но мне на душе было уже неспокойно. Было плохое предчувствие. Где-то перед самым обедом я увидел идущего к нам гражданина начальника Фёдорова. Я вышел из комнаты пожарников и как обычно встречал его. У Фёдорова лицо было суровым. Он процедил сквозь зубы: «А ну-ка пошли ко мне!". Молча мы зашли в его просторный кабинет. Он развернулся и со всего маха ударил меня в челюсть. Я свалился на пол. Он начал меня пинать ногами. Было больнее чем в МГБ, в голове звенело. Наверно и убил бы, но зашел его заместитель капитан. Фёдоров отошел от меня и сказал: "Понимаешь, это фашист дважды относил в БУР мешок с продуктами, тем мешая перевоспитанию этих придурков, которые отказались работать. Я дал распоряжение эту подсадную утку, который нам все это сообщил, его отдельным этапом отправить за пределы Казахстана. Ты, пожалуйста, все это проверь ладно?". "Ладно" - сказал офицер и вышел. Я вытирал кровь платком и рукавом. "Я тебя, суку, сгною в карцере. Пошли!". Мы вышли на улицу. "Захвати ключ от карцера"- буркнул Фёдоров надзирателю.

Рядом с маленькой больницей, рядом с вышкой, из которой конвой наблюдал за зоной была вырыта маленькая землянка. Это была гордость палача Фёдорова, так сказать самое удачное из его изобретений. Все было вроде по инструкциям как надо строить карцер. И топчан, на котором можно полежать, и печь, и уголёк, которого можно растопить и даже спички. Был и бидон с холодной водой. Надзиратель открыл дверцу. "Залезай сволочь" - сказал майор. Я ползком влез в этот ад. Дверь захлопнулась, и я остался в полумраке. Электрического света не было. С трудом как сейчас помню мне удалось развернуться лицом к двери. О том, чтобы привстать не надо было и думать. Я чувствовал зажатым в непонятных тисках. Долго я копошился пока удалось вытянуться на этих нарах. Взял в руки кувшин с водой. Пришлось проткнуть пальцем тонкий ледок. Все тело болело, особенно одно ребро. Поломал гад подумал я и застонал. В сознании пробежала мысль, что здесь мне придёт конец, ибо начал ощущать холод. Я увидел кусочки угля, наструганные палочки от полена, спички и решил затопить. Пошел удушливый дым. Наверно начальник лагеря лично закрыл стеклом дымоход. Я начал сильно кашлять, начал задыхаться. Пришлось почти всю воду вылить на уголь. Печь была потушена, и я начал дрожать всем телом. Было холодно даже в телогрейке. Жаль не было со мной моего теплого, длинного ниже колен бушлата. Застывающими руками я вытащил пачку "Беломорканала" и закурил. Было какое-то просветление. Дым начал медленно вытекать из карцера на воздух. В дверях была небольшая щель, вот через это продолговатое отверстие дым и улетучивался. Видел на вышке конвоя, парня моих лет. Почему-то так захотелось жить, видеть солнышко, поесть, но разум твердил – тебе всё!

Я как-то задремал, но услышал какой-то шорох в дверях. Знакомый голос меня спросил: "Ну как ты там?" Это был голос нового контролёра по труду. Фамилию не помню. Знал, что он по национальности азербайджанец. Ему осталось мало сидеть. Мужик он был отличный, да его из БУРа попросили мне помочь, и он взял хорошо знакомого надзирателя /были и неплохие, хотя это единицы/, и с ним подошел к этому проклятому карцеру, в котором я был втиснут. Надзиратель открыл дверь. Мне подали тарелку хорошего горячего супа, который я проглотил мигом. Мне дали большой кусок черного хлеба и немного порезанного сала. Просунули и широкое одеяло, пачку сигарет и коробку спичек. Сказала, что теперь я могу затопить печь, ибо они сняли с трубы стекло и будет нормальная тяга. Опять вовремя, просто с неба, пришла нежданная помощь. Они закрыли дверцу. Я затопил печурку, пошло приятное тепло. Поел с хлебом сало, закурил. Уже было не так страшно, ибо знал, что есть в зоне человек, который рискнет мне помочь. Такой был лагерный закон среди политических. Криминалистов не было, и мы с каждым месяцем становились все дружнее и дружнее.

Так я пробыл 3 или 4 суток. Ежедневно дважды ко мне приходили. Один раз, когда официально мне давали карцерный паек – 400 гр хлеба и литр воды и второй раз вечером этот контролёр со своим надзирателем. Все равно я простыл, ибо было холодно, и я был без движения. Меня начал трясти озноб. Вновь всякие нехорошие мысли начали лезть в голову. Я об этом сказал. Ответ был: "Будем думать, что делать?". Когда пришли в другой раз у меня жар был уже большой. Меня не трясло, я сгорал. По-видимому, поднялась температура. Мне сказали кричать и стучать, звать надзирателя, и чтобы я требовал к себе врача. Этот азербайджанец мне сказал, что договорился с единственным врачом больницы их двух палат, что он будет помогать меня вытаскивать из карцера мотивируя, что у меня высокая температура. В таких случаях присутствовал сам Фёдоров, сам решал судьбу заключённого. Меня привезли в больницу. Меня поразила чистота и белизна всего, что находилось в приемном покое. Я был грязный от угольной пыли.

Это врач был большим трусом. У него тряслись руки, когда он мне под обоими подмышками засунул по термометру. Это было распоряжение самого Фёдорова, чтобы заключённые не могли натереть одинаково оба градусника. Но оба градусника уже были натертые и показали очень высокую температуру 39,5 по Цельсию. Фёдоров внимательно несколько раз посмотрел на обоих градусников, повертел их в руках. Врача трясло. Его срок кончался через три недели и поймав его на лжи Фёдоров постарался ему добавить срок. Но после большой паузы Фёдоров сказал: "Ладно, ложите его в больницу, а там будет видно!". В голосе палача были только нотки глубочайшего сожаления. Мне вновь повезло. Меня повели в ванну, и я тщательно помылся и воспрянул. Я лег в шикарную белоснежную кровать. Меня начали усиленно откармливать. Приходили и мои пожарники, и земляки портные и заведующий ларком. Я был в настоящем раю. Температура спала, а потом и совсем её не стало. Как-то один раз заглянул в мою палату Фёдоров. Прибежал испуганный врач и скомандовал ложиться. Все четверо больных залезли под одеяло. Я закрыл глаза и начал потихоньку стонать. Через прищуренные глаза видел, как без халата в палату вошел этот наш палач. Я открыл глаза и перестал стонать. Он посмотрел внимательно на меня, усмехнулся и сказал: "Скоро тебя, падла, долечим в карцере. Он сильно соскучился по тебе…". И ушел. Больше я его не видел в своей жизни, а очень жаль… Его говорят отправили в Москву в командировку. Там живут родственники и он раньше времени взял отпуск.

Меня выписали из больницы и отправили работать, как говорят, на поверхности. Месили глину, делали из неё крупные кирпичи. Они назывались саманной. Из них строили не выше двух этажей жилые бараки. Я конечно ничего не делал, и никто меня уже не заставлял работать. Как говорили в зоне я был в законе. В тот период я познакомился с одним очень интеллигентным китайцем. Он жил в Шан-Хае. Окончил в Лондоне Оксфордский университет. Жена была полячкой. Он был очень богатым. Три четверти всех пекарней и кондитерских заводов довоенного Китая были его собственностью. Свободно говорил по-английски, по-польски ну и конечно по-китайски. Когда пришел к власти Мао его передали Советскому Союзу, ну а Сталин влепил 25 лет и вся история. Он рассказывал много что интересного. Закупал уголь в Союзе. Уголь был гораздо дешевле, чем у капиталистов. Он как-то спросил советского экспедитора, почему такой у вас дешёвый уголь. Он ответил: "У нас нет эксплуатации человека человеком, потому уголь два раза дешевле". Китаец был худой, если живой после работы в шахте, и я его начал потихоньку откармливать. Договорился с бригадиром. Он его не заставлял работать. Я знаю почему кроме других причин, когда нас вывезли из Байконура начали там строить космодром. Там грунт – это неимоверной твёрдости гранит. С поверхности снимешь 10-20 см. мягкой щебёнки и начинается черный, с голубизной гранит, который твёрже любого цемента. Это выгодно при запуске ракет. И так лагерь ликвидировали. Я попал в Джезказган.

Джезказган

Это был лагерь из трёх лагпунктов. Тут в основном жили заключённые, которые работали на медных рудниках. Шахтёрская жизнь заключённого особенно тяжела. Добытую медь увозили на Балхашскую обогатительную фабрику. В шахтах ежедневно гибло много людей. Выработка доходила до 100-150 метров высоты. Маленький камушек, падая с такой высоты, пробивал насквозь не только каску, но и череп. Медная пыль вызывала страшную и не вылечиваемую болезнь силикоз. Сначала меня привезли на первый лагпункт. Это была продолговатая, как кишка зона. По обеим сторонам тянулись одинаковые бараки. На вахту надо было подниматься в небольшой пригорок. В этой зоне я был не долго. На третий день мне встретился из третьей зоны знакомый инженер по труду. Мы с ним были знакомы по Кенгиру. По его ходатайству меня через несколько дней перевели в третий лагпункт, в котором я прожил все время, вплоть до моего освобождения. Причина меня перевести нашлась – создавалась самодеятельность. Вся моя жизнь в Джезказгане связана с баянистом из Новосибирска Николаем Ильиным. С первых дней мы с ним крепко подружились.

Николай Ильин

Родился в Новосибирской области. С раннего детства играл на гармошке. Потом перешел на баян. При Новосибирском радиокомитета было трио баянистов: слепой Маланин, Головня и самый молодой Николай Ильин. Играл он на слух, но техника была замечательной, слух исключительный. Когда началась война, его призвали на учёбу в лётную школу. Кончил её как истребитель. Его игра очень всем нравилась, и начальник этой школы оставил его при себе личным шофером. На выпускных экзаменах он хорошо все сдал. Вечером курсанты выпили какой-то самогонки. Некоторые отравились и умерли. Он выпил меньше, отделался больницей. Он мне рассказывал, что большинство ребят погибли на фронте.

На него кто-то капнул. Дали 10 лет исправительно-трудовых по статье 58 пункт 10 антисоветская агитация. Так этот весёлый и добрый парень попал в лагерь. Здесь мы познакомились и крепко подружились. Подружила нас музыка. Меня импонировала его блестящая, виртуозная техника, его моя музыкальная грамотность и универсальность. Он у меня узнавал классику и западную эстраду. У нас получился отличный дуэт аккордеона и баяна. Дело в том, что если пальцовка для баяна трудна, то на аккордеоне это совсем рядом и легко, и наоборот. Поэтому у нас с ним был огромный репертуар. Я его начал обучать элементарной грамоте и теории. Он не знал, где соль первой октавы, но был настолько способен и усерден, что я и не заметил, когда он все выучил. Теперь он начал записывать музыку на ноты и написал много очень хороших инструментальных пьес не только в русском народном, но и эстрадном плане. Он был добрым человеком. Когда стал вопрос о том, что баян или аккордеон одно из двух получит зона, то он сам настоял, чтобы начальство дало в зону нашу аккордеон. Он говорил, что баян легче будет достать или сделать вручную. Я получил опять возможность играть и развиваться. И действительно где-то достали очень старый баян. Коля его сделал как новый в короткое время. Руки у него были золотые. В Байконуре был баян, то там я его изучал, хотя и без энтузиазма. Играл пятью пальцами правой руки. Глядя как, я играл примитивные вещички, но хорошим качеством звука, и пятью пальцами правой руки он смеялся или ухмылялся и говорил: "Вот что значит не русский. Ну, кто же играет на баяне пятью пальцами?". "Посмотри сюда, Коля, если добавить еще два ряда выше тех трёх, то все можно аккомпанировать в одной тональности при одной и той же пальцовке. Видишь?". "Да это интересно. Как тебе пришла в голову эта мысль?". "Я, когда начал в Байконуре учиться играть на баяне, нарисовал несколько клавиатур. Когда от нечего делать я приложил одну клавиатуру выше другой, то в пятирядной системе уловил это явление. Только клавиатуру /гриф/ баяна надо делать похоже на аккордеон. Тогда можно будет использовать и пятый палец".

Коля был мастером на все руки. Сначала он изготовил образец такой клавиатуры, а уже работая на свободе из аккордеона сделал /профессиональный мастер в Новосибирске/ первый пятирядный баян. Аккомпанировал и играл соло правой рукой пятью пальцами. Много прошло лет пока в книжных магазинах появились новые школы игры. Идея создания духового инструмента, который играл аккордами, пришла нам в голову тоже в Джезказгане. В нем использовались баяные голосовые планки. Инструмент играл, но голоса ржавели. Теперь эти инструменты изготовляются по другой, органной схеме. Сам факт, что мы, находясь в ужасных лагерных условиях еще занимались творчеством, приятный. Мы решили с Колей, что если останемся жить, то тот труд музыканта будет нам только на пользу и мы играли, сочиняли музыку, я много делал оркестровок для большого эстрадного оркестра, которым беспрерывно руководил. Но это было в третьей зоне, в которую меня быстро перевели. Из тех двух недель, которые я провёл в первой зоне, я запомнил только длинную улицу, по бокам бараки, пригорок, вахту и земляка, молодого парня, который работал заведующим посыл бюро. Как-то мы с ним случайно познакомились, расстались и о его судьбе я больше ничего не знаю. Физически в первом лагпункте я не работал, была еще с Кенгира четвёртая инвалидная категория. И так меня перевели в третий лагерный пункт. Там я познакомился с Николаем Ильиным, но это чуть позднее. В этом лагерном пункте я пробыл три четверти своего заключения.

Новые знакомства

После того, как меня перевели в другой лагпункт, на следующий день я попал на медицинскую комиссию. На всех врачей запомнил я фамилии, только некоторых очень хороших или очень плохих. Я попал к хорошей. Звали её Файна Файнблуд. Это была молодая очень красивая женщина, только что окончившая медицинский институт. В моей дальнейшей судьбе она сыграла роль моей спасительницы, и я должен отдать дань признательности, уважения и благодарности. Вот краткая её монография, которую я слышал от неё и её друзей. Она родилась во Львове. Там училась в средней школе. Семья была многодетной. Когда фашисты заняли Львов, она с семьей попала в еврейское гетто. Однажды под вечер её и всю семью один украинский националист, парень, который жил по соседству и учился с ней в одном классе, вместе с группой подвыпивших немцев, вывели из гетто и в машине привезли за город. Полицаи выпили с немцами. Тот сосед сказал: "У меня с ними личные счёты, разрешите господин гебист комиссар мне лично со своим взводом их расстрелять!". Немцы разрешили и продолжали пить. Взвод окружил их плотным кольцом, и они пошли к горе, к обрыву. Фаина шла умирать!

Когда пришли на место казни уже стояли сумерки. Тогда заговорил этот полицай: "Извините соседи! Я стал служить в полиции, чтобы нам больше спасти людей. Вот видите ту гору. Там вас ждут ребята из нашей украинской подпольной организации и переведут через линию фронта в Советский Союз". Мы побежали к этой горе, сказал Файна, а полицаи начали нарочно стрелять, имитируя расстрел. Так её семья была спасена. Их действительно перевели на ту сторону, она окончила мединститут, а работать её отправили в Джезказган.

И так я полураздетый подошел к этой греческой красоты женщине и наши взгляды встретились. Бывает симпатия или антипатия с первого взгляда. Бывает и любовь с первого взгляда. Мне, кажется, у нас появилась какая-то симпатия между нами. Это было странно, ибо мы заключённые внутренне ненавидели все лагерное начальство. Здешний начальник САНО славился своей чёрствостью, даже какой-то жестокостью к больным заключённым, на комиссиях попадали к нему все "шахтёрской" категории несчастные и там, в шахтах погибали. От работы по его личному указанию освобождали с тысячи только десять. Одиннадцатый уходил, вернее его увозили туда умирать. Его фамилия Нефёдов. Он не доставал в зону лекарств. Сколько мне зубов выдернули без новокаина. В больнице даже в открытой форме туберкулёза не давали молока. Вообще его все ненавидели как своего лютого врага, и он отвечал тем же. Это был настоящий чекист. Его жена тоже работала врачом в нашей и других зонах. Мы её звали тетей лошадью. Она была крупного телосложения, черствоватая как для женщины. Ходила она, покачиваясь со стороны в сторону и очень грустно и тяжело. Она знала про свое прозвище и мстила заключённым. Но я к счастью попал к доброму человеку, к Фаине Файнблуд. Наши взгляды встретились, и мы даже улыбнулись друг другу. "На что жалуетесь?". Я что-то промямлил. "Чем болели?". Я что-то очень долго начал ей рассказывать обо всех своих болезнях, что было и чего не было. Она меня мягко прервала и сказала: "Дышите!" "А сейчас не дышите".

У нас в лагере был такой анекдот. Заключённый на медкомиссии подходит к врачу. Тот говорит: "Дышите". Потом спрашивает: "А какая у вас статья?". "Пятьдесят восьмая" - отвечает заключённый. Врач быстро снимает фонендоскоп и говорит: "Тогда не дышите!". У меня с Фаиной был другой диалог и более продолжительный. Она делал мне перкуссию, я чувствовал её нежные руки и горячее дыхание. Я был впервые так близко с красивой женщиной, и она это, конечно, чувствовала. "Какая у вас специальность" - она поинтересовалась. "О, у меня много специальностей. Работал я уже и портным и даже начальником пожарной станции в Байконуре, а если честно, то я музыкант душой и телом". "Вот как" - сказала она. "Я буду приходить на концерты! А на каких инструментах вы играете?". "В основном на аккордеоне и рояле. Знаю немного и саксофон". "К сожалению, я не могу вам дать прежнюю четвёртую категорию. Прошло больше года. Я вам даю третью поверхностную индивидуальную категорию. Вы можете работать в зоне или на производстве только не тяжёлую работу. В шахту не идите под любым предлогом. Для вас это очень опасно. Ведь вы переболели двухсторонним крупозным воспалением лёгких. Вам бы на курорт, пожить бы в южном берегу Крыма?". Я вздохнул довольно громко, поблагодарил её и нехотя ушел в сторону.

Вообще-то мы пока беседовали, наверно по пять заключённых каждый врач пропустил. Наверно Нефёдов ей сделал замечание, ибо видел, как долго и любезно мы беседуем. Фаина еще сказала, что работает главврачом всей больницы, то есть дала свой адрес в случае, если меня как бывшего больного будет кто-то обижать. Эта новая категория была столь ужасной, что помогла тихо и мирно долго прокантоваться. Это был основной фактор, когда лагерное начальство выбирало, кого назначить руководителем всей самодеятельности. Во-первых, у меня срок только десять лет, во-вторых категория на лёгкий физический труд не в шахте, а в зоне или на поверхности. И так я стал руководителем, фактически начальником КВЧ из заключённых.

Моим начальником был майор, не помню его фамилию. Вообще мужик был неплохой. Мне подчинялся киномеханик, два библиотекаря и два дневальных. Жил я в маленькой клетушке. Но это периодами. Каждый новый оперуполномоченный меня снимал и посылал на общие работы, но тут же за меня заступался кто-то из начальников заключённых и даже сам начальник всего лагеря полковник Гильманов.

Как-то Фаина встретилась со мной в зоне. Мы поздоровались. Она тихо и быстро заговорщически меня спросила: "Ну как ваши дела? Концерт смотрела, понравился. Вы молодец". "Меня начал преследовать новый оперуполномоченный. Теперь я уже на общих работах. На репетиции не хожу, мотивируя, что на работе устаю" - сказал ей я. "Я поговорю с начальником лагеря. Слыхала, что им нужен руководитель духового оркестра. Инструмент привезли, а руководителя Москва не дает. Скажите, вы бы справились с этой работой? Тогда, может быть, они вам выдали бы круглосуточный пропуск. Посмотрели город, а?". "Я знаю духовой оркестр. У нас в Прибалтике тот не парень, что не умеет играть в духовом оркестре. Я согласен". "Хорошо" - сказала она и ушла на вахту.

Через неделю меня вызвал мой начальник майор и сказал, чтобы опять я пошел жить в эту комнатку, что в столовой. С другого крыла тоже была такая маленькая комнатушка. Там жил бывший генерал-майор, который всю войну воевал рядом с маршалом Жуковым. Г. Жукова Сталин сослал, а его лучшего друга посадил на 26 лет. И вот он в Джезказгане в лагере зав. баней. Это был замкнутый в себя неразговорчивый человек, но видно задушевно добрый. Жаль, что не запомнил многие фамилии. Не знал, что буду писать воспоминания, не надеялся выжить в этом аду. Кое-что он мне рассказал, когда я вошел ему в доверие и познакомились через годы поближе. Часто мы курили и дышали ночью воздухом рядом со столовой, в которой и жили. В то время на ночь закрывали всех заключённых в бараках. Лагерь- то был усиленного спецрежима. Исключение было дежурные пожарники и мы.

Еще через недельку меня вызвали в домик рядом с вахтой, где находилась спецчасть, где жил нарядчик и старший контролёр по труду москвич Валерий Плавтов. С Валерием мы долго дружили. То я, то Коля Ильин, а то и вместе мы ему играли. В зоне не было ни газет, ни радио точки. Иногда показывали фильмы или редко, по праздникам мы давали концерты. Плавтов очень любил музыку и нас обоих. Интересная была встреча с ним на свободе уже в Красноярске. Его реабилитировали. Он работал большим начальником в Москве, в каком-то главке. Встретились на проспекте Мира около филармонии. Обнимались и целовались, как братья со слезами в глазах, а прохожие недоумённо оглядывались на нас. Потом вечером почти полночи рассказывали о себе, о сложившейся жизни. Его освободили позже. Он рассказал, что творилось в Кенгире во время второго 1954 года восстания. Лагерная дружба не слабее фронтовой, а может быть и сильнее.

Итак, меня вызвали в спецчасть спросить справлюсь ли я с обязанностями руководителя духового оркестра местного гарнизона. Я скромно ответил, что буду стараться. Меня сфотографировали. Через несколько дней майор сказал, что пропуск №1 готов, что после трёх часов меня ждут в гарнизоне. Меня малость приодели. Как теперь помню тот серый без подклада костюм. Волосы у меня отросли. Как артисту мне разрешали носить волосы. Подходить к вахте было волнительно, но я нажал кнопку. Дверь открылась и вновь закрылась за мною. «Мне выписан пропуск №1» - сказал я. «Возьмите! Вы обязаны ежесуточно приходить отмечаться» - сказал дежурный по вахте. Я взял в руки пропуск и шагнул на свободу. Был теплый, летний солнечный день. На улице был один солдат. Он шомполом чистил ствол автомата. В дали виднелся город. Я показал конвою пропуск. Он засмеялся и сказал: «Иди, иди куда тебе надо». «А не застрелишь меня в спину?» - вырвалось у меня. «Ну что ты! Тогда меня посадят! Иди, иди!». И я пошел вперед. Завернул за угол. Шел на расстоянии от лагерной стены. Вдали виделся гарнизон. Но путь мне преградил большой верблюд. Хозяина не было видно. Он величественно стоял и покачивался. Я живого верблюда не видел в жизни. Подошел к нему поближе. Какая-то ласка появилась к животному, и я ему сказал: «Здравствуй, моя хорошая, моя маленькая…». Он перестал жевать, уставился ненадолго на меня и … выплюнул целое ведро слюны. Я опешил, заругался и отскочил от него подальше, а он продолжал жевать как ничего и не было.

Эту встречу с верблюдом я запомнил на всю свою жизнь. Вид у меня был ужасный. Конвой на вахте смеялся. Иди отмываться, какая теперь репетиция? Мы позвоним в гарнизон, что сегодня ничего не будет. Я вернулся в зону, тщательно с мылом промыл весь костюм, пропитанный верблюжьей слюной, потом сушил на солнце, гладил простейшим утюгом. Встреча состоялась через два дня. Желающих было достаточно. Мы составили расписание, и я начал их как мог обучать игре на духовых инструментах. Благо оркестр был небольшой, без деревянных, то дело пошло. Расписал им марш, начали учить партии. Так бежало время. Тем временем мне привезли из каптёрки мои посылки, что остались в Кенгире, когда меня увезли в штрафной лагерь Байконур. Я попросил своего начальника КВЧ, он постарался и вот я разглядываю продукты и хорошо сохранившиеся, подпорченные и совсем негодные к пище. Особенно хорош был табачок самосад. Им я угостил своего начальничка и друзей. Ильин курил много, и я его часто ругал за это.

Вдруг встретил этого учителя истории из Львова. Какая была радость. Ему кто-то сначала сказал, что я умер в больнице, потом узнал, что единственный выжил, но отправили в Байконур. И вот встреча. Он сказал, что в зоне существует подпольная организация. Она, как и тогда интернациональная. Система почти та же. Теперь её цель улучшать жизнь заключённых. Он пытается в неё войти, но пока это не получается. После того восстания подозрение на него не падало. Опер потаскал, поспрашивал и все, оставили его в покое, но получил шахтерскую категорию и вот он в Джезказгане, работает в шахте. Я попросил Валерия Плавтова, и он его вытащил на поверхность. Мы часто виделись вечерами. Наконец он сказал, что он нашел путь в подполье, но главного начальства не знает. Я ему сказал, что хорошие мысли мы с ним им будем подбрасывать, и что он имел ввиду, что у меня круглосуточный пропуск, может это пригодится подполью. В дальнейшем связь у меня была опять через этого учителя /как жаль, что я не запомнил его, вернее совсем забыл его фамилию/, я был в полной безопасности.

Тут появился новый оперуполномоченный уже преклонного возраста русской национальности. Он ко мне внешне относился лучше всех предыдущих и последующих. Он почему-то меня часто приглашал гулять с ним по городу Джезказгану. Я этому очень удивлялся. Он очень любил выпивать. Когда он предложил мне первый раз выпить по сто грамм, то я ему сказал, что я заключённый, мне не положено, то он ответил, что ему лучше знать, что мне положено, а что нет. И сказал, что через вахту он меня лично проведёт. Мы с ним выпили и пошли гулять по пустому городу. С окон нас выкрикивали и приглашали к себе подозрительные девицы. Они махали бутылками вина, а то и водки. Опер сказал, что у него жена ревнивая и мы не пойдём. Вообще он по привычке командовал мною, как хотел, и я стал его избегать. Он догадался и спросил меня в лоб: «Что боишься со мной ходить? Да?». «Да, боюсь! Подумают, что я стукач и какой-нибудь ночью прирежут!». «Теперь этого нет! Сидят одни политические, все интеллигенты, не бойся!». «Я не боюсь, вот у меня вопрос, зачем вам все это нужно?». «Нравишься ты мне парень. Хорошо играешь на аккордеоне. Все тебя любят. Даже начальник и его дочь Таня!». Я обалдел и молчал. Эта Таня работала цензором, проверяла письма заключённых. Ходила с Фаиной на концерт. Сама предложила мне побольше писать писем, и я пользовался этим предложением. Знал ли об этом опер? Вряд ли! Я стал получать от друзей из Литвы приличные суммы денег, которые я им оставил в виде наличных, так и итальянскими оркестровками. Они их продавали, а вырученные деньги частично высылали мне. Я имел право в месяц израсходовать не больше 100 рублей. В зоне был для заключённых ларёчек. Там была в продаже махорка, папиросы /отрава/, хлеб, консервы. Иногда в сезон продавали по рублю за штуку суслика. Внешне он выглядел противно, особенно без шкурки, но бульон был более полезным, чем куриный, и я часто их варил, и ел. Чувствовал, что надо жиром заливать лёгкие, ибо переболел не шуточной болезнью в Кенгире. Это советовала мне и сама Файнблуд. Этот оперуполномоченный умудрился даже снимать наличными деньги, вроде я их отсылаю своей матери. У меня появились наличными деньги. Они накапливались. Я часто в знак благодарности ставил оперу бутылки или даже давал наличными. Он немножко поломается и берёт. Хороший был мужик и, по-видимому, единственный на моем лагерном пути. Остальные все просто меня преследовали и пытались уничтожить, выполняя предписание Каунасского МГБ.

Композитор Флис

У нас в городе создавался большой эстрадный оркестр: четыре, пять саксофонов и соответственно кларнетов, четыре трубы и четыре тромбона, восемь скрипок, даже два рояля, контрабас и гитара, а также я на аккордеоне. Все эти музыканты были в зоне, кроме пианистки. Она жила в Кенгире в этой жензоне, где я болел и руководил самодеятельностью перед моей отправкой в Байконур. Но об её истории потом. Теперь об Флисе. Мы играли вечерком в столовой, учили аккомпанемент какого-то танца, когда ко мне подошел невзрачный, среднего роста человек с футляром от скрипки в руке. На ломанном, с немецким акцентом языке он обратился ко мне с просьбой: «Я музыкант, скрипач, композитор, а работаю в шахте. Возьмите меня в оркестр, спасите от шахты! Я буду играть все, что мне укажете». Тут подошел этот балетмейстер из Еревана и спросил Флиса: «А вы знаете танго «Жалюзи» /Ревность/ французского композитора Гаде?». «Знаю» - ответил композитор и вытащил свою скрипку из ободранного футляра. Вокруг него собралась часть оркестрантов: этот замечательный саксофонист /кларнетист/ Скворцов из Шанхая, грек гитарист-виртуоз, поляк контрабасист и ударник. Флис заиграл, остальные подхватили. Я не вытерпел, схватил со стула аккордеон. Ах, какая это была музыка, как все звучало в лагерной столовой. Когда мы кончили остальные, да и мы зааплодировали. Громче всех аплодировал Валерий Плавтов, только что подошедший. Он часто слушал нас, сидя где-нибудь в сторонке. «Страдивариус?» - спросил Скворцов Флиса. «Да!» - ответил композитор. «Ну, как ребята берём его в оркестр?» - спросил я всех. «Берем, берем» - загудели все. Я подошел к Валерию и спросил: «Вы слышали, как он владеет инструментом? Он нам очень нужен. В шахте не сегодня, то завтра этот талант погибнет. Надо его спасать!». «Хорошо» - сказал старший контролёр по труду, - «завтра вы будете в бригаде, которая работает в зоне, а там будет видно».

Как хорошо, что было в феврале 1949 года в Кенгире восстание против криминалистов, как хорошо, что их убрали из всех зон и остались одни политические. С каким-нибудь приблатнённым нарядчиком не удалось договориться о Флисе. Ему непонятна была цена жизни, тем более такой специальности как композитор. А Флис кончил даже три консерватории: как скрипач Варшавскую, как дирижёр симфонического оркестра в Берлине и как композитор Венскую. Когда Гитлер пришел к власти, его родители переехали жить в Польшу, в Варшаву. Когда перед войной фашисты возвращали всех немцев в Германию, его отец как ярый антифашист никуда не поехал. Как только фашисты заняли Варшаву, на второй день они арестовали его отца и мать. В это время Флис был уже главным дирижёром Варшавской филармонии. Он вечерком подошел к своей квартире. Из тени вышел его сосед и предупредил его, что родители арестованы, а в квартире засада гестапо. С ним была только его любимая скрипка.

Всю войну он пробыл у знакомых в другом городе. Тогда Польша выпускала много детективных фильмов. Флис умудрился под чужой фамилией получать гонорары за музыку к этим фильмам. Как он сам мне говорил сначала было очень трудно перебороть себя и писать такую дешёвую эстрадную музыку, но переборол себя и даже привык к этому, потому что очень хотелось жить и кушать. С Флисом мы жили бок об бок чуть больше четырёх лет. На листах из-под цемента он писал, наверно, гениальную музыку. Его любимый композитор, кумир, был Вагнер. У Флиса была похоже такая как Вагнеровская тяжёлая классика, но всегда присутствовала мелодия. Он мне преподавал теорию и прочие предметы, хотел с меня седлать классика, а я его смеясь дразнил – Флис классика не только в лагере, но и на свободе не кормит. Научи меня за десять пятнадцать минут, как писать неплохую песенку-шлягер / шлягер – это песня, под которую можно танцевать/, фокстрот или марш. И он старался. Хотя я со всеми старался быть в хороших товарищеских отношениях, все, в том числе и великий композитор, меня слушали беспрекословно и побаивались, ибо власть у меня была огромная. Я старался быть уравновешенным, но был слишком молодым и не всегда это получалось. Но демократия была у нас в самодеятельности профессионалов подлинная.

Однажды я устроил тайное голосование, кто должен быть руководителем. Среди кандидатур был и Флис, Скворцов, я и этот гитарист грек. Против меня был один голос. Остальные все сказали потом, что я хороший администратор, быстро иду на полезный всем контакт с высшим начальством. Мне сильно повезло, что на жизненном пути попал такой человек, как Флис. Было время, когда я его брал в свою комнатушку и мы несколько месяцев жили вместе. Тогда он мне «надоедал» усиленными занятиями по теории и гармонии. Любил он, когда я с ним говорил на родном ему немецком языке. Он рассказывал все интересные моменты из своей довольно сложной жизни. Все не опишешь и это ни к чему. А вот история как он попал в лагерь трогательная. Когда советские войска подошли к границе Польши, и он это узнал, тогда ему помогли переодеться в одежду крестьянина. В руке у него была любимая скрипка, за плечами вещмешок с сухарями, салом и другими вещами. Он пошел в сторону коммунистов, искать спасения от фашистов. Шел около двух недель. Польский знал безупречно, то ни у кого не возникло подозрений. И вот наконец на одном из пригорков он нарвался на группу из двенадцати сталинских разведчиков. Старшой поманил его, и он послушно подошел ничего плохого не подозревая. Сердце радостно билось – наконец нашел своих освободителей. Но радость была не долгой. Старшой был человек неразговорчив и суров. Он с ним начал говорить, по-видимому расспрашивать, где немцы по-русски. Флис не знал русского языка и начал говорить по-польски. В отряде никто не знал польского.

Один из бойцов спросил его по-немецки. Флис обрадовался и начал быстро говорить, отвечая на вопросы, где немцы, что здесь их не видел. Переводчик, а это был скорее был он, спросил: «А где вы научились так хорошо с Берлинским акцентом говорить по-немецки?». «Я по национальности немец. Жил в Берлине. Мои родители антифашисты. Перед войной уехали в Польшу. Гестапо их арестовали, а мне удалось убежать». Старшой увел Флиса на пригорок, жестом показал здесь стоять, и они начали совещаться. Совещание было короткое. Переводчик сказал, что он шпион и его сейчас расстреляют. Солдаты готовили и направили уже на него оружие, как ему трясущимися руками удалось вытащить из футляра свою скрипку, и он начал играть… Катюшу. Солдаты с интересом слушали, как играет шпион и приложили автоматы к ноге. Флис воспрянул и начал поливать вариации Паганини. Была интересная картина – на поляне, на пригорке играл виртуоз скрипач в простой крестьянской робе, а солдаты слушали и забыли, что нужно в него стрелять. Первым закричал переводчик, сначала по-русски, а затем и по-немецки: «Идите сюда! Вы не шпион. Ни в одной шпионской школе не будут учить так хорошо играть на скрипке. Я студент филолог, бывал на концертах и могу оценить ваше мастерство». Потом он увлечённо начал что-то говорить своему командиру в защиту, по-видимому, Флиса. Разум победил. Флиса, всего дрожащего, оставили жить. Командир дал одного автоматчика, и он его повел к неподалеку находящемуся фильтрационному лагерю. В нем композитора продержали около двух недель. Потом без суда и следствия повезли в Джезказган. В его «деле» в нашей спецчасти было написано – немецкий шпион, 25 лет ИТЛ. Так Сталин загубил еще один международного масштаба талант. Какая это мразь Сталин.

Бруно Венцковский

Главный дирижёр Московской оперетты после войны. Композитор. Автор многих военных песен, в том числе на слова М. Исаковского «Огонёк». До сих пор искусствоведы бывшего Советского Союза на концертах объявляют так: слова поэта Михаила Исаковского, музыка народная или неизвестного автора, а эта песня «на позиции девушка, провожала бойца» это его, это военное творчество. После освобождения мы с Бруно встретились на набережной Томи в городе Кемерово. Мне сказали, что он в лагере умер от туберкулёза. Он был высокого роста, очень тощий и тонкий. Ему кто-то сказал, что и я умер. И вот в середине солнечного дня, в центре города в скверике идут два «покойника» навстречу друг другу. Я летом работал в Кемеровской филармонии в лектории и на эстраде. Я увидел его впереди пятнадцать метров от себя, но не узнал, ибо он был в больших тёмных светозащитных очках. Он меня узнал раньше и от недоумения остановился. Им овладел суеверный страх, несмотря, что кругом дети, много отдыхающих.

Было воскресенье. Я ждал неподалеку от главпочты телефонных переговоров с Красноярском. Когда он остановился и снял очки, меня схватил ужас, но я продолжал идти вперёд к нему. Он осторожно начал двигаться мне навстречу. Мы подошли вплотную друг к другу, остановились, а затем начали ощупывать одежду друг друга. "Бруно, это ты?"- еле дыша тихо спросил я его. "Зенонас, это ты, дружище?". "Да, это я Бруно". "Ты жив" - спросил я его. "Как видишь жив. Слава Богу, что мы не привидения, а живые". "Слава Богу, Бруно, что мы выжили эти кошмары". Мы обнялись, поцеловались и окончательно убедились в том, что мы не мертвецы. Мой оппонент на телефонные переговоры не явился и когда время вышло, мы пошли к Бруно на квартиру. Он мне много рассказывал, что было, когда мы расстались, я ему тоже самое. Оказывается, он уже получил реабилитацию. Ему вернули квартиру в Москве и предлагали работу дирижёра в оперетте, но он отказался, ибо давно не руководил таким большим коллективом, да столичным и временно приехал в Кемерово, где и работает главным дирижёром. Моя детская мечта была стать дирижёром оперного театра, но так и не осуществилась. В глубине души я всегда завидовал Флису и ему. Бруно Венцковский мне показал реабилитационный сборник, выпущен Москва, музыка под названием «Песни военных лет Бруно Венцковского». Я открыл первую страничку – первая песня была знаменитый «Огонёк».

За что же Бруно Венцковского посадили в лагерь на 25 лет? А вот за что. Его послали в столицу Монголии Улан-Батор для того, чтобы он помог монголам создать свою оперетту и в частности симфонический оркестр. Две третьих музыкантов были присланы с Советского Союза, а одна треть из местных монголов. Они были менее подготовлены, менее музыкальные. Их игра ему играла на нервы. Он их после репетиций и даже спектаклей оставлял на дополнительные репетиции. Им это, конечно, не нравилось. В конце концов они написали коллективную жалобу Сталину. Сталин приказал посадить и надолго. Вот так-то мы и познакомились.

Долгое время он просто числился в оркестре, ибо не было фортепиано. К моему удивлению, лагерное начальство где-то купило старое пианино и Бруно оказался у дела. Ему писали только мелодию и ставили знаки гармонии немецким шрифтом. Свою рояльную партию он создавал сходу, ибо был хорошим пианистом импровизатором. Сейчас смешно вспомнить, как он или тем более осторожный Флис пытались что-то изменить в оркестровках мною созданных. Я только начинал свой путь оркестратора. По-видимому, лучше меня делала оркестровки и Лидия Константинова из Кенгира. Но я учился у Флиса, сам был с творческой фантазией и быстро добивался хороших результатов. После трёхлетних занятий Флис мне сказал: «Если вы останетесь жить и выйдите на свободу, то самостоятельно обратитесь в первую попавшую консерваторию и покажите им, что вы можете по оркестровке для большого симфонического оркестра. Уверен, вас возьмут, если не в класс композиции, то в класс оркестратора обязательно. У вас есть все данные к этому. Вы чувствуете одновременно много мелодий и те места, где может возникнуть мелкий диссонанс».

В Игарке, Енисейске и Красноярске консерваторий не было. Мы с Колей Ильиным кончали лагерные консерватории. Флис много показывал мне, а то, что нравилось Ильину, ему передавал я. Коля очень скоро начал играть по нотам, сочинять произведения небольшие по форме. Что меня удивляет сегодня? Во-первых, что мы верили, что выживем и еще выйдем с этого ужасного советского заведения, а поэтому много играли, сочиняли. А во-вторых, самое удивительное, что в творчестве не было никакой грусти. Мелодии Ильина и мои были очень оптимистичные. Что это молодость? Интуиция? Не знаю, но это факт. Если была какая-то грусть, то и та в мажоре.

В лагере летом было лучше, чем зимой. Летом наблюдалось интересное явление: если нет тучи – жарко и невыносимо. Как только солнце зайдёт за тучку – надевай телогрейку. Это помню четко. Вообще небо в Казахстане светло-белое, ибо там мало влаги, оно мне не нравилось. В Прибалтике много влаги от моря и поэтому оно тёмно-голубое. Тоска по Родине у меня была постоянная. Постоянно снились цветные сны, что я вернулся и дышу воздухом свободы. Часто снились родители. По-видимому, они постоянно думали обо мне и это передавалось. И так у всех заключённых было. Были постоянные моральные муки. Новый конвой был всегда более жестоким. Каждый раз перед разводом им на нас клеветали, мол, шпионов, врагов народа охраняете, и они верили. Они нас сильно боялись, думали, вот-вот нападём, и растерзаем. Но чем больше служили, тем больше им открывалась ложь, тем они в основном с каждым днём больше верили нам, чем своему начальству. Сам видел это. Как-то конвой вел нас на какой-то строительный объект. Рядом в легковушках проезжали их офицеры. Начальник конвоя крикнул в нашу сторону: "Смотрите, братцы, буржуи едут…". Я был глубоко взволнован открытием. Оказывается, и конвой ненавидел этих Бериевских прихвостней. Были и офицеры, которые все прекрасно понимали, но что они могли сделать при этой системе? А в основном большинство конвоя и тем более офицеров были сволочи. Людьми их не назовёшь.

Лагерная жизнь шла своим чередом. Самое большое количество жертв давали шахты. В основном с высокого потолка падали камушки и убивали или делали людей инвалидами. Хирурга Фустера перевели с Кенгирской зоны в Джезказганскую больницу. Говорили из-за баб. Его сердце было любвеобильным. Лет тридцати красивый брюнет. В него влюблялись поголовно. Когда он начал трогать и жен офицеров, то они всерьёз испугались. За каждую жену ему давали две недели карцера. Он сидел недолго. Или с Москвы кого-то привозили высокого начальника на операцию и испанца выпускали, или так выпускали, ибо угрожал, что, посидев в карцере, он ослабнет и не сможет долго оперировать. Хирург он был великий – нейрохирург. Фустер перетянул и своего друга кардиолога Штриттера. Фаина мне выписывала пропуск прохода в больницу. Там была калитка, у которой дежурил надзиратель. Он проверял пропуска и прочее. Сейчас я опишу биографию Фустера, так как он мне сам рассказывал.

ФУСТЕР

Он родился в солнечной Испании. Мать была чистокровной испанкой, отец полуевреем. Отсюда и его фамилия. К несчастью его отец заразился коммунистическими идеями и вступил в компартию Испании. Когда началась гражданская война, он был на стороне республиканцев, как коммунист боролся против фашистов. Когда они проиграли эту войну, всех коммунистов начали эвакуировать с Испании. Одних кораблями отправляли до Одессы и Советский Союз, других до французского морского порта Марсель. В конце гражданской войны его отец погиб и на корабль он был посажен только с матерью. Мать побоялась ехать в далёкий Союз, идеи которого тем более отняли у нее мужа. И так они на французской земле. Помогал им и международный фонд, ну и коммунисты Союза.

Им повезло, ибо жили в предместье Парижа. Фустер окончил среднюю школу, поступил в медицинский институт. Окончил его с отличием как хирург. Вступил во французскую коммунистическую партию. Как он сам говорил, был коммунистом фанатиком. Его взяли в академию. В то время началась в медицине в Европе нейрохирургия. Так он стал нейрохирургом, стал очень молодым академиком. Да он был очень способным, скорее гениальным в хирургии. Там в Париже он женился на очень миловидной девушке. Специальности у нее не было никакой, как только диплом об окончании Парижской средней школы-гимназии. Когда Фустер получил все дипломы, его сильно потянуло в Советский Союз. Написал заявление и попал в отдел, где выдают выездные визы. Там его вежливо попросили зайти в кабинет рядом. В кабинете он встретил своего классного друга, тоже, как и он эвакуированного из Испании, тоже сына погибшего республиканца. Но он не пошел в мединститут, а попал в разведшколу и, имея все данные о Союзе, стал наоборот антикоммунистом. Фустер долго рассказывал, как его бывший друг его отговаривал ехать в эту ужасную страну, где диктатура Сталина, как он кричал, что это неправда, что все это буржуазная пропаганда против коммунистов Советского Союза. Тогда этот контрразведчик открыл на стене карту, где были нарисованные все лагеря ГУЛАГа. Немножко подумав, он ткнул пальцем в одно место – вот здесь в Кенгире ты будешь дорогой сидеть. Там они начинают большое строительство, там шахты, там будут нужны хирурги. Надеюсь, что тебя как южного человека, они на север не отправят.

Фустер требовал разрешения выехать. Тот психанул, сказал, что ему его искренне жалко, черканул на бумаге и в отделе выдали визу. Итак, они с Жаной /так звали его жену/ уже в поезде Париж-Москва. В Москве, на вокзале их встретила небольшая делегация академии наук Союза. Ему скоро дали квартиру, он даже выбирал. Первое, что ему не понравилось, то, что его заставили "учиться" в академии по хирургии. Он видел, насколько отстала хирургия в Союзе, а нейрохирурга не было ни одного. Вместо того, чтобы учиться у Фустера, его заставляли зря терять время. Он был молодой, энергичный полный творческих замыслов, а вокруг ему мешали и завидовали. Заставили сдать французский паспорт, партбилет заменили советским. Только теперь стало известно, что Сталин очень не любил иностранных коммунистов и им совсем не доверял.

Живя в Москве, день за днём росло недовольство порядком и обычаями страны победившего социализма. Везде он видел отсутствие европейской культуры. Ему завидовали, ставили подножки, где только могли это сделать, не давали работы по специальности. Да, он сделал несколько удачных операций на мозг, спас двух каких-то высоких партийных и все. Однажды проходя по улицам Москвы, почти в центре он услышал крики о помощи. Это было сразу после обеда. Он побежал туда. Увидел жуткую картину: трое насмерть избивали женщину. Ну он испанец, темпераментный, знал борьбу, бокс, джентльмен. Подбежав, он одного ударил, тот упал. Другой тут же ударил его ножом в спину. Все разбежались, Фустера увезла скорая, которая ни раньше, ни позже проезжала мимо этого злополучного места. Ему сделали операцию и спасли. Он мне показывал однажды этот широкий и, по-видимому, глубокий шрам на спине. На новогоднем банкете в академии он подвыпил и будучи в скверном настроении высказался, что ему не нравится жить в Советском Союзе, что за границей лучше. Этого было достаточно – пришли ночью и арестовали. Но первый раз он избежал лагеря. Его и жену Жану отправили на юг Украины работать в один из колхозов. Фустер с его хрупкой женой француженкой, воспитанной в Париже, теперь должны были идти на общие работы. Фустер с трудом и с большим французским акцентом говорил по-русски, а его жена не знала почти ни одного слова. Конечно, они принципиально не пошли на работу. Потом их и не заставляли. Но кушать очень хотелось, и они начали продавать свои вещи.

Вновь подошел Новый Год. На колхозном собрании Фустер попросил слово. Ему дали. Он разнес в пух и прах весь Советский Союз, все коммунистическое международное движение со Сталиным во главе. Проклял всех и вся и потребовал его немедля отправить обратно во Францию. О святая святых, о наивность иностранца… Этой же ночью его отправили на 25 лет в Кенгир. Вот здесь он вспомнил слова и предупреждения своего бывшего классного друга и даже всплакнул, но было уже поздно. Фустер мне сказал по секрету, что к нему в Кенгирскую больницу зашел на врачебную консультацию офицер, который передал ему привет от своего друга французской контрразведки. Фустер сказал, что он поумнел. Офицер оставил ему немножко денег и сказал, что они ничем ему не могут помочь. Если будет случай, то попытаются его поменять на советского шпиона. Вот такая грустная очередная история человека таланта в медицине, опять-таки загубленного Сталинской деспотической системой.

МАШАРИПОВ

"Ох, Самара городок, беспокойная я…" часто звучала эта песня с уст узбека, бывшего учителя Ташкентской средней школы. Он воевал, попал в плен и после войны получил 26. Очень не хотел работать вообще, а тем более на общих работах и притворился тихо помешанным. Притворялся он гениально. Только внимательно наблюдая за его поведением и особенно когда, он был уверен, что никто за ним не следит, было видно, что не такой он дурак, как из себя изображает, а умнее всех нас взятых вместе. Он получил инвалидную категорию как тихо помешанный и так как никому не мешал в зоне, то даже его жалели. Жалел и я. Заказал ему майку с номером №1. Значит так – он артист №1, а я №2. Так распределил сам Машарипов. Пока не было Фустера жизнь у него проходила блестяще. Но вот в зоне появился нейрохирург высочайшей квалификации, и он заинтересовался сумасшедшим. Дело в том, что к Фустеру привозили со всего Союза буйно помешанных. Их держали в специальных резиновых камерах.

Все свободное время Фустер в волчок наблюдал за этими несчастными, за их поведением и ставил диагноз, какие участки мозга поражены. Фустер был очень изобретательный. Еще, будучи в Париже, он заочно окончил институт по низковольтному электричеству. В лагере он создал какой-то аппарат, который подключал к мозгу, когда шла операция. Это был раздражитель, помогавший ему восстановить функцию работы участка мозга. Он буйному сумасшедшему делал трепанацию черепа сначала с одной стороны, потом и с другой и, как правило, вылечивал. Что-то там, в мозгах соединял, что-то своим электрическим аппаратиком обрабатывал и вот чудо XX века, как минимум человек трудоспособный, может общаться с тобой и так далее. Фустер знал всю нервную систему человека как свои пять пальцев, а, наверное, еще и лучше. Машарипов для него представлял медицинскую загадку. Он был уверен, как врач, что тот придуривается и хотел, как минимум для себя это научно установить. Это была настоящая трагедия для Машарипова. Я говорил, что он жесток по отношению к такому же заключенному, как и он сам, умолял его оставить его в покое. Фустер говорил, что он не выдаст его начальству, что тот не дурак. Фустер положил его в больницу как будто бы для того, чтобы его оперировать. Накануне он один на один ему сказал, что операция очень сложная и опасна для жизни. Если он не дурак, то пусть ему сознается и все будет по-прежнему. По-прежнему он с надзирателями будет утром своим кукареканием будить заключённых на работу, по-прежнему будет артистом №1. Машарипов молчал и мурлыкал какую-то свою любимую узбекскую мелодию.

Следующий день его увезли в операционную. Перед тем, как его засыплять, Фустер опять начал его уговаривать по-хорошему, сознаться, что никакой он не сумасшедший. Потом он мне сказал, что увидел в глазах Машарипова ненависть, его зрачки сузились, он вздохнул и закрыл глаза. Ему дали лёгкий наркоз и тот уснул. Фустер ввел препарат, который имитирует головную боль в правом полушарии головы. Когда он пришел в себя, Фустер был тут как тут и вздохнул: "Ну и повозился я с тобой. Просмотрел почти все твои мозги. Хватит притворяться, ты никакой не сумасшедший!" Машарипов отвернулся в сторону, опять бросив ненавистный взгляд. Фустер сказал, что через несколько дней сделает вторую операцию. Она, мол, еще опаснее на жизнь и пусть Машарипов пеняет сам на себя, если умрёт. Тот молчал, но не пел. Было видно, что переживает.

Прошло время и несчастного опять увезли в операционную. Опять предложили сознаться, но у пациента хирурга была громадная сила воли и тот, отвернувшись, молчал. Его начали, как будто усыплять, но Фустер сказал: "Хватит комедии. Разбинтовать ему голову. Иди кукарекать в зону, но я остался в мнении, что ты симулянт. Но об этом я не скажу никому. Я такой как вы все и должен соблюдать лагерные законы. Иди Машарипов с Богом и не обижайся на меня. Я врач и должен знать истину".

Через месяц Московская медицинская комиссия ему утвердила его сумасшедшую категорию. Действительно он был артист №1. Мы продолжали с ним дружить. Я ему давал при возможности лакомые кусочки и чувствовал, что он меня любит. У Машарипова был колоссальный слух и громадная музыкальная память. Когда показывали фильм в столовой, я его сажал на хорошее, почетное место и он за один, а тем более за два сеанса запоминал все слова песен и музыку. Потом напевал и Флис нам с магнитофона с него списывал. Я был поражен точностью нот и слов из американского приключенческого фильма "Случай в пустыне", ибо можно было сравнивать с записью. Киномеханик умудрился записать на "ребрах", то есть на рентгеновскую пленку. Там очень красивый марш, когда идет погоня. Потом Исаак Дунаевский выдавал за свою музыку. Будучи уже на свободе, я купил сборник, где было написано, что эта музыка Дунаевского. Это высочайшая беспардонность композитора. Зачем ему было воровать? Он назвал чужое произведение своим эстрадным маршем. Машарипов напел нам все мелодии с кинокомедии "Сердца четырёх". Флис сделал интересную оркестровку попурри этих мелодий для нашего оркестра. Нам не все разрешали играть и тем более петь.

У начальника КВЧ была книга, где было написано, что можно исполнять. Все остальное запрещалось. Допустим песню "Ой Днепро, ты Днепро" категорически запрещалось исполнять. Ведь она звучала во время войны, а после войны запретили? Я сделал оркестровку – Фауст в четырех четвертях. Всем нравилось, ибо это был скрытый джаз. А объявляли, как из оперы. Странно, что не запрещали в лагере саксофонов. В начале 1949 года Жданов запретил этот замечательный инструмент. Он сказал, что это преклонение перед западом. Был разрешен только кларнет. А в нашем оркестре были все пять саксофонов: два альта, два тенора и один баритон. Все музыканты работали на легких работах, кто в зоне, а некоторые малярами на стройке. Другим заключённым, особенно кто работал в шахтах, было очень тяжело. Тяжело было и на общих работах на поверхности.

Но с тех пор, как после Кенгирского восстания убрали со всех зон уголовников, с каждым днём жизнь заключённых становилась лучше. Нарядчики, старшие контролёры, бригадиры были политические. Они были гораздо гуманнее, чем уголовники. Нормировщики более изобретательнее, чем криминалисты. Они умели лучше обмануть лагерное начальство, приписывая сделанную работу. Очень много сделал для сохранения интеллигенции Валерий Плавтов. Он создал из заключённых инженеров конструкторское бюро изобретателей. На международной выставке в Париже четырёх ствольный бурильный станок конструктора Юшко получил первое место. Жизнь музыкантов тоже была подстрахованная. Валерий никогда мне ни в чем не отказывал, когда я просил кого-то не посылать работать в шахты. Очень много зависело от оперуполномоченного зоны. Пока был этот русский, все было более-менее хорошо. Он любил музыку, концерты, но как только он ушел на пенсию и на его место стал местный казах, то все резко изменилось. У меня забрали пропуск. Гарнизонный духовой оркестр был продолжительное время без руководителя.

Потом им прислали лейтенанта, только что окончившего какое-то музыкальное училище. Бывшие мои музыканты конвой иногда, когда не было никого поблизости, приветствовали меня, находясь даже на вышках. Мы старались незаметно создать хорошее, благоприятное мнение о нас, заключённых. Начальство же их к нам настраивало очень враждебно, но ребята, прослужившие полгода, уже им не верили. Они убеждались, что перед ними спокойные люди и не надо их бояться. Это не уголовники.

Я встретил в зоне этого китайца из Байконура. Он был очень худой и чем-то болел. Файнблуд ему сделала четвёртую категорию, а Плавтов устроил его работать с помощью Фаины поваром в больнице. Я часто ходил в зону больницы. Там была интересная компания из врачей высшего эталона: хирург Фустер, кардиолог Штриттер и рентгенолог Каценштейн. Они оба из стайки Гитлера, обоим залепили по 25 лет по личному распоряжению Сталина. Был там очень интересный профессор по легким из Львова Малиновский. Он во Львове до войны имел свою больницу. Со всеми я был в самых товарищеских отношениях. Китаец по моей просьбе начал меня учить английскому языку. У него это очень хорошо получалось. Начал быстро говорить. Писать учиться не было бумаги. С трудом дневальные добывали мешки из-под цемента. На такой бумаге писали и письма домой. Складывали треугольником. Всем было ясно, что это из зоны.

Достать листок настоящей бумаги была большая проблема, а тем более конверт. Иногда мне это делала Таня дочь начальника лагеря Гильманова. Я уже писал, что она работала цензором. С уходом на пенсию русского оперуполномоченного, и приходом казаха моя жизнь стала все ухудшаться. Этот казах, наверное, прочитав предписание из Каунасского МГБ как надо ко мне относиться, будучи чекистом, фанатически настроенным, начал мою настоящую травлю. Часто приходил ко мне в мою маленькую комнатушку и делал обыск, искал незаконные продукты из столовой. Меня заставлял стоять все это время навытяжку. Я попросил Валерия при разговоре, когда этот дурак опер будет слышать, бросить фразу, что Матялис начал изучать казахский язык и делает в этом больший успехи. Как только опер узнал об этом, то сразу прибежал ко мне с двумя надзирателями и сделали настоящий обыск. Когда не нашел больших запасов питания, нужных для побега, удивился и начал кричать, где я все это припрятал перед побегом. Я говорил, что не собираюсь бежать, что мне очень понравился казахский язык, вот и начал его учить. Он орал, чтоб я его не считал дураком… Но я считал и сейчас уверен, что он действительно дурак. Он мне дал семь суток карцера. "За что?" - спрашиваю. "За то, чтобы и мысли не пришло в голову бежать".

Но ему уже было тяжело со мной бороться. У меня уже был блат в высших эшелонах власти. Через сутки, при помощи самого начальника лагеря мой шеф начальник КВЧ меня освободил. Вечером я уже проводил репетицию. У меня появилась такая ненависть к этому оперу. Я вновь сделал ему провокацию. Ему донесли, что я начал изучать английский язык. Он меня вызвал к себе в кабинет. "Что стерва" - заорал он на меня - "американцев ждёшь?" "Откуда вы взяли гражданин начальник, что я жду американцев. Будь они дважды прокляты!". "Но ты ведь учишь этот язык?". "Учу! А что, я многое, что учу, думая, что пригодится на свободе!". "Я смотрел твое дело, подлец! Тебе свободы не видать. Когда кончишь один срок, тебе добавят другой". "Но это уж не вам решать гражданин опер!" - выкрикнул я. "В карцер его" - открыв дверь, заорал казах и меня уволокли туда. Сейчас мне пришлось просидеть аж трое суток. Попал под выходные. Конечно, меня опять выручили, выпустили раньше, но жить меня он выгнал в барак. Бригады уходили на работу за зону, и я оставался вместе с дневальными. Я часами играл на аккордеоне. У Коли Ильина была судьба похожа, но у него была третья рабочая, хотя и поверхностная категория. Ему все тяжелее было остаться в зоне, когда появился этот казах опер.

А в зоне действовала подпольная организация, начались короткие забастовки. Требования были разные. Добивались разрешения носить волосы, часы. Требовали, чтоб платили за работу или разрешали больше песен писать, больше чем одну посылку в месяц получать. Требования были разными. Один раз не выходили на работу вот из-за чего. Потребовали начальство, чтобы в зоне раньше, чем в городе Джезказгане показали фильм индийский две серии "Бродяга". Три дня не выходили на работу шахтёры. На четвёртый привезли в зону этот фильм. В дальнейшем Машарипов пел не только "Ах, Самара городок", а и "Бродяга я, а, а, а, а. никто нигде не ждёт меня, а, а, а, а…". вся зона хохотала.

Единство среди заключённых крепло изо дня в день. Помню, перед Прибалтийским праздником Рождеством хотели возвращающиеся колонны заключённых обыскать. Откуда-то конвою стало известно, что несут в зону водку и другое, но заключённые не давали себя обыскивать. Их положили на землю ничком. Тогда они начали говорить и выкрикивать, что завтра не пойдут на работу, тогда пропустили всех без обыска. Заключённые поняли, что за сила единство. Появлялись у нас на руках деньги. Воровства почти не стало. Читал объявление: нашел триста рублей. Обращаться к такому-то в такую-то бригаду. Вот что значило, что не было криминальных. Благодать. Однажды я играл на аккордеоне в своем бараке. Рядом сидел Ильин. Вдруг вваливает в секцию опер. Мы встали. "Кто такой" - спросил Николая изверг. "В какой бригаде работаешь? Почему не на работе?". Коля соврал, как его учил Валерий, но надзиратель, который был вместе с опером пошел в контору проверять. Этот раз Коля выкрутился, но с завтрашнего дня пришлось с бригадой выходить на общие работы. Я стоял как вкопанный, с аккордеоном на плечах. Опер ходил по проходу и что-то думал. И надумал как меня уничтожить. Самая непопулярная работа в зоне это была нарядчика. Редко, но их иногда убивали. За что? А вот за что! Если кто-либо из какой-то бригады не выходил на работу, то нарядчик был обязан доложить оперу и другим начальникам. Это было чепе. За это полагался карцер или барак усиленного режима, и сажали, а потом посаженные иногда и мстили нарядчику. Не было давно уже разводов без последнего, с того момента, когда исчезли блатяги.

"С завтрашнего дня ты будешь работать нарядчиком. Он заболел, его положили в больницу. Ты его заменишь. Писать, читать умеешь, хватит играть на баяне, понял?". "Я не справлюсь с этими обязанностями, гражданин начальник" - вымолвил я. "Вот и хорошо. Не выйдут люди на работу, и ты мне об этом доложишь. Я их в карцер, а они тебе нож в бок, понял. Я научу тебя свободу любить" - почему-то сказал он и ушел. Мне аж нехорошо стало. Я понял, что опер хочет скомпрометировать любимчика публики. Пойдут разговоры, вот продался оперу и так далее. Играть больше не было настроения, и я пошел гулять по зоне. Увидев меня, с окна позвал Плавтов. "Ну что, Женя начинаешь делать карьеру? Завтра придётся выступить в роли нарядчика. Плохи шутки с нашим опером. Идём ко мне, я должен тебя проинструктировать. Это очень просто. Ты стоишь с фанерной доской в руке. Там номер бригады и количество людей. Сосчитал сколько вышло, сразу видно сколько нет. Спроси бригадира об освобожденных от работы. Если кто-то не выйдет, то сообщишь мне, а не оперу, понял?". "Ну конечно Валерий, но это ужасно. Меня начнут презирать в зоне". "Завтра постой около меня на вахте, а там думать будем, что делать!". "Мне надо ложиться к Малиновскому в больницу. Я себя плохо чувствую. Я же в Кенгире перенес двухстороннее воспаление лёгких и, наверное, у меня начинается туберкулёз легких, ибо по вечерам горят щеки розовым огнем". "Ну, а кто будет заниматься самодеятельностью? Ты не спеши в больницу! Начальства много, не один этот идиот опер, ну жду тебя завтра".

Вы представить не могли, что у меня на душе творилось всю ночь. Я почти не спал. Коля был очень озабоченный. Ему не нравилась вся эта игра опера казаха. Утром я появился на вахте. Вид у меня был, наверное, неважный, но бригадиры молча приветствовали меня. Пошли бригады и ни одного отказника от работы. Я обрадовался, Валерий тоже. На завтра один из шахтёрской бригады не вышел. Его пристроил работать в зоне на этот день контролер по труду Плавтов. Третий день не вышло уже четверо. Мне стало тревожно, но Валерий все уладил. Я доложил оперу, что четверо оставлены как специалисты, что-то сделать в зоне. Четвёртый день не вышло уже двенадцать. Люди не хотели работать и почувствовали слабину. На работу не выходят, и никто их из-за этого не наказывают. Хорошо в этот день опер отсутствовал в зоне, его целый день не было. Я в зоне встретил начальницу больницы Фаину Файнблуд, все ей рассказал, попросился в больницу, пожаловался на щеки. Как она мне сказала, я зашел с ней в амбулаторию. Там мне она выписала направление в туберкулёзное отделение к Малиновскому, в закрытое отделение туберкулёза. С этим листком я зашел проститься с Валерием Плавтовым. Он молча пожал мою руку и кратко сказал: "Так, наверное, будет лучше. А я добиваться буду, чтоб тебя отпускали из больницы на репетиции, ясно?". "Ясно" - сказал я, хотя меньше всего в этот момент думал о музыке. Самочувствие было у меня нехорошее, вечерами стала появляться субфиброзная температура так +37,3 С. Я не думал, что пролежу в больнице год. Но лег я своевременно. Благо оказались там такие врачи как Малиновский, рентгенолог Каценштейн и Ефрензон, академик биолог, за свою диссертацию получивший десять лет.

В БОЛЬНИЦЕ

Больница Джезказганского лагеря была на территории третьего лагпункта. Это была маленькая зона в зоне более большой. Высокий забор отделял больницу от остального мира. Были ворота большие, через которых завозили больных и раненных в шахтах. Была и маленькая калитка, около которой почти всегда дежурил или надзиратель, или какой-нибудь старикашка-инвалид. Вход в больницу был только по пропускам, которые выдавала дежурный врач амбулатории, как правило, вольнонаёмный. Были конечно, и периоды, когда у калитки никто и не дежурил. Больничную зону охраняли две вышки. Там постоянно дежурили вооружённые солдаты. Также, как и вокруг всего лагеря был забор из колючей проволоки и высокий забор, построенный из крупного глиняного кирпича. Здесь его называли саман. Он был без обжига, просто просушенный на солнце. Если смотреть на больничную зону со стороны третьего лагпункта, то с левой стороны тоже была вахта и ворота. Через эти ворота вывозили из больницы трупы, привозили пищу. В зоне был водопровод. Горячей воды не было.

Больничная зона тоже делилась на более мелкие части: инфекционное отделение было отгорожено отдельно. Рядом с ней была зона для туберкулёзников. Для них был отдельный большой барак. Слева было отделение для больных закрытой формой туберкулёза. С правой стороны было самое изолированное отделение для больных открытой формой туберкулёза. Между отделениями были двери постоянно закрытые. Последнюю комнатку-палату занимал профессор Малиновский. Это была последняя комнатушка в отделении для больных закрытой формой туберкулёза. Что такое закрытая форма туберкулёза? Это не заразные больные, в мокроте которых не найдены палочки Коха. Если находили палочки, то немедленно больной переводился в открытую форму туберкулёза. Там больные и санитары были полностью изолированные от окружающих. Был дворик для прогулки. В углу около вышки стояла маленькая землянка – морг. Трупы со всей больницы поступали сюда.

Я попал в отделение для больных, болеющих закрытой формой туберкулёза. Прошел все анализы – все отлично: и кровь нормальная, микробов не нашли. Рентген ничего не показал, хотя рентгенолог был сильнейший – Каценштейн, профессор из Берлина. Малиновский поставил диагноз: фиброзный туберкулёз лёгких для того, чтобы как-то меня держать в больнице. У него было подозрение, как потом он ни говорил, но он не мог никак это доказать. Чутье врача говорило, что я заболел туберкулёзом, что в лёгких идёт процесс. По вечерам краснели щёки, и была субфиброзная температура этак 37,2-37,4. Файна приказала ему обязательно меня полностью исследовать и установить диагноз. Но ни рентген, ни анализы ничего не проявляли, а я чувствовал, что чахну. Самочувствие было больного.

В зоне разваливалась без меня самодеятельность, меня тащили на репетиции, но я боялся на глаза показываться этому извергу оперуполномоченному казаху. Он мог меня спросить: "Ну, что симулянт, когда выйдешь на работу в качестве нарядчика?". Анализы крови, мочи и мокроты у всех брал доктор биологических наук профессор из Москвы, академик Ефрензон. Он написал диссертацию, защитил её, получил звание доктора биологических наук, а потом другие учёные, которые ему завидовали, написали в МГБ жалобу, что он опровергает теорию Дарвина, тем нанося непоправимый вред науке, и его посадили на десять лет. Вот так и встретились. Это был очень культурный и образованный человек. Очень хорошо играл в шахматы. Я много сыграл с ним партий, но так ни одну и не выиграл. Он мог играть и не глядя на доску с несколькими и, как правило, ему не было равных. Вот таких людей Сталин держал в тюрьмах и лагерях. На свободе они могли бы принести пользы стране гораздо больше, но … такова была наша государственная система!

Когда на ноябрьские праздники концерта не было, мой начальник надавил на Файнбруд, а она на Малиновского, чтобы тот меня выписал. Профессор всеми фибрами чувствовал, что я болею, но ничего не мог сделать. Фактически командовал не он. Накануне выписки пришла в отделение сама Файна. Меня санитар вызвал в кабинет Малиновского. Когда профессор нервничал, то его правая рука двигалась снизу-вверх, и он говорил: "Це сынок скажи, как твое самочувствие?". Когда он меня спросил, я ответил, что чувствую себя плохо, особенно по вечерам, что у меня краснеют щеки, а это признак заболевания туберкулёзом, и что субфиброзная температура по вечерам потихоньку ползёт вверх, теперь уже 35,5 и так далее. Я доказывал, что больной и все. Просил продолжать меня исследовать и пока еще не выписывать, но Файнблуд была неумолима. Она говорила, что тут есть всякие больные, и я могу заразиться, если буду долго лежать. Профессор оставил нас вдвоем. Я продолжал её просить меня оставить в больнице. Она мне говорила: «Ну что вы боитесь этого опера. Начальник лагеря поговорит с ним, чтобы он не трогал, так как вы очень нужны зоне как руководитель самодеятельности, да и категория у вас не шахтёрская, а поверхностная». Всё будет хорошо, убеждала она меня. И это в лагере особого спецрежима? ... Файнблуд сказала вошедшему решительно: "Возьмите анализ на мокроту вечером и даже утром". Если опять не будут найдены БК бактерии Коха, то в одиннадцать часов утра меня выписать, и я должен приступить вечером к выполнению своих бывших обязанностей. Ну не нарядчика, конечно.

Вечерний анализ показал БК в большом количестве… Прибежал ко мне профессор, начал ругать, что взял чужую мокроту, что, если меня положить в открытую форму я заражусь, что может быть мне конец и так далее. Я защищался, говорил, что не брал чужую мокроту, что не хочу идти в открытую форму отделение. Просил опять взять анализ, но все оставили до утра. Малиновский сообщил Файнблуд, и она в десять утра была в нашем отделении. Она была очень сердитая. Со мной не разговаривала. Приказала прийти Ефрензону и при ней взять анализ мокроты. Появился лаборант. Я не мог откашляться. Он мне дал какой-то порошок. Не помогло. Тогда он заставил меня просто плюнуть. Они ушли в лабораторию… Вернулась Файна бледноватой и очень подавленной. Приказала мне раздеться до пояса. Начала внимательно меня слушать фонендоскопом. "Ничего не прослушиваться" - сказала она. "Странно, а микробы в большом количестве я видела своими глазами". Я замер. Идти в отделение открытой формы туберкулёза не было ни малейшего настроения. Я знал, что меня обязательно изолируют от всех остальных. Файна написала направление на пять прицельных рентген снимков. В зоне рентген плёнку давали только для вольных. Каценштейн сделал все пять снимков и нашел инфильтрат в центре правого легкого. Инфильтрат был уже в стадии распада. Вот он мог лопнуть в любой момент, и у меня в лёгких образовалась бы каверна величиной как дно стакана.

Файна заволновалась, спросила, что будет делать профессор. Он сказал, что будет делать искусственный пневмоторакс, то есть поддувание легких. Он сказал, что надо немедленно зажать инфильтрат, пока тот не распался. Меня спасло то, что он был в самом центре легкого. Эффект получился стопроцентный. Был бы инфильтрат выше или ниже и мне конец. Меня повели уже в операционную, когда мне принесли первую и последнюю посылочку от моей доброй бабушки. Это было три килограмма сухарей притом чёрных. Когда меня арестовали, родителей из деревни вывезли – сослали в Игарку, а бабушку прогнали, и она старая за 80 лет ходила по Литве как нищая. Еще собрала посылочку, когда узнала мой адрес. Большое ей за это спасибо. Я взял черствый чёрный сухарь в рот и горько заплакал. Посылка пришла ни раньше, ни позже. Интуитивно чувствовала бабушка, что мне грозит смертельная опасность.

Толстую иглу ввел профессор между рёбер, между плеврами без новокаина. Его просто не давали для заключённых. Но я не чувствовал боли. Мне было жалко уже не себя. Было жалко бабушки, которую советская власть сделала нищей. Так она и умерла среди чужих людей. Фаина ждала меня в кабинете. Она была очень бледной. "Как у вас самочувствие?". Я через силу улыбнулся. "Да так как сказать… Я сейчас пойду в открытую форму?". "Мы обязаны вас изолировать от остальных. Вы не теряйте надежды. Я перед вами сильно виновата. Настаивала на выписку, а вы такой больной. Я буду вам помогать всеми у меня имеющимися средствами, даже буду приходить, нарушая инструкцию к вам в палату. Ну, до встречи, держитесь!". В присутствии Малиновского, не боясь заразиться, она нежно прижалась ко мне. Я понял, что эта женщина меня любит…

Меня тут же перевели в заразное отделение. Это произошло очень быстро – просто окрыли дверь между отделениями и все… Меня проглотило отделение открытой формы туберкулёза. Про это отделение ходили страшные слухи. Да, это действительно были смертники. В этих лагерных условиях, где не было ни питания – не давали даже молока, шансов выжить почти не было, и заключённые умирали как мухи. В палате, куда меня положили, лежало четыре человека. Я боялся дышать, чтобы не наглотаться микробов. Чувствовал отвращение к постели, пище, ко всему. Везде чувствовал для себя опасность. Первую ночь спал тревожно, но спал. В семь утра нас разбудили с шумом вошедший санитар. Он принёс завтрак: кусок белого хлеба, чуть-чуть сливочного масла и кашу. Это все. Я больной поел и остался голоден. Санитар зашел второй раз. Видя, что у соседа пища не тронутая, он меня попросил: "Разбуди своего соседа, пусть кушает". Он спал, повернувшись от меня к стене. Я дотронулся до него рукой. Он был холодный. Я с ужасом обошел его спереди. Он был мёртвым. Со рта текла кровь. Это было страшное зрелище для меня. Я посмотрел в табличку, что висела на кровати. Оноре была его фамилия. Альфред Оноре 26 лет, эстонец по национальности. Вечером, когда я его спросил: "Ну как вы тут живёте?" он ответил: "Разве это зизнь"… и умер. Кошмар! Я было годами видел людей в зоне, и не запоминал их фамилию, а тут запомнил фамилию несчастного и на всю жизнь. И теперь как мы живём то это не жизнь, а зизнь…

В этом отделе больницы, где лежали, почти еженедельно умирали. Тут же приходила смена. Медные рудники делали свой план и по туберкулёзу. Кто туда попадал с более слабыми лёгкими, сразу заболевал не только бронхами, но и туберкулёзом лёгких. Я пробыл в этом отделении ровно год. Скольких товарищей-заключённых я похоронил? Не сосчитать. В морге, прямо в белье их ложили в гроб, предварительно к ребру проволокой нержавеющей прикрепив бирку номер. На кладбище специально только для наших политзаключённых их вписывали в книгу и все. При выносе на вахте конвой заставлял открывать крышку гроба и для того, чтобы притворившийся мертвым не убежал, покойника несколько раз протыкал штыком. Это было страшное и омерзительное зрелище. Его видели больные нашего отделения. Все мы уходили подавленными, ибо это в скором будущем ожидало нас всех, лежащих в многочисленных палатах. Нам почти не давали лекарств. Давали паск, некоторым и фтивозит. Особенно неприятным был паск. Чувствовал, как он разъедает желудок. Много играли в домино, особенно зимой. Летом выходили на улицу. Там было несколько беседок. Там прятались от горячего солнца. У туберкулёзников лица были бледными, загар не приставал как у здоровых. Первые дни я был подавленный, потом взял себя в руки, начал вовремя ложиться спать. Спал крепко. Это стоило волевых усилий. Делал зарядку и соблюдал все предписания Малиновского. Он в день несколько раз приходил и всех успокаивал, но люди умирали. Это был лагерь, а не Крым.

 Мне очень запомнился немец из Ташкента комсомолец Кайзер. У него была большая каверна. Профессор многое скрывал от него, он верил врачу, цеплялся за жизнь, но вскоре умер. А как он хотел жить. Когда началась война, его как немецкой национальности взяли в строительный батальон. Там были одни немцы. Однажды какой-то советский офицер вызвал его к себе в кабинет. Началась спокойная непринуждённая беседа, во время которой офицер как бы, между прочим, сказал: "Конечно, Лёша обидно, когда ни за что, вот так не доверяют. Ну, скажи ведь это так?". "Конечно, я недоволен, что со мной так поступили". Из-за штор вышли два енкаведиста, усмехнулись. Один сказал: "Ну вот мы стали свидетелями того, что ты парень недоволен советской властью. Тебе положен срок". И дали 10 лет и в шахту, а в шахте туберкулёз и все – могила. Столько невинных загубили и никакой ответственности. Когда это было в истории? Как жалко каждого! В этой больнице время шло очень и очень медленно. Глядя на умирающих в голову лезли самые невесёлые мысли. Однажды со своим баяном проник Николай Ильин. Ему удалось это сделать с помощью Файны. Мы все собрались в самой большой палате, и он устроил свой сольный концерт. Больные благодарили и даже некоторые плакали, что послушали музыку. В зонах не было ни газет, ни радио. Мы были оторваны от жизни полностью. В больнице кинофильмы не показывали никогда. Вот играли в домино и находим и это хорошо.

Через две недели Коля опять пришел, но на сей раз принёс мой аккордеон. Он заставил меня играть. Говорил лагерные новости. Говорит, что самодеятельность распадается, стали плохо собираться. Руководит классики то и узнику такую расписывают, музыкантам стало не интересно. Говорил, что все передают мне привет, желает скорейшего выздоровления. А у меня в голове были самые мрачные мысли. Профессор успокаивал, что легкое отлично зажатое, что сейчас время самый лучший врач, что теперь для меня и хлористый кальций хорошее лекарство, которое зарубцует со временем этот туберкулёзный инфильтрат. Через несколько лет перестанут ежемесячно поддувать правое легкое. Станет легче дышать, ибо сейчас я жил фактически одним легким, другое почти было отключённое. Утром Малиновский мне сказал приятную новость, что после обеда в отделении открытой формы будет делать обход сама начальница больницы Файнблуд. У меня забилось сердце, время пошло еще медленнее. Профессор сказал, что он отговаривал её идти к инфекционистам, но она была решительной. Он говорил мне, что я её не узнаю, что она очень сильно похудела, что может заразиться, ибо очень еще молодая.

Но Файна начала делать обход. Я слышал её голос. Больные жаловались на питание, но то, что почти нет лекарств, на то, что поддувание делают без наркоза и так далее. Слышал, что она обещала попросить начальника сано Нефёдова, но никто не верил в этого изверга. Наконец она вошла в мою палату. Я сидел на своей кровати. Рядом был мой аккордеон. Я внимательно посмотрел на Файну. Действительно она была похудевшей, осунувшейся и печальной. "Здравствуйте! Как ваше самочувствие" - обращаясь ко мне тихо проговорила она. Её голос прозвучал как музыка, звучал нежно и мягко. Все заключённые очень скучали по нежности, ибо в основном в жизни была грубость и жестокая борьба за выживание. "Здравствуйте, доктор!" - ответил я. "Самочувствие хорошее, ну в такой степени какой она может быть в этих условиях. Профессор говорит, что все в порядке. Нет причины не верить ему". Малиновский стоял рядом и слегка поддергивал правую свою руку. Было видно, что он нервничает. В палате были и тяжёлые больные. Это мне всегда везёт в невезении, в другим… "Вот мне принесли из зоны аккордеон, то стало веселее!" - сказал я. "И больные не против игры" - спросила Файна Малиновского. "Они рады музыке. Им веселее, ведь так ребята?". Больные дружно утвердительно загудели. Их была уже полная палата. "Ну тогда сыграйте что-нибудь нам" - попросила главврач больницы.

Ей Малиновский дал стул, и она присела, а я стоя начал играть старинный романс "Очи вечерние" в своей обработке, которая всем очень и очень нравилась в зоне. Часто на концертах публика кричала: "Очи чёрные! Очи чёрные!" У Файны были глаза тёмные, наверное, чёрные. Она была жгучая брюнетка. Как теперь перед глазами её внимательно слушающий музыку облик. Было видно, что она вот, вот заплачет. Я кончил играть. Все присутствующие аплодировали, просили еще играть, но Малиновский правильно сообразил, что надо уходить и сказал об этом. Файна явно загрустила. Тогда Малиновский сказал мне: "Вы тоже идите с нами. Посмотрим рентген, послушаем лёгкие". Рядом была его комната, в которую мы все втроем вошли. Там было настолько тесно, что втроем не было почти возможности повернуться. "Я пойду в свой кабинет и принесу историю болезни Матялиса" - кратко сказал Малиновский и ушел. Минут десять, а то и больше мы находились рядом и вдвоем. Она мне нравилась. Можно было и влюбиться, если бы не лагерь… "Ну рассказывайте все о своем самочувствии, в чем нуждаетесь, чего желали бы. Я постараюсь через Малиновского вам передать. Пока ваша жизнь в неопасности. Старайтесь меньше контактировать с другими больными, особенно у которых каверны. Я боюсь, чтобы вы не схватили дополнительную инфекцию. Появился новый препарат стрептомицин. Я ищу его, но не могу пока найти". "Что вы пришли ко мне, конечно, большое спасибо. Это подвиг! Я этого не забуду до конца своих дней! Но очень прошу, не рискуйте пожалуйста своим здоровьем. Может об этом узнать и Нефёдов, что тогда?". "А мне уже всё равно. Зам и начальник лагеря знают обо всем… вы попали в такое окружение, что страшнее не придумать. Держитесь, пожалуйста. Вас лечит профессионал профессор и инфильтрат расположен для поддувания в идеально хорошем месте. Он зажат в тисках, но надо время для за рубцевания. Будем надеяться на лучшее. Снимите куртку, я вас послушаю". Я снял больничную куртку, она вытащила из кармана фонендоскоп. Я ровно дышал. Было приятно чувствовать, что есть люди, которые заботятся и в этих условиях о тебе. Пыхтя, появился Малиновский. Много рентген плёнки Файна истратила на меня. Каценштейн не боялся меня как туберкулёзного больного. Мы с ним говорили по-немецки, и он был неимоверно доволен. Был в больнице и тот кардиолог из Кенгира Штриттер. Они оба работали врачами в ставке Гитлера в Берлине. Часто видел я Штриттера в рентген кабинете Каценштейна. Но я отвлекся. Зашел Малиновский, начали смотреть последний снимок. Даже я видел, что мое правое легкое сильно зажатое, сердце сильно сдвинуто. Потом из-за этого дуга аорты сердца стала сильно разжиженное.

Свидание кончилось. Файна ушла, но на душе было приятно тепло…

Жизнь текла своим чередом. Я играл много. Даже на улице в беседке. Даже в таких условиях я не терял время и приобретал специальность аккордеона. Я продолжал думать так: если останусь жить и вырвусь на свободу, то пригодится в жизни. И пригодилось. Я всю жизнь проработал в филармонии аккордеонистом. Хватал на ходу и другие знания. Особенно меня интересовала медицина. Я смеялся: медицина лечит тело, а музыка душу. Однажды, находясь в прогулочном дворе, а это рядом с закрытой формой туберкулёза, я услышал пение артиста №1 Машарипова. Он пел свою коронную песню "Ой Самара городок". В перерывах он звал меня: "Худрук! Худрук!". В щель я видел его. Потом санитар стал его отгонять. Я увидел медбрата эстонца из отделения закрытой формы и крикнул подойти. Я его попросил передать Машарипову от меня пламенный привет и дать ему ампулу глюкозы. Он сказал мне, чтобы я не ушел и смотрел в эту щель. Он передал привет от меня. Машарипов запрыгал от радости и закуткудактал. Медбрат вышел с большим шприцем, приказал Машарипову открыть рот и с близкого расстояния начал струей пускать в рот живительную струю глюкозы. Было видно, что артист №1 получает огромное удовольствие. Потом я ему крикнул, чтобы тот уходил, а то может заразиться. Машарипов тут же ушел. Это был умный человек, но очень сильно не хотел работать на своих мучителей.

Прошло лето. Зимой еще скучнее и тоскливее. Конечно, выпускали гулять на свежий воздух, но в тулупах ватных долго не погуляешь. Были и сильные ветры, и морозы. Тяжела морально жизнь таких больных. Каждую неделю кто-то умирал. Приходили новые и в основном с кавернами, ибо диагноз в лагере устанавливали, когда уже невозможно было спасти человека. За стеной было инфекционное отделение. Там болели желтухой, дизентерией и другими страшными болезнями. Кругом проникали мыши. Никто их не ловил. Я заразился страшной дизентерией. Меня изолировали в отдельную палату. Туда помещали тех, кто потом шел в морг. Одна дверь из этой палаты шла в общий коридор. Была и другая дверь – прямо на улицу в морг. Это было сделано для того, чтобы другие больные не видели, как выносят мертвеца. Мне было очень нехорошо. Поднялась высокая температура и я сгорал. Файна узнала о моей новой болезни и ночью поехала 30 км. на скорой помощи и привезла мне бактериофаг. Принесла утром в больницу. Начал серьезно лечиться, но ту же прицепилась ко мне еще одна болезнь: тяжеленной формы - желтуха. Я похудел мгновенно, стал жёлтым как воск. Даже написал прощальное письмо родителям и положил под подушку. Нервы были напряжены до предела, а тут в коридоре услышал вот такой разговор Малиновского с больным кавернозным туберкулёзом молодым Кайзером. "Я хочу жить, профессор, а вы меня совсем не лечите. Не даёте никаких лекарств, кроме этого противного паска. Мои дни сочтены, а вы это от меня скрываете…". "У вас все еще благополучнее, чем у Матялиса. Видите, в какую палату его перевели, вот его жизнь в опасности, он может этой ночью умереть, приближается кризис". Я, услышав эти слова, из последних сил поднялся с постели и, держась за стены, пошел к двери. Открыл и наговорил Малиновскому, что он не врач, как он мог подумать, что я умру, не на этого нарвался и еще много другое. Он меня заталкивал обратно в палату, ему помогали два санитара. Меня положили опять на кровать, у профессора тряслись уже обе руки, он меня успокаивал как мог. Медбрат мне принес какой-то микстуры, и я начал успокаиваться. Был поздний зимний вечер так около двенадцати ночи. Наконец они ушли. Я лежал неподвижно. У меня сильно кружилась голова. И чувствовал очень высокую температуру. Так прошло, наверное, около двух часов, и я потерял сознание…

Проснулся я в морге. В начале я не понял, где я нахожусь. Привел меня в сознание, наверное, холод. Что-то на меня давило. Я начал с большим трудом, ибо был очень слаб, сбрасывать с себя… трупы. Они были окровавленные. Кого убило прямо в шахте, кто умер на операционном столе. Все они были в окровавленном нижнем белье. Было раннее утро, в помещении сумерки. Свет проникал через небольшое зарешеченное окошко. В общем, картина была, конечно, ужасная, но я не испугался… обрадовался, что, жив. Обрадовался, что санитары ошиблись. Но они не имели права без констатации врача меня отправить в морг. Конечно была ночь, но… Или они слышали последний разговор с Кайзером, что я обречён. Я чувствовал, как у меня поднимается злость и прибывает в тело какая-то сила. Увидел в углу кочергу. При помощи её я выломал решётки, выбил матовое окно и кое-как вылез наружу.

Рассветало. Первое, что я увидел, это искаженное ужасом лицо солдата, который дежурил на вышке. "Что они с тобой, парень, сделали?" - спросил он меня дрожащим голосом. "Что сделали? Что сделали? Видишь, живого в морг отправили! Сейчас я им покажу, сволочи!"- и махая в руках кочергой быстрым шагом направился к окну профессора. Он спал, конечно, сладким сном, когда раздался звон разбитых мною стёкол. Он показался в окне в нижнем белье. У меня видочек был похлеще. Он как увидел меня на улице, да всего в крови, вылез запинаясь наружу, начал меня обнимать и успокаивать. "Они, сволочи, тебя живого в морг отнесли, ну я им покажу, ну я им покажу мерзавцам. Идите скорее в помещение, вам нельзя простыть. Иди сюда це сынок, иди родной". Мы влезли в его комнату, но там было холодно, ибо я разбил стекло. Доктор в тумбочке нашел пузырек со спиртом, кусок белого хлеба и мы пришли в мою комнату. Шли на цыпочках, ибо все спали. Кто-то стонал, может быть чувствуя свою близкую смерть. Но я был жив. Худой, худой, но чувствовал себя довольно сильно. Профессор пошел на кухню, принес два стакана и графин воды. Мы выпили чуть разведенного спирта. Приятное тепло пошло по телу. "Ну рассказывай страдалец все как было" - сказал врач и я рассказал все свои ощущения этой ужасной ночи. Мы выпили еще. У меня сильно крутилась голова. Профессор сильно нервничал. Он боялся Файнблуд. Чувствовал какая у нее будет реакция.

И реакция последовала мгновенная. Она прибежала в отделение в десять утра. Малиновский провел её коридором. Они зашли в мою палату. Я спал как убитый. Она меня разбудила ласково. "Как ваше самочувствие после происшедшего?". Я пожал плечами. "Переведите немедленно в общую палату" - сказал она. "Не бойтесь, у вас все позади. Теперь вы начнёте поправляться, и мы вам поможем. Мне к сожалению, надо идти. Меня ждёт на совещании Нефёдов. До свидания". "До свидания" - прошептал я. Меня тут же начали обрабатывать. Приятно лилась вода по худому телу. Душ был отличный, чуть теплым, а поэтому освежающим. Я его запомнил тоже на всю жизнь. Меня одели в новые кальсоны, дали беленькую, не порванную рубашку и цветастый халат. Я стал понемногу кушать, соблюдая строгую диету. Дизентерия прошла, гепатит подавался лечению. С каждым днем я становился все менее желтым. Потом Малиновский мне показал под микроскопом как в физиологическом растворе вирусы желтухи пожирают восковую оболочку палочек Коха. Он смеялся, что это есть новый способ лечения туберкулёза, но так как печень является не менее важным органом, то заражать желтухой нет смысла. Он говорил, что это открытие он отправил в академию наук Союза. Малиновский мне сказал, что у меня улучшиться самочувствие, не будет в мокроте ВК, и точно. Вскоре меня перевели вновь в закрытую форму туберкулёза. Я был безгранично рад, что выскочил из этого ада. Еще раз мне повезло. А двум санитарам, которые меня живого вынесли в морг не повезло, Файнблуд их отправила работать в шахту…

Теперь ко мне Файна приходила наведывать почти ежедневно. Искусственный пневмоторакс накладывали почти ежемесячно. Я был уже не заразным и ходил по больнице. Часто по просьбе врачей таскал с собой аккордеон. Испанцам я играл испанские мелодии, украинцам украинские, русским – русские. Теперь я мог зайти и к мною устроенному китайцу повару. Он мне что-нибудь вкусненького приготовит. Приносили для меня и свежее молоко. Кто он не знал, но догадывались… Я часто встречался со Штриттером и Каценштейном. Им нравилось, что я с ними говорю по-немецки. Мне достали в нашей библиотеке сборник немецких народных песен, и я об этом сказал рентгенологу. Он пригласил меня прийти к нему в рентген кабинет завтра вечером с аккордеоном. Я пришел. Там был Каценштейн и Штриттер. Был накрыт стол. Когда Каценштейн мне сказал, что сегодня день рождения фюрера Гитлера, я чуть было не упал со стула. Но взял себя в руки. Выпили спирта, закусили. Я поиграл им немецкие мелодии. Опять выпили.

Каценштейн был человеком не разговорчивым, а тут разговорился. Он начал рассказывать, как проходил день рождения его фюрера в тот первый год, когда тот стал канцлером Германии. Он так полюбовно рассказывал где кто в этот вечер сидел, что меня прошибал пот. А может быть это было от выпитого спирта? Я понял, что он хороший друг Гитлера чуть ли с детства. Штриттер почти молчал. Он тоже был членом нацисткой партии, но не был фанатиком. Каценштейн верил в идеи Гитлера. Он принципиально не учил русский язык. Но ему все прощали, ибо рентгенолог был он непревзойдённый. Наша лагерная рентген установка была очень слабая по вольтам, но он видел все. Привозили устанавливать диагнозы с Москвы и других городов Союза. Он не ошибался. Был настоящим профессором своего дела. Они оба курили что попало, в том числе и русскую махорку. Сегодня была у них и пачка "Беломорканала". Был приемный день и по-видимому, какой-нибудь офицер или его жена в знак благодарности подарили им эту пачку. Они брали и кусок сала, вообще все из продуктов. Они закурили. Я попросил тоже дать мне папиросу. Каценштейн начал меня отговаривать, мол вредно, а кардиолог сказал: "Дай, дай ты ему папиросу. У него отличное сердце. Мы кончаем разработку метода диагностики при помощи кардиограммы". "Что это такое" - спросил рентгенолог. "А это такой аппаратик. Его выдумал Фустер. В общем подключается к человеку несколько проводов и записывается линия здорового сердца на обыкновенную федовскую советскую фото пленку. Кривые у больного будут другими. Так можно создать таблицу болезней сердца. Это международное изобретение. Оно перевернет всю диагностику сердца. Можно будет и предупреждать инфаркт миокарда. Ты, Зенонас, молодой, вырвемся на волю. Придёт время и расскажешь, кто такие изобрели первые в мире электрокардиограмму. Твое сердце я возьму как за образец здорового. Твоя фамилия, как первого человека, которому сделана электрокардиограмма, будет зафиксирована в документах, которые мы отправим в Москву прямо к Сталину.

Да они создали этот маленький аппаратик: Фустер, Штриттер и русский инженер Иванов. Все послали в Москву. Получили Сталинскую премию 300 тысяч рублей, по 100 тысяч каждый, но не попали в историю. Их изобретение украли. Я смотрел книгу "Советская электрокардиограмма". Там совсем другие фамилии. И я не вошел в историю как первый человек, которому подключили все эти провода. Я помню это была небольшая деревянная коробка. В нее вставляли федовскую фотопленку, кто-то рукой крутил пленку. Вот так.

Но я отвлекся. Когда Каценштейн начал хвалить Гитлера во всю, я сказал, что не все у него было хорошо и правильно. Настала тишина. Я подумал, зачем ты драк это все сказал. Все равно его уже не перевоспитать. Тут мне на помощь пришел Штриттер. Он спросил меня: "А что конкретно имеете вы ввиду?". "Ну хотя бы эти самые ужасные советские концентрационные лагеря. У нас плохо и очень, но нас не сжигают в печах как в Освенциме!". Каценштейн забегал по комнате. Он разнервничался. Потом взял себя в руки, начал говорить: "Не Фюрер, а большевики выдумали лагерь. Как сейчас я помню во время первого дня рождения фюрера зашел его адъютант и сказал, что курьер из Советского Союза прибыл и ждет распоряжений. Я был убежден, что Гитлер не станет прерывать свой день рождения и не станет в присутствии всех выслушивать доклад, но он велел пригласить офицера. "Рассказывайте свои впечатления от поездки по Союзу. Даю вам пятнадцать минут время". Офицер начал четко докладывать о лагерях. Как охраняют, какой дают паек, какие нормы выработки и так далее. Гитлер, внимательно слушая, иногда уточняя. "А кто придумал эту дьявольщину, эти концентрационные лагеря" - спросил Гитлер. "Это выдумал Ленин, а Сталин усовершенствовал, мой фюрер" - отчеканил разведчик офицер. Гитлер задумался. "Да это гениально, заставить своих злейших врагов работать на благо государства. Когда в Африке ловили негров, чтобы их отвезти в рабство в Америку, то смотрели им в зубы. Если хорошие, то может много есть, а если может много есть, то и хорошо работать. А вот у советов и голодные хорошо работают. У нас много внутренних врагов, нам тоже надо подумать о лагерях. Ну и название придумали – трудовые и воспитательные. Начнем и мы воспитывать своих противников…". Я хотел, потому что все это было похоже на правду. На том же вечере Каценштейну пришла мысль меня взять к себе на работу в качестве техника рентгенолога. У того, кто работал сейчас уже вот, вот кончится срок, нужна замена. Я ему подхожу. Буду параллельно работать переводчиком с немецкого на русский больных при приеме. Да, я свободно говорил по латыни. Нас в гимназии этому языку учили десять лет, по пять уроков в неделю. Каценштейн поговорил с начальницей больницы, и я попал к нему в рентген кабинет вместо того, чтобы вновь оказаться в лапах этого жестокого казаха оперуполномоченного. Я научился проявлять плёнку. Каценштейн, когда смотрел больных рентгеном, сажал меня рядом с собой. У меня были густые волосы, но он заставлял одевать на голову свинцовую шапочку. Спереди все тело покрывал свинцовый передник. Каких только больных я не увидел. Сначала я ничего не видел, но немец терпеливо делал из меня рентгенолога. Так шло время. Я кантовался, но видел жестокостей производства. У меня теперь была постоянная четвертая не рабочая, а инвалидная категория. И так должно было быть пока не кончили делать поддувание лёгких. Я мог и вообще не работать, но здесь было легче, чем ночами писать оркестровки, чем отвечать за большую самодеятельность.

Тайны рентгеновского кабинета

Рентгентехник начал мне сдавать свое хозяйство. Оно состояло из рентгенкабинета, где стоял аппарат для просвечивания больных стоя. Был и второй аппарат для просвечивания лёжа. Эта комната была просторной. Для входа в не были две двери: одна для прохода в нее для вольнонаемных, другая для заключённых. Были два изолированных коридора ожидания. В одном ждали свободные люди, в другом – заключённые. Для каждого коридора был отдельный выход на улицу с этого больничного корпуса. Угол этой большой комнаты, где стоял аппарат был капитально огорожен. Так была комната, в которой вольнонаемных предварительно смотрела врачебная комиссия – консилиум. Это хирург Фустер, кардиолог Штриттер, фтизиатр Малиновский, терапевт Лиепиньш и др. Это была сильнейшая группа врачей в Карлаге. Об этом знали в Москве. Привозили по очереди больных и для установления диагноза и даже для лечения. Было для вольных даже шесть отдельных палат. В них они лежали чаще всего после операций. Фустер был универсальным хирургом. Он оперировал и днём, и ночью. Много спас он шахтёров, у которых был повреждён мозг или позвонок. Я уже писал, что операции на мозг у Фустера были уникальными. При их помощи - он восстанавливал у буйно помешанных работоспособность.

Рядом с большой комнатой были и две маленькие. В одной мы с Кацештейном спали, в другой была лаборатория. Дневальный к нам приходил рано утром, приносил из больничной кухни завтрак. Китаец старался. Приносили нам и обед, и ужин. Вечером дневальный убирал все четыре комнаты. Я научился проявлять рентген плёнку. Её для заключённых не давали. Почти вся плёнка шла на вольных, но мы умудрялись иногда на кого-нибудь оформить, и она была и лишней. Во всех комнатах все было обыкновенно, а вот та, где проявляли и хранили плёнку, имела небольшой тайник. Он там был годами, и никто из знающих не проболтался. Как заходишь с двери направо был к полу сколоченный ящик. В нем другой из жести с ручками вверху. Вот в нем и хранилась рентген пленка. В комнате в двух местах были красные фонари. Один около ящика, другой в другом углу, где были все принадлежности для проявления. Проявлять приходилось мало. Тайна была в том, что когда откроешь крышку ящика и вытащишь железный, герметический ящик, то даже при ярком свете электрической лампочки дно ящика это был пол. Четко были видны покрашенные половые доски. Ящик без дна как бы был прибит к полу. Но если вставить тонкий, длинный штырь в совсем незаметную щель в углу ящика и нажать потихоньку то дно ящика плавно опускается вниз. Взору открывается маленькая лестница. Если по ней спуститься вниз, то ты попадешь в довольно просторную комнату. Нажимая на штырь, ты включаешь и электролампочку. В комнате есть топчан, два стула, раковина, кран с холодной водой. Была там кое какая посуда, да полотенце, не помню что-то еще. Я все время задавал себе вопрос, для какой цели заключённые сделали этот тайник. Во времена Фустера это был его личный тайник. Он водил туда женщин. Договаривался с какой-нибудь женой офицера, и та начинала мужу жаловаться, что недомогает, а тут такая возможность без очереди в строго назначенный час рабы врачи, заключённые устраивают и рентген, и консилиум. Бывало и так, что муж ждал свою голубку в коридоре, а ее в подвале обрабатывал доктор Фустер. Он был красивый, молодой и знал у своих пациенток все чувствительные нервные точки, ведь не даром академик и нейрохирург. Фустер мне говорил, что имеет двойное удовольствие, когда имеет связь с женой какого-нибудь полковника, ибо он офицеров ненавидел всеми своими фибрами. Он говорил: "Я им, сволочам, мщу за все издевательства над заключёнными. Потом эту мадам слали в больницу в отдельную палату, одну из шести. Фустер лечил долго. Об этом тайнике и о проделках хирурга знал только он сам, я и Каценштейн. Каценштейн и Штриттер были люди уже преклонного возраста и такими вещами не занимались.

Вообще пациентов было много, я уставал. Сидел с рентгенологом и слушая его на немецком языке записывал историю болезни на русском языке. Каких только страшных болезней я не насмотрелся, как было жалко обречённых людей. Каценштейн был человек большого такта, хорошо воспитан. Если у больного был рак, то он мне говорил это слово по-другому, мало что, а может быть больной знает немецкий. Особенно неловко я чувствовал себя, когда просвечивали обнаженных женщин. Я был молод и мне было стыдно. Каценштейн улыбался, видя мое смущение, но не говорил ничего. Вообще то он был человек замкнутый, долго оставался сам с собой. Находясь около него, я больше молчал. В один день пришел из зоны курьер. Он принес мне собранные земляками деньги на мое лечение. Появился советский стрептомицин. Сколько помню один грамм стоил на чёрном рынке 100 рублей. Мне для одного курса надо было 50 грамм. Мне отдали большую сумму – три тысячи четыреста рублей. Когда к нам зашла Файна, я ей сказал об этих деньгах. Она их взяла, обещала найти лекарство. Только позднее я узнал, что ей пришлось добавить одну тысячу шестьсот рублей. Мне ежедневно начали делать инъекции. Малиновский и Каценштейн мне говорили, что у меня дела хорошие. Правое легкое хорошо зажатое, в левой нет очагов, значит не заразился я в отделении открытой формой туберкулёза, где пролежал очень долго. Но заразился Николай Ильин необычной, редкой формой туберкулёза, туберкулёзом тазобедренного сустава. Он начал хромать, а потом открылся свищ. По моей просьбе его осмотрели все врачи больницы. Фустер предложил сделать операцию. От этого туберкулёза, как правило все, а особенно в лагере помирали, ибо лечение препаратами не давало эффекта, туда лекарства почти не проникали и болезнь переходила в позвонок, а там расположенные центры, поражение которых приводило к смерти. Но Фустер осуществил свой замысел, сделал единственную в мире первую операцию. Он вскрыл свищ, очистил его и шприцем ввел туда в кость стрептомицин. Эффект был потрясающим. Некоторое время ходил с палочкой, потом бросил её и стал полноценным человеком. Поистине, у Фустера была неисчерпаемая творческая медицинская фантазия. Чуть позднее по просьбе Ильина он ему сделал операцию. Вырезал аппендицит. Новокаина не было. Коли дали в зубы резиновый шланг, чтобы от боли не сломал свои зубы. Я видел. Это страшное зрелище. Что делать коль не давали почти обезболивающих лекарств. Зубы вырывали без наркоза. Когда мне пришлось, будучи уже на свободе удалять зуб, то я не позволял ставить обезболивающий укол. Врач была удивлена, но удалила зуб без обезболивания. Только потом я привык это делать с обезболиванием. Начальник санзоны наверно был садист. Эту фамилию Нефёдов я запомнил на всю жизнь. Где он сейчас этот "врач"?

Как солнца луч был приезд Кенгирской художественной самодеятельности в Джезказган. Наши шахты выполнили план и это послужило ответом начальства. Я встретился со своими старыми друзьями, познакомился с новыми. Из старых была кона звезда Лидия Константинова и солист московской оперетты Игорь Незведовский. Из новых – юная пианистка с уже мировым именем. Жаль не помню фамилию. Это одна из многих, которую загубила проклятая Сталинская система. Будучи 18 лет, она объездила с сольными концертами как пианистка всю Латинскую Америку и Австралию. Она тоже дочь русского эмигранта из Шанхая. Вернулась из гастролей домой, а там переворот, там у власти уже товарищ Мао-Дзе-Дун. Как о стальных он и её передал Сталину, а тот за шпионаж влепил ей 20 лет. Ужас! Пока артисты готовились к концерту я был за импровизированными кулисами. По просьбе Лидии помогал ей одеваться, как паж. Все хохотали. Вообще бригада была отличная, все профессионалы. Игорь Незведовский крутил "солнце" на турнике. Обычно он пел соло или с партнёршей, а тут вот в таком необычном амплуа.

От встречи и от концерта я получил огромное удовольствие. Была на концерте и наша "самодеятельность". У них лучше было тем, что состав был смешанный и мужчины, и женщины, а у нас только одни мужики. Но наш оркестр был сильнее. Приезд гостей из Кенгира был событием номер один. Долго об этом говорили не только заключённые, но и лагерное начальство. У нас самодеятельность была в стадии полнейшего развала. Карагандинское управление прислало положение о новом смотре и вопрос опять встал о том, чтобы я опять пришел в зону работать как прежде. Ой как я не хотел уходить с насиженного места, но пришел сам Нефёдов, посмотрел историю болезни, констатировал, что я уже здоров и все… Пришлось прощаться с больницей. Я поблагодарил врачей за лечение, за внимание и заботу обо мне, взял аккордеон в правую руку, вещмешок в левую и пошел к калитке. Надзиратель, посмотрев мои документы, пропустил в зону. Тут же я увидел Валерия Плавтова. Он меня хорошо устроил в той же бане. Я его спросил об оперуполномоченном казахе. Страшилище всё ещё "работало" на прежнем месте. В тот день состоялась наша встреча. Он зашел ко мне в комнату. Я встал. Он усмехнулся. Мне стало нехорошо. "Ну что пойдёшь работать нарядчиком опять?". "Я уже пожизненный инвалид. Могу теперь и самодеятельностью не заниматься, а нарядчиком?". "Ишь как заговорил после больницы. Будешь делать, что тебе скажем, понял?". Я молчал. Ненависть кипела в груди. Как хотелось бы теперь встретить его и плюнуть в его узкие глаза! Тварь! Он повернулся и ушел. Он меня сгноил бы, но по-видимому остальное начальство ему это не позволяло. Я им был нужен как художественный руководитель самодеятельности.

Я начал вновь собирать распавшийся коллектив. Валерий начал опять устраивать на работу кого в хорошей строительной бригаде, а кого и пожарником в зоне. Начал по ночам оркестровать, заниматься с Флисом теорией музыки. Но Флис таял. Он пожелтел и видно было, что он болеет. Первое исследование в больнице не дало никаких результатов и его выписали. Думали, что печень, а потом оказалось совсем другое. Его устроили работать в зоне, он был все время мне под рукой. Я старался его подкармливать, но у него с каждым днём все больше пропадал аппетит. Он стал худым, худым, было жалко на него смотреть. Больно было за этого доброго суперакадемика в музыке. Он еще иногда писал музыку на этой грязной цементной бумаге. Малиновский мне сказал, что Файна схлопотала очаговый туберкулёз и теперь находится на излечении южном берегу Крыма в Ялтинском санатории. Лагерное начальство получили известия, что через несколько дней к нам в зону приедет министр цветной металлургии. Зона получила комплект духовых инструментов. В кабинете начальника КВЧ созвали по этому поводу экстренное совещание. Пригласили ведущих музыкантов, а также композиторов: Бруно Венцковского и Флиса. Начальник сказал, что получили комплект малого духового оркестра и надо чтобы уже завтра вновь созданный духовой оркестр сыграл для министра три марша и один вальс. Он спросил сначала Флиса, возьмется он это задание выполнить. Флис, что-то пролепетал, что для этого нужно год, не менее. Брунс обещал это сделать за три месяца. Я понял, что наши дела плохи. С этими идиотами шутить не полагается. Мозг усиленно работал. И тут начальник свою злость обратил на меня. "Ну думай, худрук, думай, а то все вы завтра пойдёте в шахту!".

И мне пришла мысль в голову. "Дайте мне надзирателя и пойдём искать по баракам, когда вернётся смена". Я вспомнил, что в Прибалтике вся молодежь играла в духовых оркестрах. Надо их спросить. Надо брать тех, кто только что посажен. Были духовники и в эстрадном оркестре. Мы пошли посмотреть на привезённый духовой инструмент. Он был новенький. На трубы взял двух трубачей. На баритон и тенор еще двух, которые играли на третьей и четвёртой трубах. На один бас пошел упражняться один из тромбонистов. Остальных набрал из вновь прибывшего этапа. Музыкантов хорошо накормили и поместили в отдельный барак. Я сел расписывать простые им доступные оркестровки трех маршей. Флис сел расписывать вальс, но он слишком тяжелую сделал оркестровку, на завтра так и не сыграли его. Была оркестровка "Прощание славянки", ноты немецкого фанфарного марша для баяна и третий марш расписал, который я знал с детства - "Марш литовских моряков". Его исполняли до войны. Он был в Союзе запрещен, но что делать… Там были эффектные ходы для басов, баритона и тенора. Уже рассветало, когда я кончил оркестровки. Я разбудил музыкантов, и они потихоньку начали разучивать. Это было где-то в пять утра, а в семь уже прибыл начальник КВЧ. "Ну как? Сделали?". "Сделал, будем пробовать". "Давай скорее, пошли в столовую". Музыканты забрали дудки. Был такой состав: две трубы, тенор I, тенор II, баритон, два баса, две альтушки и ударные. Мне дневальный дал им сделанную дирижёрскую палочку. Первым взяли марш моряков. Он был самым не сложным. Я видел напряжённые лица музыкантов. Они понимали, что сейчас многое решается в их жизни… Я взмахнул палочкой и …о чудо, все зазвучало мощно и эффектно. Когда солировали басы, было видно по лицу начальника, что ему нравится. Остальные марши прошли не так благополучно, но ошибки знал я один, они не были так заметны, ведь основные инструменты "обслуживали" профессионалы. Вальс попробовали, но он не шел. "Ну его к черту! Хватит и этих троих. Значит сегодня после обеда вы на вахте будете играть. Понятно?". "А во сколько часов?". "Держите связь со старшим контролером по труду, будьте в постоянной готовности".

В назначенный час мы были на вахте. Конвой стоял кольцом подальше от нас. Мы ждали появления возвращающихся шахтеров, ждали появления и министра, но появилась…Фаина. Она была роскошно одета, выглядела хорошо. Наши взгляды встретились… Мы так давно не видели друг друга. И мне пришла в голову мысль. Я подал знак оркестрантам, чтобы они были готовыми начать играть. Я громко сказал: "Только для вас, доктор!". Взмахнул палочкой и полились лихие звуки "Марша литовских моряков". Фаина не выдержала, ручьём по лицу полились слёзы радости. Потом мне попало от своего начальника, что мол я слишком себе позволяю…но это мелочь. Я отдал почести человеку, который так много для меня сделал. Эту встречу и этот марш я запомнил на всю свою жизнь. И теперь без волнения не могу это вспомнить.

Назавтра нас привезли на какую-то шахту. Вот там я увидел этого министра. Он стоял невдалеке от нас, а шахтеры проходили мимо. Грязные и усталые. В шахтах по-прежнему гибло очень много людей. Это был ад, но начали платить уже за работу деньги. Половину, что получали вольнонаемные. Вольный шахтер бурильщик и скреперист получали в месяц по двадцать тысяч. Подпольная организация действовала. Не так часто, но были забастовки. Требования были разные, в том числе, чтобы не стригли волосы, разрешали носить часы, чтобы за работу платили. Как ни странно, большинство таких требований выполнялись и надо сказать жизнь становилась все лучше и лучше. Вот что значит единство. В ларьке появились товары, о которых мы могли раньше только мечтать. Жизнь стала гораздо сытнее. Во время одной такой забастовки, по просьбе заключенных я дал несколько концертов на летней площадке. За это потом, когда власть вернулась назад, мне мой "любимый" опер казах влепил неделю карцера. Пробыл я в карцере несколько дней. Высвободили через амбулаторию.

Потом у меня начал нарывать большой палец правой руки. Врач амбулатории сказала, что уже ничего нельзя сделать и надо немедленно ампутировать, пока не началась гангрена. Конечно я ей не дал это сделать. Меня охватил ужас от мысли, что я уже не музыкант. Я побежал в больницу. Благо никто не охранял калитку. Дождался Фустера. Он пришел усталым с операций, но тут же посмотрел палец. "Да, твои дела Зенонас шван. Надо срочно снять ноготь. Будешь терпеть? У нас нет новокаина. Постараюсь спасти палец, но он у тебя может начинать неметь, когда тебе исполнится сорок лет. Тебе, наверное, придётся менять специальность". "Я со всем согласен, только спасите мой палец, я без музыки умру". Санитар стал сзади, медбрат эстонец, который ассистировал все операции Фустеру, дал мне выпить спириту, дал резиновый шланг в рот. Фустер оказался тут как тут и виртуозно снял ноготь. Было больно, но мгновенно. Хуже было, когда он начал там ковыряться и чистить. Но все продолжалось не долго. Помню, как он поливал дезинфицирующей перекисью водорода. Палец забинтовал, вставили для оттока гноя трубочку, все наели резиновый палец от хирургической перчатки. Сказал приходить ежедневно. Выписал пропуск, чтобы на вахте пропускали. Палец хорошо заживал. Фустер через несколько дней мне шутя сказал, что мол уже могу потихоньку начинать играть на аккордеоне. Я попробовал – было очень больно и прекратил это занятие. Фустер мне сказал, что если начнет неметь этот палец, то нужны какие-то дополнительные упражнения. И он был прав – когда мне исполнилось сорок с лишним лет, палец начал как-то неметь, играть становилось труднее. Я его массировал, делал горячие ванночки, давал дополнительную нагрузку, и это явление исчезало. Большущее спасибо Фустеру за спасённый палец. Если не он, быть мне пожизненно инвалидом. Машарипов приходил меня веселить. Говорил: "Тебе больно, худрук?". "Да! Больно мой хороший, но все скоро пройдёт". И прошло. Со временем отрос новый ноготь, но он заметно был побольше прежнего. Тут несчастье – Флис заболел совсем. Его положили в больницу. Исследовали. Подозрение пало на рак желудка. Фустер взял оперировать. Он вскрыл брюшную полость, заглянул во внутрь. Там уже были сплошные метастазы. Как сейчас помню тот роковой разговор с Фустером. Он мне сказал всю правду и даже точную дату, когда Флис умрет. Было лето. Столяр нашей зоны сколотил приличный гроб. В морге его одели в концертный костюм. Нам разрешили его проводить до вахты, которая как я уже писал была в зоне больницы. Мы шесть человек взяли этот легонький гроб и поднесли к вахте. Там уже знали. Ждал конюх с телегой. Вахта открылась. Мы видели трёх автоматчиков, стоящих за вахтой. Вышел солдат, вооружённый винтовкой. К ней был прикреплён штык. Он велел нам отойти подальше от гроба и велел открыть крышку. Гроб лежал на земле. Мы молча прощались с композитором, с виртуозом скрипачем. Солдат молча подошел к покойнику и проткнул ему живот штыком. Потом еще тем же штыком проткнул грудную клетку. Чтобы штык вытащить, ему пришлось поставить ногу на грудную клетку помершего. Это было невыносимо страшное зрелище, а солдат спокойно выполнял предписание. Он это сделал для того, чтобы живого не вынести из зоны, чтобы кто-нибудь не совершил побег. Начальник вахты нас ругал: "Ну что вы уставились, что покойника не видели? А ну идите все к чёрту". Мы отошли еще дальше, но не ушли. Конюх заколотил гроб гвоздями, а солдат втыкал окровавленный штык в землю и вытирал его какой-то грязной тряпкой. Это варварство свершилось у нас на глазах. Флиса увезли на кладбище, предназначенное для заключённых, вахту закрыли. Мы молча постояли у ворот, и пошли в свою зону, но эта картина стоит перед моими глазами постоянно.

Были и весёлые вести. Из Москвы пришло извещение, что «сумасшедший» Машарипов актируется, то есть освобождается. Он, простившись со мною уехал в сопровождении медсестры в Ташкент. Прошло где-то полтора месяца, и я получил от него письмо, в котором он кратко писал, что доехал благополучно и к осени устроился работать учителем узбекской литературы и языка в среднюю школу Ташкента. Правильно о нем говорил Фустер, что он умнее всех нас вместе взятых. Он не работал почти весь свой срок и сохранил здоровье. Молодец! Вообще в этом лагере усиленного спецрежима тот, кто работал на этих работах быстро худел, терял вес. Как правило у таких доходяг открывался понос, и они умирали. Это мне повезло с этим аккордеоном, правильно я себя ориентировал на то, чтобы физически не работать. Пока был здоров и сильный меня побаивались эти уголовники. Когда заболел крупозным воспалением лёгких, чудом остался жить, после болезни получил инвалидную категорию. Потом сильно мне покровительствовала врач Фаина. Потом опять больница, туберкулёз лёгких открытой формы, опять инвалидность. Вот так и прокантовался в этом ужасном лагере.

В один прекрасный день ко мне обратился сам начальник лагеря полковник Гильманов. У него сильно заболела дочь Таня. Каценштейн у нее обнаружил диссеминацию лёгких. Это быстротечный туберкулёз, когда все лёгкие в мелких очагах. От смерти мог спасти только вновь появившийся американский стрептомицин. Его в Казахстане не было. Он появился в Прибалтике, ну конечно не по государственной цене. Я сказал полковнику, что мне нужен телефонный переговор с Каунасом. Он выписал двух конвоиров, и они повели к нему в квартиру как будто настраивать его пианино. Заказал по срочному переговоры и на удивление быстро дозвонился. И на чудо мой хороший дружок музыкант, которому я оставил много иностранных оркестровок и прочего добра, оказался дома. Он купил 50 грамм этого стрептомицина и доставил в Джезказган. Таню положили к нам в больницу. Начали его вводить и о чудо, на глазах удивлённого Каценштейна очаги зарубцевались. Рентгенолог сказал, что он ничего подобного в своей жизни не видал. Татьяна уехала к родственникам на юг, и я больше её не видел.

Одну февральскую ночь я гулял ночью с зав. баней бывшим генерал-майором, личным другом и соратником Георгия Жукова. Жаль забыл его фамилию, но все что он мне говорил, запомнил навсегда. Он человек был замкнутый, неразговорчивый. Вот ходим мы с ним по зоне, курим, тихо разговариваем. От столовой, где были наши маленькие комнатушки далеко не отходим. Вдруг солдат, что нас охранял на ближайшей вышке меня тихо начал окликать: "Идите сюда, идите сюда". Я подошел поближе к этой вышке. Слышу: "Он умер, он умер…". "Кто умер?" - не понял я его. "Ну главный умер. Сталин умер!" - сказал солдат. Я его поблагодарил и побежал сказать приятнейшую новость генералу. У него непроизвольно вырвалось: "Слава Богу! Слава Богу! Теперь все измениться и может быть нас в ближайшем будущем освободят?". Я прибежал к себе в комнатку. Там крепко спал мой лучший друг баянист Ильин. С трудом я его разбудил и сказал эту наиприятнейшую новость. Когда до него дошло, он выпрыгнул с постели, смешно замахал руками, расхохотался и начал орать: "Ус сдох! Ура! Мы вновь на свободе". Я начал его успокаивать, ибо мог в недалеке оказаться дежурный надзиратель и нам бы не поздоровалось. Уже наступало утро. Мы сообщили работягам, и те заликовали. Начали Сталина жалеть только группа бывших студентов из Тбилиси. Вскоре возникла драка. Им подали как следует. Надо же, Сталин их в лагерь засадил, а они его начали, сволоча, жалеть.

Несколько грузин в это утро попало в больницу. Утром начальство было подавленное, и нам заключённым начали более ласково относиться. И они поняли, что все должно измениться, ждали что-то нового. Но новое наступило только тогда, когда арестовали Берию. Вот тогда начались чудеса. Приехали какие-то офицеры и начали по-другому инструктировать конвой. Если раньше перед каждым разводом им говорили: "Солдаты, вы охраняете злейших врагов народа, шпионов и диверсантов, убийц", то теперь они говорили обратное: "Здесь посажены в основном невинные люди, которые не сегодня, как завтра будут освобождены, они лучше нас с вами. Есть, конечно, среди них и виноватые и шпионы есть, но это абсолютное меньшинство". И конвой начал совсем по-другому относиться к нам. Рассказывали, что были случаи, когда конвой отводил на работу шахтёров, то шли вразвалочку с автоматами на плечах, а некоторые предлагали и винтовку донести, мол, они устали эту дрянь таскать. Не изменился только наш оперуполномоченный казах. Он стал еще злее. Случайно я был на разводе утром и увидел, и услышал такую сцену. Выходили на работу как раз две литовские бригады. Опер матерился на них, что те не соблюдают в строю линию и прочее. Один из бригадиров ему и сказал: "Что вы на нас орёте. Ведь Берии уже нет. Неужели и сейчас вы его сторонник?". "Я был сторонник Лаврентия Павловича и буду им всегда!". "Значит вы бериовец?". "Да, да" - заорал дурак опер - "да я бериовец". Он еще много наговорил на свою голову, ибо, когда приехал к нам сам маршал Георгий Жуков, мы ему об этом сказали. На митинге я об этом сказал маршалу. Он спросил, кто может это подтвердить. Я сказал две шахтёрские бригады, вон они рядом с нами находятся. Шахтёры начали кричать, что это правда, что он себя называл и после ареста Берии бериовцем. При толпе маршал велел с опера содрать погоны и арестовать его. Бледного, бледного его увели. Следствие шло недолго. Как свидетель поставил, и я свою подпись. Он получил 10 лет. Так я отомстил своему злейшему врагу.

На митинге, уже в униформе генерал-майора, стоял рядом с маршалом бывший заведующий баней, под чьим руководством прожаривалась наша одежда, чтобы у нас не завелись вши. Жуков прилетел и освободил своего бывшего друга. Он просто на этом митинге, на котором присутствовали все заключённые зоны, сказал, что скоро к нам приедет из Москвы комиссия и начнётся пересмотр дел. Он еще сказал, что "суд" особое совещание или так называемая тройка отменен и все, которых судил этот "суд" будут освобождены. Генерал подошел ко мне и поцеловал на прощание. Я от маршала находился всего каких-то четыре, пять шагов. Генерал был очень неразговорчивым человеком, но кое-что и мне рассказывал. Он сказал, что Жуков не любил Сталина, что тот ему иногда жаловался, что "вождь" ему мешает воевать. Когда Жуков принял решение перебросить дивизии из Дальнего Востока, ибо был уверен, что японцы не нападут, Сталин боялся давать свое согласие. Только критическое положение, можно сказать безнадёжное под Москвой, принудило Сталина подписать эту директиву. Эти дивизии сыграли решающую роль, и немцы были отброшены на сотни километров от Москвы. Генерал говорил, что у Гитлера первоначально был договор с японцами напасть на Советский Союз. Жуков очень боялся нападения японцев, ибо воевать на два фронта у страны не было сил. Жадность погубила Гитлера. Как только разведка донесла, что японцы не нападут, тут же этим воспользовался гениальный полководец. Много он говорил об этой войне. Были разные эпизоды, но я что-то не запоминал. Голова была занята болезнями.

Вопрос выживания был основным и вот я дождался этой Московской комиссии. Приехал новый зам. министра внутренних дел генерал-майор. Меня вызвали одним из первых. Эксперты рассматривали мое дело. Спрашивали: "Ваша подпись?" "Нет" говорил я. Они подтверждали, что это подделка. Из 26-ти подписей только четыре были подлинники. По этому поводу был составлен акт. Сколько помню, я верную подпись поставил под свою автобиографию. Одну подпись не помню. Третью подпись поставил в туалете Каунасской госбезопасности, когда был весь избит, голодал. Это была 26 статья об окончании следствия. Четвёртой подписью я горжусь. Это на суде в Вильнюсской тюрьме, где я написал все, что о них, сволочах, думал… Помните: "…Сталин старый, скоро умрёт. Вы долго будете его бояться мертвого, я не боюсь живого…и т.д.". Генерал несколько раз, по-видимому, прочитал это смелое заявление и меня спросил: "На самом деле это заявление написали Вы?". "Да" - сказал я. Эксперты подтвердили мою подпись. Тогда генерал начал меня обнимать и целовать. Он говорил, что если было бы, таких как я, побольше, то не было возможно ни Сталина, ни Берии. Мне были противны эти его излияния, и я вырывался. Генерал сказал, что я был прав, что не признал этого "суда" тройки и что он уже отменен. Решение комиссии было таковым: меня немедленно освободить. С меня сняли судимость. Теперь я мог, заполняя личную анкету /при приёме на работу/, не писать, что я сидел по 58 статьей в лагере. Обещали реабилитацию. Одели, обули. Купили железнодорожный билет: Кенгир-Караганда-Москва-Каунас.

Дали на дорогу 300 рублей и маршрутный лист, в котором было сказано, что я досрочно освобождён, что с меня снята судимость, и я следую на прежнее место жительства в город Каунас Литовской ССР. Я простился со всеми своими лагерными друзьями, о которых писал в этих воспоминаниях. Обнимались, целовались. Они говорили, что мне повезло. Я желал и им скорее выйти на свободу, хотя какая тут свобода в коммунистическом Советском Союзе. Попрощавшись, я пошел на вахту, таща свой тяжёлый, из фанеры сделанный чемодан. В нем было немного личных вещей, продуктов питания и прочего. Те, которые в то время находились в зоне, меня провожали. Попрощался с ними глазами, оглянул зону, в которой провёл столько тяжёлых лет, и нажал на кнопку звонка. Дверь открылась, и я шагнул одной ногой на так называемую свободу. Вышел дежурный офицер. Тщательно просмотрел мои бумаги и протянул мне свою, небольшого размера бумажку. "Что это?" - спросил я офицера. "Это то, что вы не будете разглашать с кем сидели, что они вам говорили, словом будете о своем бывшем заключении молчать. Поняли?". "Понял" - сказал я. "Тогда вот здесь подпишите. Если будете болтать, что не положено, опять сядете!". "Я это подписывать не буду!" - твёрдо сказал я. "Почему" - удивился коммунист. "А потому, что нельзя молчать о том, что я здесь видел. Понятно вам?". Офицер начал звонить вышестоящему начальнику. Я слышал весь разговор. Офицер сказал: "Матялис, которого освободила Московская комиссия категорически отказывается подписать о неразглашении". В трубку услышал низкий мужской голос: "Выпускайте немедленно. Что забыли, что его освободил сам заместитель министра внутренних дел. Предупредите - будет болтать, что не положено, посадим вновь. Ясно?". "Слушаюсь" - отчеканил офицер и дал сигнал открыть дверь. "Рекомендую ваш язык держать за зубами, иначе вы попадете опять сюда. Ясно?". Я ему ничего не ответил и шагнул вперёд.

На улице, какой-то конвой чистил свой автомат. Офицер показал мне невдалеке стоящую избушку. "Идите туда. Там "гостиница". Там вас ждёт дежурная". Я молча, медленно пошел туда. Что-то большой радости не было у меня на душе. Интуиция мне подсказывала, что ничего хорошего меня не ждет впереди. Дежурная мне показала небольшую комнатку. В ней стояли четыре кровати. Одну занял я. Больше в так называемой "гостиницей" не было никого. Мне предстояло ждать загона Кенгир-Караганда. Его в Караганде цепляли к поезду Караганда-Москва. В Москве я должен был пересесть в поезд Москва-Калининград, а сойти был должен в родном Каунасе. Разные мысли лезли в мою раскалённую голову. Очень хотелось вернуться на Родину. Живя в Каунасе, я думал, что сумею высвободить свою семью из ссылки. А теперь осталось ждать несколько дней. Через два дня паровоз должен был притащить этот долгожданный вагон, но... вместо вагона пришли два офицера войск МГБ и начальник /директор/ всех медных рудников Джезказгана. Я сидел около стола. Встал по лагерной привычке.

Директор представился. Он предложил мне пойти с ним посмотреть дворец культуры Джезказганского рудоуправления. Сначала я отказался, но он очень настаивал, и я пошел от нечего делать. Дворец находился недалеко от так называемой гостиницы. Мы зашли в шикарное большое здание. Осмотрели почти все помещения. На меня этот осмотр произвёл громадное впечатление. Я ведь сидел семь лет, да и в родном Каунасе не было подобного дворца культуры. Меня поразила огромная сцена. Электрик дворца мне продемонстрировал чудо - сцена имела три этажа. Когда действие шло на первом ярусе, можно было менять декорации. Маленькое, секундное затемнение и уже другие декорации, другое место действия. Потом показали квартиру директора и его огромный кабинет. Это была четырехкомнатная квартира, с ванной, с отдельным туалетом. Имелся и балкон, ибо она была на уровне второго этажа. Из квартиры был выход на улицу. От дверей шла небольшая лестница. Из одной из комнат был выход в кабинет, в котором стоял большой стол, вокруг которого стояло много стульев. С кабинета был выход в коридор. По другую сторону коридора расположились комнаты для занятий разных кружков художественной самодеятельности. Рядом с кабинетом были две двухкомнатные квартиры для художественного руководителя и музыкального руководителя. Мы зашли в одну из тех двухкомнатных квартир. Меня провели по всем комнатам, и мы вышли в немножко меньший, чем директорский кабинет. На большом столе лежали какие-то бумаги. Директор комбината сказал: "Я вам предлагаю должность музыкального руководителя этого дворца культуры. Месячный оклад одна тысяча двести рублей. Еще можете вести сколько хотите кружков. Я знаю, что ваши родители находятся на спецпоселении в Игарке. И у отца, и у вашей матери высокое артериальное давление. Северный климат не для них. Я знаю, что ваш отец очень хороший инженер, сестра работает лаборантом в больнице. Найдём работу и вашей матери". Он начал подсчитывать, сколько денег будет иметь моя семья ежемесячно. Получилась очень солидная сумма, но я сказал категорично: "Меня освободил первый заместитель министра внутренних дел СССР. Комиссия, которая пересматривала мое дело, сняло с меня судимость. Мне выдали соответствующие документы, купили железнодорожный билет Кенгир-Каунас. Послезавтра приходит спецвагон Кенгир-Каранга и я уезжаю к себе домой. Там буду разбираться с теми, кто меня засадил. Понятно?". "Нет, не понятно" - сказал резко один из офицеров чекистов. А кто будет работать в Казахстане, в Сибири?". "Это не моя забота" - бросил я им. "Зато это наша забота!" - почти выкрикнул нкаведист. "Вот есть еще одно предложение работать концертмейстером эстрады в Карагандинской Филармонии. Вам предоставят там двухкомнатную квартиру. Ясно? Ну что даёте согласие?". Я сказал: "категорически отказываюсь от всех ваших предложений. Я уезжаю домой!". "Даем вам подумать десять минут" - сказал офицер.

Оба офицера вышли. Директор комбината, довольно взволнованным голосом начал меня всячески уговаривать. "Будьте умницей, не делайте глупостей. Заключите договор всего на три года. Время пробежит быстро, и вы с семьей уедете к себе на Родину". Но я был неуклонным. Я, по-видимому, уже почувствовал себя свободным. Меня освободил чуть ли не сам министр МВД СССР. Я был уверен, что эти офицеры не посмеют изменить это, на таком высоком уровне принятое решение, но... открылись дверь и в кабинет будущего музыкального руководителя дворца культуры опять зашли эти чекисты. "Ну что надумали?" - спросил тот же самый офицер. "Еду к себе домой" - чуть ли не выкрикнул я. Офицер крикнул: "Конвой, идите сюда". Появились два рядовых солдата. "Арестуйте и обыщите его" - распорядился все тот же офицер. "Нас под конвоем довезут до Красноярска, а там самолетом до Игарки. Не хотите здесь работать, познакомитесь поближе с крайним севером, ясно?". Солдаты уже начали меня почти раздевать, обыскивать. Я крикнул "не имеете право это делать, я свободный гражданин. Вы нарушаете законы". Офицер усмехнулся и ехидно сказал: "есть и не писаные законы, парень. Если мать с отцом находятся в ссылке, то и сын должен находиться в ссылке до сих пор пока не освободят его родителей. Ясно?". "Нет, не ясно" - заорал в бешенстве я. "У меня в приговоре сказано: без ссылки после отбывания наказания, без конфискации имущества и без поражения в правах. Тем более у меня уже снята судимость. Я буду жаловаться!". Тем временем солдаты вытащили все из моих карманов, в том числе и документы свидетельствующие, что я освобожден, еду к себе домой в Каунас, что с меня снята судимость и прочее. Офицер забрал у солдата эту бумагу и протянул мне другую, заранее заготовленную. Я взял и прочитал. В ней было ясно сказано: такой-то освобождён из заключения, и направляется под конвоем в город Игарка, Красноярского края, для отбывания ссылки. Я чуть ли не заплакал, но своего решения не изменил, хотя директор комбината кричал что еще не поздно. Солдаты меня вытолкнули в коридор и как раньше предупредили: "шаг вправо, шаг влево, оружие применяется без предупреждения. Шагом марш!"

Мы пришли в "гостиницу". Там забрали мои вещички и чемоданчик. Привели меня в пересыльную тюрьму и бросили в камеру к уголовникам. Предводитель рецидивистов меня тщательно расспросил кто я такой, но узнав, что я освобождённый, оставил меня в покое. У них свои лагерные законы. По-видимому, они, таких как я, не трогали. Завтра пришел мною долгожданный вагон Кенгир-Караганда. К нему подцепили и наши вагоны. Ехали не долго, но было время все обдумать. Я понял, что я свалял глупость, не потому что отказался работать в Джеказгане или в Караганде, а потому что ждал этого вагона. Но я не знал всю коварность коммунистической советской власти, всю беспардонность их действий по отношению к своим гражданам. Только теперь я понимаю, что, имея такие документы, какие были у меня на руках и триста рублей в кармане, надо было мне бежать длиной зимней ночью из Кенгира в Караганду на попутной машине, там сесть в поезд Караганда-Москва /а они ходили ежедневно/ и дать драпу. А теперь я ехал в холодном, неотапливаемом вагоне из-под цемента и меня от холода трясло. Перед моим освобождением мне сделали поддувание правого легкого, т.е. искусственный пневмоторакс.

В Караганде открылись двери вагона и чей-то голос выкрикнул мою фамилию. Я выглянул через открытую дверь на волю. Шел пушистый снежок. Около вагона стоял какой-то невысокого роста мужичек очень хорошо одетый. Рядом стоял какой-то офицер в форме МВД, а чуть подальше конвой с готовыми на вытяжку автоматами. Заговорил мужчина в штатском: "Здравствуйте! Я директор Карагандинской филармонии. Мне очень нужны хорошо играющие аккордеонисты для эстрады. Я договорился с местным начальством. Согласитесь, на три года заключить со мной трудовое соглашение, и вы на свободе. Зачем вам продолжать этот долгий путь, зачем мучиться?". "Нет!" - твёрдо сказал я. "Я приеду туда и буду жаловаться в Москву на это беззаконие. Кроме того, я очень соскучился по своим родителям и сестре. Если я добровольно подпишу этот договор, то я потеряю право жаловаться, застряну в Казахстане на три, а то и больше лет". "Короче" - вмешался мвдешник, - "даете согласие работать в филармонии или нет?". "Нет" - ответил я. "Закрывайте дверь" - крикнул начальник конвоя. Дверь задвинули. Ко мне подошел предводитель этих блатяг. "Что, ты парень баянист". "Да!" - ответил я. "Жалко, что нет баяна. Сыграл бы нам?". "Да, сыграл бы" - сказал я. Меня всего пронизывал холод.

Недолго мы стояли в Караганде. Скоро наш эталон тронулся в путь. Вместо горячей похлёбки, несмотря на возмущение заключённых, нам в вагон дали ведро холодной воды. Так и ехали в сторону Новосибирска. В Новосибирске нас разгрузили и привезли в пересылку. Там я попросил врача, ибо меня знобило. Отвели в мед-пункт. Врач сказал, что я совсем здоров и нечего симулировать. Красноярск рядом. Мы поехали дальше, но перед самим Красноярском эшелон остановили на какой-то станции и продержали трое суток. Мне с каждым днём становилось всё хуже и хуже, и я потерял сознание. Ехать теперь в вагоне из-под цемента было нелегко и здоровому, а мне тем более.

В Красноярске, по-видимому, когда открыли вагонную дверь для нашей разгрузки, недосчитались меня. Я лежал в углу, съежившись в комочек. Как в тумане слышал слова конвоя: "Вот он! Вот он" меня тянули по полу к дверям. Понесли до стоящей вблизи машины "чёрный ворон". Открыли заднюю дверь и пихнули в левый бокс. Остальных запихали, не церемонясь, в общую камеру машины друг на друга. Они матерились, что есть мощи, но никто их не слушал. По-моему, обращаться даже с уголовниками так нельзя. Это не по-человечески. Я все это видел, как через туман. Чувствовал в своем теле жар. Сердце билось учащенно. Ехали не долго, так как в Красноярске пересыльная тюрьма и железнодорожный вокзал находятся почти рядом. Машина въехала во двор тюрьмы. Меня вынули первого, и повели в амбулаторию. Я шел, пошатываясь, как пьяный. Надзиратель одной рукой поддерживал меня, в другой нёс мой чемодан. В амбулатории меня положили не на диван, а на какой-то стол. Раздели. Поставили термометр. Какой-то мужчина в белом халате сказал, что у меня высокая температура. Другой, наверное, медбрат, поставил мне какой-то укол. Через час, другой мне стало немного легче. Я сошел со стола и присел на диване. В комнате было приятное тепло, но я оделся. Поскорее открылась дверь, и появился начальник пересыльной тюрьмы. Так он представился. С ним был мужчина в штатском. У него в руках были какие-то бумаги. Начальник сказал: "Вот тут представитель Казачинского леспромхоза. Подпиши трудовое соглашение на 5 лет, и ты получишь подъёмные, и тебя сразу отвезут на место работы". Меня поразила их циничность, жестокость и подлость. Ведь они видели перед собой больного, измождённого, с высокой температурой человека. Я напряг свои последние силы и послал их туда, где они, по-видимому, еще небыли никогда. Начальник психанул по-настоящему. "Я тебе, сволочь, показал бы, где Макар пасёт телят, был бы ты еще заключенным". "Подпиши вот эту бумажку и вон с моей пересылки!". Я подписал. Он сказал: "Бери свой чемодан и пошли к выходу".

Он сунул в карман какую-то бумажку. В ней было написано, что я освобождён из-под стражи и направляюсь для отбывания ссылки в город Игарка. Мы подошли к вахте. Там проверили мои "документы" и открыли дверь. Я шагнул на "свободу". Я прошел всего несколько шагов, как почувствовал в спину страшный толчок. Я полетел кубарем. Лицом уткнулся в снег. Чемодан я выпустил из рун. Чувствовал, что мое лицо поцарапано. И сейчас стоит перед глазами хохочущее лицо начальника Красноярской пересыльной тюрьмы. Стук закрывающиеся двери пересылки. Я встал, начал отряхивать свою одежду. Было где-то десять, одиннадцать часов ночи. Пел снежок, но мороз чувствовался сильный. Мороз был уже Сибирский. Дома горели огнями. Я жадно вдыхал зимний воздух, голова слегка кружилась. Машины проносились мимо пересылки. По зелёному огоньку я понял, что это такси. Вспомнил, что у меня имеется триста рублей. Я вышел поближе к проезжей части улицы, держа чемодан в руке. Я махал рукой таксистам, проезжающим мимо меня, но они не останавливались. Многие, увидев меня и пересылку, шарахались в сторону. Я начал подмерзать. Меня начат охватывать ужас. Был я глубокой ночью в чужом городе. Я не знал, куда мне идти, да и сил не было куда-то шагнуть. Мне стало опять не по себе, но тут я увидел подъезжающую с зеленным огоньком такси "Победу". Как в тумане увидел весёлого молодого человека, выскочившего из кабины. Он весело сказал: "Ну что выскочил на свободу кирюха?". По-лагерному, это слово кирюха обозначает друг. "Да" - тяжело выдавил я. "Ну садись в кабину" - сказал красноярский таксист. Он взял мой фанерный чемодан и бросал его в багажник. Я сел в кабину и приятное тепло расползлось по моему измученному телу. "Куда поедем?" - спросил весельчак. "Не знаю куда? Хоть куда, лишь бы мне разогреться. Я очень промерз. У меня температура. Но ты не бойся, у меня есть немножко денег, я с тобой рассчитаюсь". "Какой может быть разговор о каких-то деньгах. Теперь надо тебя спасать, а то еще чего согнёшься в первую ночь на свободе. Поедем ко мне на Калинина в общежитие. Там я накормлю тебя, и ты до утра поспишь на моей кровати. Утром у меня кончается смена и я тебя отвезу в спецкомендатуру". Вот и в правду мир не без добрых людей, но злых, кажется больше. Дежурная общежития встретила нас видимо недружелюбно. Начала выступать, ругать этого гуманного шофёра, что, мол, всяких пьяниц таскает в общежитие, что будет жаловаться своему начальнику. "Да замолчи ты, бабка. Он не пьяный. У него температура. Ему надо поспать и прогреться. Пожалей и ты его! Ведь он только что освободился". Мы зашли к нему в комнату. Это была просторная комната. Стояло много кроватей. Около каждой по тумбочке вот и все. Он около одной кровати сказал мне раздеваться, открыл новую бутылку водки. Налил не полный стакан и сказал: "Пей, лечись! Мне нельзя! Я за баранкой". Огненная жидкость обожгла мне гортань, огнём разлилась по всему телу. Помню с большим, огромным аппетитом я съел небольшой кусочек сала и ломтик хлеба. "Ложись спать" - сказал парень и исчез из комнаты. Я накрылся одеялом, натянул его на уши и мигом уснул.

Уснул сразу, но спал недолго. Меня разбудили. Передо мною стояла дежурная общежития и два милиционера. "Вставай побыстрее алкоголик" - сказал один из них. Я стал медленно одеваться, они все время торопили. На тумбочке я выдел почти полную бутылку водки. Когда я оделся, тот же злой милиционер строго спросил: "Документы?". Я показал. "Я так и думал" - сказал он. "А ну пошли! В медотрезвителе отоспишься". Тогда вмешался другой: "Подожди ты с выводами. Мне кажется, он температурит. У него вид больного!". Он потрогал мой лоб. "Так оно и есть. Пошли. Поймаем машину, отвезём тебя в спецкомендатуру". Мир не без добрых людей. Дверь спецкомендатуры, /а она находилась на проспекте Мира, рядом с площадью Революции, рядом с бывшим крайкомом партии/ открыла очень пожилая женщина. Меня положили в углу, около печки в коридоре, и я уснул...

Утром меня разбудил офицер МВД. Мы зашли в его кабинет. "Садитесь" - сказал он. "Мы вас ждали. Такие специалисты как вы городу нужны. Вы имеете право выбрать себе место работы, работать только по своей специальности. Вы ведь хороший музыкант. Вас ждёт краевая Филармония. Там нужны для эстрады аккордеонисты. При парке им. М. Горького организуется эстрадный оркестр. Там нужен руководитель. Также нужен аккордеонист в оркестр "Совкино", аккомпаниатор в ДК Ситяжмаш. Всюду требуется, выбирайте". "Меня направляют в город Игарка. Туда я и поеду". "Вашей квалификации специалисту там делать нечего. Вы там застрянете надолго. Выбраться оттуда не будет никакой возможности, а так, со временем, вы сможете в Красноярск перевести своих родителей и сестру. Кстати для вашей матери крайний север противопоказан, у нее бывает высокое артериальное давление. Подумайте и об этом". "Я уже в Джезказгане все решил. Дайте мне авиабилет до Игарки. Разве Вы не видите, что у меня температура? Я тяжело болен. Там сестра работает в больнице. Она меня вытянет. Купите билет до Игарки!". "Управление МВД не имеет таких денег" - сказал комендант. "Как не имеет? Ведь написано, что меня направляют в Игарку, вместе с родителями отбывать ссылку!". "Авиабилет стоит дорого, свыше девятьсот рублей. Вот летом отправим пароходом, пока устраивайтесь на любую работу и ждите навигации". "Мне очень плохо, разве не видите, что я весь горю. Мне срочно нужна Игарская больница". "Ничем не могу вам помочь. Скажите, сколько имеете денег?". "Всего триста рублей". "Да! Этого мало. Тогда надо дать родителям телеграмму. Пусть они вышлют эту сумму". "Откуда у них такие деньги?". "Может быть, им удастся занять эту сумму".

Он мне рассказал, где находится ближайшая почта. Это было 49-ое отделение связи. Я вышел из центральной спецкомендатуры и пошел по сегодняшнему проспекту Мира. Прошел мимо "Совкино" на улицу Ленина. Так я добрался до главпочты. Да, чуть не забыл констатировать факт, что, несмотря на короткий участок моей дороги, милиционеры дважды останавливали меня и проверяли документы. По-видимому, у меня был подозрительный вид. Одет я был ясно как. От температуры меня покачивало. Все это у них вызывало подозрение. Недалеко от почты милиционер даже приказал мне: "А ну-ка вздыхни!" и удивился что я трезвый. "У меня, по-видимому, высокая температура" - сказал тихим голосом ему я. "Тогда какого чёрта шляешься. Иди скорее в горбольницу" и показал, что она совсем рядом. Но я пошел на телеграф. Послал телеграмму родителям и вновь вышел на улицу Ленина. Невдалеке от почты меня начали обгонять две молоденьких девушки. Я вновь услышал литовскую речь. Я, задыхаясь, догнал их и заговорил. Оказывается, они обе ссыльные, студентки. Узнав, кто я таков, они предложили мне у них помыться и отдохнуть. Мы пошли чуть назад и вошли в какой-то дворик. Как сейчас стоит перед глазами их чистенькая комнатка, приветливая хозяйка. Когда я принял ванну, почувствовал себя в седьмом раю. Меня напоили ароматным чаем, накормили бутербродами, ведь я с утра не имел во рту ни крошки. Взял со своего чемоданчика сменное белье и весь чистенький завалился в одну из кроваток этих добрых девушек. Они мне сказали, что пока жду денег на самолёт могу у них, рядом с почтой пожить, но зная, что я обязан коменданту указать свое местонахождение, после того как хорошо выспался вновь пошел в спецкомендатуру.

Комендант записал мой временный адрес. Я пошел в городской парк, а потом купил билет на вечерний сеанс в "Совкино". Когда я зашел в вестибюль оркестрик уже играл. Не было в составе аккордеона. Играть в таком оркестрике не было ни малейшего желания. Я не стал смотреть кинофильм. Вышел на улицу и спросил, как мне проехать до ДК Сибтяжмаша. Через какой-то час я прибыл на место. Говорил с директором ДК. Он усиленно меня уговаривал работать аккомпаниатором кружков художественной самодеятельности, обещал устроить в общежитие. У меня перед глазами встало величественное здание ДК Джезказгана, та трёхкомнатная квартира, которую предлагали, и я впервые начал жалеть, что не остался там, не перевёз в Казахстан свою семью, тем более что я в цементном вагоне очень простыл и вот теперь чувствовал, что все сильнее, с каждым днём заболеваю. Пообещав директору ДК подумать о его предложении, /а он обещал платить в месяц 700 рублей, теперь 70/, я поехал в город. Был и на почте. Денег пока еще не было. Пришел к хозяйке. Девушки уже были дома. Угощая меня ужином, они мне рассказали, что уже дважды меня искал какой-то молодой таксист. Он обещал ко мне заехать в восемь часов утра.

 Я крепко проспал всю ночь. Во сне видел своих дорогих родителей и сестру. Рано утром действительно появился этот молодой таксист. Его "Победа" таки стояла рядом с этим домишком. Мы пешком дошли до почты. Она была рядом. К моей радости я получил девятьсот шестьдесят рублей. Мы вернулись за чемоданом. Я поблагодарил хозяйку, пожелал ей счастья и здоровья. Девушки были на лекциях в технологическом институте. Этот парнишка, шофёр бесплатно повёз меня до аэропорта. Я поблагодарил его за все, взял его адрес, и мы распрощались. Ему нужно было выполнять план. Я пошел искать кассы. Чемодан для меня становился всё тяжелее. По-видимому, мое заболевание прогрессировало с каждым днём. Я увидел небольшую очередь около кассы и отстоял её. "Дайте мне один билет на сегодня до Игарки'' - сказал хриплым голосом кассирше. Она внимательно посмотрела на меня и сказала довольно сердито: "Вы что с луны свалились. Что не знаете, что уже пять дней самолёты из-за погоды не летают?". "Прошу продать мне один билет, я болею, мне не хорошо!" - с трудом выдавил я. "Ваши документы" - строго сказала кассирша. Я протянул ей эту злополучную бумажку каторжанина. "Все понятно" - сказала она и начала звать милиционера, который невдалеке проходил мимо кассы. "Товарищ милиционер! Мне кажется этот лагерник пьяный. Разберитесь с ним". Милиционер грубо начал меня подталкивать к выходу из зала вокзала. "Вы куда меня тащите?" - сопротивляясь, выкрикнул я. Я видел всюду на меня любопытные взгляды людей. "Я больной! У меня высокая температура!". "В вытрезвителе тебя дорогой мигом вылечат. А ну пошли, что ты упираешься, мерзавец!". Я почувствовал безнадёжность своего положения. Мой блуждающий по залу взгляд упал на промелькнувший белый халат, и я со всех сил заорал: "Доктор! Доктор! Идите сюда. У меня высокая температура, а вот меня тащат в вытрезвитель. Там я совсем пропаду". Доктор, а это был действительно дежурный врач по амбулатории аэропорта. Он быстрыми шагами подошел ко мне и жестко приказал милиционеру меня отпустить. Тот недовольный отпустил меня, свою жертву. Доктор взял меня одной рукой за пульс, другую приложил к моему лбу. "Да, кажется у вас высокая температура, идёмте в амбулаторию". Мы зашли в светлую маленькую комнатку на втором этаже. Врач сказал мне садиться и подал термометр. Милиционер стоял у двери. Температура была высокой -39 градусов по Цельсию. Сказав об этом, врач презрительно посмотрел на стража "закона" и махнул тому, чтобы он покинул помещение.

Когда вы почувствовали недомогание?" - ласково спросил меня доктор. "Уже неделю тому назад. Я простыл в вагоне из-под цемента. Меня уже свободного человека везли с Казахстана с рецидивистами. Я не уголовник, я политический. Мои родители сосланы в Игарку. Сестра работает лаборанткой в больнице. Она мне поможет еще раз выжить. Помогите, ради Бога, мне достать билет на ближайший рейс". "Вас надо положить в нашу больницу, но, если сегодня будет вылет в Игарку, я постараюсь вас отправить этим рейсом. У вас есть нужная сумма денег?". "Да! Есть. Мне выслали родители!". "Я дал ему все свои деньги, он поставил мне какой-то укол, и я прилёг на диване. Мне стало легче. Вскоре пришел этот добрый врач и улыбаясь сказал: "Вам повезло, вечером намечается улучшение погоды и, по-видимому, самолёт пойдёт по расписанию. Возьмите ваш билет". Он протянул мне драгоценную бумажку. Я его искренне поблагодарил за все. Он сказал, что эти сутки он дежурит, проследит за посадкой и когда самолет взлетит, свяжется с больницей города Игарки. А также он подробно рассказал порядок посадки на самолёт. Потом пошел в буфет и принес мне стакан горячего чая и вкусной, ой как вкусной еды. Мир не без добрых людей... Но есть и злые, жестокие, а то и садисты у власти. Их много в коммунистической партии, МВД. А о работниках МГБ и говорит не приходиться. Там звери, там не люди.

Врач мне разрешил поспать на диване, но прежде прослушал мои лёгкие. Он констатировал у меня плеврит и скорее всего уже экссудативный. Уснул я крепко. Он дал мне каких-то таблеток, и мне стало так легко, легко. Когда я проснулся, то увидел, что в комнатке уже электрический свет. Был февраль 1954 года. На дворе зима. В комнатке тепло, уютно, словом рай. В углу стоял мой общипанный фанерный чемодан, бушлат прикрывал меня. Врач поставил второй укол, дал несколько таблеток. Одни выпил сейчас, другие оставил на дорогу. Подошел час посадки. Доктор провел меня к выходу, прежде засунув мне в карман огромный бутерброд. Я не знал, как и благотворить его. Прошел контроль молча. Все направились пешком к недалеко стоящему ИЛ-14. Я зашел последним и сел на последнее кресло около выхода. Пилот закрыл входную дверь. Я его спросил: "А когда будете давать парашюты?". Он спросил: "А зачем?". "Ну как зачем! А если будет авария?". "У нас аварий не бывает!" - жестко сказал второй пилот, все внимательнее приглядываясь ко мне. Вид у меня, конечно, был ужасен и вызывал самые неприятные подозрения. "Ты что пробрался в самолет пьяным и сейчас начинаешь нам крутить мозги?" - зло спросил пилот. "Да нет, я не пьяный, я больной. У меня высокая температура" - сказал наивно я, ибо первый раз в своей жизни шагнул в кабину самолёта.

Тут подошел командир корабля: "В чем дело?" - строго спросил он пилота. "Да вот просит парашют. Думал, что пьяный, а он утверждает, что у него высокая температура!". "Таких мы не возим" бросил сердито командир. "Пусть за вас отвечают врачи!". Он открыл дверь и начал меня выталкивать из самолета, предварительно опустил алюминиевую лестницу. Я не стал сопротивляться и начал сходить. Прокляв свой язык, я опустился на грешную снегом усыпанную землю. На душе было очень скверно. Нашли мой тоже несчастный чемодан и опустили, и поставили около меня, но тем временем тихо к самолету подъехала машина скорой медицинской помощи, и из нее выпрыгнул этот врач. Он сказал: "За жизнь этого пассажира отвечаю я. Уколами и таблетками я его подготовил к перелёту. И уже созвонился с Игарской больницей. Его в аэропорту встретит машина, и отвезут лечить в больницу. Там его ждут мать, отец и сестра, которых он так давно не видел. Ребята я вас очень прошу проявить к этому несчастному элементарный гуманизм!". "Хорошо" - не думая сказал командир корабля, и я опять сел на свое место. Самолет взлетел и удачно сделал посадку.

Там действительно меня ждала скорая помощь. Я сел в машину. Врач взял меня за пульс. "Ничего" - сказал он. "Мотор работает хорошо. Мы вас вылечим". Я попросил меня везти не в больницу, а домой к родителям, но узнав, что моя сестра Ира работает в больнице, меня повезли домой. Улица называлась Большого Театра. Около двухэтажного деревянного дома меня высадили. Я, затаив дыхание, зашел в узкий коридор. Там было много дверей. Квартиры были как маленькие клетушки для зверей. Я задумался, в какие двери /а было их много/ постучать. Интуиция сработала правильно. Я открыл без стука двери. Моя бедная мать стояла около двери. Мы молча обнялись. Она ласкала мою горячую голову. Тут сразу подошел отец и сестра. У всех на глазах были слёзы, слёзы радости, ведь мы не виделись ровно семь лет. Мать начала медленно, осторожно меня раздевать до пояса и внимательно что-то искать. "Что ты мама ищешь?" - тихо спросил я её. "Татуировки сынок! Татуировки!". "Я не такой уж глупый, чтобы носить на своем теле всякую пакость" - сказал я и рассмеялся. Была ночь, но я помылся по пояс. Мне дали что-то очень скромно поесть, но я поел с аппетитом. Очень хотелось скорее поправиться и стать помощником в семье. Отец, будучи хорошим инженером, работал на лесокомбинате аккумуляторщиком, получая в месяц 500 рублей. По сегодняшний день 50 рублей. Мать по состоянию здоровья не работала. Сестра получала 500 рублей. Жизнь была нищенская.

В то время в Игарке было 22 тысячи только одних литовцев. На улицах звучала литовская речь чаще, чем в столице Литвы Вильнюсе. Мои земляки быстро собрали мне деньги на билет. Было давали и по одному рублю. Большое им спасибо за это. Всю остальную ночь мы не спали. Было, о чем поговорить. Комнатка была ужасно маленькая. Это как туалет и ванна в домах, построенных во времена Хрущева. Мы спали на двух двухэтажных нарах. Единственная дверь была почти всегда приоткрыта в коридор. Оттуда шел прохладный кислород. Рано утром меня увезли в так называемый новый город. Там легочное отделение возглавлял опытный и добрый ссыльный доктор Баркан. У меня был мокрый плеврит, но он стал продолжать искусственный пневмоторакс /поддувание/ правого легкого. Земляки мне тащили, кто что мог. Помню, коридор был заставленный продуктами и разными консервами. Многие получали посылки из Литвы. Мы не получали. В последнее время родители жили в деревне. У нас было 17 гектаров земли. Второй приход "освободителей" большевиков в Литву летом мы всей семьей встретили в 1945 году в этой деревне. Моя тетя с мужем и месячным старшим сыном уехали через западную Германию в Америку и там счастливо и спокойно прожили всю свою жизнь. Перед отъездом они приехали к нам в деревню и умоляли последовать их примеру. Я на коленях молил их это сделать. Отец колебался, но говорил: "Мне нечего бояться. Я ничего плохого не сделал большевикам". Мать сказала: "Бабушка старая. Ее взять с собой нельзя. Одну оставлять нельзя". Когда их увозили в Сибирь, солдат грубо толкнул мою бабушку и сказал: "Иди куда глаза ведут..." Я, кажется, уже писал об этой жестокости?

 В Игарской больнице я побил все рекорды мира. Поправлялся так быстро, что даже доктор Баркан удивлялся. Меня взвешивали каждый день. Я очень поправлялся по весу. Приходили ко мне родители, приходили и музыканты. Они все не советовали начинать работать в клубе лесокомбината. Там директор Фёдоров был настоящий эксплуататор. Платил своим работникам мало, а работать требовал много. Пришел в больницу и он. За 700 рублей он требовал меня аккомпанировать хору, вести группу солистов-вокалистов и руководить вокальным ансамблем. Я говорил, что такую огромную работу делать за такие маленькие деньги не намерен. "Зато вам расширят жилую площадь. Я договорился с директором лесокомбината и вам дадут двухкомнатную квартиру". Я сказал, что, когда выздоровею, будет видно. При этом клубе работал ссыльный эстонец трубач Михаил Копель из Таллинна. За 300 руб. он работал пожарником и за такие же деньги руководил духовым оркестром комбината. Другой духовой оркестр имел Игарский аэропорт. Там играли добровольно работники отдельного Хатанского авиаотряда. У них был тоже свой небольшой, но уютный клуб "Полярник" в новой части города. Вот туда и советовали все мне обратиться после выздоровление насчёт работы. Не успел я выйти из больницы, как прибежал посыльный, мол, сам комендант чекист Яцеев меня вызывает к себе. Быстрым шагом он отвел меня к этому извергу. Шли разговоры, что этот Яцеев настоящий садист. Весь обрюзгший, по-видимому, от пьянок он сидел за огромным столом. Каждый ссыльный был должен ежемесячно идти к нему отмечаться о том, что не сбежал из Игарки. Я молча подошел к нему. Он взял большую книгу, нашел мою фамилию и буркнул: "Распишись вот здесь что не удрапал". Я молча расписался и повернулся уходить. "Эй, постой! Не спеши. Каждый сильный обязан работать! Ты будишь работать в ЛПК клубе. Иди туда, там тебя уже идёт директор". "Я не собираюсь там работать. Думаю, что меня возьмут пилоты" - сказал ему я. "Брёвна катать пойдёшь. Ты у меня еще поговоришь!" в ярости выкрикнул Яцеев. "А вы на меня так сильно не кричите. Я уже свободный гражданин. Я знаю законы - могу работать, где хочу и только по своей специальности!". Сказав это, я ушел с гордо поднятой головой. "Это мы еще посмотрим" - услышал я вслед слова этого подонка.

Я уже знал историю моей матери. У нее подозревали рак матки. Главврач больницы дал направление в Красноярск, с тем, чтобы там сделали ей операцию, ибо здесь никто таких операций не делал. Мама пришла к этому извергу, а он ей отказал1 сказав: "Не пущу, еще убежишь! Если сдохнешь здесь беды мало. Одной фашисткой будет меньше". Мать ушла со слезами. Операцию ей сделал этот главврач. Мама осталась жить, а этот Яцеев умер, хочется сказать сдох как собака. А дело было так. Когда у него начались боли в животе, начался приступ аппендицита, он, боясь операции, это от всех скрыл. Этот хирург, главврач больницы, жил напротив его квартиры. Жена, услышав стоны мужа, испугалась и сообщила хирургу. Тот немедленно положил его в больницу. Это было ночью. Ночью разбудили и привезли в больному мою сестру. Она как лаборантка должна была определить ему группу крови, но препаратов для определения группы кровы не было. Два месяца тому назад было написано сестрой заявка на эти препараты, но их в Игарку не завезли. Она имела полное право отказаться самим первобытным, примитивным способом определят этому Яцееву его группу крови, ибо там могла вкрасться смертельная для чекиста ошибка, он при переливании крови тут - же умер. Главврач очень просил сестру сделать определение, и та согласилась. Трясущимися руками сестра начала работать. Хотя все сказали, что в случае неудачи она ни за что не будет нести никакой ответственности, она понимала свое положение: в случае смерти этого Яцеева её обвинили в мести за свою маму, которой он не дал разрешения лететь в Красноярск на сложную операцию и таким образом вынес ей смертный приговор.

Но судьба распоряжалась по-иному. Матери делали операцию. Она оказалась удачной, и она осталась жить. При переливании крови Яцеев не умер. Ему чистили брюшную полость, был сильный перитонит. Хирург его предупредил, чтобы тот при малейшей боли сообщил об этом ему, ибо могло остаться кусочки гноя в животе и нужно буде оперировать вторично. Но Яцеев скрыл боль и второй раз. На операционный стол его привезли с большим опозданием, там уже началась гангрена. Он умер. Музыканты обеих духовых оркестров отказались играть на похоронах. Их несколько суток продержали в КПЗ. На Игарском кладбище военные и гражданские коммунисты говорили пламенные, трогательные речи о том, какой замечательный человек и чекист был этот Яцеев, как он беззаветно любил свою великую родину. Вот такая история про Яцеева, мою маму и сестру. Сейчас хочу описать нравы тех времен и как меня принимали пилоты на работу.

Вечером пришел я в клуб "Полярник". В кабинете сидела интересная женщина Глухачёва. Она работала заведующей. На мое предложение она ответила, что им не нужен еще один музыкант. Есть пианист и хватит. После лагеря в Игарку был сослан личный аккомпаниатор Давида Ойстраха, профессор Московской консерватории имени Чайковского Вильгельм Георгиевич Дерингер. Его на "работу" взял замполит отдельного Хатангского авиаотряда товарищ Бармушкин. Оклад установили в 400 рублей. Получал он эти деньги один раз в месяц. Он ничего не делал. Привезли пианино из Москвы, поставили на сцену. Играл утром и днем. Вечерами были киносеансы. Играть танцы в моём оркестрике он отказался. Когда мы открыли детскую музыкальную школу, он преподавал класс фортепиано, а я аккордеона и баяна. Странно, но горфин отдел с нас не брал налогов. Наверно потому что их дети и учились у нас. Ойстрах знаю, присылал ему иногда посылочки. Его реабилитировали весной 1955 года. Возвращали квартиру в Москве, но он уехал в гор. Гродно. Оттуда получил от него письмо, в котором он мне писал: "Устроился не плохо. Работаю профессором консерватории. Получил свою первую зарплату. Теперь мне платят большие деньги - 26 рублей за академический час...

Но теперь о том, как они меня принимали на работу. Заведующая Глухачёва пошла к начальству в биллиардную. Там были два стола. Играли на большие деньги. Играющих обслуживала буфетчица. У Бармушкина был личный самолет. Пиво привозили из Москвы. Когда я вошел в эту игровую комнату, то меня поразило то, что людей через дым было трудно разглядеть, было шумно, все были изрядно подвыпившие. Я стоял в сторонке молча, Глухачёва сказала: "Вот тот аккордеонист, который хочет устроиться у нас работать". Кто сказал: "А хватит нам и одного профессора Дерингера". Но хозяином был Бармушкин. Все говорили, что он подчиняется только одному Ворошилову, что тот его лучший друг. Бармушкин натирая кий мелом бодро сказал: "Играете ли вы вальсы Штрауса?". Я сказал, что все. "Это очень хорошо. Сейчас вас послушаем. Принесите ему аккордеон". "Какой?" - спросила Глухачёва. "А, тот самый дырявый". "Но ведь на нем нельзя играть" вновь сказала заведующая. "Что вы говорите? А я знаю, что нет плохих инструментов, есть плохие музыканты. Выполняйте мое распоряжение!" Директриса ушла. Я потом узнал, что в клубе имелось пять хороших трофейных инструментов.

Вскоре пыхтя, женщина притащила огромный футляр. Я вытащил инструмент. Чтобы играть, надо было очень часто работать мехом, и то звук был слабым. Я видел, что надо мной издевается, но сжал губы и приготовился к борьбе. Замполит сказал: "Ан дер шёнер, блау Дунай, ферштейн? "Да!" ответил по-русски я и напрягся. Он просил вальс вальсов - "Голубой Дунай". Я заиграл. Сначала никто не слушал. Они были увлечены биллиардом и деньгами, но я разыгрывался, аккордеон начал плакать и стонать. Несмотря на дырявый мех, он меня слушался. Когда я кончил, Бармушкин велел принести исправный инструмент. Вот тут-то я развернулся. Давно не играл, то отвел душу. "Молодец" - сказал Бармушкин. Берем вас на работу. Значит так, зарплату будете получать один раз в месяц, т.е. 400 рублей как Дерингер. Я беру вас лишь потому, что чтобы вы не достались лесокомбинату. Заключите с ним трудовое соглашение. В то время они все получали бешеные деньги. Пилоты обслуживали Северный полюс. Получали и северные, и за ночной полёт, за все, все. Почти у всех жены были на 20- 25 лет моложе, почти все красавицы. Пока мужья сидели на какой-то льдине, ежемесячно их супруги таскали с кассы деньги в двух наволочках подушечных. Их обязательно сопровождал милиционер, ведь кроме литовцев были и ненадёжные в моральном отношении вербованные, всякий сброд. Сам Бармушкин получал не менее 20 тысяч в месяц.

Когда я в кабинете Глухачёвой заключил трудовое соглашение на 400 рубликов в месяц, туда зашел председатель профкома Золотарёв. Ему я предложил каждую среду, субботу и воскресенье в спортивном зале устраивать танцы под эстрадный оркестр. Под радиолу в зале, который мог вместить 500 танцующих, танцевали 30-40 комсомольцев. Билет стоил 50 копеек. Я был уверен, что если будет играть эстрадный оркестрик или ансамбль, то будут постоянные аншлаги. Была среда. Золотарёв загорелся как ребёнок. Он начал от меня требовать категорично: делаем эксперимент на субботу и воскресенье немедленно или ничего не надо. Я был вынужден согласиться. Пошел искать художника клуба. Тот изъявил желание играть на бас балалайке. Инструмент имел всего одну струну, но он так старался. Позже купили настоящий контрабас. Художника звали по фамилии - Немтарёв. Он был хорошим музыкантом, неплохим человеком, был настоящим художником, но любил выпивать. Он не был сосланным. Тут же он начал делать рекламу. Я собрал такой состав ансамбля: я аккордеон, мой земляк шофер Жвалёнис - ударник, Тутинас - I труба, Коппель - II труба, жена Тутинаса русская Ляля - фортепиано и Немтарёв - бас. Я спросил, как будем играть, по нотам или так импровизационно? Все закричали, что по нотам. Кто будет расписывать ноты. Кроме меня не было никого, и я засел надвое суток. Расписывал днем и ночью. Устал очень, но к вечеру пятницы все успел сделать. В клубе собрались мы все в небольшой комнатке. Туда со сцены перетащили пианино. Я волновался, ждали прихода начальства. Они все пришли, и мы начали... Когда все зазвучало я вздохнул полной грудью. "Ну как?" - спросил я их. "Замечательно, сказал Бармушкин. Завтра я приду с женой танцевать. Вспомним молодость". Золотарёв был доволен больше всех - ведь он председатель профкома. Город был обклеен рекламой. Только два вечера танцы под эстрадный оркестр под руководством Матялиса. Билеты разобрали мигом. Цена билета была не пятьдесят копеек, а пять рублей. Танцевали 500 человек. И так круглый год. Приходили послушать музыку и пожилые люди. В начале всем мешали некультурные, крепко подвыпившие вербованные. Они были в головных уборах, курили и плевали на пол. Вызывали у всех только отвращение. Мы сразу из пилотов, свободных от полётов, создали дружину. Они таких хулиганов брали за голову и за ноги и бросали с крыльца клуба в сугроб. Многие из таких больше не появлялись, а многие начали приходить одетыми более аккуратно и трезвыми. Мы стали зарабатывать очень прилично. Получали в месяц по 360 рублей гарантийных и 30% с выручки.

Так подошел Новый 1956 Год. Встретили его так: с раннего вечера в кинозале показывали мультфильмы. Работал биллиард. Комнату отвели для игры в карты/на деньги конечно/. В спортзале поставили столики. Их обслуживали официантки двух Игарских ресторанов. Была оставлена площадка для танцев. Поставили пьесу Лермонтова Маскарад. Оркестрик играл новую музыку Хачатуряна, сопровождал весь спектакль. На постановку истратили 30 тысяч, но разве это деньги для клуба. В общем одни /вольные/ купались в роскоши, а бедные /ссыльные/ чуть ли не умирали с голоду. Эта советская справедливость тех лет. О приходе Н. Года известил выстрел пушки с серпантином и конфетти. Пушку сделали из клееного картона. Зарядили много двуствольных охотничьих ружей этими бумажками. Когда наша пушка изрыгнула пламя, то некоторые дамы чуть не потеряли со страха сознание, но все кончилось благополучно. Гуляли всю ночь, был первый, второй и третий партсекретари города со своими женами. Было все начальство. Всем им очень понравилось, они пьяные меня благодарили. Гуляли и первого и второго января... Милиция нас охраняла. После этих вечеров мои акции сильно поднялись, мне сильно стали ежемесячно прибавлять зарплату. Первый секретарь на совещании сказал: "Впредь Матялиса считать своим. Он окончил Вильнюсскую консерваторию и приехал в Игарку к своим родителям". Начальник аэропорта Журавский дал распоряжение меня возить на работу со старого города в новый на своей персональной машине. Мне удалось из жен пилотов создать женский вокальный ансамбль. Их было 14. Взяли первое место в городе. Репертуар черпал из пластинок, которые мне привозили из Москвы.

Хочу рассказать об уникальном событии. Когда арестовали Л. Берию и его расстреляли, то его двух адъютантов под усиленной охраной привезли в Игарку. Генералу дали семь лет ссылки, полковнику пять. Их семьи остались в Москве. Генерал, который их привёз, прямо на комбинате устроил митинг. Он, обращаясь к литовцам, сказал: "Перед вами те, благодаря которым вы оказались сосланными в Игарку". И показал бумаги с их подписями. "Если вы их убьёте, то не будете нести ответственности. Это преступники. Пусть совершится первый суд Линча у нас в стране".

Генерал был явно в градусах. Бериевцы стояли в своих кожаных пальто бледные. Их определили в одну из бригад. Они должны были брёвна катать только в ночную смену, хотя на севере зимой дня не бывает. Прошло некоторое время, и генерал подошел к бригадиру литовцу. "Убейте нас скорее, очень томительно ждать смерти…". "Никто не собирается вас убивать. Если вы убийцы, то это на вашей совести, хотя, скорее всего её у вас, подонков, нет. Пусть Бог будет вам судьей. Разве не замечаете, что вас даже охраняют. Мало что у подвыпившего какого-нибудь литовца может прийти в голову... В семье не без уродов... Идите и работайте спокойно, никто вас не тронет, хотя вы заслужили смерть". Через некоторое время полковник устроился работать бухгалтером Игарторга. Весной мы получили первое письмо от моей тёти из Америки. Через посольство она получила наш адрес. В Игарку заедят иностранные судна за экспортной древесиной, а им не разрешали сходить на берег. Они устроили забастовку, и власти были вынуждены с лета 1956 года разрешить выход в город.

Построили интерклуб. Меня назначили руководителем эстрадного оркестра. Дополнительных музыкантов на летний сезон обещали прислать из Москвы. Но это письмо все изменило. Начальник МГБ меня ревновал к своей жене. Она активно участвовала в худ. самодеятельности. Сыграла главную роль в пьесе Лермонтова «Маскарад». «Между нами были только хорошие человеческие отношения. Я её попросил поговорить с мужем, чтобы нас отпустили жить куда-нибудь поюжнее, а может бить и в Красноярск. Она сказала, что он не пойдёт против Бармушкина, а тот, мол, в меня влюблён, так как в меня влюблена его дочь». Надо разыграть капитана, чтоб тот начал ревновать. У моей матери было высокое артериальное давление, ей нельзя было ни как жить на севере. Номер удался. Он как мог нас ловил, но так как между нами ничего не было, то и придраться не было никакой возможности. Он воспользовался этим тетиным письмом, мол, мне нельзя так близко общаться с иностранными моряками - тётя в Америке, ну и Бармушкин был в отпуске. Когда комсомольцы узнали, что меня с семьей отправляют в Маклаково, Енисейского района, то устроили демонстрацию протеста. Но первый секретарь не пошел против МГБ. Мою и еще для видимости несколько семьей отправили последним рейсом пароходом "Мария Ульянова". Провожать пришла толпа. Пришел и капитан МГБ с женой. Я не заметно пожал ей руку и поблагодарил за все. Когда пароход отходил от причала два духовых оркестра начали играть похоронный марш. У меня уже был первого выпуска фотоаппарат «Зенит», и я сфотографировал этот эпизод. И то, как их начала разгонять милиция. Плыли долго.

Однажды я гулял на палубе с дочкой начальника кадров Игарского лесокомбината Аэветтой Холкиной. Он уволился, и они уезжали жить в Красноярск. Было открыто окно двухместной каюты. В глубине её я увидел - обоих бериовцев. Они благополучно дожили до лета и на всякий случай переезжали в Мотыгино. Генерал попросил меня зайти. У меня не было ни малейшего настроения, но они меня заинтриговали. "Хочу вам для истории рассказать, как был арестован Лаврентий Берия". Я зашел и сел в уголочек. "Может быть, вы выпьете с нами коньяку?". "Нет!" - жестко сказал я. "Я вас слушаю". Последовал рассказ. Вот он вкратце. Когда умер Сталин, Берия понял, что ему не остаться в живых, если он не захватит верховную власть. Он составил образец письма ко всем начальникам МГБ всех крупных городов, краев и областей. В каждом был один и тот же текст: такие-то такие секретари подозреваются. Надлежит их взять под круглосуточный надзор-наблюдение. ждать особого распоряжения. Это был по сути дела уже смертный приговор. Был гриф - совершенно секретно.

Но судьба отвернулась от палача. Он не мог подозревать, что в Краснодарском крае первый секретарь партии и начальник МГБ, старые друзья с детства, оба вместе прошли всю войну: один командиром дивизии, другой комиссаром. Когда начальник МГБ по Краснодарскому краю получил это письмо, он понял, что его другу пришел конец. Он понял, что готовится государственный переворот. Дивизии войск МГБ проходили учения и жили в летних лагерях близи от Краснодара. Вчера они получили приказ вернуться в Москву. Начальник. МГБ края и первый секретарь получили указание помочь скорейшему возвращению этих головорезов, устроить им зеленную улицу до столицы. Теперь стало ясно, с какой целью Берия возвращает эти дивизии. Он думал арестовать того, кто ему мешал захватить верховную власть.

Начальник МГБ по Краснодарскому краю пришел к своему другу и показал ему секретное письмо. "Что будем делать?" спросил мгебист. "Надо сегодня же ночью лететь на моем самолете в Свердловск к маршалу Жукову. Только он может предотвратить государственный переворот. Приземлились на военном аэродроме г. Свердловска. Удачно с телефона автомата дозвонились к маршалу. Тот, прочитав, все понял и сказал: "Надо срочно лететь в Москву пока головорезы Берии их не опередили. В Москве Жукову удалось дозвониться тоже с телефона автомата с начальником Московского гарнизона. Тот срочно прибыл в назначенное место. "Где теперь находиться Берия" - спросил Жуков. Вскоре узнали - в ближайшей пригородной даче. Вскоре до рассвета маршал получил один взвод верных автоматчиков и один танк Т-34. Подъехали к усиленно охраняемой даче. Танк остановился перед воротами. Жуков вылез из танка и крикнул: "Эй, кто там начальник караула. Я маршал Жуков!" Появился начальник охраны. Он узнал маршала. "Если немедленно откроете ворота, гарантирую всем жизнь. Все без исключения будут подняты в звании. Это я вам обещаю. В противном случае вскоре прибудут еще танки, и мы вас всех перестреляем". Ворота открылись. Жуков в сопровождении взвода пошел в кабинет Берии. Берии по телефону кто-то сообщил, что его личная охрана его предала. Он выматерился и снял со шкафчика ручной пулемёт. "Застрелю гада" - зашипел подонок и отпустил предохранитель. Оба адъютанта палача стояли онемевшие. Жуков уже шел по залу. Они не брались за оружие. Берия весь сжался в комок. Он, по-видимому, понимал, что если выпустит очередь в маршала, то они все будут тут же расстреляны взводом. Взвод шел с приготовленным оружием в рассыпную. Жуков начал гипнотизировать Лаврентия как змею. "Ну что ты целишься, Лаврентий в меня? Мне кажется, что все это недоразумение, все еще образуется..." У Берии не хватило силы духа нажать на курок. Подонки все они трусы. Жуков подошел, улыбаясь так близко, что смог применить умелый приём и вышибить оружие из рук негодяя. Была короткая очередь в потолок. Их всех скрутили и увезли в танке в центр Москвы. Тем временем перекрыли все подступы к Москве и начали интернировать прибывающие дивизии головорезов. Их полностью арестовали. Я верю вот этой версии из уст прямых свидетелей. Совсем по-другому описывают событие люди Н.Хрущева. Это он, Хрущев разгадал намерения Берии, это он его заманил и арестовал в Кремле. У нас было принято присваивать чужие заслуги. Это была страна врунов. Главная их газета была под названием "Правда". Вот такую правду я услышал от двух ближайших соратников Берии, когда плыл на старом, изношенном пароходе «Мария УЛЬЯНОВА». Пароход плыл на переплавку....

Заканчиваю эти свои воспоминания как страшный кошмар нашей действительности последними строками. Тороплюсь писать: отлежал месяц август в ГБСМП с воспалением левого лёгкого. Теперь перевели в краевую онкологическую больницу... Ничего хорошего для меня никто не обещает...

После Игарки все мы/и сестра с мужем/ прожили в г. Енисейске. Работал в РДК.

Вновь создал оркестрик. Теперь пианисткой работала сестра, ударником её муж. Всем очень нужны были деньги. На альт саксофоне играл Борис Тимофеев. На трубе Баронин.

Был замечательный конферанс Володя Курлянд, балетмейстер Пустовойтенко. Русская народная певица Зубарева. Был там в ссылке и А.Е. Шварцбург. Вот как вспоминает Енисейск бывший, ныне покойный худ.рук. Красноярской филармонии. В Енисейске он работал в пединституте. Вел вокальный кружок. Однажды, когда строился Ново-Енисейск его заставили ехать в местный клуб давать концерт для строителей. Пианино не было, взяли маленький аккордеон. В клубе его начальник культуры района заставил лечь на грязный пол в чистом хорошем, но единственном костюме. Аккордеон положили на пол. Механик тянул меха. Что он играл не помнит, но, что сильно плакал от оскорбления - помнит...

В Красноярской филармонии я работал с 1957 года. С 1954 по 1964 год меня держали в ссылке. На четыре с половиной лет раньше освободили моих родителей и сестру. Пока они были в ссылке, мне твердили, что меня освободят сразу, вместе с ними. Когда их наконец освободили от ссылки, я куда только не писал жалобы, не получал никакого ответа. Кто-то не допускал моих заявлений. Правду узнал случайно. В центре города, около первой центральной аптеки я встретил полковника МВД Баданова. Он тогда подписывал разрешения на выезд по краю с концертами, ибо в моем паспорте была пометка/разрешено проживать только в пределах города Красноярска. Он занимал должность начальника охраны порядка по Красноярскому краю. Он меня в то лето 1989 года спросил: "Вы что до сих пор не уехали в свою Литву?". "Да вот женился, получил квартиру от филармонии, так и застрял".

Разговор был можно сказать даже дружеским. Он старше меня, успел перенести инфаркт. Уходя как-то автоматически, я его спросил: "Скажите полковник, почему меня так долго держали в ссылке. Уже не было ни одной спецкомендатуры, а я все ходил ежемесячно отмечаться, что не убежал какому-то одноглазому?" "Не помню, кто-то из высшего начальства мне позвонил, что вы очень нужны филармонии, там некому работать». "По философии счастье это ты, когда, кому-то нужен" - сказал я и зашагал домой. Чем я ближе подходил к дому, тем больше закипал. У меня росло возмущение. Как так: кто-то позвонил... Так я мучился около нескольких месяцев и наконец, написал жалобу на имя начальника КГБ по Красноярскому краю тогда полковнику Сафонову. Он обещал мне выдать копию моего заявления: Сталин старый, скоро умрёт. Вы его будете еще долго бояться мертвого, я не боюсь его живого и т. д. Но Сафонов меня обманул. Он просто порекомендовал обратиться в Вильнюсское КГБ. Мою жалобу разбирал юрист КГБ. Он очень внимательно, терпеливо и вежливо, не считаясь со временем мне что-то объяснял. Я понял, что они беседовали с тов. Бадановым. Он сказал им, что ему по просьбе директора Красноярской филармонии тов. Павла Тимофеевича Берзака позвонил такой товарищ коммунист, что он не смог ему отказать и задержал меня на четыре с половиной года. Он решил мою судьбу, и вот я медленно умираю не на Родине, а в Красноярске... Я спросил юриста, что я могу сделать в отместку. Он спросил меня: "Вы ведь не станете его убивать?". "Конечно, нет" - ответил я. "Вы можете об этом рассказать корреспонденту любой газеты Советского Союза. Они с удовольствием напечатают такой материал. Они конечно будут проверять факты у нас. Мы им скажем, что это чистейшая правда. Но что это даст вам?"

Я долго думал... и решил об этом написать в своих воспоминаниях. К великому сожалению еще не все и не всю правду знают про Сталина и его подручных. Иначе они не держали портреты этого мерзавца в своих квартирах, не выходили с ними на улицы. Как только им нестыдно или они такие большие неисправимые дураки? Мне не жаль таких людей! Я их просто презираю. Надо им по семь-десять лет посидеть, выжить в лагерях особого-спецрежима образца 1948 года, может быть тогда что-нибудь поняли? Вряд ли! Ельцин совершил историческую ошибку, что не устроил международный новый Нюрнбергский процесс над своей бывшей коммунистической партией. Коммунистическую партию надо судить, как судили фашистскую. Преступление, которые совершили коммунисты, не имеют тоже срока давности. Это должен знать каждый честный человек независимо от его возраста, образования и занимаемого положения. Пусть будут прокляты все палачи народов. Пусть будет проклят Ленинско-Сталинский тоталитарный режим - Диктатура пролетариата!!!

13 сентября 1992 года.
Воскресенье. Красноярск.