Новости
О сайте
Часто задавамые вопросы
Мартиролог
Аресты, осуждения
Лагеря Красноярского края
Ссылка
Документы
Реабилитация
Наша работа
Поиск
English  Deutsch

Мордухович М. М. Наказание без преступления


Меня арестовали 20 марта 1938 года. После Лубянки, Бутырской тюрьмы, этапа в товарных вагонах, в трюмах барж, буксируемых по Вычегде, оказался я в пересыльном пункте Вогваздино, от которого до лагеря оставалось около 80 километров. За двумя рядами колючей проволоки стояли два барака, три большие палатки и небольшой служебный дом начальника пункта. В бараках — «враги народа» здесь помещались вместе с уголовниками — не было места не только на нарах, но и на полу. С Ефимом Мироновым, молодым рабочим-модельщиком московского автомобильного завода, с которым я подружился в этапе, мы с трудом все-таки пробились в палатку.

К вечеру объявили, что всем нужно идти в баню. Люди, побывавшие в ней, рассказали, что вода еле теплая, а небольшое помещение не сможет пропустить всех даже за целую ночь. Мы с Мироновым решили перенести баню на завтра, опасаясь простуды, и только хотели пойти спать, как к нам подошел человек, одетый в телогрейку и ватные брюки, и спросил, идем ли мы в баню. Я ответил, что пойдем завтра днем. Вскоре он вернулся в сопровождении охранника, вооруженного винтовкой, и человека в форме, который оказался комендантом пункта. Показывая на меня, наш «знакомый» сказал коменданту: «Мало их судят, опять агитирует. Теперь, чтоб не ходили в баню». Я сказал, что это неправда, но комендант скомандовал охраннику: «Веди этого».

Меня привели в карцер. Там, спустившись по лестнице, я оказался перед железной дверью. Комендант отпер ее и втолкнул меня внутрь.

Сначала я почти ничего не видел, а только слышал громкий разговор. Блатной жаргон чередовался с изощренным матом. Потом при слабом вечернем свете я разглядел, что стою в нешироком проходе длиной около четырех метров. Прямо передо мной, во всю его длину тянулись нары в два этажа. Справа стояла большая параша.

В первые минуты, казалось, никто мной не заинтересовался. Но вот с верхних нар, как будто нехотя, спустились трое и подошли ко мне, один из них, невысокого роста, но широкоплечий, с непропорционально длинными руками, походил на обезьяну. Второй, высокий, худощавый, чему-то улыбался. Третий, юркий, кривляющийся, показался мне совсем юнцом. Обезьяноподобный хриплым, глухим голосом спросил: «Деньги есть?» И услышав, что денег у меня нет, сказал: «Пошмонаем».

Юркий начал быстро ощупывать мою одежду. Ничего не найдя, он заявил, что на человеке искать неудобно. Они мгновенно сняли с меня кожаное пальто, а заодно пиджак, ботинки и кепку, забросили все вещи наверх, обнадежив: «Пошмонаем — отдадим». Я уже понял, что ничего мне не вернут, но все же через какое-то время спросил о вещах. Сверху донеслось: «Что это все вы, 58-я, так любите шмотки? Жизнь пропадает, а вы только о них и думаете. Лезь сюда, Москва, внизу ночью холодно».

Я залез наверх. Горела воткнутая в щель лучина. Все были заняты «делом». Одни, сняв рубашки, искали вшей. Другие давили падающих с потолка клопов. Некоторые выясняли отношения и играли в карты. Я сполз вниз.

На нижних нарах было темно и тихо. Поодаль от прохода кто-то спал. Я не лег на нары, опасаясь клопов и вшей, а простоял всю ночь, лишь изредка садясь, чтобы дать отдых ногам. Шум наверху продолжался, затем стих, и я услышал, как кто-то запел слова популярного в тридцатые годы блюза:

В маленьком письме
Вы написали пару строк.
Подарили мне
Вы голубой цветок...

Под утро загремел засов, открылась дверь. Один охранник остался снаружи, а двое вошли, поставили на пол большой чайник с кипятком и поднос с хлебом, нарезанным на порции. Когда охранники ушли, мы начали разбирать пайки.

Внизу лежал молодой человек, босой, в одной нижней рубашке и военных галифе. Он рассказал, что был летчиком. Осужден военным трибуналом по 58-й статье «за контрреволюционную агитацию» на 10 лет. Бежал из лагеря. Поймали. Эти уголовники тоже беглецы из разных лагерей. Их и его везут на суд. Когда с него снимали сапоги и гимнастерку, он ударил троих. Рассказал о простой «технологии». Комендант пункта с помощниками намечают из вновь привезенных прилично одетых. Затем, придумав какой-нибудь предлог, сажают их в карцер. Здесь с них снимают одежду и передают коменданту, а тот продает одежду и, взяв большую часть выручки себе, приносит участникам основной операции сахар, табак, белый хлеб. Летчик сказал еще, что я могу требовать свою одежду у коменданта, но ни в коем случае не говорить, кто ее с меня снял.

Днем нас вывели на «прогулку» около карцера. Невдалеке я увидел за проволокой в зоне группу людей и услышал крик Миронова: «Где одежда?» Я ответил: «Сняли».

Кончилось тем, что дважды приходил комендант, настойчиво спрашивая, кто снял с меня одежду. Но я, помня совет летчика, отвечал, что не знаю, было ведь темно. Комендант пригрозил, что пока не скажу, кто это сделал, искать он не будет. После его ухода один из уголовников шепнул мне: «Молодец, что не сказал про нас». Вскоре мне сбросили сверху кепку, пиджак, ботинки и теплую подкладку, отстегнутую от моего пальто. Я спросил и о нем. Мне ответили, что пальто уже здесь нет. В третий раз пришел комендант и увел меня в зону.

Меня встретили Миронов и несколько человек из нашего этапа. Они были искренне рады моему возвращению и рассказали, что, увидев меня раздетым, ходили к начальнику пункта, объяснили, что со мной произошло, и просили возвратить одежду. Настаивали, чтобы возвратили пальто. Начальник встретил меня неприветливо и закричал, что я сам виноват, нечего было агитировать. Я повторил, что никакой агитации не вел. Через открытое окно он позвал коменданта и приказал ему принести мое пальто. Комендант принес лагерный бушлат. Я сказал, что не возьму его. Он молча достал нож, подпорол шов подкладки бушлата, и под ней оказалось вложенное туда мое пальто.

Посидев в этом пункте еще десять дней в ожидании конвоя, мы вышли в последний пеший переход до лагеря. В окружении охранников и овчарок поплелись по дороге, утрамбованной нескончаемыми этапами.

В лагере оказалось много народа, а наша колонна еще значительно пополнила «контингент». Поместили нас в палатке с нарами из тонких жердей. Постелив одежду, мы после «ужина» (каша из крупы «сечки») легли спать. Утром выдали дневную пайку хлеба 500 граммов. Завтрак — снова такая же каша и кипяток. На работу не выводили, и мы снова спали. На обед — «баланда» и каша.

Уголовники были в лагерной, но подходящей одежде. Отбирая и воруя у вновь прибывших вещи, они сбывали их по каким-то каналам в зону в обмен на продукты. Кроме того, угрозами принуждали приемщиков работы приписывать кубометры спиленного и разделанного леса. За это их называли «рекордистами» и выдавали талоны на дополнительное питание.

Через три дня нас распределили по бригадам, и началось реальное лагерное существование, совершенно непохожее на наши прежние наивные представления.

В 5 часов утра на улице бьют в рельс, входят охранники и кричат: «Подъем, быстро!», конечно, подкрепляя команду матом. Не проснувшихся или медленно встающих толкают. Ослабевших или больных, еще не получивших освобождения от работы, тащат на улицу и сажают на землю, до проверки. Большинство же поднимается быстро, ведь спим, не раздеваясь, надо только надеть обувь, хранящуюся ночью под головой.

На улице зеки толпятся возле небольшого рукомойника, прибитого на столбе у палатки. Мыла нет. Его выдают только в бане, всего 20 граммов, раз в 10 дней и нерегулярно. Сполоснув лицо и руки, вытеревшись одеждой, идем в очередь у раздаточного окна кухни. Помещения для еды нет.

Затем снова крик: «Становись на поверку!» Все собираются на небольшом холме во дворе лагеря. Отдельно, повыше сидит гармонист и, как ни в чем не бывало, играет. Часто он выбирает хорошо известную песню, и невольно вслед за ним повторяешь про себя: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!»

Охранники ходят с фанерными дощечками и записывают на них результаты счета заключенных. Случалось, кто-то из охранников ошибался, тогда все начиналось сначала.

Однажды во время поверки высокий молодой человек без верхней одежды поднял вверх худую руку и закричал: «Я не хочу быть рабом!» Наступила тишина. Даже охранники вначале растерялись, а потом бросились к нему и потащили. А он продолжал выкрикивать те же слова, но внезапно смолк, будто ему закрыли рот. Это был московский студент по фамилии Марр. На следующий день на поверке объявили, что он находится в тюрьме, и после следствия его будут судить за новое преступление.

После поверки всех выводили за зону, строили в колонны и вели за 5—6 километров, на лесоповал. Технология заготовки деловой древесины была такая. Повалить деревья, оставляя пни высотой не более 150 миллиметров, отрубить все ветки и сжечь. Но для этого предварительно нужно было свалить еще сухое дерево, чтобы разжечь костер. Распилить стволы по заданным размерам длины и оттащить к дороге — с помощью кола (дрючка), передвигая то один, то другой конец ствола. В некоторых местах стволы переносили на плечах.

Местность вокруг лагеря болотистая. Для выполнения нормы каждый должен был повалить 10—20 деревьев и проделать часть описанных операций. Не знаю, как в нормальных. условиях, но в лагере такая норма оказалась непосильной даже для людей, привыкших к физическому труду. За ее невыполнение постепенно снижалась порция хлеба.

Днем в лес привозили обед: «баланду» и немного каши. Иногда мы обедали вместе с возчиками леса, у дороги. Они, кроме «обеда», грызли овес, которым кормили лошадей. Угощали и «ас. Потом обед возить не стали.

Мы возвращались в лагерь, когда уже темнело. В зоне, не заходя в палатку, шли прямо к кухонному окошку. Повар наливал в небольшую алюминиевую миску «баланду» — воду с отрубями и малым количеством овса. Сюда же он клал три столовые ложки «сечки». Я чувствовал, что слабею с каждым днем. Одежда износилась, взамен ее мне выдали рваную телогрейку и такие же штаны. Амуницию дополняли кепка с пришитыми кем-то тряпками, закрывающими уши, изношенные лапти, скрепленные веревочками, и рваное, заношенное белье.

Когда сильнее похолодало, нас перевели в барак. Там было тепло: топили кирпичные печи, но так же не было хоть какого-нибудь тряпья на нарах, а одеял и подавно. Опять спали не раздеваясь. Появились вши, от которых уже нельзя было избавиться. Баня случалась нерегулярно, топили плохо, а количество теплой воды ограничивалось двумя небольшими шайками, налитыми наполовину.

Теперь, приходя на работу, я разжигал костер, снимал все с себя, надевал телогрейку на голое тело, а из рубашек вытрясал вшей в костер. Потом работал, но становилось все хуже и хуже. В конце осени я заболел.

Это была дистрофия. К тому же на ступне образовался фурункул. Лекарский помощник, которого сокращенно называли «лепком» (вместо «лекпом»), отрезал ножницами верхушку фурункула, помазал йодом и завязал обрывком бинта в один слой. Такая «повязка» сразу же опустилась, открыв больное место. Освобождения от работы мне не дали, и я ковылял около 10 километров в лес и обратно.

Через два дня состояние ухудшилось. Я без сил сидел на пне у костра, вставая лишь для собирания хвороста. Охранник, посмотрев на меня, поправил костер, подбросил в него несколько сухих сучьев и сказал: «Сиди, батя, отдыхай. Наверно, скоро помрешь». И, оглянувшись, он дал мне обрывок газеты и махорку. Слова охранника нисколько меня не взволновали, странным показалось только обращение «батя», ведь мне шел 32-й год.

После работы, счета заключенных и обычной команды «Шаг вправо, шаг влево считается побегом. Конвой стреляет без предупреждения» колонна двинулась в лагерь. Я отставал из-за слабости, и начальник конвоя останавливал колонну, ругая меня. Остановки учащались, и на одной из них раздался чей-то крик: «Начальник, с этим хромым падло до утра не придем в лагерь. Кончай с ним, закинем в канаву — составишь акт о побеге».

Колонна зашумела, послышалась ругань, по-видимому, предложение, исходившее от какого-то бандита, вызвало протест «врагов народа». Начальник приказал всем замолчать. При его окрике громко залаяли овчарки, а заключенные притихли. Я услышал команду: «Колонна на месте. Хромой вперед, слева, вдоль колонны». Теперь меня могли расстрелять на законном основании: шаг влево — это побег. Я ковылял по «запретной зоне» между цепью охранников, рычащими овчарками и безмолвной колонной, потеряв представление о времени, когда услышал команду: «Хромой, становись впереди колонны направляющим. Колонна, вперед. Направляющего не обгонять».

На следующий день меня отправили в лагерную больницу. Она находилась в четырех-пяти километрах от лагеря в зоне, называемой «подкомандировкой».

Единственный врач стационара, Александр Кузьмич Зотов, тоже заключенный по 58-й статье, прослушал всех, осмотрел, спросил, кто мы, откуда, какие у нас сроки.

В чисто выбеленной палате на нарах, установленных вдоль стен, даже лежали матрацы, подушки, наполненные, правда, древесной стружкой, и одеяла. Посередине палаты стоял стол. На нем горела «коптилка» — фитиль, опущенный в банку с керосином.

Я лег и ощутил блаженство покоя, тишины и тепла. Увидел разноцветные огоньки на столе, и мне показалось, что, засыпая, я начал видеть красивый, необычный сон. Но это было наяву: огонь фитиля освещал разноцветные лекарства, налитые в бутылочки, которые принес фельдшер. Потом я крепко заснул и проспал около трех суток.

Благодаря вниманию врача А. К. Зотова, его квалифицированному лечению, а также содержимому двух продуктовых посылок, где-то долго блуждавших, я выздоровел, проболев около месяца. Как перенесшего серьезное заболевание, меня выписали на десять дней в «слабкомакду» при стационаре. Таких людей, оставшихся в живых, было немного.

«Слабкоманда» — в ней было человек семь — проживала в утепленном помещении с железной печкой. Поочередно выполняли разные нетяжелые работы. Разгребали снег, кололи дрова и носили воду из проруби в баню и кухню, а из кухни в стационар — питание. Мы справлялись с этими работами и набирались силы, подолгу находясь на свежем воздухе. После обеда отдыхали. Кормили нас так же, как и больных. И никто не погонял, не толкал, не ругал. О лагере думать не хотелось, но он сам о себе напомнил,

Как-то я пошел погулять по зоне. Это разрешалось. У больницы была дощатая, холодная пристройка. Дня три назад мы разгребали здесь снег. Внутри валялось несколько лопат, ломов и свернутая веревка. Теперь, проходя мимо, я решил закрыть на крючок хлопающую дверь, но прежде заглянул внутрь. В нескольких ящиках были видны замерзшие трупы, одетые в рваное белье. В больнице я наблюдал много смертей, каждая из них — потрясение. Но увидеть несколько умерших, собранных для захоронения, оказалось еще ужаснее. Я тут же пошел к Александру Кузьмичу и спросил, где хоронят покойников и когда извещают родных. Он ответил: «Наивный человек! Могилы сравнивают с землей. Вырастает трава, молодые деревца, и даже те, кто хоронит, не найдут следов. А родным никогда не сообщают».

Прошли десять «санаторных» дней, и меня отправили в лагерь на лесоповал. Лагерной новостью была замена большого портрета Ежова на портрет Берии.

Приводили новые этапы. Люди продолжали убывать из-за болезней. Баланса не получалось, и в лагере становилось свободнее. В начале марта меня с тяжелым плевритом снова привезли в стационар.

Здесь все изменилось. Промежутки между нарами были ликвидированы. Больные заполнили все. Лежа бок о бок, одни стонали, другие о чем-то просили, третьи что-то требовали, кто-то кричал и ругался. Стол заменили значительно меньшим, а на освободившуюся площадь поставили козлы с щитами. На один из них положили меня. Неизменными оставались квалифицированная медпомощь и внимание врача, фельдшера и санитара, а также тепло, благодаря чему больные не зябли даже под легкими одеялами. Питание было здесь, конечно, несравнимо лучше, чем в лагере, но порции уменьшились, и в меню появилась «сечка». Прошло дней десять, и мне снова повезло: пришла еще одна посылка.

Наступил апрель 1939 года. Шел второй год со дня ареста. Я выздоравливал и начал ходить. В этот раз Александр Кузьмич решил оставить меня на работе в стационаре, чтобы я окреп. Он научил меня делать перевязки и ставить банки. Кроме этого, я ежедневно измерял больным температуру, а когда Александр Кузьмич узнал, что я немного знаю латынь, поручил раздавать им лекарства из аптечки.

Больные пеллагрой находились в отдельной палате. Почти все они большую часть времени лежали на нарах, укрывшись с головой тряпьем. Давали им сахар, перловую кашу, масло. Поили настоем из трав, сваренным Александром Кузьмичом. Но основного питания, богатого белками и витамином РР,— не было. Больные были настолько слабы, что сами не удерживали в руке термометр. Периодически больных мыли и меняли тряпье. Видя страдания этих людей и их тела (кости, обтянутые темной, шершавой кожей), думалось, что Данте Алигьери видел таких же несчастных и по ним описал в «Божественной комедии» грешников в аду...

Я подхожу к небольшому окну стационара. Сквозь стекло хорошо пригревает солнце. Но на севере это только преддверие весны. Во дворе зоны лежит белый, слепящий снег. Далее видна изгородь из колючей проволоки, а за ней темный деревянный забор с колючей проволокой. В тени забора снег совсем синий.

Я знаю, что за забором большая поляна, за ней лес. Там воля. Но до нее еще четыре года. А я уже имел серьезные основания сомневаться, что выдержу этот срок. И хотя старался оставаться оптимистом, от таких мыслей делалось не по себе.

Однажды, заглянув в помещение, где в декабре 1938 года увидел трупы, а теперь там было пусто, я спросил Александра Кузьмича: «Куда теперь ставят гробы? Ведь умирает значительно больше». Он объяснил, что недавно похоронили много, а сейчас уже не накапливают, хоронят по 5—6 человек, так как близко весна.

Прошло еще недели две. Был хороший день. Солнце все больше задерживалось в окнах. Небо синело, облака становились белее и легче.

Я дежурил. Вошел санитар и сказал, что меня вызывает на вахту охранник, пришедший из лагеря. «Снова на лесоповал»,— подумал я.

Охранник, посмотрев в какую-то бумагу, спросил фамилию, имя, отчество и сказал: «Соберись с вещами на головной». Так назывался лагерь в отличие от «подкомандировки». Собирать мне было нечего. Когда мы подходили к лагерю, я спросил, зачем меня вызвали. Охранник ответил: «Наверно, на работу. Мало работяг». Но в лагере сразу же объявили, что меня увезут, а куда, не сказали.

После обеда вызвали в кладовую и выдали все новое: телогрейку, брюки, серую рубашку, нательное белье, ботинки, шапку-ушанку. Предложили пойти в баню, я с большим удовольствием согласился. На другой день получил сухой паек на два дня. Хлеб, сахар, сало, селедку, махорку и к 12-ти часам явился на вахту. У ворот стояла грузовая машина. В ее кузове на полу сидели несколько зеков и охранники на табуретах. Я тоже залез в кузов и сел на пол, уже зная, что меня везут в управление лагеря, поселок Вожаель. Уголовников, среди которых я оказался, везли в другой лагерь. Один из охранников тихо посоветовал мне не ехать с ними, а подождать до четвертого мая. Но я не хотел оставаться в лагере ни одного дня. Узнав, что машина пойдет через пункт, где дорога расходится, я поехал с некоторым риском, следуя продуманному плану.

Сидящая компания, поинтересовалась, что у меня в мешке. Я дал им хлеба и табака. При охранниках они вели себя тихо, но посматривали на мою одежду, а один из них похлопал по мешку и уверенно сказал: «Приедем — похаваем». На развилке нас встретил начальник контрольного поста, проверил у старшего охранника документы. И тогда я попросил у него разрешения сойти. Он разрешил и, отойдя с ним в сторону, я объяснил ситуацию. Он сказал, что если я согласен идти пешком, то даст мне охранника. Конечно, я согласился. Какой же поднялся шум! Заключенные ругали меня, по-видимому, потому, что я обманул их надежды.

Через несколько минут я шел по лесу. Этот охранник оказался разговорчивым. Он объявил, что мы пойдем не в поселок Вожаель, а в небольшой лагерный пункт в двух километрах от него. Там живут только заключенные специалисты, работающие в управлении лагеря.

Пришли в лагерный пункт. Я попрощался с сопровождающим, а он сказал мне: «Счастливо» — и смутился. В небольшой зоне было два барака. Около них стояли заключенные, с интересом глядя на привезенного нового. Подойдя ближе, я услышал, как кто-то называл мою фамилию.

Я тоже узнал нескольких человек — нас везли из Бутырской тюрьмы одним этапом. Встретились как давнишние знакомые. Начались взаимные расспросы. Я рассказал о «своем» лагере, они о «своем». Здесь жили совершенно иначе. Работали в основном инженеры разных специальностей. Получали небольшую зарплату. Им покупали в Вожаеле некоторые продукты. В бараках вагонные нары, матрацы, подушки, одеяла и простыни. Книги, газеты из библиотеки. Радио. Все осуждены по 58-й статье. Мои знакомые спросили у одного начальника в управлении лагеря, военного инженера, не к нему ли меня привезли работать. Он, услышав мою фамилию, ответил, что знает меня, так как слушал мои лекции по двигателям внутреннего сгорания в 1933 году в Академии механизации и моторизации РККА и пользовался написанной мною книгой, учебным пособием. Куда меня везут, ему узнать не удалось.

Я жил, отдыхая, но томился ожиданием. Мне не оставалось ничего другого, кроме как терпеливо ждать. Чего? И сам не знал. И вот в начале июня меня отвезли на машине на какую-то пристань, на Вычегде. Оттуда, повторяя путь в обратном направлении, я плыл, но уже не в трюме баржи, а на пароходе, в каюте. Обедал вместе с охранниками в пароходной столовой.

Пароход подошел к устью Вычегды, И вскоре меня привели в хорошо знакомый пересыльный пункт на высоком берегу Северной Двины. Ничто здесь не изменилось, только контингент — теперь было много бывших сотрудников НКВД, различали которых по окантовке брюк. Вероятно, большинство из них не понимало, почему они, «разоблачавшие врагов народа», сами оказались осужденными. А ведь их вместе с Ежовым просто заменили на Берию и его сотрудников. Когда-то таким же образом заменили ежовцами Ягоду с его штатом. И Берию с его «сотрудниками» тоже наверняка заменят. Когда? Определит Сталин.

Увидя привезенного из лагеря, «новенькие» стали задавать вопросы. Крайне удивило бывших сотрудников НКВД, что специалистов используют на общих работах. Меня спросили, кем я был до ареста и что делал в лагере. Я ответил, что был доцентом кафедры теплотехники Военно-инженерной академии имени В. В. Куйбышева, а в лагере работал лесорубом. Те явно засомневались. Кто-то сказал: «А нас, с юридическим образованием, и то не у всех, будут ли использовать хоть в канцелярии?» На это последовала чья-то горькая шутка. «Определенно, для нас в лагере уже строят многоэтажные канцелярии».

Какой-то человек, по-видимому, услышавший о Военно-инженерной академии, сказал мне, что недавно отсюда в лагеря увезли комиссара этой академии Скороходова и начальника управления военных учебных заведений (УВУЗ), комкора, героя гражданской войны Тодорского, со сроками по 15 лет. Горько это было слышать. Я не сомневался в невиновности этих людей, как и многих других, с которыми общался в тюрьме и в лагере.

Часа через три я пошел с охранниками на станцию Котлас. Перед посадкой в купейный вагон мне впервые сказали, что везут в Москву. Примерно через тридцать часов приехали на Ярославский вокзал.

«Черный ворон», проехав несколько минут, остановился. Я вышел и увидел перед собой забор с воротами и проходной будкой, возле которой стоял охранник. Слышался шум поездов и паровозные гудки. Внутри двора было небольшое дощатое помещение. Вокруг заключенные. Из разговоров выяснилось, что это пересыльный пункт, который находится рядом с Казанской железной дорогой недалеко от Красносельской улицы. Сюда на несколько часов (от поезда до поезда) привозят заключенных по 58-й статье. И это навело на невеселые мысли: не повезут ли и меня в другой лагерь?

Во дворе все время происходило движение: кого-то привозили, кого-то вызывали в помещение, затем увозили. Обо мне, казалось, забыли, хотя прошло уже много времени. Тогда я сам вошел в помещение и спросил сотрудника НКВД, скоро ли меня вызовут. Спросив фамилию и посмотрев в бумаги, он ответил: «Вы уже на месте. Успеете».

Прошло еще какое-то время, прежде чем меня в «черном вороне» отвезли в Бутырскую тюрьму. При обыске у меня изъяли только ремень, пуговицы на брюках не отрезали и шнурки из ботинок не вытащили.

Баня. Я с удовольствием мылся большим куском мыла и теплой водой в неограниченном количестве. Одежда была хорошо прожарена, хотя надобности в этом уже не было. Даже подстригли под «польку».

На пятый день меня вызвал сотрудник с тремя квадратами в петлицах. Он вежливо поздоровался и спросил, какие вещи и сколько денег у меня изъяли при обыске. Ответил, что только ремень, а денег у меня не было. Я попросил дать мне немного бумаги и махорки. «Там все есть»,— ответил он, улыбнувшись, и оставил меня в неведении, где это «там» и что «все». Я оделся, попрощался с теми, кто оставался. Меня вывели во двор, возвратили ремень. У двери стоял большой «черный ворон», а возле него мой сопровождающий. Посередине «ворона» был неширокий проход. Под потолком горела неяркая лампочка. Слева и справа — узкие двери с задвижками. Судя по полной тишине в машине, кроме меня, никого не было. В одну из дверей мне предложили войти. Я вошел и сел на узкую дощечку лицом к двери, которую закрыли на задвижку, и стало темно. Этот «шкаф» был настолько мал, что спина опиралась на стенку, а колени были почти прижаты дверью.

Машина выехала из ворот и повернула направо, по Бутырской улице к центру, а дальше начались какие-то остановки, повороты налево, направо, и я потерял ориентировку.

Открылась дверь, и я услышал знакомый шум авиационного двигателя, проходящего испытания на стенде. Неприятное чувство овладело мной: это могло быть в ЦИАМе, рядом с. которым находилась страшная Лефортовская тюрьма.

Я вышел из машины, жмурясь после темноты, и увидел забор с калиткой, а в небольшом отдалении слева еще один забор, за которым из всех открытых окон четырехэтажного здания с любопытством смотрели на меня девушки и ребята. Как я узнал потом, это был ДУК (Дирижаблестроительный учебный комбинат). За калиткой открылось новое «чудо». В небольшом дворе были клумбы с цветами, газоны, дорожки, площадка с волейбольной сеткой. Кроме меня и одного охранника, закрывшего калитку на замок, во дворе никого не было. Впереди в конце двора — одноэтажный дом. Войдя в него, я увидел вешалку с висящими пальто. От подобного зрелища я уже отвык. Далее шел длинный коридор, покрытый дорожкой. Налево и направо закрытые двери. По коридору ходил вперед и назад дежурный охранник. Иногда он останавливался у какой-либо двери и смотрел в комнату через небольшое, вставленное в дверь, стекло. Увидя меня, он показал на одну из дверей и сказал: «Заходите е спальню».

В спальне было шестнадцать кроватей. Пятнадцать застелены, а на одной — стопка белья давно уже не виданной мной белизны. Деревянный крашеный пол чисто вымыт. Под потолком — лампочка, по-тюремному, без абажура. На стене, у двери, черная тарелка радиорепродуктора. Окно с обычной тюремной решеткой, но без «намордника», то есть без наклонного щита снаружи.

Только я застелил кровать, как охранник вызвал меня к начальнику. Им оказался полноватый майор. Он объявил, что я буду жить и работать в спецтюрьме НКВД, в которой правила поведения заключенных «такие же, как во всех тюрьмах». Я улыбнулся. Затем он сообщил распорядок дня и сказал: «Сейчас идите в столовую. Вторая дверь налево».

Я вышел. По коридору шли люди в одинаковой одежде. Загорелые, бритые, аккуратно подстриженные и причесанные, с бородками или усами, они совершенно не походили на заключенных в тюрьме, а тем более в лагере. Вероятно, они тоже увидели, что я отличался от них. Некоторые здоровались со мной, хотя мы не были знакомы. Кто-то взял меня под руку и ввел в столовую.

Две женщины в белых фартуках разносили тарелки, полные горячего, вкусно пахнущего борща с мясом и сметаной. На столах стояли хлебницы с белым и черным хлебом. Подали второе — натуральный бифштекс с хорошим гарниром! Когда я его съел, мне пододвинули еще две порции. На третье был компот.

Обед начался в 13 часов и продолжался не более 30 минут. Согласно распорядку теперь можно было отдыхать до 15 часов.

Вскоре в спальне собрались все мои соседи. Двое оказались знакомыми. С профессором Борисом Сергеевичем Стечкиным (зам. начальника ЦИАМа по научной части) я не раз встречался до 1937 года. Основоположник теории воздушно-реактивного двигателя, крупнейший специалист по двигателям внутреннего сгорания, автор многих оригинальных трудов в области газодинамики и механики, совместно с А. А. Микулиным, Б. С. Стечкин создал первый отечественный авиационный двигатель, В 1937 году им было завершено вместе с Л. В. Курчевским создание реактивно-динамического орудия. Кроме того, Стечкин был прекрасным педагогом, читавшим лекции в МВТУ имени Баумана, Автотракторном институте имени Ломоносова, МАИ и Военно-воздушной академии имени Н. Е. Жуковского.

Второй знакомый — Григорий Николаевич Лист (начальник конструкторского отделения Московского автомобильного завода, ныне «ЗИЛ»). С 1930 года я работал в НАМИ, где в то время конструктором К. А. Шараповым был создан первый отечественный малолитражный автомобиль «НАМИ-1» с двигателем воздушного охлаждения. При проектировании усовершенствованного автомобиля «НАМИ-2» Лист был приглашен для выполнения некоторых работ. Тогда мы и познакомились. Высококвалифицированный конструктор и расчетчик, он отличался удивительной дотошностью.

Еще я увидел Алексея Дмитриевича Чаромского. Мы не были знакомы, хотя оба работали в НАМИ в 1930 году. Он был там начальником авиационного отдела. Автор трудов по теории и исследованию рабочего процесса быстроходных дизелей, Чаромский позднее руководил в Центральном институте авиационного моторостроения отделом, создавшим авиадизель «АН-1».

Меня познакомили с другими «врагами народа». Все они до ареста (за исключением профессора металловедения Ивана Ивановича Сидорина) работали в авиамоторостроении. На заводах:

М. С. Владимиров, М. С. Млынарж — начальники летно-испытательных отделов, М. А. Колосов — технический директор, А. С. Назаров — главный конструктор, Н. С. Шнякин — главный инженер, С. И. Крентовский — ведущий конструктор, С. И. Петров — старший военпред.

В ЦИАМе:

А. Д. Грачев — заместитель начальника отдела, Ф. В. Концевич — начальник одного из КБ по созданию бензинового мотора, Л. С. Татко — начальник отдела испытаний, А. А. Шумилин — директор опытного завода.

Стали приходить и из других спален. Среди них оказались еще двое знакомых: А. М. Добротворский (начальник карбюраторной лаборатории ЦИАМа) и Ю. А. Могилевич (главный инженер Московского завода авиационных карбюраторов).

После отдыха меня провели в комнату Чаромского, На одной из досок был чертеж двухтактного дизеля. Я с интересом смотрел на необычную конструкцию квадратного двигателя. В каждой стороне квадрата размещалось по одному цилиндру с оппозитными поршнями, продувочными и выпускными окнами. В углах квадрата — коленчатые валы, каждый из которых вращался двумя шатунами. Четыре малые шестерни, посаженные на валы, вращали одну большую, центральную. На шлицы ее вала надевалась втулка винта. Вал полый, для стрельбы через него из пушки. Это был чертеж экспериментального отсека. Весь дизель должен был состоять из 12 таких отсеков, то есть иметь 48 цилиндров и 96 поршней.

Так началась моя жизнь в «шараге». Работавшие в ОКБ 65 человек были арестованы в 1937—1938 годах и находились под следствием в Бутырской, Таганской, Лефортовской и других тюрьмах. Затем следствие внезапно прекратилось, и их перевезли в Болшево, поселив сначала в лесу, в бараках, а затем доставили в Тушино, без объявления об осуждении. Обо мне же было постановление Особого совещания НКВД; я попал в «исправительно-трудовой лагерь на 5 лет по подозрению в шпионаже». Такое «неравенство» давало повод для размышлений. Оптимисты считали, что меня привезли работать и освободят вместе с ними. Но мудрый Стечкин сказал, что, вероятно, им всем тоже объявят приговоры. Ведь это проще, чем освободить одного...

Начальником всех таких ОКБ был генерал НКВД М. А. Давыдов. Куратором ОКБ авиамотористов — подполковник П. М. Досик, а его помощниками — Ф. М. Демидов и А. И. Толстухин. С нами трудились вольные инженеры, техники, копировщицы. Они работали в отдельных комнатах, но руководителями у них были заключенные. Если у вольных возникали вопросы, они звонили по телефону начальнику тюрьмы. По его команде приходил охранник, вызывал заключенного руководителя и вел его через охраняемую дверь к вольным.

Все получали одинаковую «зарплату» — 120 рублей в месяц, только Стечкин и Чаромский — по 150 рублей.

Работа продолжалась до 20 часов. Затем — ужин. Вечером играли в шахматы, домино, на бильярде, читали книги и журналы, гуляли во дворе. Небольшие компании в рабочих комнатах кипятили воду и заваривали чай. Меня в такую компанию пригласил Борис Сергеевич. Он сказал мне: «Пойдем пить чай в трактир «Лиссабон» — и привел в рабочую комнату, где сидели за столом человек шесть. Люди смеялись, шутили, но иногда в разговор вплеталась мысль, постоянно не уходящая из сознания заключенных: «Когда же это окончится?»

Мне же после лагеря было в ОКБ хорошо. Я еще приходил в себя. Но одна мысль омрачала душу, что люди во всех «шарагах» — мельчайшая доля от массы заключенных.

Однако вернусь к тому первому, самому запомнившемуся дню в ОКБ. В 22 часа замкнули двери, и мы легли спать. Наступила тишина, и только в коридоре слышались шаги дежурного охранника. Перед сном я увидел еще одного «жильца» в нашей спальне. На кровати Листа лежала собака, похожая на ирландского сеттера. Звали собаку Майка. Однажды ее, сбитую машиной, подобрал охранник, ехавший в автобусе с заключенными. Она была очень привязана к Григорию Николаевичу и спала только на его постели. Майка вела себя необычно. В отличие от лагерных овчарок она давала спокойно себя гладить всем заключенным, но, если в комнату входил охранник, начинала ожесточенно лаять. Начальство, которому доложили об этом, распорядилось ее убрать. Однажды Майка, к общему огорчению, исчезла. Не исключено, что ее усыпили «как друга врагов народа».

На другой день, беседуя с Чаромским, я выразил желание заниматься испытаниями двигателя, так как занимался этим делом с 1930 года. Он согласился. Так я начал работать в группе Чаромского. Кроме нее в ОКБ было еще три группы. Одной руководил Б. С. Стечкин. Она занималась агрегатами наддува двигателя. Группа Г. Н. Листа конструировала редукторы для подводных лодок, и, наконец, еще одну составляли технологи.

Перед обедом меня вызвали к «руководству» нашего ОКБ Досику. Лет 25-ти, в штатском костюме, он сидел в небольшом кабинете и без всякого вступления повторил мне то, что я слышал от начальника тюрьмы, что буду жить и работать в спецтюрьме, и добавил: «Будете искупать свою вину». Я сказал, что у меня вины нет. Он возразил: «Все вы так говорите. Вас судили, а без вины никого не судят».

В тот же день я увидел помощников Досика. Они ходили по рабочим комнатам, задавая порой нелепые вопросы по технике. Один из них, Демидов, был тупым, но без претензий. Другой, Толстухин, несомненно умнее, внешне казался добродушным.

Стояли теплые августовские дни, и после ужина мы гуляли во дворе, играли в волейбол. Чаромский всегда ходил по двору, быстрыми шагами описывая большие круги. Взяв меня под руку, расспрашивал, кого я встречал в лагере, с кем из двигателистов был знаком до ареста. Оказалось, что у нас были общие знакомые, работавшие в НАМИ, военных академиях, МВТУ. Он рассказал, что родился в селе Чаромское, откуда у него и такая фамилия. Работал слесарем в Петрограде. Перед Февральской революцией вступил в партию большевиков, воевал на гражданской. Потом окончил ВВИА имени Н. Е. Жуковского.

Вставал Алексей Дмитриевич до подъема и уходил в рабочую комнату, размышляя и рассматривая, казалось бы, до мелочей знакомые чертежи экспериментального отсека, который начали уже изготавливать на заводе.

Установку монтировали в отдельном небольшом здании. Начальник, вольный инженер из ЦИАМа Яков Михайлович Тяпин, хорошо относился к нам, но мы старались держаться официально, чтобы не навлечь на него малейшего подозрения. Впрочем, мы делали это в отношении всех вольных, с которыми работали. На монтаже работали А. К. Зауэрман, С. Г. Стецкий и я. Впоследствии присоединились привезенные из лагеря с Колымы К. А. Рудзкий, с которым я был знаком до ареста, и И. В. Пришенко.

Один раз к нам привозили Туполева для обсуждения с Чаромским проблем установки дизеля на самолет. Бывал у нас и Мяси-щев, красивый, элегантный человек, и другие самолетчики. Всем им нравилось приезжать к нам, так как, кроме встреч со знакомыми, они с удовольствием гуляли в нашем дворе, что было несравнимо приятнее «прогулок» на огороженной крыше, над восьмым этажом их ОКБ.

Приезжавшие самолетчики доставляли радость и нам: они привозили небольшие куски отходы самшита, красивой бакелитированной фанеры, белого непрозрачного целлулоида, текстолита, карболита. Из этих материалов мы мастерили мелкие поделки, главным образом курительные трубки. А человек десять наших музыкантов сделали для себя хорошо звучавшие балалайки, мандолины, гитары с деками из бакелитированной фанеры.

После ужина или по воскресеньям музыканты репетировали оперные арии, танцы и русские народные песни без пения. Это в тюрьмах и лагерях не разрешалось. Ноты для каждого инструмента написал Э. О. Лящ.

Наконец в один из вечеров была вывешена афиша о концерте. В большой комнате были развешаны замечательные акварельные рисунки Назарова на листах ватмана, изображавшие сцены из опер «Кармен» и «Евгений Онегин». Мы получили огромное удовольствие, слушая после ужина отличный оркестр, которым дирижировал Лящ. К открытым дверям подошли охранники и простояли весь концерт в коридоре.

Развлекал нас и Борис Сергеевич Стечкин. Он показал игру в шахматы «с конем в кармане», когда каждый партнер в начале игры ставил на доску только одного коня. А по желанию играющего можно использовать другого коня вместо хода, ставя его на любую свободную клетку доски. Оба партнера, увлекшись игрой, забывали об отсутствующих на доске конях, а вспоминавший первым иногда удачно ставил его «на вилку» и брал ферзя. Борис Сергеевич любил также играть в шахматы двое на двое. Партнеры делали ходы по очереди, не советуясь. Все эти «забавы» оказывали благотворное влияние на психику, отвлекали от мрачных дум.

В первые месяцы существования «шарашек» Туполева и Стечкина привезли к Берии. В «напутственном слове» он сказал, что благодаря Туполеву и другим у нас создана авиация и есть чем воевать, но нужно ее дальнейшее развитие. Тогда Андрей Николаевич спросил: «Если мы создали боеспособную авиацию, то почему оказались в таком положении?» Берия сказал: «Работайте, работайте, мы вас поднимем». Помня это «обещание», Туполев, понимавший всю сложность проблемы создания нового авиадизеля, как-то сказал Чаромскому: «Ты, Алексей Дмитриевич, выбрал такую конструкцию, что будешь делать ее лет 20. Надо бы что-нибудь попроще».

Действительно, дизель, создаваемый в ОКБ, имел организацию рабочего процесса такую же, как и в авиадизеле «ЮМО» фирмы «Юнкере». Образец его был получен в 1934 году, исследован Чаромским в ЦИАМе и привезен в ОКБ в 1939 году. В этом дизеле слабым местом было поршневое неразрезное, жаровое кольцо. Поэтому, имея хорошие показатели, «ЮМО» не обладал необходимой надежностью. В ОКБ удалось всего за полтора года спроектировать авиадизель и начать изготовление экспериментального отсека. А предстояло для завершения работы выполнить гораздо больший объем, обеспечить надежность работы двигателя, да еще в условиях тюрьмы.

С начала августа 1939 года в газетах ежедневно сообщалось об агрессии Гитлера в Европе. Поэтому полной неожиданностью для нас явилось подписание Молотовым и Риббентропом торгового соглашения 19 августа между СССР и Германией о взаимных поставках и договора о ненападении — 23 августа.

Ратифицировали договор о ненападении: в СССР — 31 августа, в Германии—1 сентября. 2 сентября германские войска выступили против поляков.

В начале сентября был собран экспериментальный отсек и подготовлена к испытаниям установка. Все экспериментальные материалы обрабатывались мной и Рудзким. Возвращаясь с завода вечером, мы оказывались в центре внимания. Все спрашивали, что получено и как работает дизель. Его резкий высокий шум доносился до здания ОКБ, поэтому, когда останавливали движок, всегда сыпались вопросы: «Что случилось?»

Сначала все шло нормально. Вышли на расчетный номинальный режим с хорошими показателями, но доводка экспериментального образца продвигалась медленно.

Судя по состоянию дел у Туполева, стало ясно, что создание дизеля начинает отставать от самолета. Ситуация была невеселой.

Наш быт несколько изменился. Ухудшилось питание. Запретили снимать во дворе нижние рубашки. Это правило было введено в тюрьмах для того, чтобы скрыть следы побоев. Но в спецтюрьме ни следствия, ни побоев не было, и потому правило не применяли. Все во дворе снимали рубашки и загорали. Неожиданно Стечкина повезли к Берии для консультации по какому-то техническому предложению. Борис Сергеевич пробыл целый день, и на Лубянке его покормили. Берия спросил, хорошо ли он пообедал.

Борис Сергеевич сказал: «Лучше, чем нас кормят»,— и попутно пожаловался на запрещение снимать рубашки. Берия проявил «царскую милость»: мы снова загорали, снимая рубашки. А начальника спецтюрьмы заменили. Вскоре произошли и другие события. Арестовали начальника всех ОКБ генерала Давыдова и нашего ОКБ — Досика. Вместо Давыдова назначили генерала Кравченко. Вероятнее всего, это было продолжением замены ежовских кадров бериевскими. По существу же ничего не менялось, так как массовые репрессии не прекратились.

В ОКБ прибыли еще три человека. Валентин Петрович Глушко, будущий академик. Георгий Сергеевич Жирицкий, профессор МЭИ, заведующий кафедрой паротехники, а также швейцарец Ульрих Ульрихович Келер. Последний раньше заведовал бюро по эксплуатации дизелей фирмы «Зульцер». Приехал он в 1936 году в командировку в СССР для ознакомления с результатами эксплуатации дизелей своей фирмы, был арестован, осужден на 6 лет «по подозрению в шпионаже» и отправлен в «Вятлаг», откуда его и привезли. В Швейцарии у него остались жена и два сына, с которыми он больше не встретился.

На воле происходили волнующие, события. Окончание 1939 года было омрачено начавшейся в ноябре советско-финляндской войной.

В марте 1940 года был подписан мирный договор. А вот жизнь в ОКБ не отличалась разнообразием. Нам объявили об увеличении рабочего дня до 10 часов. Это приняли совершенно спокойно, так как в последнее время уже частенько сами продолжали работать после ужина.

В ОКБ осуществили «мероприятие», имеющее целью «узаконить» наше заключение. Сначала в ОКБ самолетчиков, а потом в наше приехала выездная сессия судебных органов и за 3—4 дня объявила, вызывая по одному человеку, около 200 приговоров. Всем дали от 10 до 15 лет с поражением в правах на 5 лет и с конфискацией имущества. Некоторым записали чуть ли не все пункты 58-й статьи, что у нас называлось: «большой джентльменский набор». Кроме машины, на которой приехали судьи, пришла машина неотложной помощи на случай тяжелого потрясения у кого-либо из приговоренных. Но медицинская помощь не понадобилась никому. Многие считали, что это только «оформление» пребывания в спецтюрьме, нечто вроде «прописки» в ней. А. М. Колосов (технический директор Московского авиамоторного завода, награжденный перед самым арестом орденом Ленина), выслушав приговор, сказал: «Спасибо».— за что был отвезен на двое суток в карцер Бутырской тюрьмы.

Вскоре случилась забавная история: после приговора неожиданно открыли дверь, отделяющую нас от вольных, и мы стали работать вместе. Большинство их, за редким исключением, относились к нам хорошо, несмотря на систематические разговоры с ними сотрудников НКВД, разъясняющих «необходимость строгой бдительности».

Летом произошло событие чрезвычайное. Освободили Петлякова с группой его сотрудников. Приезжавшие к нам туполевцы рассказали, как это происходило. После создания самолета «Пе-100» Берия повез Петлякова в Кремль. Встретивший их Сталин поздоровался с Владимиром Михайловичем так, как будто бы Петляков не был в заключении, и сказал, что назначает его главным конструктором на Казанский завод. Владимир Михайлович ответил, что, будучи заключенным, он не сможет занимать эту должность. Сталин сказал: «Лаврентий Павлович сделает все, что нужно». Тогда Петляков передал Сталину список сотрудников, которые нужны для работы. Сталин, не глядя, поставил свою подпись.

Нам рассказали, что оставшиеся вместе с Туполевым конструкторы были искренне рады освобождению товарищей, но в то же время загрустили, оставшись одни. Правда, теперь можно было более уверенно ждать такого же события после завершения своей работы. А мы не видели для себя такой же радужной перспективы. И нам оставалось только не поддаваться мрачным мыслям.

По собственной инициативе организовали чтение лекций: Стечкин — по теории лопаточных машин и некоторым вопросам газодинамики и физики, Румер — по атомной энергии и возможности ее использования в мирных целях, Глушко — по ракетной технике и перспективам космических полетов, Чаромский — по теории и конструкции авиационных дизелей. Но случилось и более радостное событие. В начале 1941 года нам разрешили свидание с ближайшими родственниками. Гладили хранящиеся в шкафах костюмы, галстуки. Начищали ботинки.

Свидание происходило в небольшой комнате, в Бутырской тюрьме. Стояли пять столов. Впускаемые родственники должны были подсаживаться к нам. Ко мне приехали сестра и брат, живущие в Москве. Разговор не очень клеился. Больше молчали и смотрели друг на друга. В комнате находился охранник, который следил, чтобы не было никаких взаимных передач и разговоров о «деле». Возвратившись со свидания, мы еще долго вспоминали о нем.

Наступило лето — «курортный сезон»: все часы отдыха проводили во дворе. Погода была отличная. Подошла к концу третья неделя июня. Субботний день завершался тихим вечером с ясным закатным небом, предвещавшим хорошую погоду. После «Интернационала», сыгранного кремлевскими курантами, выключили радио и заснули.

Утром 22 июня в спальнях стояла непривычная тишина: репродукторы были унесены якобы «в ремонт». Не дали газет, и мы предположили, что случилось нечто, что нам знать «не положено». А после завтрака нас даже не пустили во двор. Полная изоляция, о которой мы уже начали забывать, вызвала тревожное состояние. Мы снова остро почувствовали себя заключенными.

Не работалось. Обсуждали происходящее в ОКБ. Все меньше говорили о какой-то внешней причине, скрываемой от нас, найдя простое объяснение: спецтюрьму закрывают, и нас отправляют в лагеря, тем более что теперь все уже осуждены.

Неожиданно вошел полковник НКВД Бекетов и стал упрекать нас за то, что мы развлекаемся в такой тяжелый момент. Я спросил: «А что случилось?» Он ответил: «Война с немцами». А вскоре принесли газеты, повесили репродукторы и открыли дверь во двор.

Дня через два те, кто постарше, уже складывали техническую документацию, а нас, молодых, вывели на завод упаковывать оборудование для эвакуации. Охранники стояли в отдалении. Работали вместе с заводскими быстро и дружно. Переговаривались только во время редких и коротких перекуров.

Вскоре всех нас увезли без вещей в Бутырскую тюрьму. Разместили в двух камерах. На нарах были подушки и матрацы без постельного белья. Окно, затянутое черной бумагой, закрыто. В камере душно. Яркая лампочка под потолком.

Утром начался обычный тюремный режим. Подъем в 6 часов, «оправка» и мытье параши. Открылась «кормушка». Завтрак: чайник кипятка, каша, 500 граммов черного хлеба и 2 кусочка сахара.

На этот раз заключение было недолгим. Вскоре нас погрузили в вагоны и повезли куда-то на восток. На пятый день приехали в Казань. В здании управления авиамоторного завода на втором и третьем этажах были оборудованы рабочие комнаты и спальни. Встретился с М. С. Владимировым и Н. С. Шнякиным, увезенными из Москвы ранее, и с прибывшим из Колымы К. А. Шараповым.

Экспериментальный отсек авиадизеля оставили в Москве. Привезли дизель «АЧ-ЗОБ». Так назвали усовершенствованный и форсированный дизель «АН-1». Исследованием и доводкой «АЧ-ЗОБ» стала заниматься группа А. Д. Чаромского.

Б. С. Стечкин продолжал начатую с Г. Н. Листом работу по осевому нагнетателю. Часть дизелистов направили в бюро В. П. Глушко, создававшего ЖРД — дополнительные двигатели для самолетов, и в новое бюро, возглавляемое А. М. Добротворским, по созданию бензинового авиадвигателя. Остальные, главным образом технологи, были направлены на завод. Я тоже стал работать на заводе мастером, а потом начальником смены, на испытаниях 12-цилиндровых моторов М-107 конструкции В. Я. Климова.

По-прежнему каждого из нас сопровождал охранник. Почему-то их стало значительно больше. Они сидели в вестибюле, томясь от скуки в ожидании «работы».

Б. С. Стечкин начал еще одну работу с Г. Н. Листом по созданию пульсирующего воздушно-реактивного двигателя, ускорителя самолета — УС. УС, рассчитанный Борисом Сергеевичем по созданной им теории и сконструированный Григорием Николаевичем, предполагалось устанавливать под крыло самолета. По просьбе Бориса Сергеевича в конце января меня перевели с испытательной станции к нему. Стояли сильные морозы с ветром, но мы не пропускали ни одного дня. Г. Н. Лист, С. И. Млынарж, К. А. Рудзкий и я приходили раньше (с «личной охраной»), чтобы подготовить установку. Затем появлялся Борис Сергеевич в ватных брюках, валенках, полушубке и шапке-ушанке. Охранник, идущий сзади, словно прятался от ветра за спиной Бориса Сергеевича.

Начались испытания, сопровождавшиеся необычными звуками, похожими на громкие выстрелы с большой частотой. Остановки двигателя делали только для устранения неполадок.

Мне было не суждено участвовать в продолжении той работы. Весной 1942 года прилетел генерал НКВД Кравченко и, пробыв короткое время, улетел в Москву вместе с А. Д. Чаромским. Прошло около месяца, и нам объявили об отправке в Москву 10 человек, в том числе меня.

Нас привезли на тот же завод, в Тушино, но он сильно изменился. Пленные немцы строили новые корпуса. Один был уже закончен, и на втором этаже находилась спец-тюрьма.

Нас встретил Алексей Дмитриевич. Он по-прежнему в заключении. Работает по «АЧ-ЗОБ», на четвертом этаже этого корпуса, в КБ завода, где все, кроме него, вольные. Что будет дальше, пока не знает.

Вскоре Алексея Дмитриевича увезли, проявив необычное внимание к его экипировке. Мы предположили, что предстоит визит к высокому начальству. Через несколько часов он рассказал нам, что Сталин его назначил главным конструктором этого завода и дал указания Берии освободить его, а из десяти человек, привезенных в Москву, освободят только троих: Грачева, Веревкина и Утевского. Еще освободят семь человек, остающихся пока в Казани.

Мы были удивлены, что в числе освобожденных не было Стечкина, Листа, Колосова, Владимирова, Концевича, Млынаржа, Назарова и других, давно работавших с Чаромским. Алексей Дмитриевич объяснил, как это произошло. Он стал передавать Сталину список всей группы, но Берия неожиданно взял список у Чаромского и объяснил, что не нужно-де утруждать очень занятого Сталина, что он, Берия, сам все сделает. А на Лубянке, отсчитав по порядку первых десять человек списка, подвел черту и сказал: «Пока — хватит».

Оставшиеся семь человек зэков начали работать: Готлиб — технологом по механической обработке; Базилев — по литью; Келер, Крентовский и Лазарев — конструкторами; Душин — инженером по испытаниям топливной аппаратуры; я — сначала начальником смены по испытаниям серийных моторов «АЧ-ЗОБ», а затем, до конца войны,— начальником опытно-испытательной станции (ОИС).

Летом 1942 года на завод вернулись из Казани все вольные сотрудники нашего ОКБ. Со всеми вольными заместителями Чаромского — Яковлевым, Тулуповым, Скляром, а также ведущими конструкторами Кузьминым, Травкиным, Селиверстовым, Макаровым — у нас, «врагов народа», установились нормальные деловые взаимоотношения. Пример доброжелательства подавал и директор завода, инженер-полковник А. П. Петров, энергичный организатор и компетентный специалист. Дни проходили быстро. Работали мы, как и все на заводе, не считаясь со временем. Но вечером щелкал замок, закрывалась дверь, и сразу мы как бы переселялись в другой мир.

Работа шла ритмично. Станцию (ОИС) стали посещать летчики бомбардировщиков ТБ-7 (Пе-8) с четырьмя моторами «АЧ-ЗОБ». Ознакомясь с испытаниями этих моторов, они рассказывали, что после налетов на Берлин бомбардировщики, как правило, благополучно возвращаются. Немецкие зенитные батареи, как и наши, не являются надежной защитой: вероятность попадания мала. А истребители избегают подлетать близко к ТБ-7: боятся сильного вооружения.

20 марта 1943 года, в день окончания срока моего заключения, приехал полковник НКВД и сообщил, что есть указание Сталина во время войны никого не освобождать. Но с этого дня я буду ходить по заводу без конвоя, соблюдая все «правила поведения» заключенных. В 1943 году освободили Б. С. Стечкина по личному ходатайству А. А. Микулина и назначили его заместителем по научной части. А. А. Микулин был главным конструктором авиамоторного завода в Москве.

Наш завод начал поставлять «АЧ-ЗОБ» еще на один самолет — двухмоторный бомбардировщик «Ер-2», созданный конструктором Р. Л. Бартини, но названный по фамилии его заместителя В. Г. Ермолаева. Летчики одобрительно отзывались о моторах «АЧ-ЗОБ», высоко оценив и низкий расход топлива, я повышенную пожарную безопасность в сравнении с бензиновыми моторами.

А. Д. Чаромскому присвоили звание генерал-майора инженерно-авиационной службы. Вскоре после Нового года вольный ведущий инженер Б. Ф. Коробов и я начали исследования предложения Алексея Дмитриевича— подачу топлива в дизель по двухфазному процессу с целью улучшения сгорания и показателей дизеля. Исследования проводились непосредственно на «АЧ-ЗОБ».

Они продолжались более полугода, так как проводились только во время коротких случайных перерывов в первоочередной работе — комиссионных и контрольных испытаниях «АЧ-ЗОБ», поставляемых на самолеты. Двухфазный процесс, требующий еще значительного времени для доработки, не был внедрен в производство. Потому что в годы войны главной работой была непосредственная помощь фронту.

Однажды во время длительного испытания возникло небольшое разногласие с военпредом, и меня ночью вызвали на станцию. Я зашел в кабинет и включил радио. И вдруг услышал сообщение о капитуляции Германии. Началось ликование. Я позвонил главному инженеру и после взаимного поздравления получил указание остановить мотор и отпустить бригаду домой. Утром на заводе было необычно тихо. Во дворе, кроме дежурных, никого не было. Меня снова позвали на станцию, но, к моему удивлению, начальник спецтюрьмы сказал, что получил указание никого из нас не пускать на завод. Я сказал, что не могу понять, почему во время войны было можно, а сейчас нельзя.

Больше нас на завод не пускали. А через пять дней всех нас шестерых увезли на «дачу» в Болшево, а затем отправили в Ленинград, на завод танковых двигателей.

Война кончилась, репрессии продолжались.

Завод был сильно разрушен бомбардировками и только восстанавливался. Но один небольшой двухэтажный корпус сохранился и был уже приспособлен для тюрьмы. Нас водили в окружении охранников, иногда даже с овчарками. Говорили, что это вызвано «необходимостью охраны нас от ленинградских рабочих, перенесших блокаду и ненавидящих изменников». Но мы видели на лицах людей чаще всего выражение сочувствия, иногда — любопытство, но ничего другого.

Месяца через два меня увезли на авиамоторный завод в Рыбинск, чему я был очень рад. Там было ОКБ-2 (НКВД), названное так в отличие от «вольного» ОКБ-1 завода, с главным конструктором Владимиром Алексеевичем Добрыниным.

Руководитель проекта ОКБ-2 — Константин Иванович Страхович, профессор газодинамики из Ленинграда, блестяще образованный человек. Его заместителем по конструкторской части был К. А. Шарапов, также заключенный. А меня назначили начальником экспериментального отдела.

В ОКБ-2 создавался турбореактивный двигатель с тягой 3000 кг. Директор завода А. П. Петров постоянно интересовался нашей работой. По нашему техническому заданию Гипроавиапром проектировал установки для испытаний камер сгорания, топливной аппаратуры, лопаток компрессора и турбин, испытательный стенд для двигателя.

По воскресеньям завод и ОКБ не работали. Но выходные дни не радовали. На досуге возникали одни и те же разговоры — о нашей судьбе и, конечно, о «пересидчиках».

6 октября 1946 года, в воскресенье, меня разбудил охранник и позвал к начальнику. Глядя в какую-то бумагу, тот спросил меня известные ему данные, фамилию и прочие, и сказал: «Соберите вещи». Я спросил: «Снова куда-то отправляете?» Он ответил: «Вас освобождают».

В тюрьме мне выдали справку и предложили дать подписку о невыезде из г. Щербакова без разрешения органов НКВД и о поступлении на работу только на завод № 36, где находилось ОКБ. Я сказал, что в моей справке есть неправильности и противоречия.

Особым совещанием я был осужден на 5 лет лишения свободы «по подозрению в шпионаже», с 20 марта 38 года, а не по статье 58-6 (шпионаж). Меня освобождают 5 октября 1946 года, после 8 ½ лет заключения, а не «после отбытия срока наказания», равного 5 годам. Я не был осужден с поражением в правах и другими ограничениями, что также подтверждено и в справке. Но вместе с тем в ней записано, что местом моего жительства «избран г. Щербаков», и предложено дать подписку о невыезде из него без разрешения.

На это мне ответили, что все написано правильно, а если я не согласен, могу обжаловать. Но я знал, что это бесполезно. Поэтому дал подписку и пошел на завод. Ни денег, ни паспорта у меня не было.

В заводоуправлении не смогли сказать, где мне теперь жить. Пришлось позвонить начальнику спецтюрьмы. Он тоже ничего не звал, но дал мне номер телефона куратора ОКБ, полковника НКВД Балашова. От него я узнал адрес заводской гостиницы. Утром пошел на завод, и в тот же день был издан приказ о назначении меня начальником экспериментального отдела ОКБ-2 со следующего дня. На третий день меня вызвал директор. У него были главный инженер и главный технолог, с которыми я уже общался по работе. Все они очень тепло встретили меня. Директор спросил, где я поселился, и сказал, что пленные немцы достраивают многоквартирный дом почти напротив завода и там меня поселят. А пока он может предложить только небольшую, не очень хорошую комнату в коммуналке. Я сразу перебрался туда из заводской гостиницы.

После Нового года началось изготовление трех образцов двигателей и установок. Директор завода, начальники цехов и руководители служб завода всеми мерами способствовали успешному продвижению работ, хотя на заводе был большой план выпуска серийных звездообразных моторов для гражданских самолетов ЛИИ типа «Дуглас».

Весной меня командировали в Москву на завод в Тушино, где когда-то было наше ОКБ. В этот день на завод были приглашены работники министерства для показа им опытного образца турбореактивного двигателя, созданного по типу закупленного в Англии.

Встретился со знакомыми, работавшими на заводе во время войны. Среди них была девушка, Анна Георгиевна Маликова, которая мне нравилась. Когда меня в 1945 году увезли из Тушино, я много думал о ней, а встретившись теперь, решился объясниться. Она приехала к моему брату с бабушкой, Натальей Ивановной, вырастившей ее. Мало надеясь, я все же прямо спросил, выйдет ли она за меня замуж. Она смутилась от неожиданности, но обещала подумать.

Летом меня снова командировали в Москву. Работники министерства авиационной промышленности (МАП) и я приехали на знакомую «дачу» в Болшево. Там жили инженеры и мастера фирмы «Юнкере», возглавляемые одним из ее главных конструкторов, доктором Христианом Манфредом. Мы знакомились с привезенным ими проектом перспективного турбовинтового двигателя. Он имел систему автоматического распределения общей величины тяги на реактивную и получаемую от винта в зависимости от высоты полета. Применялись новые материалы, включая металлокерамику, для деталей высокотемпературной турбины и устройство, понижающее скорость при посадке.

Во время командировки решился важный вопрос, определивший мою личную жизнь. Анечка согласилась выйти за меня замуж, уволилась с завода. Мы уехали в Рыбинск, поженились и неразлучны более 40 лет. Директор, как обещал ранее, дал нам две комнаты в новом доме.

Наконец-то наступила хорошая полоса жизни. В августе меня назначили заместителем главного конструктора по экспериментальной части.

Снова работа, ускоряющая время. Наступил 1948 год; казалось, все вошло в нормальную, стабильную колею. Но неожиданно в середине года по указанию Сталина началось сокращение опытных работ в области авиамоторостроения.

Я встретился с Владимиром Алексеевичем Добрыниным. Он рассказал, что обращался в Политбюро. Был принят и доложил о хороших результатах госиспытания уникального поршневого авиадвигателя мощностью 4300 л. с. на взлете и 3800 л. с. на номинале. Просьба сохранить ОКБ-1 и разрешить продолжать эту работу была удовлетворена. И это вселяло надежду, что будет сохранено и наше ОКБ-2.

И все же вскоре поступило распоряжение демонтировать все лабораторные установки, освободив корпус для передачи его заводу. Прекратить все работы по ТРД. В полном недоумении Шарапов и я спросили кураторов из НКВД, что все это означает. Услышали, что это исходит «не от них». Вероятно, это так и было, но нам показалось, что непосредственно они рады такому «завершению». Прекратятся их длительные командировки из Москвы, где они жили постоянно.

После закрытия ОКБ заключенных куда-то увезли. Нам, освобожденным, директор предложил остаться на заводе. Шарапову — начальником серийного конструкторского бюро, Беленькому —его заместителем, Тарахтунову — главным технологом, мне — начальником цеха испытаний серийных моторов. Все мы дали согласие, так как ехать нам было некуда.

Снова как будто все успокоилось, но на одном из оперативных совещаний директор сообщил, что арестован работник завода, вместе с которым я был освобожден в 1946 году. Меня обеспокоил арест этого скромного, хорошего человека, потому что подтверждались распространявшиеся слухи о повторных арестах отбывших сроки по ст. 58.

В конце года появилась статья в «Правде», в которой было сказано, что «враги народа», не имея права жить в ряде городов, «окружили» их на разрешенном расстоянии —100 км, где их «проживание совершенно недопустимо», и т. д.

После Нового года меня вызвал директор и сказал, что возможны повторные аресты отбывших сроки и освобожденных, с кого не снята судимость. (По представлению завода, поддержанному Ярославским обкомом партии, Министерство авиационной промышленности и МВД подали ходатайство в Президиум Верховного Совета о снятии с меня и Беленького судимости.) Далее сказал, что мне нужно завтра же поехать в командировку, в Пермь, на авиамоторный завод, который перешел на выпуск новых моторов с турбокомпрессором. Мы тоже будем делать такие же. Нужно было ознакомиться с особенностями испытаний нового мотора, его агрегатов и с новым испытательным оборудованием. При этом сказал, что я перед возвращением должен дать ему телеграмму.

Когда я вернулся в Рыбинск, меня встретила жена. Она была встревожена и сказала, что арестовали всех, кто не уехал. Пошел на завод, доложил директору о командировке, но он не стал меня слушать, а раздраженно спросил: «Почему приехал без телеграммы? Не надо было пока приезжать». Поблагодарив его за доброе отношение, сказал, что не хочу скрываться, я не преступник и, кроме того, не могу оставить жену. Он все это понял, но сказал, что если меня арестуют, то для жены это будет значительно хуже, чем если я уеду ненадолго. Распорядился, чтобы я завтра же уехал 'в командировку. Но завтра — это было 20 января, мой день рождения. Жена сказала, что позвала в гости знакомых и друзей с завода. Отложил отъезд на день. Утром меня арестовали.

В Ярославском КГБ меня провели во внутреннюю тюрьму. Обыск по правилам 1938 года, даже с добавлением стрижки машинкой. Одиночка. Допросы. Вежливый следователь, но обвинение не менее тяжкое: шпионаж. Я говорил, что это уже было в 1938 году. А следователь «разъяснял»: «За старое мы, мол, не судим. Вы отбыли за него наказание, а это вновь совершенное вами». Однажды был военный прокурор, 'нервный, истеричный, по-видимому, больной. Подняв руку примерно на метр от пола, он говорил: «Вот сколько есть материала на вас». Но никакого «материала» так мне и не показали.

В мае приезжала жена на свидание. Передо мной была частая проволочная сетка, за ней проход шириной около метра, а за ним ряд толстых прутьев, как в клетках для зверей в зоопарке. По ту сторону прутьев стояла жена и держала, подняв повыше, завернутую в одеяло Наташеньку, родившуюся уже после моего ареста. По проходу ходил охранник. Я понял тюремное выражение: «Я тебя вижу, ты меня — нет». Через мелкую сетку, находящуюся близко от моего лица, я видел жену. А она меня не видела. Было шумно, и приходилось кричать.

Потом еще месяц я сидел в областной тюрьме в общей камере. Приехал областной лейтенант, старающийся казаться суровым, и дал мне почитать постановление особого совещания МГБ. Такое же лаконичное, как в 1938 году, только вместо заключения «в лагерь по подозрению в шпионаже» было: «сослать пожизненно на поселение в Красноярский край за шпионаж и измену Родине». Я спросил лейтенанта, знает ли он об Указе Верховного Совета о применении высшей меры наказания за особо тяжкие преступления, в том числе за шпионаж. Он смутился. Его лицо сразу стало обычным, мальчишеским, и он сказал, как бы извиняясь: «Я сам не понимаю».

Место с романтическим названием «Золотой ключ» в Удерейском районе. Когда-то, верно, было богатое месторождение золота, похожее на Клондайк. Но сейчас здесь тихо и безлюдно. Негромко шумел прозрачный «золотой ключ». На берегу стояла большая палатка, в которой нас поселили. Вокруг сопки. На вершине одной из них была буровая. Здесь найдены бокситы. Возле сопок стояли три бревенчатых дома. Большой — вольных, работающих в геопартии. Меньшие — начальника партии и склад-магазин.

Начальник партии объявил нам, что можно выбрать любую работу: лесоповал, доставка 80 ведер воды в день на буровую, сенокос. Я выбрал лесоповал.

В действительности оказалось, что работать на лесоповале «пока» нельзя — нет «накомарников» (сеток). Без них невозможно — в тайге мошка (гнус), которая будет еще до сентября. Для доставки воды нужно немного народа. Покос уже заканчивается.

На другой день приехал майор КГБ. Объявил, что каждый из нас должен сегодня же дать в конторе партии подписку о невыезде отсюда без специального разрешения. Семью можно привезти. За самовольный отъезд — каторжные работы. Кто-то сказал: «У нас в стране таких работ нет». Он ответил: «Для вас найдем».

Прошло 10 дней. Сеток все еще не было. В палатке становилось холоднее. Я пошел к начальнику партии и стал просить разрешения поехать в Удерейск, чтобы добиться перевода куда-нибудь, где есть работа и жилье. Сначала он категорически отказал, а потом дал разрешение.

В Удерейске в КГБ начальник был в отпуске, и его замещал политрук из войсковой части. Он дал разрешение на переезд в село Мотыгино, на берегу Ангары. Мне удалось найти работу на автобазе. До института я работал шофером. Меня приняли механиком, временно, на место уехавшего на повышение квалификации.

Получил письмо от жены об отъезде ко мне и. начал регулярно ходить на пристань, встречать приходившие катера. Был уже конец сентября. Регулярная навигация на Ангаре заканчивалась. Мне сказали, что пришел чуть ли не последний катер и остановился у дальней пристани. Поехал на машине.

В отдалении одиноко стояли две женщины с вещами. По-видимому, все приехавшие уже ушли. Подъехать ближе было нельзя из-за глубокой, густой грязи. Я пошел. Жена держала на руках нашу Наташеньку в красном капюшончике и сказала: «Это папа». Но, посмотрев на меня, маленькая выговорила: «Дядя» и заплакала. Рядом стояла бабушка, Наталья Ивановна.

Поселились в небольшой избушке, которую дал начальник автобазы. Комната отапливалась русской печью, было даже электроосвещение, проведенное с автобазы, находящейся за забором. Наташеньке сделали хорошую кроватку и нам самую необходимую простую мебель. Привез на всю зиму машину дров, стало тепло и уютно.

Вернулся механик после курсов. Начальник сказал, что у него нет второй должности механика, и он может мне предложить только работу диспетчера. Сутки работать, двое отдыхать. Советовал мне согласиться. Приближалась зима. Ссыльных прибавилось. Найти работу, да еще с таким жильем для семьи, было невозможно. И я, конечно, остался. А через дней десять стал еще заниматься со слесарями, готовя их к экзаменам в Красноярске на получение прав шофера.

В начале июля получил разрешение переехать в Енисейск. Наташеньке было уже почти полтора года. Она любила гулять по широкой завалинке нашей избушки и, когда потом уезжала, спросила: «А там будет завалинка и такая хорошая избушка?»

Жаркий июльский день. Пришли к пристани с небольшим багажом. К нам подошел человек лет 55, крепкий, подвижной. На загорелом лице выделялись голубые ясные глаза. Волосы седые, но не однотонно белые. Он был в телогрейке и ватных брюках, заправленных в сапоги. С приятной, доброй улыбкой задал несколько вопросов: ссыльные ля мы, куда едем? Услышав ответы, сказал: «Однополчане и попутчики». Представился: Сидоров Владимир Корнилович, чтец-декламатор, сказал, что работал в Раздольном, в самодеятельности, «только в силу обстоятельств, но не способностей». Енисейск — его родной город, сам он — участник гражданской войны, делегат X и XIII съездов партии, бывший секретарь Приморского крайкома партии. С 1937 года — «враг народа». 10 лет в лагерях. Теперь в бессрочной ссылке.

В Енисейске неожиданно встретил Льва Николаевича Гаряева, с которым познакомился в ОКБ, еще до войны, где он работал расчетчиком. Его жена, Татьяна Ивановна, после 10 лет лагерей была с ним в ссылке. Она была «виновна» в том, что репрессировали сестру, как жену генерала, расстрелянного «врага народа». Вот такая «обоснованная» цепочка «преступников». Гаряевы познакомили меня со ссыльным строителем Владимиром Евгеньевичем Воловским, начальником ОКСа судоверфи. Он принял меня слесарем на строительство электростанции. Другой работы там не было, но я был ему благодарен и за это. Ссыльных, ищущих работу, было много. Электростанция строилась под имеющееся полное оборудование, полученное из США по ленд-лизу еще в годы войны. С тех пор так и лежа» ло оно в ящиках, к счастью, нераспакованное и нерастащенное, на берегу Енисея, заливаемое каждый год при паводке.

Станцию долго не строили, даже несмотря на то, что старый, изношенный локомотив «ЗКФ» с генератором 50 кВт уже давно требовалось заменить. В городе освещение было вполнакала, да и для небольшого электрооборудования судоверфи энергия не хватало. В новом оборудовании были: паровая турбина «Мюррей» с генератором 500 кВт, котел на давление пара 22 атм, химводоочистка, конденсатор, передвижная градирня и щиты электроуправления. Пора было пустить это богатство в дело.

А жизнь шла своим чередом. Иногда приходил Владимир Корнилович. Он встречался с друзьями, с которыми был когда-то в партизанском отряде, воевавшем против Колчака. Они были членами партии, но не боялись общения со ссыльным Сидоровым. Устроили его работать на пилораме. Помогали ему строить дом. Ожидался приезд его жены из Джезказгана.

Завязались и новые знакомства. С переведенными из Туруханска Александром Петровичем Алимовым и Борисом Эфроимовичем Радуляношм. Александр Петрович работал на судоверфи слесарем, а Борис Эфроимович — учетчиком в аэропорту.

Людмила Аршаковна Петросян, сестра легендарного Камо, была в ссылке после лагеря. Познакомились с ней в поликлинике, где она работала медсестрой. Однажды встретили старую, маленькую женщину. Нам сказали, что это вдова Колчака. Жила в Енисейске и ссыльная жена С. М. Буденного, Михайлова-Буденная. Вера Моисеевна Крестинская, детский врач, находилась в ссылке после 10 лет лагеря. Она была осуждена как жена расстрелянного заместителя наркома иностранных дел Николая Николаевича Крестинского.

В основном строительство станции закончилось. Нужно было начинать монтаж оборудования. Директор предложил мне работать инженером по монтажу силового оборудования. Я ознакомился с чертежами и дал согласие. Мне было интересно.

Распаковали оборудование. Оно оказалось в отличном состоянии. Кроме консервации, все было тщательно покрыто внутри ящиков водонепроницаемой прочной тканью. Все детали имели маркировку, строго соответствующую чертежам. Новостью для меня был тахометр без привода, вибрационно-частотный. Монтаж был не таким сложным, но трудоемким. Все шло нормально.

Помещение постепенно превращалось в машинный зал.

Назначили пуск станции. Прибыло все городское начальство. Станция начала работать. Уволился начальник ОКСа, тоже ссыльный, И. А. Каттель, работавший когда-то с Г. К. Орджоникидзе, а затем на строительстве Комсомольска-на-Амуре. Директор судоверфи предложил мне эту должность. Я отказался, сказав, что среди ссыльных есть квалифицированные строители. Сославшись на то, что есть опытный про-раб, а объекты строительства несложные, попросил меня поработать на этой должности до приезда молодого специалиста, которого должны прислать. Начал работать, попросив, если будет тяжело, отпустить меня. Он засмеялся и сказал: «Сами выгоним».

Строили «жилые дома», попросту двух- и трехкомнатные бревенчатые избы, лесосушило, водонапорную башню, стационарную градирню вместо передвижной, железобетонный водоем на 400 кубометров. Прокладывали теплосети. Большинство рабочих в ОКСе и на основном производстве были немцы, высланные из ликвидированной их республики в Поволжье, со столицей г. Энгельс.

У Сидоровых как-то встретил Александра Ивановича Тодорского, героя гражданской войны, автора книги «С винтовкой и плутом», упомянутой В. И. Ленивым как заслуживающей издания большим тиражом. Пробыл 15 лет в лагерях. В ссылке работал в какой-то конторе счетоводом. Из военных познакомился еще с вице-адмиралом Дальневосточного флота Яковом Васильевичем Волковым, работавшим электромонтером на судоверфи и по совместительству в ОКСе, ночным дежурным по сушке теплоизоляции труб.

Было еще много знакомых, и среди них Юрий Иванович Чирков, репрессированный в 15-летнем возрасте, в 1935 году.


Семья Мордуховичей и Ю.И. Чирков

С большой радостью встретился с бывшим в ОКБ другом, Самуилом Моисеевичем Млынаржем, и оттуда же — профессором, физиком Юрием Борисовичем Румером.

Наступил март 1953 года. Появилась надежда, но быстро ушла. В опубликованной амнистии было сказано, что она в основном для уголовников, но распространяется и на осужденных по статье 58, на срок до 5 лет. Но последнего сделано не было. Разъяснили, что есть инструкция МВД и МЮ, приостанавливающая применение амнистии к статье 58.

Все же амнистия состоялась, после суда над Берией. Отпускали постепенно. Дошла и моя очередь. В справке на зеленой бумаге было сказано, что я, осужденный в 1938 году по статье 58-6, «шпионаж», в в 1949 году по статье 58-1а, «измена Родине» и 58-6, «шпионаж», освобожден по амнистии в 1954 году и «следую к месту постоянного жительства в г. Москву».

Теплоход отошел от пристани, заполненной толпой ссыльных, провожающих нас, сделал прощальный крут под марш «Прощание славянки», словно поставил гигантскую и окончательную точку на моем «шпионском» прошлом. В Москве получил справку о реабилитации меня Военной коллегией Верховного суда СССР.

 

Мордухович М. М. Наказание без преступления // Наука и жизнь. – 1990. – № 3. – С. 96–105 ; № 4. – С. 88–94

Публикуется по https://www.sakharov-center.ru/asfcd/auth/?t=book&num=641