Норильский Мемориал. Вып. 2. Август 1991
...Был я крестьянским мальчиком, затем студентом и секретарем комсомольской организации Гомельского индустриально-педагогического техникума, а в 1943 году из меня сделали «гитлеровского шпиона». Следствие провели, не выходя из кабинета, и судили тоже в кабинете следователя, так что я вроде как «кабинетный шпион». В то время такое обвинение не было чем-то исключительным. Это был стандарт. Но в моем деле этот стандарт выглядел чудовищно неправдоподобно
Дело в том, что гитлеровцы по подозрению в партизанщине расстреляли моих родителей – отца и мать, два брата погибли на фронте. Получилось так, что я, самый младший сын в семье, обвинялся как бы в косвенном участии в убийстве своих родителей и братьев. С подобным обвинением и зверь хищный не согласился бы...
Но с моим мнением никто не считался. Осудили и направили в ИТЛ-100 (пос.Верх-Нейвинск Свердловской области). Видимо, считали, что лагерь меня успокоит. Но я думал иначе. Смириться с такой чудовищной нелепицей было выше моих сил, и по прибытии в лагерь я отказался работать и подал заявление в адрес Президиума Верховного Совета СССР примерно следующего содержания: «Я не виновен, а поэтому отказываюсь подчиняться лагерной администрации, поскольку считаю, что всякое подчинение администрации является объективным признанием своей вины. Прошу по отношению ко мне восстановить справедливость».
Но в лагере действовал «закон тайги», и справедливость здесь понимали совсем не так, как я ее понимал. Мое заявление расценили, как вызов режиму, и водворили на полгода в БУР (барак усиленного режима). Но на выходе из БУРа я продолжал стоять на своем. Меня водворили в изолятор, а потом отправили на воровской «штрафняк» в Богословский лагерь. Но и «штрафняк» меня не сломил.
И тогда летом 1947 года в составе ста человек – особо опасных преступников –
меня этапировали в Норильлаг. Здесь, по совету инженера-заключенного Юрия
Альфредовича Кнопмуса (о нем в «Архипелаге ГУЛАГ» пишет Солженицын) и
полковника, тоже заключенного, Александра Михайловича Моисеенко, я несколько
изменил поведение: пошел работать культоргом КВЧ (культурно-воспитательной части
лагеря) и начал писать стихи, призывая заключенных блюсти честь и человеческое
достоинство. Вскоре за эти стихи меня арестовали.
Осудили по ст.58 п.10 ч.II – за антисоветскую агитацию, к имевшемуся сроку
добавили еще 10 лет лишения свободы. А пересмотреть дело 1943 года, чего я
неустанно требовал, наотрез отказывались.
После суда меня здесь направили на воровской «штрафияк» – Цемстрой, а потом в изолятор, штрафную тюрьму и, наконец, в 1953 году вывезли из Норильска во Владимирский политизолятор.
Там в августе 1956 года комиссия Президиума Верховного Совета зачитала мне свое решение: «за отсутствием состава преступления освободить со снятием судимости». И от горькой обиды у меня сдавило горло: мне хотелось что-то сказать в ответ, но я не мог...
После освобождения я вернулся на родину, в Гомель, и мои земляки проявили ко мне участие, помогли обустроиться в жизни, посоветовав при этом забыть страшное прошлое. Но и это было не в моих силах. Я. ничего не забыл. Такое не забывается. Мне тяжело об этом писать, но и молчать тоже тяжело.
Тысячи бывших заключенных остались навечно в земле норильской, а многие, дождавшись свободы, ныне живут со щемящей болью в душе. И те, и другие стоят того, чтобы помянуть их добрым словом.
Посылаю вам несколько глав моих воспоминаний...
г.Гомель
...В ночь под Новый год состоялся первый в 4-м отделении Горлага концерт. Для заключенных это было событием. Они задолго до начала, заполнили клуб, оставив свободными только два первых ряда для генерала, его свиты и лагерной администрации. Однако генерал не приехал. Вместо себя он прислал начальника КВО полковника Толмачева. И когда этот полковник в сопровождении Черняка и Огибалова прошел в первый ряд, Негребецкий махнул нам рукой, и тотчас из-за занавеса на авансцену вышел Ильмар, и неожиданно громко запела труба. 3вуки боевого марша заполнили зал. Ильмар как бы приветствовал появление полковника, но зэки слышали в его игре иное. Труба звала их к действию, и, внимая этому зову, они мужали душой, и пальцы невольно сжимались в кулаки. Вдруг Ильмар резко обрывает игру, и в наступившей тишине раздается густой бас:
Мороз-воевода дозором
Обходит владенья свои...
Между рядами, от двери к сцене, медленно идет загримированный Дедом Морозом Миша Немков и читает отрывок из поэмы Некрасова «Мороз Красный Нос»:
Построит дворцы ледяные,
Каких не построит народ...
Заканчивая читать, Миша поднимается на сцену, и тут же распахивается занавес. В глубине сцены – крестьянская изба, перед которой толпятся мужики.
– С Новым годом! – говорит Миша, обращаясь к мужикам. И зал взрывается аплодисментами. Лагерники рукоплещут вдруг открывшейся их взору декорации – родной хатке, которую они оставили не по своей воле, но к которой, будучи приверженными душой, стремились через все испытания в надежде, что там, в этой хатке, по-прежнему продолжается жизнь. Укрепляя эту их надежду, в исполнении артиста оперетты Бориса Пояркова и хора, расположившегося перед избой, звучит знакомая с детства песня «Ой, мороз, мороз, не морозь меня, не морозь меня, моего коня...».
Худые, обветренные лица зэков светлеют. Все глаза устремлены на сцену. Нас слушают, затаив дыхание. А едва песня затихает, зал громче прежнего взрывается аплодисментами. Между нами, участниками концерта, и присутствующими в клубе лагерниками устанавливается душевный контакт. Мы хорошо чувствуем их настроение и, поддерживая его, выкладываемся сполна, насколько хватает наших способностей. Еще гремят аплодисменты, а на сцену уже выбегают танцоры. Исполняется народный танец «Страдание» в постановке балетмейстера Володи Прокоповича с частушками и переплясом. Аккомпанирует им на аккордеоне Миша Кауфман:
Ой, я страдала,
Слезы лила...
Но ударным трудоднем
Всю страну кормила!
И снова аплодисменты. Для измученных горем зэков этот концерт был вроде живой памяти. А чтобы эта память не выжимала у малодушных слезы, почти после каждого номера на сцену выходил клоун Васильев со своим другом, артистом эстрады Николаем Петровым, и отвлекал от грустных мыслей, ставя смешные номера. Преимущественно благодаря Васильеву в течение всего концерта настроение в зале поддерживалось на мажорной ноте. Люди были бодры, оживлены, активны. Каждый номер программы вызывал восторженное одобрение. Аплодисменты не умолкали. И только первые два ряда, которые занимали Толмачев, офицеры администрации и надзиратели, хранили молчание. Наших тюремщиков не трогали ни народные песни, ни пляски, ни драматические или комедийные сценки. Они отсутствующими глазами смотрели на сцену и были безучастны ко всему, что мы представляли. Они как бы отбывали скучную для них повинность. И, едва концерт закончился, тотчас, не проронив ни слова, демонстративно все вместе, будто депутаты государственной думы от РСДРП, они покинули помещение.
А вскоре после их ухода меня вызвали к начальнику ППЧ. Первое, что мне бросилось в глаза, когда я вошел в кабинет Огибалова, – мой начальник, капитан Негребецкий, маленький какой-то, испуганно сжавшийся. Он сидел слева, у стены, повесив голову. Это был совсем не тот Негребецкий, который во время генеральной репетиции, подобно мольеровскому Журдэну, тщился показать себя важной особой. Теперь от былой его спеси не осталось и следа. За столом Огибалова сидел полковник Толмачев.
– Это ты составлял программу этого балагана? – встретил он меня обжегшим душу вопросом.
– Программу составляли все, коллективно, – ответил я Толмачеву.
– И что же, в этом коллективе все такие болваны, как ваш начальник, и ни одного умного человека? – изучающе сверлил он меня глазами и тут же продолжил. – Как можно было на весь зал орать: «Построит дворцы ледяные, каких не построит народ»? Это же неверие в силы народа! Чистейшей воды оппортунизм! Наш народ все построит. Нет таких крепостей, которых большевики не могли бы взять!
– Эти слова не мы придумали, их написал русский поэт Некрасов, – пояснил я Толмачеву.
– Кто написал, не имеет значения: Пушкин, Некрасов. Суть в том, что слова эти оппортунистические и нам не годятся.
– Однако же, гражданин полковник, эти слова дети читают в школе... – пытался я защитить себя и Некрасова.
– В школе читают, как пример интеллигентского недомыслия, – заявил Толмачев. – А вообще к Некрасову нужно относиться критически. У него есть отдельные вещи, как, например, «Дед Мазай и зайцы»... Но в основном он такой же оппортунист, как и наш махровый враг Бухарин. И советую тебе впредь это учитывать. А пока мы вот тут со старшим лейтенантом решили создать из этих любителей ледяных дворцов рабочую бригаду и тебя поставить бригадиром. – Он обернулся к Огибалову. – Какой номер бригады?
– Тридцать первый, – отозвался Огибалов.
– Вот с этой минуты ты уже бригадир тридцать первой бригады. Позаботься, чтобы все были одеты, обуты по сезону и – завтра на развод. Учиться политграмоте! Вопросы есть к нам?
Вопросов у меня не было.
Вопросов не оказалось и у моих товарищей, когда по возвращении из клуба я сообщил им об этом решении. Негодование Толмачева не явилось для них неожиданностью. Еще приступая к репетициям, мы понимали, что такое может случиться, а когда случилось, приняли как очередной удар судьбы. И на завтра построенная для развода колонна увеличилась на 27 человек, из которых 22 имели высшее образование.
Обычно такие репрессивные меры не удивляли заключенных. В лагере воля начальника, что Божья воля. Но на этот раз наше появление на разводе явилось сенсацией. Лагерники не могли взять в толк, за что это нас – концерт вроде был на высшем уровне – и вдруг всех одной бригадой на общие работы... Понимая, как трудно будет такой бригаде выполнять норму и заработать горбушку, горячо сочувствовали нам и ободряли, прямо как по Пушкину:
Храните гордое терпенье,
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье...
А при подходе к воротам меня остановил полковник А.М.Моисеенко и, по-товарищески обняв за плечи, отозвал в сторону:
– Перед тобой, комиссар, стоит сейчас трудная задача. Всех этих людей, что ты выводишь на работу, необходимо сохранить. Нельзя допустить, чтобы они загнулись или сломались на общих работах. Нужно научить их мужеству переносить трудности, а это непросто. Для них, интеллигентов, не привыкших к тяжелому труду, любая работа с ломом и лопатой, будет наказанием, особенно для музыкантов Кауфмана и Латышевса, которым нужно беречь свои пальцы. Так что считай, комиссар, что тебе предстоит отбить у врага тот Моздок, который я когда-то не удержал, за что и поплатился...
По прибытии в производственное оцепление нас встретил Кнопмус. В то время Юрий Альфредович работал старшим инженером ППЧ и ведал распределением бригад по строительным участкам. Он пристальным взглядом окинул моих бригадников и, краем губ улыбнувшись им, велел идти в распоряжение прораба Галкина – моего старого знакомого инженера из нашей бывшей этапной сотни из Верх-Нейвинска. Тот озабоченно развел руками:
– Ну, что мне делать с вами? Куда мне вас?!
– Воля ваша, – я пожал плечами. – Куда пошлете. Только древние греки своих философов и музыкантов не посылали строить укрепления и таскать камни.
– Древние греки... – вздохнул Галкин. – Более, милые мои, нету древних греков, а есть МГБ и лагерная администрация, с которыми нельзя не считаться. Это страшная реальность нашего сегодняшнего бытия.
Однако, считаясь с этой реальностью, Галкин не упускал из виду и другую реальность – живых, подчиненных ему, без вины виноватых людей. И, сообразуясь с этой другой реальностью, таки подыскал для нашей бригады подходящую работу, поставив нас обслуживать думпкары, на которых вывозился грунт из котлованов е отвалы.
Григорий Климович
«Норильский мемориал», выпуск 2-й, август, 1991 г.
Издатель: правление Норильской организации Всесоюзного общества «Мемориал».