Георг Столыгво
родился в 1934 году
В 30-е годы наша семья жила очень хорошо. Отец работал, у него была большая врачебная практика. Дедушка – отец отца – помогал ему, трудился в лаборатории. Бабушка с дедом жили на улице Миера, 5. Все было хорошо до 13 июня. Отец выехал в Лудзу, давать консультацию.
Около двух часов ночи в дверь позвонили – я от этого звонка проснулся. Открыл дверь. Вошли четверо людей в штатском. У всех были наганы. Пятым был солдат в форме, у него была винтовка с примкнутым штыком. Шестым был еще один тип в фуражке, которую он не снимал. Приказали собираться немедленно. Мама оделась легко, ведь было тепло, лето. Она думала, что повезут на расстрел.Но она была очень смелым человеком и не потеряла самообладания, это нас потом и спасло. Она успела уложить в чемодан кое-какие вещи. Я же все время пытался заговорить с солдатом, мне хотелось поближе рассмотреть его винтовку, штык. Показал ему своих оловянных солдатиков. Он сказал мне несколько раз: «Отойди, отойди!» Когда нас стали выводить, я вдруг лишился языка. Буквально онемел.А ведь я к тому времени говорил на трех языках – русском, немецком и латышском. Нас привезли в здание на бульваре Аспазияс.
Было прекрасное утро, часа четыре, солнце еще не взошло, но уже светало. Помню, у Бастионной горки стоял одинокий трамвайный вагон.
Потом нас усадили в кузов грузовика и повезли на станцию Торнякалнс. Вагон был небольшой, русские называют такие «телятниками». Окошки, их было два, зарешечены. Люди внутри уже были. Всего нас набралось больше сорока человек. Женщины, дети, подростки. Мы с сестрой были самые маленькие, сестре всего два года. Единственного мужчину звали Зискс, фамилию до сих пор помню. Он был старый и до Сибири не доехал, умер в пути.
Нас с сестренкой устроили на верхней полке. Дня три мы пробыли там, на месте, под горячей вагонной крышей, пока состав тронулся. Стояла жара, везли нас около двух месяцев. Посреди вагона была «параша» – большая деревянная бадья, от которой исходила нестерпимая вонь. На вагон давали ведро воды, хочешь пей, хочешь мойся, давали буханку хлеба.
Помню, остановились однажды в голой степи, там не было станции. Но зато был какой-то пруд. Прошли недели с тех пор, как мы мылись в последний раз. Поступила команда мыться. Но вода была коричневая, затхлая, люди выходили оттуда, облепленные тиной. Сплошное издевательство, не мытье.
Мой отец на следующий день вернулся домой, и его тут же арестовали. Он успел вызвать деда, своего отца, проститься. Попал он в Соликамский лагерь. Там, кстати, познакомился с отцом будущего профессора Розенталя.
Нас привезли в город Канск. Часть людей отослали дальше. Нас и соседей по вагону на лошадях доставили в городок Ирбейск или Ирбея, за 80 километров. Там конвоиров уже не было, а был только начальник НКВД, ходивший всегда в форме, в фуражке и с наганом. Был еще у него помощник. Там мы провели зиму.
Однажды маму вызвали почему-то ночью, какой-то приезжий, совсем молодой, лет 19-ти, положил на стол наган, дает подписать какую-то бумагу. Мама начала читать. Тот кричит: «Что ты там читаешь? Подписывай, и все!» Мама стояла на своем: пока не прочту, не подпишу. «Да ты ведь все равно по-русски ничего не поймешь!» Но моя мама была русская. Она знала и русский, и польский языки. В бумаге значилось: я, такая-то, жена такого-то, врага народа, согласна в том, что за преступления, совершенные мужем, заслуживаю наказания и проведу в ссылке 20 лет. Мама сказала – не подпишу, и точка. «Тогда тебя расстреляют». Две ночи подряд ее таскали туда, тот юнец ругался нецензурными словами. Уехал ни с чем.
Как мы жили в ту первую зиму? Слава Богу, мы были не одни, там мучились и другие ссыльные. Поселок был в таежной глуши, в 150–200 километрах от Саянских гор. До границы с Монголией километров 300–400. Люди поддерживали друг друга. Картошка была, мороженая рыба. Я тогда заболел воспалением легких. У мамы был хинин, это меня и спасло. Еще меня лечила Галямова, пожилая женщина… Мама осенью начала работать в колхозе. Платили ей копеек 20 в день или чуть больше. Правда, давали хлеб. Весной мама решилась на авантюру. Сговорилась с одним возчиком, который собирался в Ирбею, взяла детей, и мы самовольно туда уехали. Там сняли угол. Через какое-то время мама сама пошла в НКВД, чтобы не искали. Там скандал поднимать не стали, но строго предупредили, что нужно отмечаться в комендатуре раз в месяц. Мы познакомились с поляками, тоже ссыльными. Мама наполовину полячка, воспитывалась в польском костеле в Вильнюсе, знала язык. Они ее приняли как свою – женщину с двумя детьми… У них была там артель. Молодцы – объединились, чтобы выжить. Сестренку мою взяли в детский сад. Мне уже было восемь лет, и я в том же детском саду был вроде чернорабочего. Носил воду, дрова, за это мне в обед давали кашу, супчик. Миску с едой протягивали в окно, внутрь меня не пускали. Вторая моя работа была помогать маме. В той польской артели занимались переработкой воска, изготовлением рам для ульев. Там тоже нужна была вода, и я ее носил. Когда сестренка была дома, я и с ней нянчился.
Об отце ничего не было известно. Маме подсказали, что нужно писать во все лагеря. Вдруг да найдется. Лагерь есть в каждом городе, кроме оккупированных немцами. Нужно взять карту Союза и посылать запросы в один город за другим. Мама так и сделала. И каким-то чудом два письма отыскали отца. Он узнал мамин почерк. Понял, что мы живы. Причем второе письмо ему принесли бандиты! И потребовали в обмен его пальто.
Отец не состоял ни в какой политической организации. Ему заменили лагерь ссылкой. В лагере он провел два года из присужденных пяти. Теперь по этапу через 18 тюрем его доставили в Красноярск. Это было осенью 1943 года.
Когда на грузовике привезли отца и приказали сойти, у него не было сил спуститься на землю. Он не мог идти, его посадили у забора, он дрожал от холода. Был ноябрь. Подняться отец был не в силах. Все женщины хотели знать, кто это. Что человек только что из лагеря, было сразу видно. Спросили, как зовут его жену. Мария Лонгиновна. Моя мама была Мария. Местные прибежали к полякам, у которых работала мама, и сказали, что там один человек, совсем ослабевший, говорит, что он муж Марии… Принесли его на руках… Вот фотография – мы с сестрой на полу, за русской печью. Пришла мама, за ее плечо придерживался вконец ослабевший мужчина в очках. Отец? Он заговорил со мной по-немецки. Я не понял – что он сказал? Я заговорил только через год после высылки… По-русски.
Отец был дистрофик. Его нужно было спасать. В нашем районе был украинский поселок. Там жили люди, которых сослали много раньше – в 1928, 1929 году, причем откуда-то из-под Хабаровска. Там они было освоились, завели хозяйство, и тогда их выслали оттуда к нам, в тайгу, и здесь теперь была улица, где жили только буряты и украинцы. Оттуда, за 25 километров, мама привела корову. Позвала соседку, та научила, как доить. Корова давала в день литр-полтора молока. Мама отпаивала отца каждый день парным молоком. Под Новый год он уже начал выходить из дома. Вскоре он стал в больнице главным врачом. В армию его почему-то не забрали. В лагере он сначала был, как все, на лесоповале, а потом уже стал работать по специальности. Он рассказывал нам ужасные вещи, я всего этого не видел своими глазами, знаю только с его слов.
Отец возглавил больницу в 1944 году и очень скоро приобрел популярность. Только представить себе – профессор Латвийского университета в сибирском таежном поселке! Он был прекрасным организатором, наладил работу поликлиники. Больнице принадлежала немалая территория, нам выделили участок, и уже осенью 1944 года у нас появились свой картофель, своя свекла, лук. Одним из главных огородников был я.
У нас была корова, сестра привела откуда-то собачку. К осени 1944 года откормили поросенка. Мы жили в небольшом домике при больнице. Все это – благодаря маме.
В школу я начал ходить с пятого класса. Отец со мной занимался,
учил арифметике, истории, читал вместе со мной книжки. Гулять
я мог выходить тогда, когда возвращались родители, потому что
валенки были только у мамы и папы. В апреле, когда начинал таять
снег, мы бегали и босиком. Потом уже, много позже, у меня появились
свои валенки. Босиком мы ходили до сентября.
К пятому классу я был достаточно хорошо подготовлен. В школе
меня приняли хорошо, может быть, еще и потому, что моим соседом по
парте был Павел Блинов, сильный парень, намного старше остальных –ему было 13 или 14. Я ему помогал, сколько мог. Отец меня учил: если
учишь какой-то язык, уважай его законы. Отец правильно говорил
по-латышски, хотя и с небольшим русским акцентом, он даже правил
сочинения своих студентов. Помню, он стыдил одного студента: «Как вы
пишете, ведь вы латыш!» И от меня он требовал точного, грамотного
языка, как русского, так и латышского.
Может быть, у родителей была надежда когда-нибудь вернуться в Латвию, но довольно слабая. Отцу были определены пять лет ссылки, маме – 20. Отец был самым знаменитым доктором в тех местах, у него лечились и партийные секретари, и сам начальник НКВД Воробьев – Zvirbulis, Воробей, как его между собой называли латыши. Его сын учился в нашем классе, и знаете, как его звали? – Адольф! Нонсенс. Военное время, сын начальника НКВД – и Адольф! Скорей всего потому, что в 30-е годы Сталин и Гитлер были союзниками. Адольф родился в 1933 или 1934 году, мой ровесник. Ну, это так…
Надежда появилась, когда отцу дали паспорт. Подошел к концу его срок. Теперь ему не надо было отмечаться в комендатуре. Правда, там его предупредили, что в Ригу ему нельзя, но зато он может теперь жить в Красноярске или Новосибирске. Маме же в комендатуре сказали, что ей придется оставаться на месте. Она возразила, что не подписала в свое время бумагу о 20-летней высылке. Комендант начал рыться в документах: разве такое возможно? Мне кажется, мамина неуступчивость спасла нас от Игарки или Норильска. Другие латыши, те, кто не знали русского языка, свою подпись поставили. Похожая ситуация была у моего тестя. Он был адвокат с Украины, арестованный в 1939 году. Его тоже заставляли подписать такую бумагу, били, пытали. Но он написал внизу того листа: «Со всем прочитанным категорически не согласен». И подписался. Через полтора года что-то там переменилось, Сталин указал, что кое-где были перегибы, и его отпустили. Повезло. Наверное, попался какой-то более или менее нормальный следователь.
В 1946 году маме выдали паспорт, так же как и отцу, на нее отдельного
дела заведено не было. Там до сих пор остаются некоторые загадки.
Когда мы оформляли документы, собирали доказательства, что были
репрессированы, в архиве выдали бумагу с надписью карандашом: «Семья
выслана за пределы Латвии». Что за семья, кто мы, сколько нас – ни
слова. Словно нас и не было. Списались с Ирбейском, и через год пришел
документ, в котором были наши имена, указывалось, где мы жили,
сколько раз отмечались в комендатуре.
Отец написал в университет, на медицинский факультет, и через знакомых ученых ему удалось выйти на самого Кирхенштейна, тогда председателя Верховного Совета Латвии. Мой отец был микробиолог, и Кирхенштейну имя его было знакомо. Он через Академию наук и через НКВД вызвал отца, доказывал, что этот ученый нужен республике. Отца заодно назначили сопровождающим в эшелон, с которым везли латышских детей на родину в 1946 году. В вагоне были 40 детей и мы четверо: я, сестра и отец с мамой. Мы отвечали за воду, дрова. Дети в пути заболели скарлатиной, сестренка тоже. На следующий день после прибытия в Ригу сестру отвезли к коллеге отца, доктору Бергу. Отец добыл пенициллин, сестру оперировали.
Мы в Риге жили у бабушки с дедушкой. Я совсем отвык от города. Хулиганы меня ограбили, отобрали и варежки, я обморозил руки. Бежал оттуда, где сейчас кинотеатр «Форум», на улицу Миера, и чуть не остался без рук.
Мне нравились маленькие частные магазинчики, где продавали тетради, карандаши. Мама взяла меня как-то с собой на рынок, и я ахнул – никогда не видел так много продуктов! Хотя ничего такого особенного там не было. Помню, ходили люди, предлагали: «Кому соду, сахарин?» «Отличные средства от блох, крыс и мышей». Трамваи… Какие-то трофейные машины… Извозчики, зимой на санях, с колокольчиком…
Переехали в Межапарк, снимали там квартиру. Напротив жила латышская семья – профессор Дале с женой, сын и две дочери. Мы с сестрой вместе с ними играли в футбол. Они учились при этом говорить по-русски, мы – по-латышски. Сестра с 1948 года посещала латышскую школу в Межапарке, она говорит по-латышски без акцента. Я пошел в шестой класс, и с моей учебой обстояло так плохо, что отец сказал: «Стоп! Пойдешь в шестой класс еще раз!»
Я учился в 22-й средней школе, окончил ее, поступил в Медицинский институт, проучился там год. Однажды на курс пришел полковник и обратился к нам: «Парни, кто хочет учиться в Военно-медицинской академии, тем я могу поспособствовать. А иначе придется идти служить в армию». Я подал документы, и второй курс проходил уже в Ленинграде. Пришлось заполнять анкету, мне сказали, нужно указывать, что был в эвакуации. Будут проверять. Не знаю, проверяли меня или нет, но никаких последствий не было.
Школьником я был неважным, много времени отнимал спорт, мне нравился велосипед, был кандидатом в мастера спорта. В институте с моей дисциплиной проблем не было. То была отличная школа, и я всю жизнь вспоминаю ее. Отец тоже был известным спортсменом, ему принадлежат два рекорда, которые никто никогда не побьет, потому что тех видов спорта теперь не существует. Это были прыжки в высоту с места, без разбега, и бег с препятствиями на 60 метров для мужчин. Правда, это рекорды двадцатых годов…
После возвращения в Латвию отец врачебной практикой уже не занимался. Его взял Кирхенштейн в Институт микробиологии, и он возглавил отдел Медицинской микробиологии. Там был и сельскохозяйственный отдел. Позднее отец работал в экспериментальном Медицинском институте. Тоже заведующим отделом. Два года, 1961-й и 1962-й, он заведовал кафедрой инфекционных болезней. В дипломе профессора Розенталя есть его подпись. Затем он получил лабораторию в Туберкулезной больнице. Очень трудными оказались 1948-й, 1949 годы. Мы жили в Межапарке на первом этаже, возле трамвайной остановки. Людей хватали, увозили у нас на глазах.
Настал 1953 год со знаменитым «делом врачей». Врачей еврейской национальности начали увольнять, арестовывать. Кирхенштейн вдруг сказал отцу: «Николай, мне кажется, что ты скрытый жид». Никаким евреем отец не был, но нос с горбинкой вызывал подозрения. И тогда он повез телохранителя главы республики на Лесное кладбище, чтобы тот увидел могилу папиного деда и подтвердил своему начальнику, что с нашей родословной все чисто. Это было так унизительно!
Вызвали его в «Угловой дом» – латвийский КГБ. Отец на всякий случай собрал и взял с собой чемодан. Через два часа вернулся с документом о реабилитации. Мой отец никогда не был пьющим, а тут приехал и сказал: «Налей-ка мне. Я только что пережил нечто такое… Ты узнаешь эту вещь?» И он достал часы, которые ему в 1934 году подарил один пациент. Часы были позолоченные, с выгравированной надписью: моему другу доктору… от такого-то.
Отцу нужно было расписаться, и ему вручили вещь, конфискованную давным-давно при аресте. Подумать только – миллионы безвестно погибших, замученных, неизвестно где похороненных, но вот часы аккуратненько сохранили и вернули. Такие вот шуточки. Государственная оперетта.
Отец рассказывал иногда о лагерях, но неохотно. Я человек верующий и скажу, что Бог все-таки есть. Факт, что мы остались живы и сравнительно быстро вернулись на родину, в Латвию, я воспринимаю как дар.
Благодарение Господу. Больше добавить мне нечего.
Георг с мамой Марией и сестренкой Мариной
Сибирь
Георг с сестрой Мариной. Сибирь, Ирбея, 1943 год