Эстер Винник
Я родилась 1 апреля 1927 года. Неудачная шутка! Пришли они в два часа ночи с 13 на 14 июня, а я только в час ночи вернулась домой. Мы гуляли после выпускного вечера – я окончила 7-й класс. Вероятно, это была ночь на субботу. Только я пошла спать, как явились, чтобы нас арестовать. Пришли со свидетелями – позвали дворника, еще кого-то, но они чувствовали себя неуютно, так как до нас видали людей и побогаче, а здесь пришли в квартиру служащих. Мой папа был одним из лидеров сионистского движения. Он был и полноправным членом думы, журналистом, печатался в самых популярных газетах Латвии. Когда они вошли, папа сказал: «Вот и все…».
У меня было два летних платья, две юбки, две пары туфель, и у мамы то же самое. Бабушка осталась дома, она была больна. Бабушка – мамина мама, жила с нами вместе, она осталась. Посадили нас в грузовик. Не помню, с какой станции вывозили рижан, – из Торнякалнса или Шкиротавы. Стояли два эшелона. В Красноярскую область везли из Шкиротавы? Не уверена. В любом случае, это были два разных эшелона. Это были столыпинские вагоны – открывались широкие двери, которые закрывались на щеколду, в обоих концах маленькие оконца. Туалета не было, посреди вагона сбитые доски. Двухэтажные нары, спали все впритирку. Это был страшный шок. Кто-то отдал свою простыню, туалет прикрыли. Я была девочкой стеснительной, в моем представлении это было ужасно. Не понимаю, как за эти 18 часов у меня не случился заворот кишок. Так вот. Ночью, часа в четыре, зашли со списками и стали вызывать мужчин. Они и сами устали, фамилии им произнести было трудно. Отец сам нашел свою фамилию, так как думал, его вызывают, чтобы что-то выяснить. Конечно, мы его больше не видели. Хорошо, что мама успела дать ему пару обуви, завернутую в рубашку. Так папа и ушел, больше ничего у него не было. Единственное, что папа взял с собой, был будильник и полбаночки варенья.
Ехали мы три недели. Двери были закрыты. Останавливались на станциях, чтобы набрать кипятка. Помню, что в нашем вагоне были одни латыши. Не помню, кто, потому что все происходившее было для меня шоком, не помню из поездки почти ничего. Они говорили: «Опять кипяток?». Вагон останавливался всегда в одном и том же месте, и люди не понимали, почему все станции называются одинаково. Были и такие, кому разрешалось выйти из вагона. Мне мама не разрешала, потому что ступенек не было. Когда мы пересекли границу, появились домишки с продавленными крышами, люди тоже были одеты иначе. Они подходили к вагонам, продавали ягоды и молоко, но охрана их прогоняла. Мы ничего не покупали, потому что у нас не было денег. Охрана, видно, боялась, что мы станем передавать записки. В таких условиях мы провели 18 суток, голодали, условия антисанитарные. От еды, которой нас кормили, у людей начались проблемы со здоровьем, и это было ужасно. Окна закрыты, двери закрыты на щеколду, оставлена только щелочка, чтобы нельзя было выпрыгнуть.
Привезли в Канск. Разместили в большом зале, кто-то остался и во дворе. Были среди нас люди, которые захватили с собой весь свой скарб. Все было забито. Стали нас размещать. Кто-то попал к местным, кому-то досталась хибара. Нас подселили к русской семье. В комнате были два топчана и стол. Жила там женщина с двумя детьми, а теперь вот и мы. Женщина нам сказала: «Не беспокойтесь, у меня есть где-то мешок, набьем его сеном, будете спать на полу. А сейчас садитесь, выпейте чаю, я хлеб испекла, ешьте!». Так мы там и остались. Маму направили на работу. Было ей 47 лет, и мне она казалась старой. Мне было 14 лет, в школу я пошла раньше, чем остальные, уже закончила семилетку. В России было обязательное семилетнее образование, до этого нельзя было посылать на работу, только после семилетки. И меня сразу же послали работать. Я считалась взрослой, выполняла, как и остальные, все тяжелые работы. Мама работала в хлеву.
Началась зима, надеть вообще нечего. Не помню кому, но кому-то пришла в голову блестящая идея. С собой у нас были мужские пижамы. Нужно было только достать вату, соорудить из нее теплую подкладку, и готовы ватные штаны и телогрейка. Сказано – сделано. «Сельпо» уже не существовало, вместо него – скупка золота. За золото можно было достать все, но у нас золота не было. Было только мамино кольцо. Позже, когда мамы уже не было, я поняла, какое золото мама сдала в скупку. Посылали нас на любую работу. Я работала и на тракторном прицепе.
О папе у нас не было никаких сведений. Я писала письма во все концы, чтобы выяснить его судьбу. Когда мы приехали в Канск, к нам подошли и спросили: «Вы Эстер Винник? Вас вызывают в Министерство внутренних дел». Так как мама пойти не смогла, пошла я с Эдгарсом, сыном профессора Минца, его в лагерь не забрали. Ему было тогда лет 35, он был адвокатом. «Вы писали Сталину?» – «Да». – «В таком случае товарищ Сталин велел вам сказать, что ваш отец умер 3 декабря 1941 года в лагере».
Я вернулась, и мама мне сказала: «Я так и знала…». В декабре она видела сон, где их с отцом разделяла снежная равнина, и они так и не встретились. Тогда мама сказала: «Я чувствую, что папы нет».
В это время в Березовской школе закончился учебный год. Прибежала Браун:
«Роза видела сон, что и нас посылают!». Прибежала Роза: «Быстрее собирайтесь,
едем!». Она побежала собираться, несмотря на то, что у них в семье был годовалый
ребенок. Привезли нас в Есеево, под Красноярск, на какую-то товарную станцию.
Жили неделю, а то и дольше. Разместили нас в домиках, был карантин, делали
уколы. Там я встретила Блюменфельдов. Знакомы мы были и раньше. Воду здесь
возили издалека. Первый раз я увидела коромысло, и тут я узнала, что воду носят
на коромысле. Приятное занятие, особенно зимой: ведра на
ходу раскачиваются, вода проливается, споткнешься и летишь вместе с ведром
мокрый с головы до ног…
Дней через десять погрузили нас на пароход «Мария Ульянова». Плыли медленно, топили котел чурками. Останавливались чуть ли не у каждого столба, чтобы загрузить топливо. И злились, и радовались. Перед нашим отъездом мама пошла на толкучку. Продавать ей было нечего, но я на свое 13-летие получила от дяди подарок – старинные швейцарские часы, которые не шли. Мама пыталась их продать. Встретила она там незнакомого старого еврея, который спросил маму, чем она так огорчена. «Мою 15-летнюю дочь посылают на Север». Он отдал маме пачку махорки и четвертинку – самый ходовой товар. С собой нам надо было купить муку и хлеб. На севере он не плесневеет.
На этом пароходе перевозили не только заключенных, были на верхней палубе места 1-го и 2-го классов. Там было все, даже буфет, но нам появляться там запрещалось. Мы с мамой ехали в каюте 3-го класса, были там и Блюменфельды, их было трое, Берлин с мамой и сестрой. Я обязана была следить, все ли на месте, на стоянках ходить за хлебом. А когда нас привезли, все мы подписали бумагу, что высланы навечно.
В каждой фактории людей высаживали. Мы попали в Туру. Мама заболела, у нее поднялась температура, и так мы в Туре задержались. Вышли Блюменфельды и Берлины. Одна река была Тунгуска, другая Кочечум. Высадили нас на скалы на берегу Кочечума. Лед, солнце, пробыли там три недели. В поселок нас не пустили, пока не сняли карантин. Дали какой-то еды. Со временем стали нас расселять. Кому-то досталась отдельная комната, кого-то подселили к местным. Жильем ведал бригадир, поволжский немец. Летом сутками длился день, смеркалось где-то к часу ночи. Зимой темно, солнце из-за скал не появлялось. Зимой жили во тьме, холоде и голоде. Надеть было нечего. Пришла баржа с продуктами, послали ее выгружать. Работали наравне со взрослыми. Поблизости была очень крутая гора. Снизу приходилось заносить мешки с мукой. Пока их нагружали, надо закатить наверх бочки. Это было еще труднее, трудно было удержать. Если не удержишь, бочка расколется, можешь получить десять лет. Зарплату нам выдавали каждую неделю. Взрослым платили вдвое больше. Детям вообще можно было не платить. Кому до нас есть дело? Мы были рабочие, выдавали нам 800 граммов хлеба. Я считала, что работник – я, что мама старая. Она получала свои 400 граммов. Больше ничего у нас не было. Была там и столовая. Какой-то суп и каша. За свои деньги мог пообедать. Но надо было попасть вовремя, так как все бежали! Столовая находилась на горе. Мама почти никогда не успевала.
Когда с погрузкой покончили, молодежь решила, что надо идти учиться. Там была средняя школа. Я, Бирута, Айна – все мы пошли в 8-й класс, хотя они уже отучились в 8-м классе, но русским языком не владели. Но проучились мы всего три недели. Рыбозавод принял ведь нас как рабочих, и из школы всех погнали. Достаточно и семи классов. Бригадир наш по фамилии Финн был очень строгий. Он был вдовец и жил вместе с сыном. Он был строг не только с нами, но и со своим сыном. Человек он вообще был суровый. Когда нас привезли, надо было копать землю. Вечная мерзлота, глубже метра не пробьешься. А копать приходилось зимой. И в одежде, которая для зимы не годилась. Обуви никакой, на мне, правда, была фуфайка, пошитая из пижамы. Но в ней тоже не наработаешь. Он велел нам разжечь костер: «Акклиматизируйтесь!» И продержал нас так несколько дней. Ужас… А дров взять негде. Рядом была деревня Выделенная. Там была радиостанция, связь с миром. Летом там на воду садился самолет, зимой – на специальные лыжи, потому что вокруг были скалы. Летчики рубили корни, ими обогревались. Наши ребята решили, что и они будут топить корнями, не подумали, что за это грозит тюрьма! Когда нас на этом поймали, бригадир сказал: «Обращайтесь к начальнику!». Прошло несколько дней, он нас вызвал и выдал обувь из оленьей шкуры шерстью наружу, внутри носки из оленьей шерсти. Но случился казус – у моих чуней подошва была пришита наоборот, и когда я взбиралась на гору, начинала скользить вниз. Это было сущим наказанием. А подниматься приходилось часто. И очень часто на четвереньках. О том, чтобы поменять обувь, не могло быть и речи, никого это не интересовало. Мы копали землю под фундамент, а в условиях вечной мерзлоты это что-то невообразимое… Строили рыбоперерабатывающий цех. Когда мы кончили копать, послали нас на другие работы. Я попала в бригаду с тремя девочками моего возраста, с поволжскими немками.
Отправили нас на лесозаготовительные работы. Участок был на горе. А так как у меня были особенные «унты», приходилось взбираться на четвереньках, зато вниз съезжала на доске. Когда взбиралась, было жарко, ела снег. Как-то ночью стало мне плохо. Возчиком работал Карлис Пуце. Приехал он на санях, и отвезли меня в больницу. У меня был мокрый плеврит – случилось это в декабре 1942 года. Месяц пролежала в больнице, состояние было тяжелое. Выписали с кашлем. И я сразу пошла на работу. Послали меня на обработку шкур. Со шкурок надо было снимать пленку, чтобы потом делать из них воротники. А мой кашель все усиливался. К тому же у меня была аллергия. Заболела я второй раз. Когда я пришла в больницу, мне сказали, что они меня давно ищут, что у меня чахотка. Пробыла в больнице несколько месяцев, и надежды на выздоровление не было никакой. Вызвали маму, спросили: «У вас есть еще дети? Эта ваша не жилец». Я лежала уже в агонии. И тут мне надоело, сказала – лекарств больше никаких пить не буду. Я перестала пить лекарства, и мне захотелось есть. Мама принесла сухари, и я их всю ночь грызла под одеялом, всем мешала спать. Пришла врач, молодая женщина, посмотрела на меня и запрыгала: «Ой, руки на руки стали похожи! Кормите ее, чтобы она начала ходить!». Выписали, написали, что я не могу выполнять тяжелые работы, но выписку эту я никому не показала, положила в карман и пошла таскать балки. Тут мама устроила скандал завхозу. Он стал оправдываться: «Карман-то у нее не прозрачный! Откуда мне знать!» Послали меня в бригаду раскладывать сети.
Вероятно, это было в 1943 году, мы в то лето ловили рыбу. Надо было подрубить дерево, оно наклонялось, и тогда мы обрубали сучья. Инструменты на работе были негодные. Пошла я к завхозу, сказала, на что он в ответ: «Хочешь, мы тебя научим точить головой, будешь много разговаривать!», а другим говорил: «Берите с нее пример, с малой, как она работает!». Но инструменты не поменял. Случались со мной всякие неприятности – то деревом чуть не придавило, то на сухой сук напоролась, распухла. Была я худая, одежда на мне болталась, из джутового мешка юбка. Потом меня взяли в контору счетоводом. Стеснялась я там себя ужасно. Мама подала документы, что я больна, врач подтвердила, что оттуда мне следует уехать. Но не дала никакой справки. В 1944 году маму вызвали в МВД. «Вам разрешено выехать на магистраль.» – «Никуда мы не поедем, у нас нет денег!» – «Отказывают людям, у которых есть документы, справки, а вам разрешено, и вы не поедете! Шлите телеграмму, кому хотите, но вы должны уехать!». Уехать можно было, когда в Тунгуске поднималась вода. Привозили продукты, обратно везли рыбу, людей. Когда приходил груз, мобилизовали на разгрузку всех, чтобы не было простоя. Люди так уставали, что даже не уходили на ночь домой, спали на берегу. Привозили соль, водку. В столовой всем давали водку, все напивались – наконец радость, будет соль и водка!
Приехали в Туруханск, там ждали пароход из Игарки. Плыли мимо Ярцево, но ничего не видели. В Енисейске жил товарищ отца по лагерю, некий Мирлин. Он появился в последнюю минуту, и мы все же увиделись. Приехали в Красноярск, потом кое-как, со страшными приключениями, добрались до Канска. Жить нам было негде, и тут мама вспомнила о мужчине, который на толкучке дал ей пачку махорки. У нее был его адрес. Мы пришли к нему, и он нас принял, сказал, что мы можем жить, сколько понадобится. Когда отец мужа Иры Борде освободился из лагеря, ему тоже негде было жить. Сын еще находился в лагере, и они жили за занавеской, там же, где жили мы. Мама пошла устраиваться на работу. Здесь ее все знали как учительницу. Учителям давали квартиру. Дали нам комнату, где уже жили эвакуированные из Витебска. Комната была одно название, железная кровать, столик, крыша течет – это было на втором этаже. Спали под зонтиком.
Когда вы вернулись?
В Латвию я вернулась в 1958 году, с мужем и сыном. Мама умерла в 1959
году. Я работала бухгалтером. Нам долго не давали разрешения выехать в Израиль.
И вот когда в октябре 1973 года началась война, нас вызвали. И я спросила, можем
ли мы лететь. Нам сказали: «Можете, вам дано разрешение!». Сюда мы прилетели в
1973 году.
Эстер в детстве. Латвия