Илья Таратин. Потерянные годы жизни
Я уже в преклонных летах, был учителем по профессии и призванию, а сейчас на пенсии — и мог бы со спокойной совестью перебраться в мир иной, если бы... Если бы не воспоминания о том времени, когда я голодал и холодал, терпел пытки, издевательства, унижения и чудом остался жив. То, что я пережил, произошло со мной, как и с миллионами ни в чем не повинных людей, начиная с памятного 1937 года, когда преклонение перед личностью Сталина перешло все границы, когда это преклонение вылилось в форму физического уничтожения масс народа. Во имя чего это делалось? Во имя чего без суда и следствия работники милиции, часто по ночам, крадучись хватали мирно трудившихся граждан: агрономов, учителей, инженеров, ученых, множество людей с военной специальностью? Их пытались оболгать, многих расстреливали, а еще больше отправляли на Восток на бесконечные мучения, каторжный труд. Или «он» считал, что таким образом усилится Советское государство?
Нет, не могу этого забыть, больно думать, что такое было в Советской стране, что все это творилось с благословения человека, который считал себя соратником Ленина, продолжателем его дела. Разве так учил Ленин строить социализм, разве с помощью безудержного и неистового террора? Я ищу и не нахожу ответа на мои вопросы...
Предлагаю свои воспоминания, до детальных подробностей рассказывающие о том, что случилось со мной и не только со мной. Моя судьба была сходна с судьбой миллионов людей, мертвые, а то и живущие поныне, могли бы рассказать еще больше, гораздо больше...
Я, молодой учитель, заканчиваю экстерном Красноярский учительский институт. Успешно сдал госэкзамены. Завтра на торжественном выпускном вечере нам должны вручить дипломы.
При выходе из института мы увидели: сотрудники НКВД ведут нашего старого профессора педагогики и заместителя директора института. К вечеру мы узнали, что арестовали еще двух доцентов и нескольких студентов. На душе стало неспокойно.
На другой день, когда мы пришли в институт, заведующий учебной частью сообщил, что выпускного вечера не будет. Дипломы готовы, но подписывать некому, поэтому вручить их вам не можем. Мы вас вызовем, а пока езжайте домой без дипломов.
5-го ноября я получил извещение — явиться в институт для получения диплома, а шестого ноября вечером меня арестовали. Диплом я так и не получил.
В тот день шла подготовка к выборам в Верховный Совет. Мы, учителя, пошли на свои участки, ознакомили граждан села с биографией депутата Михаила Ивановича Калинина и разъяснили, как будут проходить выборы в Верховный Совет. Было много вопросов и ответов. Разошлись поздно. Пришел домой, дети уже спали, жена еще не спала, ждала. Поел, выпил молока, и мы легли спать. Слышу сквозь сон: кто-то стучит в дверь. Я встал, зажег свет, иду открывать, а они уже зашли, видно, я забыл запереть. Вижу у порога милиционера Куропаткина и председателя сельского Совета Жданова. Они, ничего не говоря, прошли в комнату. Куропаткин показал мне ордер на обыск. Стали обыскивать, заглядывали под кровать, в печку, потребовали открыть сундук. Перевернули все вверх дном, но ничего не нашли, к чему можно было бы придраться. На столе лежал фотоальбом, милиционер взял, посмотрел, положил в портфель. Попросил документы. Я достал и положил на стол: паспорт, профбилет, военный билет и извещение из института, которое я получил накануне. Он все это взял и положил в портфель. Потом он составил опись имущества и дал жене расписаться, а мне предъявил второй ордер — на арест. Я спрашиваю: «За что?» Он ответил: «Там узнаете, собирайтесь». Жена разволновалась, стала будить детей, помогла мне собраться. Я поцеловал жену и детей, молча вышел из дома.
Меня привели в сельский Совет. Там я встретил Ивана Матвеевича — директора школы, Коробову — учительницу и ее отца. Их арестовали немного раньше. Все мы не чувствовали за собой никакой вины.
Нас посадили в машину, чтобы отправить в райцентр Саянск. Во время посадки нас окружили наши жены и дети, но разговаривать нам не дали. В последний раз я посмотрел на детей, на жену свою Анастасию и крикнул: «Береги себя и детей!» Машина тронулась. Оглядываюсь, вижу у жены и сыновей на глазах слезы. Сын хотел бежать за машиной, мать задержала. И долго они стояли среди дороги и смотрели вслед машине...
В Саянске [с. Агинское - прим. редакции сайта] нас поместили в КПЗ. Здесь мы встретились с заведующим районо, он тоже был арестован. Старый член партии, бывший командир партизанского отряда, на груди он всегда носил орден Красного Знамени, а теперь ордена не было. Были здесь еще заместитель председателя райисполкома, тоже старый член партии, партизан, и его сын, секретарь райкома ВЛКСМ, совсем молодой, инспектор крайоно, директор средней школы из соседней деревни, бухгалтер районо. Все мы переживали, один бухгалтер почему-то держал себя весело, рассказывал анекдоты. Ночь переночевали, а на другой день к нам привезли и закрыли еще несколько человек. Среди них были еще два учителя из нашей школы, тоже молодые, оба комсомольцы. Были женщины, их поместили в другую комнату.
Через три дня, после праздника, нас отправили пешком в Канскую тюрьму. В одном селе мы переночевали, вполне можно было бы убежать, но зачем бежать, если не чувствуешь за собой вины? Думали, что это ошибка или клевета, разберутся...
Здесь нас догнали наши жены. Передали нам продукты, немного денег, хотя разговаривать не разрешали, но все же немного поговорили. Они долго еще стояли у окна, потом пошли спать к соседям. Утром рано нас этапировали дальше. Моя жена стояла уже у ворот и плакала, когда нас выводили на улицу. Она быстро подошла ко мне и обняла меня, не успели два слова сказать — конвой закричал, мы расстались. Я сказал ей, чтобы она выехала скорее к моим родителям. Здесь ей будет трудно. Дети маленькие. Они остались, а нас погнали дальше.
В Ермаковском [Саянском, с. Агинское - прим. редакции сайта]райцентре после обеда нас погрузили на машину. В Канскую тюрьму нас привезли ночью, рассадили по разным камерам. Сначала в коридоре обыскали, сняли ремни, галстуки, отобрали ножи и прочие вещи. В камере было полно народу, негде сидеть даже на полу, нечем было дышать.
Нас начали водить по одному на допросы в Канский отдел НКВД. Водили больше ночью. На первом допросе следователь спрашивал фамилию, имя, отчество, год рождения, где и кем работал. О родных и близких, их адреса. С кем имел переписку, кто приходил в последнее время и зачем? С кем встречался и о чем разговаривали? Я все ему говорил правду. Он записывал в протокол допроса. Затем стал задавать другие вопросы: в какой контрреволюционной организации состоял и с какого времени? Отвечаю, что никогда и ни в какой организации не состоял и не состою. Задает еще вопрос: «Кто вас завербовал в эту организацию? Кто у вас главный организатор в Саянах?» Я отвечаю, что меня никто не завербовывал и никого я не знаю. Работаю я всего в этом районе второй год, знакомых у меня нет. Я вижу, он меня не слушает, все пишет и задает вопросы. «На какое время назначено вооруженное контрреволюционное выступление?» Отвечаю: «Не знаю». «Где и сколько раз вы лично выступали с агитацией против Советской власти?» Отвечаю: «Никогда и нигде не выступал». Вижу, он заглядывает в папку и переписывает, а мои ответы не записывает совсем. Через некоторое , время дает мне на подпись. Я говорю: «Разрешите прочитать?» Он улыбается и говорит: «От этого вам легче не будет». Протокол подержал в руке несколько минут, я читаю и не верю своим глазам. Было записано, что я обвиняюсь по статье 58 п. 26, 4, 8, 10, что я признался, будто состою членом Красноярской контрреволюционной организации с 1936 года и вел активную подготовку к вооруженному восстанию, имел связь с Бухариным и Рыковым и с сотрудниками германского и японского посольств в Москве, от которых получал задания организовать вооруженное восстание против Советской власти в Саянах вместе с красноярскими контрреволюционерами.
В протоколе не было ни одного моего слова, следователь сочинил, переписал с какого-то образца ложный протокол допроса!
Я застыл, в глазах стало темно. Через некоторое время только сказал: «Это ложь, я этого не говорил». А он мне: «Ты что на органы НКВД клевещешь? НКВД никогда не ошибается!» Дает мне ручку, чтобы я подписал. Я говорю: «Подписывать не буду». Он нажимает на столе кнопку. В кабинет заходит другой сотрудник. Спрашивает: «Ну как, подписал?» Мой следователь отвечает: «Не признает и не подписывает». Тот подходит ко мне, вытаскивает наган и ударяет рукояткой меня по шее. Из глаз вылетели искры, я пошатнулся, но не упал. Он говорит мне: «Возьми ручку и подпиши. Из этих стен все равно живым не выйдешь. Пристрелю, как собаку. Ну!» А следователь дает мне ручку и кладет передо мной протокол. Я еще раз говорю, что я честный советский человек, ни в чем не виноват, никакого преступления не совершил, ни в какой организации не состою. Требую вызвать прокурора. Он говорит, что прокурор такими делами не занимается. Это дело доверено только нам. Тогда я прошу разрешить написать в Верховный Совет. Он наган убрал и говорит, что никто не поможет. Не поможет и Верховный Совет. Лучше давай подпиши, не задерживай нас и не мучай себя. Спрашивает: «Ты семейный?» Отвечаю: «Да, жена дома и двое детей». Он говорит: «Если ты не подпишешь сейчас, завтра же будут арестованы жена и все твои родственники». Я молчу. Он нажимает кнопку. Заходит охрана. Говорит: «Уведите его в КПЗ, пусть там подумает». Меня увели.
В камере никого не было. Маленькое окно с решеткой, чуть выше человеческого роста. На железной двери «волчок» — маленькая дырочка для надзирателя. Кое-где следы крови. Холодно. Присел на пол около стенки. Слышу, в соседней камере кто-то стонет. Минут через 30—40 опять меня вызвали и повели к этому же следователю. Спрашивает: «Ну, подумал?» — и подает мне протокол и ручку, чтобы я подписал себе смертный приговор. Мне теперь известно, что по предъявленным мне пунктам обвинения полагалась высшая мера наказания — расстрел. Я не подписываю. Сажает меня на один угол табуретки, предупреждает: «Не шевелись, руки на коленки, ноги вытяни вперед». Сидеть так невозможно больно, передвинулся поудобнее. Он подходит и неожиданно ударяет ногой табуретку. Я падаю на пол и тут же встаю. Опять хочет посадить на угол табуретки. Я не сажусь, он берет меня за плечи и ставит в угол лицом к стенке. Стоял я, наверное, часа два. Он сидел что-то писал, два раза выходил из кабинета, заходил...
Потом опять началось. Спрашивает: «Будешь подписывать?» Отвечаю: «Нет!» Нажимает кнопку, через минуту ворвались еще двое. Следователь говорит: «Не подписывает, сопротивляется». Тут же подходят ко мне все трое и насильно сажают на табуретку. Следователь берет две канцелярские ручки, наставляет мне за оба уха и нажимает с силой. Чувствую нестерпимую боль и мгновенно встаю на ноги, при этом нечаянно головой ударил следователя. Они все трое начали наносить удар за ударом то справа, то слева. Я стал сопротивляться, но силы неравные, ничего я не смог сделать, упал на пол. Стали пинать ногами куда попало. Стал кричать, от удара по голове из ушей и рта потекла кровь. Двое сели на меня и заткнули рот тряпкой, чтобы я не мог кричать. Когда я стал подниматься, один ударил меня прямо под сердце. Я опять стал падать, но они не дали мне упасть, взяли на руки, подняли высоко и бросили на пол, чтобы отбить внутренности. Проделали это со мной несколько раз, спрашивая при этом: «Будешь подписывать?» Я молчал, не было сил открыть рот, в горле все высохло.
Потом, видно, и сами устали, ушли из кабинета. Лежу один на полу. Лицо, руки в крови. Через некоторое время встал и сел на табуретку, вижу: на столе лежит наган, рядом раскрытая толстая папка. Смотрю, в папке образцы протокола допроса, вопросы и ответы, напечатанные на машинке. В коридоре слышу разговор и смех, машинистка что-то печатает. Конечно, они следили за мной через щель, дверь была не совсем закрыта. Думали, наверно, что я воспользуюсь наганом!
Минут через 20 пришел конвой. Меня отвели в камеру, откуда брали на допрос. На нарах места не было, все заняты, я лег прямо на пол. Сильно хочу пить, во рту все высохло. Но где взять воды, в камере нет. Ко мне подошел один седой старик с широкими кустистыми бровями, наклонился и спрашивает: «Как, сынок, подписал протокол?» Я ответил: «Нет!» Он сказал: «Терпеть надо, пока силы есть, не слушай этих провокаторов».
Всем предъявляли почти одинаковое обвинение —.по статье 58-й. Некоторые подписали протокол допроса. Ни в чем не виновные люди признавали себя виновными перед государством. Не выдерживали пыток или послушали провокаторов. Провокаторов сажали в каждую камеру. Они уговаривали, чтобы подписывали быстрее и себя не мучали; следователи все равно своего добьются, а мы ничего не докажем, только подорвем свое здоровье. Следователи и сами говорили: если признаетесь, назовете руководителей — наказание будет небольшим. Тех людей, которые подписывали протокол, даже не читая, с первого раза, больше не вызывали, им разрешили передавать передачу. Себя они чувствовали бодрее, чем мы, хотя тоже не знали, что их ожидает завтра. Неподписавших было мало, все они лежали и стонали от боли, их тоже били. В камере нас было человек 20—25, не вызывали на допрос только человек пять. Не вызывали пока и этого седого старика. Он оказался бывшим ссыльным, отбывал ссылку в Канске. Рассказывал про себя, что он старый член партии. Еще при царе долго сидел за революционную деятельность. Потом эмигрировал за границу. В Россию вернулся после Февральской революции. Участник боев 1917 года, работал в аппарате ЦК. В 1925 году, через год после смерти Ленина, его арестовали и долго держали без следствия и суда в тюрьме в Москве, а потом оклеветали и судили по статье 58 сроком на десять лет. Срок он этот отбыл, сослали его еще в ссылку в Сибирь. Теперь его вновь арестовали. Он во всем происходящем винил только Сталина. Остальные лишь исполнители его воли, говорил он. Говорил, что честному человеку надо до конца жизни остаться честным. Судьбу нашу решили уже давно, а протокол — это формальность и документ, чтобы оправдать преступления, совершенные против народа. Здесь честность, может, и ни к чему, но придет время, когда настоящее станет прошедшим и откроется вся тайна произвола и станет известно всему миру, что мы не преступники—и тогда те, кто посадил нас сюда, сами предстанут перед судом народа и партии.
Рядом со мной сидел на полу старый врач. Его взяли только вчера. Он рассказал: «Меня по телефону вызвал начальник НКВД к себе на квартиру, у него болела жена. Я послушал ее, посмотрел и выписал лекарства. Я бывал у них раньше, на праздниках вместе гуляли, и все было нормально. Я его считал другом-приятелем. А тут не захотел и разговаривать. Только спросил, что с женой, я объяснил и сказал, что ее нужно положить в больницу. Он ничего не ответил, я попрощался и ушел. В этот же вечер он вызвал меня к себе в кабинет. Я пришел, спрашиваю: «Что, тоже заболел?» Он молчит и дает ордер на арест. Тут же заходит конвой, и он приказывает, чтобы меня отвели в тюрьму. Спрашиваю: «Что это значит? Объясните мне!» Ничего не сказал, а меня отвели в тюрьму... На другой день он сам вызывает на допрос и говорит: «Нам известно, что вы систематически отравляли людей, которые приходили к вам в больницу лечиться. Расскажите, как и чем вы их отравляли? Сколько людей погубили?» Смотрю на него, ничего понять не могу. Потом он потребовал, чтобы я перечислил фамилии, имена и отчества своих друзей. Я перечислил знакомых, назвал и его фамилию. Он ударил кулаком по столу и закричал, чтобы я замолчал и забыл его фамилию навсегда, иначе пообещал отправить меня на удобрения, на мыло. Затем спросил: «Скажи, от кого ты получал задания?» Говорю: «Ни от кого никаких заданий не получал. Я только лечил больных. Вы сами хорошо знаете». Он и слушать меня не хочет, все пишет. Потом дал протокол на подпись».
... Сначала врач отказался от подписи, а через несколько дней, сломленный пытками и избиениями, он подписал протокол.
Бухгалтера Капского мукомольного завода и его товарищей обвиняли во вредительстве и поджоге. Их судили закрытым судом. Директора комбината и двух инженеров уже приговорили к высшей мере наказания, остальным дали по 10 лет лишения свободы. Пожар был только поводом для ареста. Бухгалтер находился в это время в конторе и видел все своими глазами. Во двор комбината въехала грузовая машина, встала около сарая и тут же вспыхнула, стала гореть. Прибежали рабочие и свои пожарники, стали тушить. В это же время во дворе появилась милиция, стали хватать и арестовывать людей. А тем временем пламя разбушевалось и охватило весь сарай, тогда бухгалтер вызвал по телефону городскую пожарную команду, пожар был ликвидирован. Ночью и на другой день арестовали много людей, создали большое дело. Арестовали более ста человек. Арестовали и бухгалтера. Их также били и заставляли подписывать ложный протокол.
Днем я немного уснул. Но настал вечер, и меня опять вызвали на допрос к этому же следователю. В кабинете он указал мне на табуретку и сказал, чтобы я сел. Спрашивает: «Ну как, подумал?» Подает мне протокол и ручку. Говорит: «Подпиши по-доброму. Не ты первый, не ты последний. Все подписывали. Не подпишешь — заставим, жалеть только будешь потом, ибо жить после этого тебе долго не придется». Я говорю: «Зачем вы заставляете насильно подписывать ложный протокол? Вы ничем не доказали, что я в чем-то виновен, и хотите, чтобы я подписал сам на себя смертный приговор!» Он отвечает: «Нет, вас расстреливать не будут, не бойтесь. Сошлют только в дальние лагеря. Там будете жить и работать. Придет время, вас освободят и вы вернетесь к своей семье». Я не могу ему верить, от подписи отказываюсь. Тогда он ставит меня к стенке и велит не двигаться. Стоял всю ночь.
В кабинет привели другого арестованного, стали допрашивать. Слышу, вопросы следователь ему задает такие же, как и мне. Через полчаса подает ему протокол на подпись. Арестованный от подписи отказался, следователь стал кричать на него. В кабинет вошел другой сотрудник, стал крутить арестованному руки и давить рукой глаза. Он кричит от боли.
Следователь говорит: «Если не подпишешь, завтра приведем сюда твоих жену, отца и брата». Он отвечает: «Я не преступник, ничего не знал и ничего не делал плохого. План всегда выполнял, работал честно». Они улыбаются и смотрят друг на друга. Два раза его уводили, два раза опять приводили, били, пытали, но он от подписи отказался.
Я все еще стою, в ногах появились отеки, устал стоять, падаю. Пришел конвой, меня увели в КПЗ. Не могу идти, ноги не слушаются, одеревенели, падаю на пол. Конвой кричит: «Вставай, иди!» Я встаю кое-как, держусь за стенку, двигаюсь дальше, на лестнице опять упал, взяли меня за руки, поволокли и бросили в КПЗ. Во рту все пересохло, жгучая жажда. До меня здесь были двое арестованных, одного вызвали тут же, и мы остались вдвоем. У меня закрываются глаза, хочется спать. А этот человек спрашивает меня: «Ну как, подписал?» Я отрицательно качаю головой. Он говорит, что напрасно, надо подписывать и не давать издеваться над собой. Я, говорит, подписал, все подписывают. Мне не хочется разговаривать, а он все задает мне вопросы. Я понял, что это провокатор, и молчал.
Через час меня снова повели на допрос. Ногам стало немного легче, но отеки еще не прошли. Следователь спрашивает меня: «Вы учились в Красноярске?» Говорю: «Да».— «Где?» — «В пединституте».— «Вы знали профессора Шапиро?» Говорю, что он нам читал лекции по педагогике. «А что он говорил о политике? Какие он вам давал задания?» Говорю: «Никакого разговора о политике у нас не было». Спрашивает: «А Щукина вы знали?» Отвечаю: «Как же не знать? Знал. Он был заведующий нашего районо». Спрашивает: «Вы часто встречались? О чем говорили?» Отвечаю: «Я был у него, когда получал назначение на работу в 1936 году и во время аттестации, больше не был». Опять спрашивает: «Вы знали, что Щукин женат на бывшей жене белогвардейского офицера?» Отвечаю: «Нет». Он пишет, дополняет мои показания в протоколе. В кабинет следователя привели бухгалтера районо. Следователь спрашивает: «Вы знаете его?» Я ответил, что знаю. Следователь обращается к бухгалтеру: «Вы тоже знаете его?» Он отвечает: «Да, знаю. Завуч Унерской школы». Следователь стукнул кулаком по столу и закричал ему: «Говори что надо!» Бухгалтер стал говорить, что меня завербовал Щукин в Красноярске. Был тогда и инспектор облоно, которому было поручено руководить агитацией в селе. Еще бухгалтер показал, что я — член штаба подготовки к вооруженному восстанию. Вначале я даже не понял, о чем он говорит, а когда опомнился, закричал: «Он врет! Это ложь!» Его тут же увели. Это была очная ставка.
Бухгалтер подписал протокол раньше всех. Его кормят отдельно. Получает передачи, баланду не ест. Он всем дает очную ставку. На всех клевещет, его переводят из камеры в камеру, где его ложь нужна. Когда я рассказал в камере о нем, его готовы были разорвать и сообщали о нем из камеры в камеру. Вскоре его перестали подсаживать в камеры и посадили в одиночку. Какова его судьба в дальнейшем, неизвестно.
После очной ставки следователь сказал: «Все ваши товарищи признались, что состояли членами контрреволюционной организации, подписали протокол, все они показали, что вы тоже были в этой организации». Я стою, молчу, устал говорить одно и то же... Ноги отекли еще больше, одеревенели, нет больше сил стоять. Хотел передвинуть ноги, не смог, упал. Пришли двое и поволокли в КПЗ, а оттуда увезли в тюрьму.
В тюрьме кормили два раза, утром и вечером. Утром давали 200 граммов черного хлеба и кружку воды, а вечером столько же хлеба и чуть теплую баланду, где плавало несколько листиков капусты или кусочков брюквы, без жира и соли. Иногда давали кашу и кусочек рыбы. Один раз днем выводили из камеры в туалет, а ночью оправлялись в параше, которая стояла в углу около двери. Один раз выводили на тридцатиминутную прогулку во двор тюрьмы. Надзиратель кричит: «Руки назад, смотреть под ноги, ходить гуськом один за другим, не разговаривать!» Из тюрьмы брали на допрос только ночью. Не давали пить и спать.
Один раз меня привели в кабинет начальника. Я стою, молчу, и он молчит. Закурил папиросу и ходит из угла в угол. Кабинет просторный, стол большой, покрытый зеленым сукном. На столе папка и чернильный прибор. Я думаю: наверное, хочет меня выпустить, я же ни в чем не виноват. На столе еще стоит графин с водой. Сильно хочется пить. Смотрю на графин. Он заметил это, подошел к столу, налил стакан воды и поставил передо мной. Я беру и пью, затем поблагодарил. Это было один раз, когда в кабинете начальника разрешили выпить стакан воды. Через некоторое время он говорит: «Протокол все же подписать надо. Революция без жертв не бывает. Когда рубят большой лес, рубят и мелкий, чтобы не мешал». Я отвечаю: «Революция совершена в 1917 году, зачем же невинные жертвы теперь, когда у нас социалистическое общество? Конечно, вы получили приказ и исполняете его, но кому это надо?» Он нажал кнопку на столе, через минуту явились двое и увели меня.
Идем по узкому коридору, спускаемся по лестнице в подвальное помещение. Передний открыл железную дверь, а второй неожиданно толкнул меня сзади изо всех сил, и я упал на пол. Дверь тут же закрыли и ушли.
Темно, ничего не видно. Слышу, кто-то стонет, спрашиваю: «Кто тут?» — не отвечает. Была уже ночь, в камере было сыро и холодно. Это могила. Неожиданно загорелась лампочка, открылась дверь, вошли трое и я увидел, что на полу лежит человек, то ли мертвый, то ли еще живой. Вокруг лужи крови, клочья волос. Стены грязные, в кровяных пятнах. По спине пробежал холодок, стало страшно. Один из палачей подошел к лежащему человеку, взял за голову, посмотрел в глаза и сказал, что тот еще жив. Потом они подошли ко мне, один сзади, двое спереди и, не говоря ни слова, начали бить кулаками. Один ударил по шее, голова закружилась, второй ударил под сердце, я согнулся от боли, держу рукой сердце, третий ударил ногой прямо в живот, и я присел на пол, стал кричать, а потом вспомнил, что здесь кричать бесполезно, никто не услышит. Несколько раз меня поднимали на ноги. Я падаю, нет сил стоять на ногах и переносить эти муки. Бьют больше по шее, голове и пинают ногами куда попало. Между собой ничего не говорят и мне ничего не говорят, только молча бьют. Я потерял сознание, очнулся от холодной воды, которую лили на меня. Весь мокрый, на полу вода. У стенки труп человека. Он умер, не шевелится и не стонет, лежит тихо и спокойно, отмучился бедняга, его судьбу решили эти палачи. Ушли, дверь заперли, и свет погас. Я перестал думать о жизни, жду только смерти. Так я пролежал до утра.
Утром пришла опять эта тройка. Положили мертвого на носилки и унесли куда-то. Через некоторое время опять пришли, подняли меня и потащили на руках к следователю. В кабинете у следователя на столе был приготовлен завтрак: белая булочка с колбасой, бутылка нарзана, папиросы, стоял графин с водой. Во рту и горле все пересохло, хочется сильно пить или хотя бы промочить горло. Следователь макает ручку в чернила, подает ручку и протокол допроса, чтобы я подписал. Я молчу, не подписываю. Наливает воды в стакан и спрашивает: «Пить хочешь? Давай подпиши протокол сначала, потом пей и ешь, все это для тебя»,— и показывает на стол. Я требую прокурора. Он берет трубку и вызывает прокурора. Минут через 20—30 приходит прокурор. Я ему рассказал, что никогда и никаких преступлений не совершал, я ни в чем не виноват, ни в каких контрреволюционных организациях не состоял. Говорю, что в протоколе ложь, что меня заставляют подписать ложный протокол, сфабрикованный заранее, не дают пить, спать, избивают, пытают, что не положено по советским законам. Прокурор спрашивает, была ли очная ставка. Я отвечаю, что была ложная очная ставка.
Прокурор говорит: «По материалам следствия виновность ваша доказана показаниями ваших товарищей, свидетелей и очной ставкой. Отказываться от подписи в протоколе допроса вы не имеете нрава. А неправильное ведение следствия можете обжаловать в Верховном суде после». И ушел. Следователь опять дает ручку и протокол, просит, чтобы я подписал быстрее, говорит, что мне больше пяти лет не дадут, отправят в лагерь. Я отвечаю: «Лучше умру, но честно, без позора, чтобы потом меня не осуждали мои дети». От уговоров опять перешли к делу. Надели на руки наручники, стали давить на глазные яблоки, крутить голову, зажимать пальцы дверью и т. п.
Так издевались надо мной без перерыва двадцать суток. Не давали спать, когда терял сознание, обливали водой. Нервы расшатались, упал духом, бороться больше я не в силах, но еще жив, хотя с трудом приоткрываю глаза...
... В последний раз меня привезли к следователю днем в совсем другой кабинет, в подвале. За столом сидел тот милиционер, который меня арестовал, Куропаткин. Заходит начальник, смотрит на стол, передо мной лежит не подписанный протокол, берет мою правую руку, кладет между пальцами ручку и хочет писать в протоколе мою фамилию, я сопротивляюсь, а он смеется. Сделал какие-то зигзаги и говорит: «Вот и все, увезите его в тюрьму». Меня уводят, я медленно передвигаюсь. Слышу, начальник говорит следователю: «Оформляйте и заканчивайте быстрее, остальных тоже надо отправить. Подписи теперь не имеют значения». Больше меня на допрос не вызывали и не требовали, чтобы я подписывал. Это было в последний раз. Я стал чужой в стране родной.
Тюрьма была переполнена, в камере сидели по 30—40 человек. На улице морозы, а в камере духота, трудно дышать. Кормили все время скверно, передач не принимали, только некоторым после окончания следствия разрешали одну передачу. В апреле 1938 года я тоже получил передачу от жены, но продукты мне не передавали, передали только белье, свитер, носки, носовые платки и письмо. Жена писала, что она четыре месяца не работала, только теперь начала работать в школе, но в другой деревне.
К весне раны перестали болеть, однако я сильно ослабел. На прогулку выводили минут на двадцать, но не всегда. После прогулок часто обыскивали, заставляли раздеваться, заглядывали в рот, меж ног, обыскивали камеру. Заглядывали во все щели, в печку, под нарами, проверяли прочность решеток. «Волчки» закрывали редко. Если замечали, кто с кем разговаривает или кто встает на нары, тут же этих товарищей уводили на допрос, наказывали. В камере у нас был староста, его часто вызывали к начальнику тюрьмы. Когда возвращался, тихонько рассказывал нам, о чем спрашивали. Не собирается ли кто бежать, о чем разговариваем между собой и прочее.
Несмотря на такой строгий режим, мы все же узнавали, в каких камерах сидят наши знакомые, кого в чем обвиняют, кто подписывал протокол, кто нет, кто жив, кто умер. Изучили мы быстро тюремную азбуку и перестукивались с соседней камерой.
Приговоренных к смерти переводили сначала из общей камеры в одиночку, потом ночью брали на расстрел. На всех окнах были козырьки, из камеры ничего не видно, кроме клочка неба и серых туч. Солнце мы видели только тогда, когда выводили на прогулку. Кого из наших товарищей расстреляли, узнать не удалось. Стены в туалете и в камерах были исцарапаны фамилиями людей, которые сидели до нас. Даты отправки в этап или перевода в одиночку...
Люди возвращались с допросов искалеченными, полуживыми, ноги отекшие, лица разбиты, кругом синяки от побоев. Путем избиений и разных пыток людей доводили до изнеможения и в почти бессознательном состоянии заставляли подписывать ложный протокол допроса. Эти пытки, жажда и бессонница вызывали кошмары, некоторые сходили с ума, особенно старые партийные работники и бывшие партизаны, которые своими руками завоевали Советскую власть. С нами вместе сидели два брата, рабочие Канского завода. На допрос их взяли вместе, ночью. Через двое суток старший вернулся в камеру. Его было не узнать: и лицо, и волосы побелели как снег, рот искривился, говорить не может, глаза красные. Его пытали сильно, он не выдержал, подписал протокол. В камере плакал, не находил места, переживал сильно, говорил: «Мой дед — участник гражданской войны, героически сражался за Советскую власть, дважды был ранен, был награжден двумя орденами Красного Знамени, партийный работник. Теперь его обвиняют в шпионаже и измене родине. Нас заставляют клеветать на своего деда. Отец наш погиб в гражданскую, он был в армии Блюхера...»
Младший брат не подписал, сопротивлялся, когда его пытали. На него надели смирительную рубашку, избили. В камеру к нам его не вернули. Пролежал он в КПЗ три дня, когда ему стало совсем плохо, положили в больницу.
Но и в больнице не давали ему покоя. Приходил следователь и пытал. Он сопротивлялся, плюнул в лицо и ударил ногой следователя — и следователь тут же его пристрелил. На другой день его хоронили тайком. Об этом мы узнали позднее, когда к нам пришел в камеру человек из тюремной больницы.
Были и такие люди, которые, вернувшись с допроса, избегали разговаривать и смотреть на людей. Они подписали протокол, даже не прочитав, что там написано, а некоторые соглашались наговаривать на своих товарищей.
Следователи говорили прямо: «Если ты согласишься уговаривать людей, чтобы подписали, мы тебя освободим».
В начале 1938 года произошла какая-то перемена. На допросах пытали, избивали редко, только уговаривали, чтобы быстрее подписали протокол. Говорили, что кто подпишет, тому срок малый. Но многие не верили и не подписывали.
Режим стал полегче, в «волчки» заглядывали редко, перестали переводить людей из камеры в одиночку, по ночам мы стали спать. Иногда мы даже пели теперь песни потихоньку. Пели «Не слышно шума городского», «Бродягу», «Воскресенье, мать старушка» и другие старинные тюремные песни. Один молодой стал петь «Широка страна моя родная», но его никто не поддержал. Говорили: «Вот мы, хозяева страны, где сидим. Хозяин у нас один — «мудрый грузин», не мы теперь хозяева...»
В апреле нас перевели в одноэтажное здание на хозяйственном дворе тюрьмы, человек 400 со всех камер вместе. Мы, конечно, не знали, зачем нас собрали вместе столько народу, но догадывались, что нас хотят куда-то отправить. Правда, нас еще никто не судил ни открытым, ни закрытым судом.. Ждали, думали, нас повезут на суд.
3 мая утром, часов в десять, всех вывели во двор. Погода была солнечная, ясная и теплая. Трудно было нам смотреть, свет режет глаза. Выстроили нас в несколько рядов по пять человек, как в армии. Мужчин отдельно, женщин отдельно. Пришел начальник тюрьмы, стал зачитывать фамилии и нас отводили к изгороди. Потом построили нас в одну колонну, под усиленным конвоем с собаками вывели за тюремные ворота и погнали на железнодорожную станцию. Шли мы тихо, поглядывая по сторонам. На улице полно было народу от самой тюрьмы до железнодорожной станции. Многие приехали провожать нас из района. На станции нас погрузили в обыкновенные товарные вагоны, только на окошках железные решетки и приделали еще козырьки, чтобы мы не видели куда, в какую сторону нас везут.
Два дня наши вагоны стояли на станции в тупике с усиленной охраной. Близко никого не подпускали. Народ все не уходил, стоял днем и ночью. Каждому хотелось увидеть своих родных, может быть, в последний раз. Перед отправкой разрешили нам передать передачу. Многие увидели своих, получили передачу и переговорили издалека. Дверь вагона целый час была открыта. Люди плакали, рыдали, кричали, прощались со своими родными. И у нас на глазах были слезы.
Одна мать-старушка кричит издалека: «Ваня! Ваня! Где ты? Отзовись? Что же с нами
теперь будет?» Вся в слезах, идет прямо к вагону. Конвойный закричал и толкнул
ее прикладом в грудь, она упала прямо в лужу. Стонет, не может подняться. А
конвойный кричит: «Стрелять буду!» Старушке одна девушка помогла подняться, и
они ушли в сторону. Ваню своего она так и не увидела.
Скоро двери вагонов закрыли, людей от вагонов отогнали. На станцию прибыл
красноярский эшелон с заключенными. Наши вагоны прицепили к этому эшелону.
Провожающие долго шли рядом с вагонами, постепенно ускоряя шаги, махали руками,
шапками. Когда поезд прибавил скорость, отстали и долго смотрели вслед. А ребята
бежали за поездом далеко за станцию.
Днем, перед отправкой, я попросил у товарища несколько кусочков папиросной тонкой бумаги. Он мне дал бумагу и карандаш. На этой бумаге я написал письмо жене: «Здравствуйте и прощайте, мои дорогие! Два дня наши вагоны стояли на станции, ожидая красноярского эшелона, два дня стояла толпа народу около вагонов. Пришли провожать своих и из города, и из районов. Но тебя не было. Как мне хотелось еще раз посмотреть на тебя, на детей и попрощаться. Может, больше мы и не увидимся с тобой никогда. Жаль. Но изменить судьбу я не в силах. Береги детей, здоровье, не забывай своего несчастного друга. Нас обвиняют по ст. 58, хотя мы ни в чем не виноваты. Ты это и сама знаешь хорошо. Суда не было. Куда нас везут и что нас ожидает впереди, мы не знаем, поезд идет на восток. Здесь ты одна, трудно будет одной без родных, выезжай лучше к моим родным».
В конце письма я написал: «Очень прошу, кто найдет это письмо, отправьте, пожалуйста, по адресу: с. Унер, Саянского района, Красноярского края». Написал кому — и бросил письмо с поезда.
Свет не без добрых людей, говорят. Так оно и есть. Кто-то поднял этот клочок бумаги и отправил по адресу. Об этом мне написала жена через два года.
Никто из нас не плакал, не кричал, не ругался и не разговаривал. Все молчали от горькой обиды и беспомощности в своей судьбе.
По обеим сторонам двери были устроены сплошные нары в два яруса. Но лежать
всем не хватало места, вагон был переполнен. Некоторые стояли на ногах, мы
менялись местами, давали друг другу отдыхать. Среди нас были и уголовники. Они
сразу заняли лучшие места на нарах. Достали откуда-то самодельные карты, стали
играть, шуметь и посматривать на нас, как шакалы. Один бывший бандит подошел к
нам и потребовал у соседа поделить передачу. Пришлось поделиться.
На остановках часто обстукивали вагоны деревянным молотком, проверяли целость
стенок и полов вагонов. Давали один раз баланду и 200 граммов хлеба, во время
стоянки. Второй раз — кипяток и 300 граммов хлеба. Через каждый вагон в тамбуре
стоял охранник. На последнем вагоне были установлены прожектор и пулемет.
Однажды, где-то за Байкалом, выстрелы, резкое столкновение вагонов и лязг буферов разбудили нас. Оказывается, уголовники из соседнего вагона вырезали доски пола и на ходу спустились под вагон, на повороте к лесу. Когда заметили, открыли огонь и остановили поезд. Потом, в Находке, мы узнали: одного пристрелили, а четверо ушли в тайгу.
И вот поезд мчится все дальше и дальше на восток. Остались позади широкие сибирские просторы. Проехали Иркутск, Байкал. По сторонам дороги замелькали сопки. Говорят, здесь рядом Волочаевка, где в боях за Волочаевскую сопку насмерть стояли в 1922 году бесстрашные бойцы Блюхера и партизаны. Теперь их тоже везут вместе с нами все дальше и дальше от родных мест. И самого главкома Блюхера теперь нет в живых, он признан врагом народа. Хотя эта сопка была увенчана бюстом народного героя.
Через десять дней нас привезли во Владивосток в бухту Находка, в пересыльный лагерь. В лагере нас всех выстроили и устроили перекличку. Вскрывали пакеты и зачитывали нам приговор, вынесенный заочно тройкой НКВД по Красноярскому краю. Сроки у всех одинаковые: 10 лет. У уголовников были сроки и меньше.
В моем приговоре значилось: «Осужден по делу Бухарина и Рыкова, за участие в
подготовке к вооруженному восстанию по ст. 58, пункт 2 б (измена родине), п. 4
(террор), п. 8 (подготовка вооруженного восстания), п. 10 (коллективная
агитация против советского строя), сроком на 10 лет». Тут же сняли с нас
отпечатки пальцев. Наши номера велели запомнить. Мой номер был 4200. При
проверке кричали номер, а заключенные должны были назвать свою фамилию.
Лагерь был обнесен тройной колючей проволокой. Это был палаточный город,
разделенный на несколько зон. По нейтральной зоне ходили охранники с собаками.
На вышках стояли часовые, ночью зажигали прожектора. Переход из одной зоны в
другую не разрешали. Женская зона находилась на правой стороне лагерного двора,
отдельно. Нас поместили в девятую зону, в центре лагеря. Лагерь чисто
палаточный, деревянные здания были только для начальства, обслуживающего
персонала и охраны. В палатках устроены двойные двухъярусные нары вагонного
типа. За каждым закрепили место и прибили ярлычок, где были написаны химическим
карандашом номер и фамилия заключенного. Предупредили, чтобы из палатки не
выходили, кроме надобности идти в уборную. Выбрали мы старосту. Кухня
находилась на главном лагерном дворе. Обед привозили на тележках и кормили на
улице около палатки. Столов не было, сидеть также было негде, ели стоя. Кроме
хлеба и баланды, иногда давали кашу из китайской крупы, похожей на пшено. В
первый же день нам привезли на тележках рыбу, стали раздавать по кусочку. Рыба
воняла, по ней ползали белые черви. Несмотря на голод, есть многие не смогли.
Часть рыбы увезли обратно и доложили об этом начальству. Тут же пришло к нам
лагерное начальство и повар с червивой рыбой. Нас выстроили в один ряд.
Начальник говорит повару: «Раздайте рыбу!» Повар начал раздавать. Мы взяли рыбу
в руки, очистили от червей, стоим, а некоторые отказались брать рыбу. Их погнали
и закрыли в карцер. Мы, как только ушли начальники, побросали рыбу в сторону,
есть не смогли. Хлеб тоже был очень плохой, попадался крысиный помет, плесень,
видно, долго лежал на складе.
Ходить даже внутри зоны не разрешали. Но все же мы смогли переговариваться с людьми из соседних палаток. На второй же день я увидел здесь нашего секретаря райкома товарища Петрова. Его и работников райкома арестовали только в марте 1938 года. Рассказывал, что их не пытали, не заставляли насильно подписывать протоколы. Вместе с ними взяли уполномоченного НКВД и милиционера Куропаткина, который меня арестовал.
По утрам по очереди мы ходили за кипятком. Кипятильник стоял около водо- колонки рядом с женским отделением. Однажды здесь я услышал женский голос. Назвали мое имя и отчество. Я повернулся и увидел нашу учительницу за колючей проволокой. Ее обвиняли тоже по 58 статье за плохое воспитание детей, за то, что ее дети разорвали портрет вождя, который висел в школе.
В Находке мы находились дней десять. Задержали нашу отправку потому, что ожидали возвращения кораблей, которые ушли с заключенными на Колыму. В лагере было много пустых палаток, но все время прибывали эшелоны. Говорили, что в начале мая здесь людей было в два раза больше. В мое время находилось около 50 тысяч. В середине мая нас погрузили на корабль «Уэлен». Глубокой ночью корабль плыл по Охотскому морю. Мы были в трюме. Корабль взял пять тысяч заключенных. Время от времени выводили на палубу подышать свежим воздухом. В трюме было тесно, с трудом пробирались с одного конца на другой, было душно, не хватало воздуха, темно, только в дальнем углу горела одна лампочка. В Японском море было тихо, плыли спокойно. На вторые сутки наш корабль приблизился к проливу Лаперуза. Справа виднелся японский берег, а слева — южный берег Сахалина. В это время нас выпустили подышать свежим воздухом на палубу. Вдруг двое заключенных, стоявших на палубе, бросились в море и стали плыть к берегу Японии. Охрана заметила и стала стрелять. Нас загнали быстро в трюм. Корабль только замедлил ход на короткое время, потом быстро поплыл дальше. Говорили, что эти двое были моряками дальнего плавания. В Охотском море поднялся шторм, началась невероятная качка, корабль бросало как щепку, воет, шумит, волны хлещут о палубу. На палубу нас долго не выпускали. У многих болела голова, рвало. Мы старались лежать без движения. Корабль то подымется на гребень волны, то опускается вниз. Страшно. Несколько человек лежали без сознания на грани смерти. Пришел судовой врач, посмотрел, послушал, никакой помощи не оказал. Приказал их снять с нар и положить рядом на пол и ушел. Ночью их выбросили в море. Сказали, что они умерли. Я тоже лежал долго, вставать, сидеть не мог, но когда стали выводить на палубу, я постарался быстрее выбраться на свежий воздух, и сразу стало дышать легче. На пятые сутки шторм утих, но волны все еще заливали палубу потоками холодной пенистой волны. На востоке медленно поднималось солнце и необыкновенные красочные дали открылись.
За кормой стаями летят за нами шумные, белоснежные, крикливые чайки. Было видно, как впереди, недалеко от нашего корабля, плавал огромный кит, время от времени выпуская фонтаны; кое-где изредка рядом с кораблем выскакивали из воды дельфины. На седьмые сутки мы увидели берег земли Колымской. Скоро корабль причалил в бухте Нагаево. И в этот же день нас выгрузили на берег.
Никаких строений на берегу не было. Кругом лежали штабеля, крытые брезентом: мешки, ящики, разное оборудование. Нас выстроили по пять человек в длинную колонну, подсчитали и передали новому конвою. Впереди виднелся небольшой барачный поселок — Магадан. За ним теснились горы, сопки. Дали нам команду: «Шагом марш!» — и мы двинулись колонной в неизвестный путь, бросив последний взгляд на море. Колыма встретила нас неприветливо; дождь моросил, дороги нет, шли молча, конвой нас торопил. Привели нас к бане, стоявшей одиноко в поле, для санобработки. Вещи приказали сдать, потом велели раздеваться. Запустили нас в баню, мы стали мыться, дали нам по два черпака воды. Едва успели помыть руки и лицо, как скомандовали: «Выходи!» Кто успел помыться, а кто и не успел даже голову помочить. Из бани нас выгнали как скотину, дали всем лагерное белье и лагерную одежду: бушлат, кепку, боты, сшитые из утиля на деревянном каблуке. Свои вещи и одежду нам не вернули. Быстро построили в колонну и погнали в Магадан, в пересыльный лагерь. Кругом пни, только кое-где остались деревья после вырубки, между пнями растут кусты карликовых берез да зеленый мох.
В центре Магадана стояли три-четыре двухэтажных деревянных дома. В них находилось управление северо-восточных исправительных лагерей и управление «Дальстроя». Рядом — пересыльный лагерь. Заключенных здесь не держат, быстро отправляют в тайгу, то есть в дальние лагеря. Нас покормили, посадили на машины и увезли на прииск «Штурмовой», километров за семьсот от Магадана. Проехали Атку, Колымский мост, Ягодный, Хаттанах и, наконец, прибыли на прииск «Штурмовой».
Лагерь с обеих сторон окружен высокими горами. Рядом с лагерем — барак для охраны. В лагере только палатки, бараков не было. Нас пересчитали, завели через вахту в лагерь и разместили по палаткам, потом повели группами в столовую. В первый раз за шесть суток мы поели горячую пищу. Время уже было под вечер, мы легли спать. А рано утром после завтрака нас повели на работу. Выдали инструменты: лом, лопату, кайло, тачку. Работа заключалась в следующем. Снимали верхний слой земли и отвозили на тачках в сторону. Под верхним (15— 20 сантиметров) талым слоем земли — вечная мерзлота толщиной до 300 метров, крепкая, как гранит. Долбили эту мерзлоту ломиком, закладывали аммонал и взрывали. Потом грунт нагружали на тачки и отвозили в сторону. Так несколько раз до золотоносного песка. Песок тоже мерзлый, но его уже не взрывали, оттаивали солнцем, через 2—3 дня просто снимали этот талый желтый песок лопатой и возили тачками на бутару, где песок промывали водой. Работали по 12 часов в две смены. За смену бригада давала три-пять килограммов чистого золота, а иногда и больше. Но несмотря на это кормили плохо.
Утром и вечером проходила перекличка заключенных. В лагере было несколько тысяч. В каждой бригаде 40 человек осужденных по статье 58 и 5—6 человек — уголовники, которые имели по несколько судимостей за кражи, за убийства, за бандитизм. Из них и назначались старшие над нами бригадиры, десятники, дневальные, инструментальщики, повара, хлеборезы. Работа наша была тяжелая, изнурительная.
Настал август месяц. Начались дожди, но работать не переставали ни на минуту, люди ослабли. По приискам разъезжала тройка НКВД во главе с начальником всех лагерей Гараниным. Не прошло и недели, Гаранин со своей свитой приехал проведать наш прииск.
На другой день дневальный мне говорит: «Тебя вызывали на вахту, бригадир тебя искал. Наверное, освобождение». Я взял паек свой, вышел из палатки и думаю: «Куда идти? В столовую или на вахту?» Задумался. Зачем могут меня вызывать на вахту? Провиниться я не успел еще, осудили меня ни в чем не виновного. Наверное, думаю, правда, освобождение. Пошел на вахту. Прохожу мимо соседней палатки. У входа стоит товарищ. Спрашивает: «Ты куда идешь?» Я говорю: «На вахту вызывали». «Я знаю, тебя искали, но ты не ходи-ка. Кого туда вызывают, обратно не отпускают никого. Закрывают вон туда в пустую палатку. Из нашей бригады одного вызвали, его тоже туда закрыли». Я не пошел на вахту, решил подождать. На душе тревога. Решил и бригадиру не показываться. Около вахты остановилась грузовая машина с людьми. Людей пропустили через вахту по одному и тут же закрыли их тоже в эту палатку. Вокруг палатки стояла охрана с собаками. Через несколько минут стали выводить и строить в колонну по 5 человек. Их быстро увели под строгим конвоем через ворота.
Настал вечер. Нас выстроили побригадно во дворе, около вахты. На трибуну поднимается начальник лагеря Резников и говорит: «Вы враги народа! Свою вину перед родиной должны искупить только честным трудом. Сегодня мы расстреляли семьдесят человек за организованный саботаж и плохую работу. Завтра будем расстреливать еще сотни врагов народа, если будете работать плохо». Но ведь никто не саботировал, все работали, напрягая последние силы...
Заиграл духовой оркестр, открылись ворота лагеря и бригада за бригадой выходили
на работу на вечернюю смену. У самых ворот останавливали каждую бригаду, считали
и записывали количество людей. Подошла наша бригада к воротам, стали считать.
Стою ни жив ни мертв. Думаю, вот-вот меня заберут на вахту, но нет, команда
«вперед!» — и мы вышли из лагеря. Про меня забыли. Но надолго ли?
Погода стояла прохладная, дождливая, все мы были мокрые, грязные. Работать
день за днем становилось тяжелее, мы обессилели, нам угрожают расстрелом, над
нами издеваются уголовники. Сами не работают, нас заставляют. Наш бригадир был
уголовник. Кричит издалека: «Грузи быстрей! Гони быстрей!»
В руках у него дубина. Один старик обессилел, сел отдохнуть. Бригадир заметил, подошел и ударил его дубиной по спине. Старик упал и тут же скончался.
Что делать? Как вырваться отсюда на свободу? Многим не верилось, что этот произвол исходит от Сталина. Думали: Москва не знает, что тут творится. И считали, что выход один: пока не поздно, убежать, добраться до Москвы и рассказать про все это.
Я знал, что мы находимся на западном склоне Черского хребта. Если бежать, надо идти в западном направлении к Якутску, пересечь реку Индигирку, Яну и выйти на Алдан. До Алдана надо пробираться через горы, реки по глухой неведомой тайге примерно тысячу с лишним километров. Здесь нет населенных пунктов, безлюдные пространства. Отсюда надо уходить, имея запас продуктов и ружье, чтобы защитить себя от зверей. Скоро зима, зимой еще хуже пробираться. Что делать? У нас нет ничего. Все это я понимал, но приезд Гаранина на-угал меня. Меня ведь уже один раз вызывали по списку. Думаю, утром могут на вахте задержать и передать Гаранину. Умирать не хочется. Решил в лагерь не вернуться. Мой товарищ, Степан Фролов, тоже не вернулся в лагерь, пошел со мной. Он родом из Ульяновской области, из села Фролово, бывший комсомольский работник. Ему всего было двадцать два года. Он рассказывал про себя, что они, два парня, ухаживали за одной и той же девушкой. Девушка другому парню отказала, решила выходить замуж за Степана. В день свадьбы его арестовали. Оклеветал его друг. Сказал про Степана, что комсомольская работа ему не нравится, что он собирается уходить на другую работу. Осудила его тоже заочно тройка НКВД на 10 лет.
Темная ночь. Кругом ничего не видно. Нас погнали на обед недалеко от рабочего места. Справа и слева лежат кучи промытого песка. Мы легли на землю в двух шагах от тропинки, охрана не заметила. Минуты через три мы отползли в сторону, перешли дорогу, где всегда ходит охрана. Не заметили. Дальше надо подыматься в горы. Идем вслепую, изредка останавливаемся, прислушиваемся. Вышли на вырубку. Чуть заметна впереди высокая гора. Ползком перебрались через вырубку. На краю просеки залегли — прислушиваемся, так как знаем: здесь где-то стоит охрана. Делаем шаг вперед и вдруг совсем недалеко от нас кто-то закашлял. Мы замерли. Нам нельзя двигаться ни вперед, ни назад. Но человека не видно. Минут через десять мы его заметили. Идет медленно по просеке вниз. Прошел он совсем рядом с нами. Собаки не было. Мы прошли просеку и стали подниматься в гору. Лес сменился кустарником. Впереди видна вершина, голая, каменистая. Светало. Из кустов выбежал заяц, напугал нас. Через полчаса утренняя заря озарила вершину горы. Торопимся, скорее надо переправиться на другую сторону.
Спускаемся с горы по камням, ноги скользят по крутым склонам, поросшим мхом, срываются камни из-под ног и уно-ятся в глубину ущелья. Степан провалился между глыбами камней в яму и никак не может выбраться: не за что ухватиться. Я лег на живот, подаю руку, камень сдвинулся с места, придавил его еще хуже. Я снял брюки, дал ему одну брючину, вторую держу сам. Кое-как выбрались. Степан сильно ушиб ногу, стал хромать. Спускаться стало еще труднее и опаснее.
Мы совсем недалеко ушли от лагеря. Но мы пошли на север, куда беглецы вообще не уходят. Ниже скал на камнях росли кустарники, в долине реки был виден густой темный лес, но до леса надо пробраться через болотистое место. Прямо пройти невозможно было, пришлось обойти. За лесом видны заснеженные вершины гор. Вдали — бесконечная дремучая тайга. Туда и держим мы путь.
На краю болота много разных ягод: морошка, голубица, клюква. После полудня добрались до берега реки. Река Берелез течет на север. Это приток Индигирки. Вода собирается с гор, очень холодная, ширина реки примерно 300 метров. Решили переплыть. На том берегу безопаснее. Разделись, одежду и галоши связали в узел, залезли в воду. Вода холодная, идем все глубже и глубже, стали плыть. В левой руке держу узел, правой гребу. Доплыли до середины, товарищ не удержал узел, упустил, поплыл за узлом, захватил за рукава бушлата и узел развязался, вещи уплыли. Я плыву к нему на помощь. Силы покидают его, вижу — тонет, и сам чувствую в ногах судороги. Течение сильное, и на повороте нас понесло к берегу. Упустил свой узел и я, цепляюсь за ветку ивы, склонившуюся к воде, другой рукой схватился за рубашку товарища, потянул к себе и оба кое-как выбрались на берег. Обессиленные до изнеможения, лежим на земле, зубы стучат, трясет нас, как в лихорадке. Минут через пять встаем на ноги и идем искать вещи по берегу вниз. На повороте лежит валежник поперек реки. Он своими сучьями задержал наши вещи на одном месте. Свой узел я достал без труда, а бушлат и брюки таварища уцепились на макушке дерева, пришлось еще раз лезть в холодную воду. Галоша и кепка товарища уплыли. Бушлат, брюки и верхнюю рубашку выжали сначала, потом сняли с себя белье, тоже выжали. Сушить было негде, надели вновь, не высушив. Был уже вечер, дождь моросил, холодно. Решили разжечь костер, высушиться, да и поспать немного. Дрова мокрые, спички отсырели, костер никак не разжигается, помучились, но кое-как разожгли. Горит плохо, трещит, дым разъедает глаза. Степан притащил сухой валежник, костер разгорелся сильнее. Подсушили одежду и легли у костра спать. Перед утром нас разбудил дождь, льет, как из ведра, укрыться негде. Решаем идти по берегу вверх. Но идти оказалось невозможно: темно и везде цепляются ветки деревьев. В одном месте лежал огромный валежник. Мы залезли под него, прижались друг к другу и сидели до самого утра. Дождь перестал, дует осенний пронизывающий ветер. Идем дальше, немного изменив направление. В полдень вышли из этого болотистого сырого леса и вошли в сухой лес. Трудно передвигать ноги, чаще и чаще останавливаемся, присаживаемся отдыхать. Солнце греет, тепло стало. Как сядем, нас клонит ко сну. Одежка немного подсохла. На пути встречаются ягоды: морошка, голубица. Лежим на земле, собираем ягоды и кладем в рот, проголодались сильно. Двигаемся дальше. Попадаются грибы, рвем и кладем прямо в рот сырыми. Есть хочется, у нас нет ничего. Разжигать костер боимся — могут увидеть дым. Впереди лес становится реже, видны просветы и опушка леса. Трава невысокая, и кустарников мало, идти стало легче.
Вышли к речушке, вода в ней грязная, мутная. Значит, недалеко тут лагерь, промывают золото. Перешли мы речку и повернули вправо, наткнулись на избушку. По телу пробежал холодок. Немного дальше увидели лесопилку. Возвращаться назад уже поздно. Надо двигаться только вперед. Ползком обходим избушку и двигаемся дальше. Не прошли, наверное, и километра, как дорогу нам перегородило небольшое лесное озеро. В озере плавали утки. Нашли мы палки и подкрадываемся к берегу. Утки поднялись и улетели. Вижу — идут двое солдат с собаками. Мы тут же легли на землю, замерли в камышах. Они нас не заметили, прошли мимо. Мы встали и пошли дальше. Теперь нам тут не до уток. Шли без остановки до поздней ночи. Когда солнце закатилось, выбрали сухое место и легли спать. Утром мы вышли на большую поляну, кругом цветы. Я сорвал цветок иван-чая и говорю: «Степа, давай чай попьем, заварка есть». Вдруг мы услышали женские голоса. Видим, женщины косят траву. Их было человек двадцать. Долго мы наблюдали за ними, хотели выйти к ним, попросить поесть, но побоялись. Спускаемся к речке. На берегу солдаты с котелками набирают воду, значит, женщины — заключенные, а солдаты — охрана. Река течет не прямо, а зигзагами. Поэтому идти по берегу не всегда выгодно, перешли эту речку и пошли правее. Ориентировались мы днем по солнцу, ночью по Полярной звезде.
На другой день мы вышли на открытое место. Кругом кусты малины и голубики. Стали мы собирать малину. Так много ягод в одном месте мы еще не встречали. Кусты высокие, даже не видим друг друга. Впереди меня зашевелились кусты малины, рядом ольха. Говорю: «Хватит, пойдем!» Я думал, там товарищ мой. Он не отвечает. Я иду к нему и увидел не товарища, а медведя. Он стоит на задних лапах, тоже собирает малину. Я стою и не могу сообразить, что мне делать. Рад бы ему руку подать, но кто его знает, как он посмотрит на это. Стал я пятиться назад, медведь увидел меня, зарычал, заревел потихоньку, раскачиваясь то вправо, то влево, и скрылся в чаще леса. Теперь идти по намеченному пути вслед за медведем не решились, страшновато было. Ночевать тут тоже опасно. Что делать? Решили пересечь болото и выйти на другую, сухую сторону. Еще из леса не вышли, уже началось болото. Стали перепрыгивать с одной кочки на другую. Но кочки попадались все реже и реже. Не раз мы проваливались по пояс, затем кочек не стало совсем, впереди только коричневая болотная жижа. Плывем по этой жиже, ни на секунду нельзя останавливаться, сразу погружаешься. Так мы плыли метров 200—300, затем болото стало травянистее, появились опрть кочки. Цепляемся руками за кочки, отдыхаем, а сами по горло в жиже. Наконец мы почувствовали под ногами твердую почву, но совершенно выбились из сил. Залезли на кочку и лежим, уткнувшись лицом вниз. Уже ночь. Отдохнули немного, передвигаемся еще метров десять, садимся, отдыхаем. Опять ползем. Так постепенно, черепашьими шагами, в глубокую ночь мы вышли из болота. Дальше было сухо, никакой растительности. Здесь был пожар. Кругом лежали головешки, угли. Мы легли отдохнуть и спали до самого утра. Утром увидели руки наши и лица — все в бугорках от укусов комаров. Разделись, сполоснули в болотной воде всю одежду, белье, подсушили на солнце часа полтора, оделись вновь и пошли дальше. Нас мучала жажда, пятый день мы без хлеба. Лица опухли, сил нет. Хочется только лежать и спать. Появились следы оленей и тропинка. Наверное, неподалеку местные жители — якуты. Через некоторое время нас нагнала собака — сибирская лайка. Она ласкалась, визжала, но не лаяла и не нападала на нас. Видно, эта собака отстала от своего хозяина и возвращается домой. Собака не злая, не кусает. Я взял ее за ошейник. Степа говорит: теперь мясо будем кушать. Впереди показалась опушка леса. Я держу собаку, не отпускаю, а она меня тянет вперед, мне стало легче идти. Товарищ мой стал отставать. Оглядываюсь назад, его не видно. Кричу:
— Степа, где ты?
Не отвечает. Иду обратно искать Степана. Собака никак не хочет идти обратно. Тяну, ласкаю собаку — не идет. Уже солнце спряталось за голые сопки. Кричу еще: «Степа!» Отозвался. Он лежал на земле совсем недалеко. Говорит, что устал и идти больше не может. Говорю ему: «Держись за ремень, с собакой легче идти будет». Он поднялся и тут мы услышали выстрелы. Оглянулись — за нами бегут двое и стреляют в нас. Начали мы бежать, сколько было сил, и добежали до опушки леса, упали на землю, овчарка перегородила нам дорогу. Они подошли поближе. Собака около нас, не дает нам двигаться. Приказали встать. Мы встали. Один тут же направил на нас винтовку, другой — наган. Приказали поднять руки и идти к ним. Идем к ним с поднятыми руками и в двух шагах остановились. И тут же неожиданно один из них ударил меня прикладом. Удар попал мне в левую руку, рука переломилась, я упал на землю. Он же ударил товарища. Ему попало в ребро, ребро тоже было сломано. Затем приказал собаке: «Взять!» Собака бросилась на меня, разорвала мой бушлат на клочки, искусала кругом. Потом собака бросилась на Степана, тоже искусала его. Нам приказали встать, а собака не дает нам подняться, рвет, кусает. Дали ей команду, собака перестала. Мы встали, с трудом держимся на ногах. Тот, который был с винтовкой, отошел немного назад и направил винтовку на нас, второй обыскал нас, потом взял бумагу и достал карандаш. Стал допрашивать и записывать фамилию, имя, отчество, год рождения, по какой статье осуждены, из какого лагеря бежали, куда, когда. Закончив допрос, приказывает нам повернуться спиной. Мы не поворачиваемся. Стали просить, чтобы нас не расстреляли, а повели нас в лагерь. Я го-орю им: «Мы не преступники и не враги народа. Мы честные, ни в чем не повинные жертвы судьбы. В лагерь попали по ошибке. Нас оклеветали. Поэтому мы и бежали. Хотели добраться до Москвы и рассказать, что здесь погибают ни в чем не повинные люди. Я учитель, а он секретарь райкома комсомола. Поверьте нам, мы говорим правду». Тот, который записывал, обращается к другому, опустив наган. Говорит: «Может, поведем?» Другой все еще держит нас на прицеле, не соглашается. Говорит: «Сотни километров на себе, что ли, будем таскать по тайге — и зачем? Их все равно расстреляют». И все же наши слезы, просьбы дошли до сердца. Опустил винтовку и второй.
Один пошел вперед, второй с собакой шел за нами. Идти быстро у нас нет сил, а они торопят: быстрее, быстрее. И скоро нас привели в небольшой поселок. У землянки, около продуктового склада, собрались и окружили нас со всех сторон старики, женщины, дети — якуты. Стоять, сидеть мы уже не могли, лежали на земле. Все смотрят на нас с жалостью и что-то говорят по-якутски. Мы не понимаем. Солдаты ушли в землянку устраиваться на ночлег и готовить себе и собаке ужин. Якутки принесли нам воду, сахар, сухари. Нам стало немного легче. Они ушли, мы все еще лежали на земле, около нас остались только дети. Немного погодя солдаты вынесли пшено в кастрюле. Сказали: «Варите, ешьте». Недалеко стояла железная печка, прямо на улице. Они себе варили кашу рисовую с мясной тушенкой. Собаку они тоже кормили этой кашей с тушенкой.
Вечер. Стало темнеть. Погода опять изменилась: дождь моросит. Рядом с землянкой стоял пожарный щит, а около щита лежали нарты. Нам сказали, чтобы мы устроились ночевать на этих нартах и привязали собаку около нас, а сами ушли ночевать в землянку. Дождь лил не переставая, все сильнее и сильнее. Намокли до нитки, дует ветер, холодно, мы замерзли. Дрожим, зубы не сходятся, говорить трудно. Стали ворочаться, собака рычит и лает. Солдаты услышали, вышли посмотреть. Погладили собаку, ничего не говоря, ушли. Минут через десять вышли и повели нас в баню. Сказали, чтобы на улицу не выходили. В бане было совсем тепло, наверное, днем мылись. Здесь мы согрелись, спали на полке. В сенях была привязана собака. Рядом с баней всю ночь ходил сторож. Он охранял склад. Утром, когда бойцы увели собаку кормить, он пришел к нам. Он русский, ему лет пятьдесят с лишним, бывший заключенный. Теперь живет здесь. Срок заключения закончился у него давно, выезда на родину ему не дают еще. Он сказал, что теперь на родине тоже ничего хорошего нет, он уже привык здесь, среди якутов. Рассказывал нам, что уйти отсюда невозможно. Здесь не поймают — в другом месте поймают.
Солдаты повели нас на берег реки. Здесь они соорудили плот из бревен. Помочь мы им не могли, работали они только сами. Когда плот был готов, нас посадили, и мы поплыли вниз по течению. Раза два плот садился за мель и на камни, где пороги. Приходилось опускаться с плота в воду по пояс и снимать плот. В одном месте, на повороте, плот не удержался, врезался в скалу и нас выбросило на берег, плот развязался. С большим трудом опять связали плот, сели и поплыли дальше. Приплыли мы на место, где они жили (в засаде), рядом с лесопилкой. Уже вечерело. Нас закрыли в небольшое деревянное помещение. Тут были еще трое беглецов. Через полчаса зашли двое, не те, которые поймали нас, а другие. Начали нас избивать всех.
Ночью нас всех вывели на волю. Темно, ничего не видно, только охрана освещает нас фонарями, собаки рычат. И повели нас в лагерь. Сначала мы шли по лесу, без дорог, напрямую. Спотыкаемся, падаем, опять встаем, идем. Собаки всю дорогу рычат, бойцы торопят. Из леса вышли и подошли к сопке. Лунный свет чуть стал освещать нам дорогу. Кругом бугры, ямы, грязь, вода. Тут только что проходил трактор. Идем по долине реки Штурмовой...
...Нас закрыли в карцер и продержали ровно сутки, не давали ни пить, ни есть. На другой день дали нам по одной соленой рыбе. Хлеба не дали и пить не дали. Рыбу мы съели со всеми потрохами. Пить хочется страшно, в горле все пересохло. Пошел дождь. Сквозь потолок просачивается грязная вода, и все мы,— а нас было в карцере человек десять,— как один подставляем рты, где течет вода, чтобы утолить жажду. Вечером нас погнали в другой карцер, подальше от лагеря, в поле.
Это был небольшой деревянный барак, разделенный на две части. Из одной половины выводили днем на работу, а из другой половины, где сидел я, на работу не брали. Сидели мы, как в тюрьме. Не выпускали, закрывали на замок. Утром и вечером давали 200 граммов хлеба и по кружке кипятка. В карцере было человек 40. Из них человек десять бандиты, рецидивисты, совершившие убийства и бывшие в побеге. В карцере было очень тесно, не было места сидеть даже на полу. Были нары, на нарах сидели, играли в карты и спали уголовники. Нас к нарам не подпускали. А если кто посмел сесть или лечь, тут же избивали. А кто станет сопротивляться, окружают его, подымают и сажают на задницу, и бьют по печенке. Словом, это были не люди, а настоящие звери. Уголовники без карт не могут жить, где бы они ни находились, сходятся по два, по четыре человека и обязательно начинают играть. Сидят голодные, но в карты играют. Коптилка в бараке горит чуть-чуть, временами потрескивает, но они и этого не замечают, все возбуждены. Между собой они дружны, но когда играют в карты, если кто утаит карту или играет нечестно или не уплатил в срок долг, они убьют и своего.
В лагере всего две палатки, вокруг — высокая стена, а по верху колючая проволока. По углам на вышках стоит днем и ночью охрана. У ворот вахта, рядом медпункт. Охрана и кухня вне лагеря. В лагере не кормят. Кормят только два раза: когда идешь на работу и когда возвращаешься с работы. Кухня — как деревянная баня. Еду выдавали через окошко. Подходили мы по очереди, строем. Чашек было мало, а ложек не было совсем. Баланду пили через край, а оставшуюся крупу и гнилую картошку выскребали рукой. А когда давали кашу, накладывали то в кепку, то прямо в руку. А кто задерживается — черпаком по голове. В палатке постель не давали никому. Только голые нары из мелких бревен. Спали не раздеваясь, было холодно. В середине стояла железная печка, но она не грела, дрова не горели, только трещали. Палатка худая, как решето. Дождь проходит — и все нары мокрые. Работали в забое по 12 часов. После ужина, не заходя в лагерь, шли в лес за дровами. В бараках ежедневно делали обыск. Во время обыска выгоняли из барака всех, как скотину, палками уголовники: старший по палатке и дневальный. И все это на виду у начальства.
Сломанная рука у меня опухла, но я работал, подвесил руку через шею проволокой. Так возил грунт на тачке метров сто — сто пятьдесят по доске. Однажды стал разгружать тачку и не удержался, упал вместе с ней вниз с эстакады, ушиб и руку, и ногу, Больно, не могу встать. Подошел ко мне десятник, хотел, наверное, ударить дубинкой, но не ударил, воздержался. Спросил только: «Что у тебя с рукой?» Я поднялся кое-как, показал ему руку, сказал, что перелом. На вахте он меня направил в медпункт. Фельдшер посмотрел руку, хотел чем-то смазать, перевязать. Спросил: «Как ты переломил руку?» Я сказал, что солдат ударил прикладом. «Значит, не хотел работать?» С этими словами он открыл дверь и вытолкнул меня из медпункта. Всю ночь я не мог уснуть, болела рука и ноги. Ко мне подошел один товарищ, спрашивает: «Что с рукой?» Говорю, что перелом, наверное. Он пощупал мою руку и говорит: «Одна кость целая, другая переломанная. Поправить можно, смещение небольшое. Давай поправим, пока не поздно, только крепись — будет сильно больно на минутку, а потом перестанет болеть». Я согласился. Он взял мою руку, потихоньку помассировал вначале, потом прощупал еще раз место перелома левой рукой, а правой рукой взял мою больную руку и неожиданно дернул. Из глаз искры вылетели от боли, а он левую руку все еще держит на месте перелома. Около печки лежали мелкие дрова. Он там выбрал три палочки и перевязал руку полоской, оторванной от своего белья.
Утром я пошел на работу. От работы вообще никого не освобождали, какой бы ты ни был больной. Товарищ мой, Степан, тоже сильно страдал, ему трудно было наклоняться с переломом ребра. Человек, который правил мою руку, был врач одной из клиник Москвы. Посмотрел он и Степана, сказал ему, что нужна операция, так помочь невозможно. Через пару дней Степан повесился. Спали мы рядом, под нарами около печки. В других местах мокро было, лил беспрерывно дождь. Ночью, перед утром, я проснулся, товарища нет рядом. Пошел я в уборную, смотрю: Степан висит, одну ногу опустил в дыру, а другая нога согнута. Повесился он на шпагате, которым завязывал резиновые галоши. Остался теперь я один, никого знакомого больше нет, кроме нового знакомого — врача. Когда мы уходили в побег, договорились, если кто умрет или убьют кого, другой сообщит родным. Адреса друг друга мы знали на память. Сразу я не мог сообщить, в такой обстановке. После я написал письмо родителям Степана по адресу: Ульяновская область, се-то Фролово, Фролову Степану. Дома его ждали отец, мать и невеста. Не знаю, дошло ли мое письмо по назначению или нет. В это время наши письма отправляли очень редко и только после просмотра властями.
В побег уходили чаще всего уголовники, большими группами. Старались взять с собою 2—3 человека, осужденных по статье 58, то есть «врагов народа», («оленей») на мясо. Когда у них кончались продукты, они убивали их и съедали. Из нашего лагеря тоже одна бригада, которая работала в ночной смене, ушла в побег. Охрану они обезоружили, но не убили, а только привязали к эстакаде. Ограбили кухню, взяли там все продукты, взяли лагерных лошадей и ушли в горы. Нас в этот день до обеда из лагеря не выпускали и не кормили. Приехало начальство с солдатами и с собаками и пошли следом в розыск. К вечеру притащили волоком пять человек убитых.
На другой день вечером, когда мы возвратились с работы, нас обыскали. После обыска выстроили по одному в один ряд и стали вызывать по какому-то списку. Вызвали и меня, велели отойти в сторону, остальных пустили в зону. Нас посадили в машину и увезли в центральный лагерь с особым режимом. Дождь, холодный ветер, дрожим всем телом, кажется, дрожит сердце от физической усталости, от холода, голода, от обиды и возмущения, а главное — от бессилия, от невозможности что-либо изменить.
Здесь работали также в забое. Грузили и возили золотоносный грунт на тачках. Порядки такие же жестокие и грубые. Работали здесь только днем. Усиленная охрана, даже и на работе. Сердце чует что-то недоброе. На четвертый день, перед закатом солнца, наш забой окружили со всех сторон солдаты с винтовками. Двое верховых остановились на краю забоя. Один начальник, другой — его помощник. Помощник стал вызывать по списку заключенных. Первой назвал мою фамилию. Молчу. Меня в лицо никто не знает здесь, и бригадир тоже не знает. Бригадир кричит, ищет меня, не отзываюсь. Подошел ко мне, спрашивает фамилию. Я сказал: «Федоров». Стали называть другие фамилии, люди выходили из забоя и ложились на землю на указанное место. Всего вызвали двадцать три человека. Вызвали к себе бригадира, о чем-то с ним переговорили; бригадир стал подходить к каждому заключенному, видно, он многих уже знал в лицо. Рассматривает, редко у кого спрашивает фамилию и, наконец, опять подошел ко мне и тут же взял меня за руку, я не успел слово сказать, он меня тащит: «Иди, тебя вызывают». Там же, на краю забоя стоял помощник в красной фуражке НКВД, он показал, куда идти. Вышел из забоя, вижу — все ранее вызванные люди лежат на земле. Мне тоже приказали: «Ложись!» Я лег на бок. И через минуту начальник приказал охране оставить забой и окружить нас. Нас окружили, винтовки держат наперевес. Потом нас подняли, и мы двинулись колонной, окруженные со всех сторон охраной. Начальник торопит, велит не отставать. Нас толкают винтовками, кричат: «Кучнее! Быстрее!» Мы идем, друг на друга наступаем. Хотя нам никто ничего не сказал, но нам без слов было ясно, что живем мы последние минуты.
Стали переходить речку вброд. Среди нас были и бывшие военные, они шептали: «Надо всем сразу захватить винтовки, умереть — так умереть в бою, как на войне». Один сделал два шага в сторону, хотел убежать, но его тут же пристрелили, а нас положили прямо в воду, тычут винтовками. Минуты через 2—3 подняли и погнали дальше, с еще большей строгостью. Шли мы еще около часа и привели нас в поселок Хаттанах.
Завели нас во двор и приказали ложиться боком на землю. Лежим, как овцы, тихо. Вокруг не видно никого, кроме охраны. На крыльцо вышли двое. Оба в форме НКВД. Один высокий, без фуражки, лет пятьдесят, воротник кителя расстегнут, в галифе и в сапогах, с черными волосами.
Кто-то прошептал: «Это и есть Гаранин, главный палач». Второй был меньше ростом, в красной фуражке, рыжий. Достал из папки бумагу, подал Гаранину. Тот положил бумагу на папку, не читал, расписался и отдал обратно. По лицу было видно, как он доволен, достал папиросу и закурил. Переглянулись, улыбнулись оба и ушли. Нас тут же подняли и погнали под усиленным конвоем с собаками в «серпантинку» — тюрьму особого назначения.
«Серпантинка» — это тюрьма для смертников. Она обнесена высокой стеной и колючей проволокой, по углам вышки. На вышках охрана с винтовками и пулеметами. Ночью на вышках горят прожектора. Внутри двора всего три барака. Во дворе тюрьмы сопровождающий и начальник нас проверили по списку и загнали в один из бараков.
Там мы узнали, что отсюда нет возврата, отсюда берут людей только расстреливать. Судьба наша теперь решена — мы смертники. Сегодня или завтра нас будут расстреливать, не по группам, а по одиночке, ночью, в «кабинете начальника». До нас в бараке находилось около ста человек, и нас еще сорок человек закрыли сюда же. Здесь абсолютная тишина, никто не разговаривает, все лежат на своих местах и думает каждый про себя. Староста камеры указал места вновь прибывшим. Староста и еще один уголовник были осуждены народным судом к высшей мере. Они подали на помилование в Верховный Совет, ждут ответа, поэтому их еще не расстреливают. Сидят они в этой камере около месяца и говорят, что каждую ночь расстреливают людей, осужденных по 58-й статье. Настал вечер. Где-то затарахтел трактор. Люди встали со своих мест и устремились к щелям, сдерживая дыхание. Кругом были щели, стены барака — из круглого леса, без пазов и неровные. Щели, возможно, были забиты мхом, но его заключенные давно вытащили. Трактор подъехал к тюрьме. Сгустились сумерки, настала ночь. Минут через двадцать из палатки вышли пятеро и идут к нашей камере. Трое в красных фуражках, в форме, с автоматами, двое в гражданской форме. Ослабли мускулы, нет сил ни двигаться, ни говорить, во рту все высохло. Вызвали пять человек. Они молча и медленно подошли к двери. Никому не хочется умирать. Но что делать? Тысячу раз каждый из нас думал об этом, но изменить нашу судьбу теперь невозможно. Потому и идут люди на смерть молча, без шума. Дверь закрыли, и их повели в палатку.
Староста нам рассказывал, что в палатке надевают наручники и в рот суют кляп, чтобы человек не мог кричать, зачитывают приговор — решение Колымской тройки НКВД и ведут в «кабинет начальника», специально приспособленный для исполнения приговора.
Я лежу на нарах и смотрю в щель, вижу: выводят из палатки и заводят в «кабинет начальника» по одному. Человек только переступает порог двери, тут же слышен глухой выстрел. Стреляют, видно, неожиданно, в затылок. Через минуту палачи возвращаются обратно в палатку, берут второго, третьего, четвертого, пятого. Так всю ночь, до самого утра брали из нашего барака людей на расстрел. Некоторые не могли сами выйти, их сопровождал староста, а дальше палачи таскали волоком сами. В ту ночь семьдесят человек попрощались с жизнью. Палачи работали, как на скотном дворе, конвейером, без отдыха до самого рассвета. Я еще жив, сердце бьется. Последняя моя надежда — на завтра, на чудо, на случайность. Конечно, это самообман, и все же это то, чем живет смертник в последние минуты. Ему не хочется умереть глупой смертью, и трудно осознать, что тебя, ни в чем не повинного, честного советского гражданина лишают жизни. Где же правда? Где закон? Ведь по советским законам этого не должно быть. Кто нарушает советские законы? Кому это надо? И зачем?
Верующие становились на колени, молились богу. Сосед мой, Кузьмук, украинец, бывший секретарь обкома, тоже молился. Днем он заснул ненамного и проснулся с криком. Говорит, что он видел: его окружили черти и говорят: «Давай лижи языком сковородку, ты грешный». Стал, говорит, лизать — язык прилип к сковородке и было очень больно. Вечером, когда его вызвали, он обнял меня, у него потекли слезы. До двери не дошел, упал. Староста ему помог подняться и довел до двери.
Свет утренней зари проник через щели камеры, перестали вызывать. Трактор умолк. Тишина, как в сказке. Скоро опять завели трактор, он ушел в гору. Трактор тащил за собой сани с коробом. В коробе— трупы расстрелянных за ночь. Их свалили в огромную яму, специально вырытую на склоне ущелья. Староста велел лечь на свои места, отдохнуть. Но как ни хотелось спать, никто не спал ни днем, ни ночью.
Следующей ночью из барака взяли тридцать человек, меня не вызывали. До утра еще далеко, может, не дойдет очередь до меня? Как не хочется умирать, ведь я еще молод, только начал жить, мне всего тридцать.
Неожиданно среди глубокой ночи открылись тюремные ворота. Заехали две грузовые машины с людьми, их быстро разгрузили и приказали людям лечь на землю. Их окружили палачи-надзиратели. Начальник посмотрел на вышку, поднял руку. С вышки на лежащих направили пулеметы. Палачи подняли пять человек, повели в палатку, оттуда — в «кабинет начальника». До утра их всех расстреляли.
В бараке единственное маленькое окошко с решеткой. Смотрю на потолок, вижу: не доски, а некрупные бревна. Пол из тесаных подтоварников, они прибиты большими штырями. Если бы взялись дружно, можно бы сделать подкоп и выйти наружу. Но за нами следит староста. Он разгадал мои мысли. Подошел ко мне и говорит, что думать здесь бесполезно. С той стороны стена освещена прожектором, на вышке охрана; а вокруг колючая проволока. Кроме того, сказал, что его предупредили, чтобы он следил за всеми. Если кто вздумает бежать, немедленно сообщить начальнику. Он ждет помилования, у него уголовное дело, а не 58-я статья.
Настала третья ночь. Монотонно работает мотор трактора, лязгают и скрипят гусеницы, идет трактор, пересекает дорогу, идущую через северный перевал. На горе показалась легковая машина. Спускалась она с горы по извилистой «серпантинке». Потом нам ее стало не видно. Трактор уже подошел к тюрьме, его тоже не видно, только слышна работа мотора. Из палатки вышел начальник тюрьмы и еще кто-то. Быстро они направились к воротам тюрьмы. Видно, им сообщили, что около тюрьмы остановилась легковая машина — черный лимузин. Когда начальник подошел к вахте, три человека зашли во двор. Один в красной фуражке, другой в штатской одежде, с ними женщина. Стоят, что-то спрашивают у начальника. Начальник тюрьмы быстро пробежал в палатку, видно, за ключами. Идет обратно к ним. Затем эти неизвестные нам люди пошли вместе с начальником по баракам. Начальник открыл и наш барак. Зашли, встали у дверей, задавали вопросы. За что попали сюда? По какой статье осуждены? Потом они ушли в кабинет начальника. Оттуда быстро вышли и направились к воротам. Слышно было, как машина ушла. И начальника не было видно. Скоро и трактор ушел обратно. Всю ночь мы не спали, смотрели в щели. Никого не видели. Кругом стало тихо, произошла какая-то перемена.
Просидел я в «серпантинке» еще 18 суток. Никого больше не расстреливали. По ночам мы стали спать понемногу. Но чуть какой шорох, мы уже на ногах и смотрим в щели. Последние дни нас стали выводить на работу по уборке двора по 3—4 человека.
Днем мы стали ходить, сидеть и разговаривать. Узнали друг друга. Все мы были осуждены заочно по статье 58, за исключением военных. Их судила военная коллегия. Фактически их тоже не судили, а просто заводили в зал и зачитывали решение военной коллегии.
Моим собеседником был бывший военный, немолодой. Он во время гражданской войны служил в чапаевской дивизии, в советское время окончил военную академию, служил в последнее время в Белорусском военном округе. Его взяли вместе с командующим округом Егоровым. Судила их военная коллегия Верховного суда как изменников родины. Егорова расстреляли, другим дали по десять лет и привезли на Колыму. Они на приисках не были, их погрузили на машину прямо с парохода и привезли в «серпантинку». На другой же день половина из них была расстреляна, остальных должны были расстрелять на другой день. И вдруг расстреливать перестали. Видно, произошла какая-то перемена в верхах. А может, просто одумались? Кто будет добывать золото, если всех уничтожить? А золото для страны очень нужно! А может быть, началась война? Тогда еще больше нужно будет золота и людей. А другие говорили, что если бы началась война, расстреляли бы давно не только нас, а всех. Но истину никто не знал.
Непонятно было и то, что осужденных по статье 58 на 10 лет — одних расстреливают сразу по прибытии на Колыму, а других нет. Почему?
Когда мы познакомились друг с другом, узнали, что все мы, здесь сидящие, за исключением уголовников и беглецов (их было мало) — не подписали протоколов. И, может быть, это было отмечено в приговоре особой отметкой — расстрелять по прибытии на место как особо опасных для «него».
И вот, после 18 суток, после того, как перестали расстреливать людей, в час ночи вдруг открывается дверь и называют мою фамилию: «Таратин, он же Федоров, на выход». Все спящие проснулись. Я медленно спустился с нар. Все смотрят на меня, все опять в тревоге. Я пошел медленно на выход, как и все, кто выходил на смерть до меня. Меня не увели в палатку, а повели на середину двора. Сказали: «Стой здесь!» А сами ушли в другую камеру. Стою во дворе, скоро привели ко мне еще одного молодого человека, сказали опять: «Стойте!» Сами ушли в палатку. Товарищ мой сильно дрожит, хочет спросить, но волнуется, слова не может сказать. Я сам сильно взволнован, стою ни жив ни мертв. Когда он немного успокоился, спрашивает: «Где нас будут расстреливать?» Я показал ему на кабинет начальника. Он говорит: «Нет, теперь расстреливают, говорят, в другом месте». Из палатки вышли солдаты, идут к нам. Товарищ мне шепчет, что если выведут за зону, немедленно будем разбегаться в разные стороны. Я не успел ответить, солдаты подошли. Они предупредили нас, что при отклонении в сторону, будут стрелять без предупреждения. Один пошел вперед, за ним мы, а сзади нас идет второй, с винтовкой наперевес. Товарищ мой шепчет: «Бери заднего, я беру переднего». Я понял с полуслова, иду и оглядываюсь назад. Идем не по дороге, под ногами попадаются камни, пни. Идем вдоль речки. Когда мы вышли из «серпантинки», было совсем темно, теперь немного стало светлее.
Опасения наши были напрасны. Нас привели в пересыльный пункт, где было около ста
человек, были и уголовники. Уголовники нас, политических, обзывали «оленями», а
мы их — друзьями «мудрого».
Здесь мы узнали, что из Москвы приезжала член правительства — женщина с особым
заданием — арестовать Гаранина. Того самого, который руководил расстрелами
здесь и по всей Колыме. Вместе с ним были арестованы начальник тюрьмы, палачи и
еще несколько сотрудников из политуправления. С этого дня расстрелы
прекратились по всей Колыме.
На другой день нас погнали этапом на прииск «Туманный». Шли мы напрямую без дорог, через сопки и болотистые места. На левой стороне недалеко виднелся лес, но мы прошли правее. Выпал снег, дул ветер. Идти становилось все труднее и труднее. Местами на сопке лежали камни, местами встречались густые заросли кустарников. Одеты мы были все по-летнему. Прошли километров двадцать; у многих галоши, боты развалились. Некоторые, слабые, стали отставать. Конвой все покрикивает: «Быстрей!» — и подталкивает прикладами задних. Двое не могли дальше идти, устали сильно, упали. Их подняли, тащили на себе по очереди. Прошли еще 5—6 километров. Двое уголовников подняли одного из ослабевших и бросили с силой о землю, чтобы он умер побыстрее. Тот что-то хотел сказать, лежа на земле, открыл рот, но сказать не успел: уголовник ударил его ногой прямо под сердце, и тут же тот умер. Подошел конвойный, посмотрел и ничего не сказал, хотя он видел все это. Только заставил тащить мертвеца до стоянки километров пять.
На стоянке мы отдыхали часа два. Покормили нас, кипятку дали, мертвеца оставили, пошли дальше. Другой очень слабый просил, чтобы его оставили здесь, но конвой не согласился. Заставили опять тащить его дальше. Уголовники — парни крепкие, взяли его под руки и тут же бросили о землю. Нашелся один человек покрепче и среди нас. Это был бывший военный. Он не дал им убивать человека. Уголовники напали на него, стали бить, колонна остановилась. Подошел конвойный, толкнул лежащего ногой, приказал встать, а он говорит, что не может. Позвал второго конвоира, и вдвоем они потащили его сами обратно на стоянку. Двинулись мы дальше, стало вечереть, но прииска еще не было видно. Поднялся буран, озябли ноги. Идем медленно. Кое-как вышли к опушке леса, показались огни лагеря.
В прииск «Туманный» мы пришли ночью. В лагерь долго не пускали. Вышло лагерное начальство, стали осматривать с ног до головы каждого. Нас сортировали: здоровых в одну сторону, больных, слабых в другую. Только потом впустили в лагерь. Через два дня привезли зимнее обмундирование. Одели, обули по-лагерному и вывели на работу. Работал я здесь на заготовке леса, потом перевели на бутару промывать золото. Работал я и в забое: грузил, возил на тачках золотой грунт на бутару. Везде было трудно, всю работу выполняли вручную. Механизмов в то время почти не было, кроме вагонеток и насоса для подъема воды на бутару. Работали по 12 часов, не выходя из забоя. А после работы, не заходя в лагерь, шли за дровами в лес. Пилили, рубили и тащили на плечах в лагерь. Сухие дрова в лесу попадались редко, если и находили, отбирали для кухни, а в бараках всегда топили сырыми дровами. Горели они плохо, больше шипели, было холодно. Часто не могли посушить одежду и обувь, поэтому приходилось иногда спать не раздеваясь. Спали не больше 5—6 часов.
Помню, раз погнали нас в баню мыться. Баня — обыкновенный барак, внутри в одном углу греют воду, в другом углу стоит деревянный чан с холодной водой.
В середине печка — железная бочка из- под мазута. Пол холодный — сидеть невозможно, а скамеек нет. Банщик сказал: «Берите тазики, идите за снегом, холодной воды нет». Принесли мы снег в тазиках, банщик налил нам по черпаку горячей воды. Помыли голову, руки, на грудь поплескали, вода кончилась. Стали просить у банщика горячей воды еще немного. Ответил: «Просите у начальника — он вам добавит». Второй банщик кричит: «Получайте белье быстрее!» Не успели получить белье и одеться, конвой у двери кричит: «Выходите быстрее!» Вышли, стоим. Посчитали нас, пошли в лагерь. Мороз щиплет щеки, нос. Ветер свищет, замерзли. Больше я не помню, чтобы мы ходили в баню. Зимой мы даже лицо и руки мыли редко. Ходили грязные, небритые, обросшие, обмороженные.
Многие замерзали прямо на работе. Обмораживали руки, ноги, щеки, нос. Обмороженных было много. Умирали не только на работе, но и в бараке.
Однажды утром прозвенел сигнал подъема. Я встал и побежал за обувью в сушилку, прихожу — мой сосед лежит. Я стал будить его, он не встает. Стал его поворачивать, вижу — волосы примерзли к стенке, шапка упала на пол. Он мертв!
Хлеб каждое утро раздавал дневальный в бараке и все мы сидели на своих местах на нарах, иначе останешься без хлеба. Я сижу рядом с мертвецом, жду, когда принесут паек. Подошел ко мне, дал кусок хлеба, потом толкает моего соседа. Я говорю ему: «Он умер». Дневальный положил хлеб обратно на фанерный поднос. Другой сосед стал меня ругать за недогадливость: нужно было сказать про мертвеца, что он больной, паек бы его сами съели. Вечером возвращаемся с работы, мой сосед мертвец лежит все так же. Я сказал дневальному и бригадиру, чтобы убрали труп, но никто не сделал этого. Не убирали потому, что дневальный на него получал паек. А мне в эту ночь пришлось спать с мертвецом. Только на другое утро после завтрака его убрали — сняли одежду, обувь и выбросили голого в снег, рядом с бараком.
Бригадирами, дневальными здесь тоже назначались уголовники, которые избивали людей по всякому поводу. Иногда устраивали «выход без последнего». Через пять минут после сигнала на выход бригадир или дневальный берет дрын и стоит около двери. Если кто не успеет выйти за пять минут, бьют по спине дрыном, поэтому каждый старается шевелиться и выйти в строй побыстрее.
В летнее время, в сезон промывки зо-лота, кормили лучше, а зимой кормили так, чтобы душа только держалась в теле.
Среди нас были и работники НКВД, и прокуроры. Но их мало кто знал в лагере. Сами они, конечно, скрывали, понимали, что им несдобровать. Уголовники, если узнают, убьют.
Я написал заявление в Верховный суд и Верховный Совет с просьбой пересмотреть мое дело, так как я никакого преступления не совершил, а меня осудили на 10 лет. Показал я это заявление знакомому мне прокурору. Он прочитал и говорит мне: «Не только вы, все мы здесь ни в чем не повинны. Об этом хорошо знают и в правительстве, и в ЦК, и писать бесполезно, пока жив злодей». На другой день он мне все же помог переписать лучше. Я отослал это заявление жене. Она получила и отправила по адресу. Через некоторое время я получил ответ, что мое дело пересмотрено и приговор оставлен в силе.
Осенью на каждом прииске бывает медосмотр и людей сортируют по состоянию здоровья. Здоровых, крепких оставляют на месте, а больных, слабых, калек — отправляют в другие лагеря, где труд легче, чем на прииске.
Осенью 1939 года после медосмотра нас, больше ста человек, этапировали в другой лагерь на подсобную работу. Была настоящая зима, снег выше колена, мороз 40 градусов, метель, пурга, а мы все еще в летнем обмундировании, в ботах или резиновых галошах. Идем пешком, идти трудно. Охрана все подгоняет нас. Из «Туманного» вышли рано утром, ночью прибыли в дорожный лагерь. Здесь нас закрыли в неотопляемую дырявую палатку. В середине палатки стояла железная печка. Охрана взяла трех человек, пошли искать дрова. Где-то нашли, притащили и затопили печку. Кое-как отогрелись. Сухой паек на дорогу нам дали только на одни сутки. В этот же день мы все съели и легли отдыхать. Некоторые разместились на нарах. Вперед зашли уголовники, а остальные на полу. Утром за нами приехал некий представитель с тремя машинами. Он посмотрел на нас и принимать отказался потому, что все мы были в летнем обмундировании. Три дня нас держали в этой палатке, никуда не выпускали и не кормили. Сидели как в карцере, обессилели еще больше.
Уголовники не унывали, играли в карты. Однажды вечером уголовники стали
обыскивать и отнимать все, у кого что есть. Мы сидели на одной паре трое.
Подошли и к нам. Спрашивают: «Деньги есть? Давай!» Я говорю, что нет. Рядом со
мной сидел профессор Ленинградской военно-медицинской академии. У него тоже
ничего не было. Но один заметил у него золотые зубы. Говорит: «А ну, открой
рот!» Тот не открывает. Неожиданно один ударил его по голове и схватил руками
за горло, второй засунул в рот палку и чем-то стал выбивать золотые зубы. Изо
рта сочится кровь, профессор задыхается. Ему лет 60, если не больше, седой. Мы,
сидящие рядом, стали защищать его. Но не смогли, подошли еще двое с ножами.
Кто-то стал стучать в дверь, вызывать охрану. Один из уголовников ударил его по
голове. Он замолк. Конечно, нас больше, но мы слабые, напуганные и
неорганизованные. Они же все здоровые, у них ножи, они дружны между собой.
Пришли охранники, спрашивают, что происходит. Кто кричал, зачем? Все молчат, и
мы молчим. Они ушли, а этот человек лежит у двери. Он мертв. Утром мертвеца
утащили. Есть все еще не дают. Говорят, для нас не привезли хлеба. Палатка наша
находится в зоне и, несмотря на это, у двери стоит охрана.
Через некоторое время к нам пришел уполномоченный НКВД с охраной в несколько
человек. Окружили нашу палатку, открыли дверь, стали вызывать уголовников по
фамилиям, никто не выходит. Сидят на нарах и играют в карты. Уполномоченный
вытащил наган и гово-рит одному: «Вот ты, выходи!» Он не выходит. Отвечает ему:
«Гад, шакал, мясо почуял, котлеты захотел!» — и т. п. Уполномоченный выстрелил,
попал ему в руку. Потом бойцы охраны зашли в палатку и стали вытаскивать их по
одному. Как ни храбрились уголовники, но ничего сделать не могли. Взяли их семь
человек. К нам они больше не вернулись в палатку. Стало тихо.
На третьи сутки привезли хлеб и сахар. Выдали всем по 400 граммов хлеба, по паре кусочков сахара, два ведра кипятку. Утром нас переодели, отсортировали: кто крепче в одну сторону, а больных и слабых в другую. На две машины посадили слабых, больных. Их увезли в Ягодную. А остальных, еще две машины, в том числе и меня, увезли на заготовку леса. Эта работа считалась легкой.
Скоро открыли новую штольню и нас - перевели работать туда. Мы долбили золотоносный грунт, возили его на санках по земле вдвоем на четвереньках. Потолок был низкий, стоять в полный рост невозможно.
Прошла зима, морозы стали слабее, но многие уже умерли. Приехала комиссия. Осмотрела только лежащих в стационаре и тех, которые в это время болели, не могли выйти на работу. К моему счастью, у меня в этот день была высокая температура и я лежал в палатке. Дневальный повел меня в стационар. Меня осмотрели и записали в список. Через два дня вызвали на вахту и отправили (человек сто) в поселок Ягодный.
Поселок Ягодный расположен на берегу реки Дебен. Кругом высокие сопки. На сопках много брусники, в долинах морошка, голубица. Оттого и дали поселку название — Ягодный. Кроме лагерей, в поселке имеется витаминная фабрика, магазин для вольных, дорожное управление, лесопильный завод, начальная школа и несколько одноэтажных зданий, где живут начальство и вольнонаемные. Служащие жили здесь со своими семьями. Наш лагерь небольшой, всего человек 700. Со дня ареста мы не видели нигде ни женщин, ни детей. Здесь увидели их впервые. Река широкая, метров сто, а весной разливается до километра.
На работу сначала водили нас конвоем, а потом конвой стал сопровождать только через поселок. А дальше на место работы шли сами. Конвоя не было и на месте работы. Работали в лесу на сопках. Зимой мы собирали кедровую хвою и сдавали на витаминную фабрику. Из этой хвои вырабатывали витаминный экстракт. Экстракт потом отправляли по приискам, давали пить заключенным, чтобы не болели цингой.
К весне в эту зиму у меня разболелась рука. Меня оставили работать в лагере. В нашем лагере собрали людей слабых, больных, поэтому и умирали много, хотя условия жизни здесь были намного лучше, чем на приисках. Умирали почти ежедневно, но хоронили не каждый день. После смерти с мертвецов снимали белье, взамен через голову надевали старый мешок и выбрасывали их за барак санчасти. Там накапливалось три-четыре, иногда и больше трупов. Меня назначили помощником могильщика. Главный могильщик был уголовник Сергей Краснушкин. Так его называли потому, что на свободе он грабил красные товарные вагоны.
Нам давали лошадь с санями. Мы с Сергеем клали трупы на сани, увозили на кладбище и хоронили. Копать могилы было тяжело: земля мерзлая и зимой, и летом. Мы рубили на сопке сухостой и разжигали костер. Земля оттаивала под костром сантиметров на десять. Потом опять подкладывали дрова и зажигали, земля оттаивала еще на столько же. Так три раза оттаивали, чтобы выкопать яму глубиной 60—70 сантиметров, глубже копать было невозможно. Хоронили по одному и по два человека. Вместо креста ставили небольшой столбик, где записывали фамилию похороненного.
После похорон мы всегда возвращались поздно. Мой Сергей не хотел в третий раз разжигать костер, он готов был зарыть как попало и идти быстрее. Правда, разжигать костер на морозе было нелегко. Десятки спичек израсходуешь, кончики пальцев побелеют. Когда разгорится костер, отогреваешь закоченелые пальцы и жадно вдыхаешь теплый воздух.
В это время я получил письмо от род-ных, от жены. И узнал, что ей тоже не-легко. Сразу после моего ареста ее сняли с работы, выгнали с квартиры и не раз-решили выехать. На квартир^' пускать жену врага народа боялись. В сельсовете ей сказали: «На краю деревни есть заброшенный домик. Идите туда, живите». Они устроились там. Двери занавесили одеялом, окна закрыли наглухо, только в одном месте сохранилось стекло. Печка была полуразрушенная, поправили, стали топить. На дрова рубили ивы на берегу реки. Так она прожила эту зиму с двумя маленькими детьми. Только в марте ей дали работу в другой деревне. После окончания учебного года она сумела выехать к моим родителям.
В летнее время мы собирали ягоды и сдавали на витаминную фабрику, там варили варенье, компоты (нам не давали ни разу). Когда поблизости ягод становилось мало, нас отправляли в «командировку». В начале сезона собирали морошку, голубицу, а потом бруснику и шиповник. Больше всего собирали брусники, ее было на сопках так много, что собирали мы обеими руками и не по одной ягоде, а горстями. Собирали много, по 2—3 ведра, и сами были сыты. Работа была легкая, чувствовали мы себя намного свободнее.
Была установлена норма 10 кило-граммов. Люди стали приносить больше нормы, через неделю норму повысили до 15 килограммов, а потом довели до 20 килограммов. Все зависело от ловкости и от наличия ягод на сопках. На одних сопках находили бруснику крупную, сладкую, величиной с вишню, в других местах она была мельче и кислая. Если принесешь меньше нормы, посадят в холодный карцер. Горячей пищи при этом не давали.
На работу уходили рано, а приходили после заката солнца. Сперва собирали легко, а в конце сезона работать становилось труднее и приходилось уходить на дальние сопки. Но все же в летнее время мы немного поправлялись, так как вдоволь ели ягод.
Неподалеку от нашей «командировки» находился женский лагерь. Рядом совхоз. Работали в совхозе исключительно за-ключенные женщины. В трех отделениях их было тысяч 15. Из мужчин там были только калеки, старики, они работали на электростанции, в гараже, ремонтировали трактора, машины. Всю остальную работу выполняли женщины. Сами разрабатывали целину, сеяли и убирали овес, ячмень. Сажали картофель, выращивали редиску, капусту, брюкву. Но из-за короткого лета никогда ничто полностью не созревало. И в лагеря отправляли отсюда овощи не созревшие, иногда с листьями и корнями. Не зря поется, что на Колыме «девять месяцев зима, а остальное лето».
Было тут много женщин, которые в политике вообще не разбирались, но они были самыми настоящими труженицами, крестьянками и думали, что их привезли сюда бесплатно работать, выращивать овощи, картофель, сено косить. И здесь они трудились честно, так же, как и в своем колхозе, но хлеба досыта не ели.
В конце лета мы вернулись из «командировки» в лагерь «Ягодный». Там мы еще три дня ходили, собирали остатки морошки и клюквы. Потом приходилось работать на разных работах, кроме ягод и хвои, мы собирали и кору ивы для тукового завода. Работали на заготовке леса. Сплавляли плоты, работал я и на витаминной фабрике.
Газет, журналов нам не давали. Радио в бараках тоже не было, мы были в полной изоляции от внешнего мира. О том, что началась война, узнали только через людей, которые работали около начальства. Рядом с лагерем была радиостанция. Дневальным там работал наш товарищ, немец. От него мы узнали о начале войны, о сообщении Информбюро.
Вначале все это мы держали в секрете, ибо среди нас были и шпики, которые доносили начальству, и некоторые товарищи получали новый срок.
Здесь, в «Ягодном», за два года работы я познакомился со многими людьми. Моими близкими знакомыми были бывший военный атташе, секретарь обкома комсомола, писатель, журналист, командир полка, рабочий московского завода, двадцатипятитысячник, бывший работник посольства, артист, много бывших партизан.
Долгое время я ничего на знал о жене и о детях. Писем не получал, и сам не мог написать. Не было бумаги и чернил, и негде было взять. На четвертый год заключения меня вызвали на вахту и вручили посылку и письмо из дома. Это было второе письмо от жены за 4 года.
Жена писала, что она вернулась из Сибири на родину, работает по-прежнему учительницей, постоянно в страхе и тревоге, не дают спокойно жить и работать. Как только узнают, что муж враг народа и находится в лагере, увольняют с работы. Директора школ боятся, как бы и их не обвинили в сочувствии к семье «врага народа».
В течение двух лет в «Ягодном» многие поправили свое здоровье. Здесь был и режим полегче и на работу ходили под конвоем только в первое время, а потом уходили и приходили без конвоя.
Кроме того, начальник лагеря Зайков был человеком, к заключенным относился с сочувствием. Здесь баня была хорошая, с парной, стояла на самом берегу реки. Два раза в месяц мы мылись и парились в бане, и в этой же бане мылся и сам начальник лагеря. Он никогда не обзывал нас врагами народа, не помню, чтобы он нас ругал и наказывал. Бывало, уголовники воруют продукты с кухни или избивают кого-то, в таких случаях он наказывал, сажал в карцер. Таких начальников, как он, больше я там не встречал.
В начале лета после комиссии нас перебросили на прииск промывать золото.
Прииск «Нехай» — небольшой. Золото здесь прямо под ногами на поверхности. Всю
работу выполняли заключенные вручную. Основные рабочие инструменты: кайло,
лом, лопата и тачка. Воду подавали насосом или корыто ставили прямо в воду.
Породу отбрасывали лопатой. Первые годы добывали золота много, а потом, когда
привезли бутару для промывки золота, жила ушла, говорили, под сопку. Добыча
становилась все меньше и меньше. Начальство, охрана и уголовники были все злее и
злее. Прииск не мог выполнять плана. Нас заставляли работать все больше, сажали
в холодный карцер, лишали горячей баланды и каши. Над нами издевались на каждом
шагу. Уголовникам повар наливал суп со дна котла, а нам оставлял только жижу. А
если скажешь, тут же получишь удар черпаком по голове. Издевались не только над
живыми, но и над мертвыми. Мертвых хоронили как скотину, волокли два человека
по земле, по снегу, по грязи и бросали в яму, закрывая сверху только мхом.
Хоронили в одной яме по нескольку человек. Бывало, смотришь сам на себя и не
верится, что это ты — грязный и немытый, обросший. Одежда рваная. Сам тощий.
Одни кости и кожа, еле ходишь, нет сил. Ждешь, скоро ли тебя затопчут в этой
грязи.
Каждый из нас думал: лучше бы умереть на фронте, сражаясь за Родину, чем здесь.
Но нас не брали на фронт. Зубы шатались, из десен сочилась кровь, ходить стало
тяжело. Среди больных были и обмороженные зимой. Они лежали в бараке без ног,
без рук, с отмороженными носом и ушами. Я тоже отморозил щеку. К весне стали
еще болеть дизентерией. Люди теряли всякую надежду на спасение. Были и
членовредители. Это люди, которые калечили сами себя с целью добиться перевода в
лагерь инвалидов и остаться в живых.
В одно время я работал кочегаром на локомотиве, который давал энергию и свет для лагеря. Нас было трое: машинист, кочегар, рабочий-дровокол. Работа около локомотива легче, чем в забое, но для нас, «доходяг», и эта работа была тяжелая. Дрова мы таскали на себе из леса. Пилили, кололи, бросали в топку, дрова сырые в топке не горят, нормальное давление держать невозможно. Машинист кричит:
— Давай быстрее бросай!
Дровокол не успевает колоть. Гудок на обед. Машинист нас не отпускает. Мы оба обессилели, торопимся. Неожиданно у дровокола топор отскочил и ударил по ноге. Кровь потекла ручьем, он упал на землю. Мы с машинистом быстро сняли с него рубашку, туго завернули ему ногу и завязали, но кровь все же просачивалась. Подняли мы его и отвели в лагерь.
На вахте мы сказали, что топор отскочил и попал по ноге. Не верят, говорят: «Членовредитель». В больницу его не положили, потащили в карцер. Там вместо лечения его избили. Кричал сильно, когда его били, слышно было. К утру он умер.
Некоторые ели мыло. Мыло разъедает кишечник, появляется кровавый понос. Похоже на дизентерию. Больных дизентерией вывозили в больницу. Если он попадет в больницу вовремя, его спасут, если нет — ему конец.
Уголовники делали уколы керосином в руку. Вместо шприца кололи гвоздем и вливали керосин. Рука быстро опухала, становилась как чурбак. Сначала врачи не разгадали, не знали, что это, а потом, когда поняли, сажали в карцер, избивали до полусмерти.
Другие пили ежедневно по 3—4 литра соленой воды, от этого нарушалась работа сердца, набухали ноги, под глазами образовывались мешочки.
Через три месяца после отправки боль-ных и инвалидов прииск закрыли совсем, и нас отправили в лагерь «Большевик».
Лагерь этот находился в западном горнопромышленном районе по Якутской дороге. Поблизости не видно больших гор. Сопки, холмы и долины, кругом бело, только даль синеет. Долина широкая, болотистая. Заключенные эту долину давно называли «смертной долиной». Здесь много золота, много приисков и лагерей, много здесь погибло людей.
Условия здесь такие же, как везде, жили в палатках, бараков было мало. Лагерь кругом обнесен колючей проволокой, по углам сторожевые вышки. В этом лагере десятки тысяч заключенных. На работу ведут под конвоем. На месте работы тоже охрана. Зимой морозы сильные были, люди замерзали и на работе, и по дороге. Замерзших заставляли таскать в лагерь. При входе в лагерь, около ворот бросали мертвецов в одно место. У вахты накапливались целые штабеля трупов. Потом их убирали, закапывали в мерзлую землю. Морозы доходили до 60—65 градусов. Лом отскакивал со звоном, земля твердая, как камень. От людей идет пар и тут же замерзает, превращается в иней, который оседает на лицах и на одежде, на ресницах замерзали слезы и образовывались сосульки. Время от времени приходилось отрывать их руками, потому что нельзя было смотреть. Если стоять без движения, замерзнешь совсем, поэтому более слабые замерзали прямо на работе. Я старался постоянно двигаться, танцевал на месте около ямки. Держать лом в руках более пяти минут невозможно, примерзает рука. Рукавицы давали сшитые из мешковины, они тонкие и не греют нисколько. Работали по 12 часов в забое. Старались быстрее добраться до палатки. Охранники тоже замерзали вместе с нами, но они были одеты в шубы, валенки и разжигали для себя костер. Я не раз обмораживал обе щеки, следы обморожений держались долго, было заметно это и тогда, когда вернулся после освобождения на родину.
Летом 1944 года стояла чудесная солнечная погода. В один из таких дней с молниеносной быстротой убрали лагерные вышки и колючую проволоку вокруг лагеря, подмели всю территорию лагеря и дороги около него. Привезли опилки на машине. Там, где было грязновато, засыпали опилками, особенно около столовой и санчасти. Всем заключенным постлали чистые постели. Нас всех погнали в баню, дали новое обмундирование, побрили. В столовой варили не баланду, а настоящий рисовый суп с американской тушенкой. Хлеб дали белый, пшеничный, на 200 граммов больше, чем в обычные дни. Лагерное начальство переоделось в штатскую форму, повесили галстуки. Охраны около нас в этот день не было, ее заменили наши же бригадиры.
Часов в 12 на дороге мы увидели машины, черные лимузины. Подъехали к управлению прииска, из машин вышли люди, оглядываются по сторонам, зашли в магазин для вольных, вышли, и тут же подошли к ним наши приисковые и лагерные начальники. Потом мы узнали, что нас посетила делегация из Америки, которую сопровождали сотрудники министерства иностранных дел. Они интересовались, как и сколько промывают золота, какой здесь живет народ, в каких условиях.
На другой день все стало по-старому. Лагерь опять окружили колючей проволокой, по углам установили вышки, прожектора и часовых с оружием. Лагерное начальство и охрана переоделись в военную форму.
Через год кончилась война. Мы работали далеко от лагеря, кормили нас прямо на работе. Товарищ, который приносил нам обед, узнал в лагере об окончании войны. Он поднялся на горку и закричал: «Товарищи, война кончилась!» Больше он ничего не успел сказать, солдат, стоящий у бутары, пристрелил его. Спрашивается, зачем он убил человека? Тот сообщил, что кончилась война, принес людям радость...
Когда кончилась война, к нам прибыло пополнение из военных, кто был в плену, кто был в окружении, кто отступал без приказа и т. д., были и рядовые, были и офицеры. Был один Герой Советского Союза, снайпер, уничтоживший 50 фашистов. С приездом военных изменились условия жизни, режим другой стал, меньше стали избивать, смертность тоже уменьшилась, стали лучше кормить. Раньше бригадиры, дневальные были только уголовники, теперь их заменили военные. Нашего старого бригадира сняли, назначили военного, майора. Дневальным он назначил меня, мы познакомились с ним в первый же день, как он прибыл в бригаду. В бараке мы лежали в самом дальнем углу на правой стороне, а на левой стороне разместилась другая бригада. У них тоже бригадир новый, военный, строгий, командовать стал по-военному.
Уголовникам это не нравилось. Военные не хотели примириться с уголовниками, с их издевательствами. Они вступали с ними в ссоры и требовали подчиняться новым порядкам. Как на работе, так и в палатке играть в карты не разрешали и на работу выгоняли всех, в бараках никого не оставляли, кроме больных. Уголовники притаились, но не сдались.
В один из вечеров я заметил: уголовники собрались около железной печки и шепчутся между собой. Остальные в это время спали. Дрова для топки и топор лежали возле печки. Я подумал: наверное, собираются тайком идти грабить хлеборезку, повернулся на другой бок и уснул. Такие случаи раньше были не раз.
Утром мы увидели: в проходе лежит голова бригадира второй бригады. Это было дело рук уголовников. Наш бригадир послал одного военного сообщить о случившемся на вахту. Пришли солдаты из охраны, посмотрели, спросили рядом лежащего, кто это сделал, но никто ничего не видел. Пятерых главарей уголовников солдаты забрали на вахту, остальные пошли на работу.
После такого случая я перестал по ночам спать. Караулил своего бригадира, а
спал днем, когда бригада уходила на работу.
Настало лето, сезон промывки золота. Работали в забое по 12—14 часов.
Вскоре построили здесь летнюю столовую. Кормить стали в этой столовой, побригадно и строго по расписанию. Подошла наша бригада, я дневальный, хлеб получил заранее на всю бригаду и тут же раздал. Повар наливал баланду в чашку, и каждый шел к столу, садился и ел. Последним я взял паек хлеба себе и бри-гадиру, повар налил в чашку баланду, и все это я поставил на стол. Мы с бригадиром стали есть. И никто не заметил, а если и заметили, то не обратили внимания, как один уголовник подкрался сзади и ударил по голове кайлом нашего бригадира, ложка выпала из его рук и он упал на бок. Убийца взял со стола его хлеб и пошел на свое место. Я не мог дальше есть, встал. Что делать? Никто не встал с места, только я стоял около бригадира. Охрана все это видела. Когда обед закончился, нас отвели в сторону. Один из охранников побежал в ла-герь. Через полчаса пришли трое с собакой и убийцу увели, а бригадира похоронили.
Дня три у нас не было бригадира. Меня вызвали на вахту и сказали, что я назначаюсь временно бригадиром и дневальным. Три дня я водил бригаду на работу, кормил, а потом бригадиром назначили опять военного, лейтенанта. Уголовников, которые сидели за убийство, из бригады убрали. Но опасность еще была, и я по-прежнему спал мало, охранял бригадира.
Лагерь большой, сотни бригад, столько же дневальных, а у дневального своя работа: и бригаду накормить, и барак убрать, и печку истопить, и, хотя на работу не брали, но в летнее время все дневальные, повара, те, кто работает в хлеборезке, десятники и прочие должны были сдавать ежедневно 20—30 граммов золота. А где было брать золото? В забое брать не разрешали, там, где работает бригада, а разрешали мыть только в старых отвалах и на речках. Неделю я копался на старых отвалах, промыл за это время 10—15 граммов, но этого было очень мало. Один раз пришел совсем без золота. На другой день вышел в забой незаметно вместе с бригадой, незаметно промыл золото и сдал сразу за два дня, но после этого я отказался быть дневальным, я не мог воровать, потому что если бы у меня обнаружили это золото, мне добавили бы срок. Другие повара, дневальные, хлеборезчики кое-как выходили из положения, некоторые сдавали золото, не выходя из лагеря, им тайком приносили товарищи из забоя, а за это их накормят посытнее. Позднее лагерное начальство догадалось, всех стали обыскивать.
Скоро сезон промывки кончился, выпал снег, начались морозы. За сотни километров от нас по Якутскому шоссе открылась новая угольная шахта. Нас, более ста человек, посадили на машины и отправили добывать уголь.
Поселок Аркагала стоит на берегу реки. В нем живут начальство и вольнонаемные рабочие. Две шахты почти рядом, по сторонам дороги. Третья — дальше по дороге, километров двенадцать. Работа на угольной шахте тяжелая, постоянно под землей, причем связанная с опасностью, в шахтах скапливался газ. Но все же в шахте намного теплее. Освещения в шахте не было, работали при свете керосиновых ламп. Работал я в забое, долбил кайлом пласты каменного угля, нагружал вагонетки и откатывал в центральный бункер. Время от времени появлялся газ метан, и мы им отравлялись, начинались сильные головные боли, слабость в ногах, сонливость, работаешь, как в угаре, и наконец, организм не выдерживает и, теряя сознание, падаешь. Керосиновые лампы гасли от недостатка кислорода, и тогда срочно нужно было подниматься наверх, так как отравление могло быть смертельным. Однажды мы отравились так сильно, что даже не могли стоять на ногах, лежали все вповалку. Бригадир сообщил начальству, что в шахте газ и работать невозможно, людей нужно срочно поднимать наверх на лифте по основному стволу. Но начальство не приняло никаких мер, лифт нам не был спущен, то есть нас оставили на погибель. Что было делать? Через десять-пятнадцать минут мы должны будем погибнуть, и мы решили подняться по боковой лестнице, но и туда еще нужно добраться, а ноги уже не идут, да и фонари все погасли. На четвереньках, в полной темноте мы поползли к спасительной лестнице, ощупывая руками дорогу. Так один за другим по штреку выползли мы наверх, на землю и повалились все в изнеможении, началась сильная рвота, головные боли просто рвали голову на части. Глаза затянуло черной пеленой. Нас заметила охрана, подошли к нам и стали загонять обратно в шахту. Стали бить нас прикладами и угрожать, что будут стрелять. Пришлось ползком спуститься обратно. Включили вентилятор, который находился в основном стволе, но он не обеспечивал поступления свежего воздуха в шахту. Все мы валялись на каменном угле, рядом с запасным выходом, который для нас не стал спасением. Через некоторое время на лифте к нам спустилось начальство с врачом. Закричали, чтобы мы встали, кое-кого пытались поднять пинком, но многие уже лежали без сознания и не могли подняться. Врач осмотрела нас и сказала, что здесь дей-ствительно газ и мы получили сильное отравление. Начальство и само почув-ствовало присутствие газа и приказало подниматься по уклону, а сами поскорее поднялись на лифте. И мы, как в первый раз, поползли по уклону наверх, на землю, к жизни. Я полз в середине, а поднялся последним. Нас в бригаде было сорок человек, поднялись двадцать пять, остальных подняли на лифте. Все мы валялись на выходе из шахты. Никакой медицинской помощи нам не оказали. Через два часа пришел начальник охраны, приказал солдатам поднять нас и вести в лагерь. Двое из нас не поднялись, они уже были мертвы.
Несчастных случаев на шахте было много: то вагонетка срывалась с каната и летела вниз, калеча и убивая людей на своем пути, то потолок обваливался, но самым страшным в шахте был взрыв газа и угольной пыли.
Однажды мы, шесть человек, спускали только что взорванный подрывниками уголь. Нижнюю половину мы уже очистили. Поднялись вверх по три человека с каждой стороны и стали спускать уголь. В это время затрещали стойки и обвалился потолок лавы. Хорошо, что мы быстро поднялись выше и встали по краям у стенки, иначе всех бы раздавило в лепешку. Лампы погасли, ничего не видно, все мы живы, только у одного нашего товарища придавило ногу породой. Снизу нам покричали, чтобы узнать, живы ли мы, и мы подали голос. Примерно через час нас откопали. Когда показался луч света с одной стороны, мы ползком стали спускаться вниз, таща за собой за руки и своего покалеченного товарища, не дожидаясь, когда очистят всю лаву. Когда мы выползли, нас окружила вся бригада, радовались, что мы живы, обнимали нас. Раненого тут же подняли на-гора, а мы встали на свои места и стали очищать лаву.
Зимой 1947 года произошел взрыв в Сырянской шахте и несколько человек остались
под землей. Долго мы не знали, спасли людей или нет, наш зав. лабораторией
поехал в Магадан по делам и кое-что узнал: взрыв произошел в центральном стволе
и закрыл вход в шахту.
Спасательные работы велись целую неделю и на месте взрыва живых людей уже не
было, вместе с углем вытаскивали только трупы, да и то не все, многие сгорели
без следа. Остались в живых те люди, которые работали в дальних лавах, но их
было немного и все они были очень ослабленные. Предполагали, что взрыв мог
произойти от зажженной спички, хотя в шахтах, где есть газ, строго воспрещено
пользоваться спичками и при спуске всех проверяют. Хотя бывает взрыв и от
электрической искры и шахтерской лампы, когда у нее разобьется стекло.
В последний, десятый год отбывания срока в лагерях меня взяли работать в химическую лабораторию. В лаборатории заведующий познакомил меня с людьми, аппаратурой, реактивами и рассказал, какую работу я должен выполнять, познакомился я и с библиотекой. Первые два дня я стажировался, а потом начал работать самостоятельно.
Основная моя работа была — химический анализ добываемого угля и контроль за газовым состоянием шахты. Работу я освоил быстро. Один человек ежедневно доставлял нам пробу угля и газа со всех трех шахт. Приносили к нам пробы на анализ также и геологоразведчики. Работы хватало, работали дружно, тихо, и я был рад, что попал сюда. В лаборатории я и работал до конца срока.
У многих заключенных, которые выжили, кончился срок, но выезд на родину им пока не разрешали. Те, кто освободился, продолжали работать в шахтах, только жили не в лагере, а рядом, в новых бараках. Некоторые строили для себя маленькие избушки, жили там. Я жил после освобождения в лаборатории.
Наконец я получил разрешение выехать на родину. В райцентре Сусуман мне
пришлось взять разрешение на выезд в Магадан, разрешение я получил и тут
встретил человека, который долгое время конвоировал нас в лагере. Он также
приехал за разрешением выехать на родину, но ему отказали, и это для него было
очень обидно. Оказывается, не только отбывших свой срок, но и конвоиров не
очень-то хотят отпускать домой. Правда, значит, что заключенные должны были
стать покойниками, а покойникам обратной дороги нет, поэтому и после отбывания
срока нас не отпускают с Колымы, а кому разрешили, то многих воз-вратили
обратно, иногда прямо с дороги и давали еще срок. Не хотели, чтобы правда дошла
до народа.
Магадан в 1938 году был только поселком, а теперь это город. Построены
многоэтажные кирпичные дома. После получения документов я вылетел самолетом в
Хабаровск. В Хабаровске я взял билет на поезд Хабаровск — Москва до Канаша в
мягкий вагон. Поезд тронулся, утихло чувство страха, не оставлявшее меня
последние несколько дней. Одежда на мне была рабочая: телогрейка, ботинки,
кепка, все это бросалось в глаза людям, ехавшим вместе со мной, и они смотрели
на меня недружелюбно. В вагоне я лежал всю дорогу на верхней полке, спускался
редко, только по необходимости. Один пожилой человек повернулся ко мне и
спросил: «Откуда и куда едете?» Я ответил, что еду из Хабаровска на родину.
Опять спрашивает: «Где работали в Хабаровске?» Ответил: «В Хабаровске не
работал, а только вчера прилетел из Магадана». Он сразу догадался и спрашивает:
«В заключении были?» Сказал: «Да». Второй пассажир, сидящий рядом, тоже спросил:
«Долго сидел?» Я ответил: «Десять лет, добывал золото и каменный уголь для
страны». Пожилой еще спросил: «Вас в 37-м взяли? По 58-й статье?» Я ответил
утвердительно. Пассажиры переглянулись между собой, и подозрение в их глазах
сменилось сочувствием. С этого момента они стали проявлять заботу обо мне,
стали приглашать поесть с ними. Предупредили, чтобы я на остановках не выходил
из вагона, да я и сам знал, что из вагона выходить опасно, знал, что многих
бывших в заключении по статье 58, на Колыме, арестовывали вторично и возвращали
прямо с дороги.
На сердце всю дорогу было неспокойно. На каждом шагу приходилось озираться. После Свердловска я спал более спокойно, но все равно на больших станциях с беспокойством смотрел в окно. В Казани я на несколько минут выходил из вагона, но быстро вернулся обратно, поезд шел с опозданием и стоянка была короткой. После я уже не мог спать, смотрел и узнавал знакомые и родные места. Недоезжая Канаша, я вышел в тамбур, не мог дождаться, когда же кончится эта длинная дорога. Паровоз загудел, и по моей спине побежали мурашки, сердце сжалось в комок, поезд остановился. Я попрощался с проводником, единственным человеком, не спавшим в вагоне. Пожелал он мне счастливой встречи, я вышел из вагона и ступил на родную землю. Чувствовал на сердце радость и боль одновременно. Казалось, что слышно, как оно стучит.
Было раннее утро 24 сентября 1948 года. На дорогах грязь и вода. Днем, видно, был сильный дождь. На станции я не стоял ни одной минуты, сразу пошел в деревню Кармамеево, где жила моя семья. Тишина на улице, никого нет, все спят. Встретилась одна женщина, у нее я спросил, где живет учительница Анастасия Андреевна. Она мне показала улицу и дом. Стучу в дверь и слышу разговор в избе. Жена услышала стук и вышла в сени открыть дверь. Открыла и смотрит с удивлением, не узнала. Несколько секунд мы смотрели друг на друга, не произнося ни слова. Когда я сказал: «Можно к вам?» — она закричала: «Илюша! Это ты?» — и зарыдала. Мы обнялись, у обоих текут слезы. Услышав рыдания матери, выбежали дети. Я их не узнал. Мать показала: это Лева, это Гера; я их обнял и расцеловал. Пошли в избу, а там сидела еще девушка. Спрашиваю: «А это кто будет?». Сказали, что это Левина жена — Лида. Так я встретился со своей семьей после одиннадцати лет разлуки. Дети выросли, старший сын учится в институте, а младший в шестом классе, и супруга сильно изменилась, постарела, как и я сам, но я радовался, что вернулся к семье живой. Встреча с родными произошла не так тепло, как хотелось этого мне, как просила моя измученная душа. Я ждал от них сочувствия, внимания и душевного тепла. Может быть, они и поверили, что я действительно в чем-то виновен, а может просто отвыкли проявлять чувства...
На родине по-прежнему все еще было неспокойно. Людей, вернувшихся с Колымы, часто возвращали обратно с новым сроком. Устроиться на работу на родине я не смог. В роно работал мой бывший ученик. Я обратился к нему с просьбой устроить меня на работу. Он узнал меня. Посмотрел мой волчий паспорт. Сказал: «Вас принять я не могу». Взял трубку, позвонил в милицию, я взял паспорт со стола и ушел. Через два дня выехал на Северный Урал. Там я устроился работать сначала в управлении «Волчанскуголь», а потом, когда узнали, что я учитель, меня перевели работать в школу. Было это так.
Иду пешком в город, меня нагнала легковая машина, остановилась. Человек,
сидящий рядом с шофером, открыл дверцу и говорит: «Садитесь, до города еще
далеко». Я сел, поехали. Спрашивает: «В шахте работаете?» Я ответил: «Да».
«Откуда приехали?» Я сказал, что издалека, с Колымы. «В заключении были? За что
сидели?» Я отвечаю: «Ни за что, по статье 58». Через минуту опять спрашивает:
«Кем вы работали до ареста?» Сказал, что работал в школе учителем.
Скоро приехали в город. Вышел я из машины, поблагодарил, хотел идти, а он мне
говорит: «Когда сделаете свои дела, заходите-ка ко мне»,— а шофер добавляет: «К
председателю горисполкома».
Через два часа я зашел к нему. Он тут же вызвал к себе заведующего роно и говорит ему: «Познакомьтесь, учитель, окончил институт, а работает в шахте. Вот что мы сделаем. Сейчас же назначайте его учителем но специальности». После короткой беседы меня назначили учителем биологии в школу № 23. А еще через три дня, после учительской конференции, меня назначили директором школы. На Урале я проработал 10 лет директором школы. Первые годы покоя для меня не было и там. Особенно опасно было ездить на поезде. Часто проверяли паспорта, могли в любое время задержать.
Поехал я в Свердловск на совещание директоров школ. Пошли мы в гостиницу переночевать. Меня в гостиницу не пустили, сказали, что с таким паспортом я должен идти к начальнику милиции и взять у него разрешение. Я пошел за разрешением. У кабинета сидели трое, один из них был с таким же паспортом. Он зашел к начальнику. Через несколько минут за ним вошел милиционер, его арестовали. Я понял, что заходить мне нельзя, и тут же ушел на вокзал. На вокзале тоже опасно, кругом ходят патрули. Поздно вечером вернулся в город. Разыскал Дом учителя, там и заночевал. Ночью была проверка паспортов. Паспорта были у дежурного, а я паспорт свой не отдал дежурному, держал при себе. Думал: все, задержат, но нет; как- то быстро проверили и ушли.
Через два года я поехал в Красноярск получать диплом. Мне сказали, что институт во время войны сгорел и архив тоже. Диплом я так и не получил. Был в школе, где я работал до ареста, никого из старых учителей не встретил.
Сказали, что из учителей, арестованных в 1937 году, никто не вернулся.
В 1957 году я получил справку от Красноярского краевого суда за № 44-69 о реабилитации.
«Справка.
Дело по обвинению Таратина Ильи Федоровича пересмотрено Президиумом
Красноярского Краевого суда 12 мая 1956 года.
Постановление тройки НКВД Красно-ярского края от 21 февраля 1938 года отменено и
дело в отношении Таратина Ильи Федоровича 1908 года рождения производством
прекращено».
Выдали мне новый паспорт, и я стал полноправным гражданином Советского .Союза.
В 1958 году я приехал на родину. Здесь еще были живы моя мама, два брата, оба участники войны, и две сестры. Отец умер в 1947 году, я его не застал. На родине я проработал еще 10 лет учителем. Теперь давно на пенсии. Старший сын тоже учитель, окончил институт, младший сын окончил военное училище. Теперь работает в связи.
Иногда меня спрашивают: «Илья Федорович, как вы в таких условиях, тяжелейших, суровых условиях Севера, сумели выжить?» — «Прежде всего я был молод и здоров. Как бы ни было трудно, тяжело, я не падал духом, нигде, никогда не опускался низко. Работал честно, сколько хватало сил. Стремился во что бы то ни стало терпеть и выжить. Верил, что беззаконие не может долго удержаться, придет время, и правда восторжествует».
Да, я много потерял в жизни. Но несмотря на это, где бы ни работал, какое место ни занимал, всегда был честным и верным своему долгу и Отечеству.
Чтобы впредь не допускать повторения трагедии беззакония, надо нам всем, всему народу, бороться за перестройку, за демократию, за гласность. Мыслить, го-ворить, писать и требовать только правду, ибо только правда воспитывает людей мужественных, преданных и честных.
г. Шумерля Чувашской АССР
Волга №5 1988