Жорес Трошев. Таймырская трагедия
(главы из документально-исторической повести)
Весной 1932 года на Таймыре разразилась трагедия — вооруженное восстание коренного населения против самоуправства местных властей. Но оружие — не аргумент в споре, и, как бы ни пытался шаман Бархатов, возглавивший сопротивление, назвать его “движением всего народа”, насилию были подвергнуты не только местные руководители и партийные уполномоченные, но и истинные друзья аборигенов — русские учителя, врачи, культработники, продавцы. Начался неуправляемый кровавый террор. И волна этого террора прокатилась по всему Российскому Северу.
Напрасно было искать сведения об этом жестоком противостоянии в трудах советских
историков-североведов, журналистов, писателей. Моя попытка в семидесятые годы
чуть-чуть, “краешком” коснуться этих печальных событий в романе “Большой Ошар”
была решительно пресечена. Но времена изменились.
В ходе работы у меня возникло предчувствие, что восстание на Таймыре было
спровоцировано партийным и советским руководством округа. Окончательно убедиться
в этом мне помогли документы красноярского архива крайкома КПСС.
В предлагаемой вам, дорогие читатели, документальной повести нет ни одной вымышленной фамилии, ни одного придуманного мной факта. Все приведенные документы — подлинны. Истолкование документов и литературная обработка событий — на моей совести.
Признаться, у меня теплилась слабая надежда, что старые ошибки послужат горьким уроком и подскажут радикальные меры в поисках нового пути. Но приходится еще раз с горечью признать: “История ничему не научила...”
Мы стали свидетелями новой, теперь чеченской трагедии, причем несравнимой по последствиям с Таймырской: в противоборство вступили не карательные отряды, а вооруженные до зубов армии.
Рассказ о давнишней трагедии на Енисейском Севере, мне кажется, злободневен и сегодня: есть много путей решать экономические, политические и социальные вопросы без пролития крови.
Василий Сотников, уже изрядно напуганный, услышав звук ботал и лай встревоженных собак, сам встревожился: “Неужто и здесь нашли меня милиционеры, которыми пугал Краснояров? Мало я им давал оленей? Им мало твердого задания, которое я исправно исполнил! “Пока он лихорадочно соображал — чем бы откупиться — через стенки просторного балка донесся знакомый голос:
— Знаю, что хозяин дома — однако никто меня не встречает! Верно, Василий даже друзей не хочет видеть? — Роман Бархатов, как всегда приветливый и обходительный — не любил шаман, чтобы даже близкие люди могли догадаться об его настроении — ждал, пока не выйдет хозяин. А тот, обрадованный, чуть ли не кубарем выкатился, засуетился, извиняясь.
— После доброго угощения, закурив трубку, Бархатов спросил насмешливо, хотя и без издевки:
— Что, Василий Константинович, так и будешь бегать, как песец от росомахи?
— А, что делать, Роман Дмитриевич? В прошлом месяце сильно пугали: “Велено тебе, это милиционер Дрянных сказал, явиться в Дудинку! “Хорошо, не послушался — сначала в Волочанку приехал. А там смеются: “В Дудинке не ты нужен, а твои олени! “я им говорю: “Оленей отдал сполна! И пушнину — сколько положено — по твердому заданию”. “Осерчали: “Ишь ты — купеческое отродье! Мы еще пощупаем тебя, — сколько папаша тебе золотишка оставил? Будешь и штраф платить, и оленей давать — пока их окончательно не отберем. А сейчас — повози-ка дрова!”
— И ты, после этого, стал возить дрова? — Бархатов вскинул брови.
— Поехал за дровами, да сбежал: меня мои пастухи уважают — никому дороги не покажут!
Бархатов знал, что Василий Сотников не был скопидомом, как большинство многооленьщиков: еще в стародавние времена рассчитывался с пастухами по справедливости, не корил за лишнего съеденного оленя — оттого и были у него пастухи самые лучшие в Авамской тундре. Оттого и не таяли его стада, а приумножались. И спросил только для того, чтобы доставить приятное хозяину:
— За что же привечают тебя пастухи?
Только на этот раз не заулыбался польщенный Сотников, нахмурился:
— Сам знаешь, Роман Дмитриевич! Разве не ведомо тебе, что я раньше всех согласился с новой оплатой и рассчитываюсь сполна? За что мне обиды творят? Почему всех крепких хозяев решили извести и выкинуть всех председателей туземных и родовых Советов, которые не дают нас окончательно задавить? Болтают только: “Власть Советов! Власть Советов!” — собрали Совет не народа, а одних большевиков и порешили: загнать всех в колхозы и всех нас — “кулаков” — изничтожить.
— Тебе известно, что в Волочанку приехал Иваненко?
— Никто не говорил! Первый раз от тебя слышу. Чего он хочет?
— Он хочет того, о чем ты тревожишься: убрать председателей-заступников, обложить многооленьщиков новыми налогами, колхозы за ваш счет создавать! И верные люди сказывали: оружие тайно в Волочанку привез.
— Может, охотничье? Мало у народа карабинов, а оленя дикого ждут обильного...
— Лемминги вы сонные! — не выдержал Бархатов. — Попискиваете тихонечко, а вас поодиночке выхватывают. Сам прячешься, Уксусникова вот-вот схватят: у Иваненко целый список лучших людей тундры!
— Чего присоветуешь делать, Роман Дмитриевич? — Растерянно завозился Сотников.
— Я так думаю, Василий: скоро у Никиты Бетту, якута Илимпийского, — свадьба: сына женит. Просил передать — тебя ждет в гости. Я совет давал: пригласить не только друзей-многооленьщиков, стариков мудрых пригласить, председателей тузсоветов — обязательно пригласить. Всех, кто пожелает приехать!
— Может, и председателей колхозов? — усмехнулся Сотников.
Бархатов невозмутимо продолжал:
— Всех — кто пожелает: председателей колхозов, хороших пастухов! Ничего-то ты не понял, Василий! Как собрать свой съезд, чтоб власти не догадались — зачем собрались? Свадьба — хорошее заделье. А власти пригласить и даже друзей — русских пригласить, чтоб не думали: кулацкое сборище! “Во время свадьбы — настроение всех узнаем, поговорим с верными людьми. Хватит безропотно все приказы большевиков выполнять!
То, что накапливалось исподволь — окончательно определилось: лояльный, терпимый к новшествам Роман Бархатов — не мог больше быть равнодушным. Лично его — если не считать “отлучение от власти” — перемены не коснулись: никто не гонялся за ним, когда он ехал по шаманским делам, не вызывал, специально, в тузрик, чтобы спросить — на какие доходы он живет: всем было известно, что Бархатов — удачливый охотник. Злые языки болтали, что шаман не сам добывает пушнину, а собирает ее, как плату за шаманские обряды, удачливое лечение, мудрые советы. Так злые языки — такое же неизбежное зло, как тундровый и таежный гнус!
Кто не знал, что пойти с шаманом на охоту, напарником, — значит обрести небывалую удачу? К Роману не то чтоб на выстрел — на полет стрелы подходили дикие олени, настороженные им пасти никогда не пустовали. И какой песец шел! Да стоило Бархатову появиться в стойбище, все знали: быть им всем с рыбой! Даже собаки ластились к нему, словно знали: и им будет вдоволь рыбы на всю зиму.
Однажды, возле Усть-Портовского рыбозавода, так — спора ради! — Бархатов указал места, где ставить сети. Старики не помнили такого улова! Его всерьез приглашали возглавить бригаду рыбаков, но польщенный шаман отшучивался, что он один, а нуждающихся в его помощи — много. И в этом была доля правды: необыкновенный дар провидения, который объясняли по разному — кто огромным опытом, кто удачливостью, а большинство сородичей — шаманским даром — приносил людям успех.
И тем сильнее ощущал Бархатов обиду, постепенно перерастающую в озлобление: если его лично пока еще не трогали — и он понимал, что защита — это его авторитет в народе, — то он видел, как других шаманов вынуждали отказаться от ремесла, зачисляли в “бродяги и нетрудовые элементы”. Конечно, он знал, что многие из “собратьев по ремеслу” — бездари, а то и откровенные шарлатаны, но даже они хранили традиции предков, которые недоумки нагло позорили и всенародно насмехались над тем, что берегли их отцы и деды и деды дедов. Кто дал им такое право?
А это “право”, которое применительно к старой власти называли “великодержавным шовинизмом”, все больше утверждали, особенно последние два года, именно те, кто больше всех кричал: “Образование округа — шаг к национальной государственности”. И более всего тяготило Бархатова то, что “право” вершить все дела замыкалось здесь, на его родной земле, где он переставал чувствовать себя хозяином. Да чего там, “хозяином”! — просто вольным человеком, какой-то безотчетный страх, похожий на инстинкт животного перед стихийным бедствием — все чаще охватывал его. Он всем своим существом ощущал неотвратимость происходящего с его землей, с его народом. И, самое страшное — его сородичи, все жители бескрайних северных просторов, которые тысячелетия обживали этот край, находились в каком-то оцепенении. Такое бывало с участниками шаманского камлания: могучие силы, ниспосланные духами и исходящие от шамана, полностью подчиняли их неведомой энергии. И все более осознавал Роман Бархатов: надо что-то предпринимать, пока не угасли последние искры некогда животворного пламени, которое согревало северян в ледяной пустыне с незапамятных времен.
Но в привычках Романа Бархатова было с кем-то делиться своими сомнениями: шаман исполняет волю духов и живет их предначертаниями. Но духи — старые, а в размеренную жизнь властно врывается новое. То, что не удавалось русскому духовенству — удается большевиком: одних они запугивают, других очаровывают какой-то новой, сказочной жизнью. И духи не могут ответить на многочисленные вопросы “великого шамана” Бархатова. Но — это уже давно признал он — Борис Мальчевский может ответить на многое. И, самое главное — это тоже понимал Бархатов, однако никогда не говорил открыто — Борис, как и он, делает все, чтобы ужиться с Советской властью, перед которой и его ум бессилен.
Мальчевский каким-то образом знал все подробности только что закончившейся первой партийной конференции, но не спешил все рассказать Бархатову. Ему было важно знать — что знает этот удивительный шаман, действительно обладающий какими-то “сверхъестественными” способностями. Именно он первым высказал убеждение, что не Советы будут править округом, а большевики — хотя их маленькая горсточка. Действительно — на конференцию съехались 47 человек. Мальчевский понимал: есть представительство. Оказалось — это все коммунисты, которые к январю 1932 года работали на Таймыре.
Именно с этой цифры и начался разговор в отдаленном от Норильского поселка, чуме, куда пригласил Мальчевского встревоженный шаман. Здесь жил старый охотник, к которому приезжал вот уже вторую зиму Мальчевский. Здесь, у преданного шаману долганина, встречались два осторожных человека, которых связывало не только взаимное любопытство, но и материальный интерес.
Бархатов внимательно следил за внезапной дружбой Ануфрия Нефедова и Мальчевского, пытаясь понять — что же связывало этих двух совершенно различных людей. О себе он был более высокого мнения. Но “Нефошка” оказался не таким простым, как казалось вначале. Знал Бархатов одно: после первой попойки рабочие геологической партии основательно намяли Ануфрию бока и пригрозили более жесткой карой если тот еще раз сорвется. Из отряда работающего в горах бежать было сложно. Да и куда бежать? В родное стойбище, к брату, где ждали насмешки и работа пастуха? И еще с ним, по просьбе Мальчевского, поговорил Болин, одобрив “эксперимент” Мальчевского — не зная, конечно, всей подоплеки, — обещал более ответственную работу. И Ануфрий понял: перед ним, действительно, открывается возможность не просто “встать на ноги”, но и крепко шагать.
Но в чем интерес Мальчевского? Бархатов достаточно хорошо уже знал этого расчетливого человека чтобы поверить в его бескорыстие. Ну, начал ходить с Ануфрием на охоту: она разрешалась любому. Причем еще не было строгого закона о непременной сдаче всей пушнины государству. Да много ли добудет новичок? Ладно — Ануфрий из благодарности часть своей отдаст. Да разве так обогатишься? Мальчевский вызывал симпатию у Бархатова тем, что не делал попытки скупить по дешевке, а тем более обменять на спирт пушнину у охотников. А спирт — “для технических нужд” — у Мальчевского был. Да и на продукты мог бы обменять. Одно было ясно Бархатову: у Мальчевского появился интерес к пушнине. А это — по многолетним наблюдениям — был верный признак, что работник или чиновник собирается уезжать. Но Мальчевский ни разу не заикался об отъезде! Более того — он надеялся — и об этом говорил прямо — найти промышленное месторождение, как он туманно выражался, “полезных ископаемых”. О том, что Мальчевский “нащупал” золото — Бархатов не знал.
Как-то “отдыха ради” Роман Бархатов пригласил Мальчевского на охоту. И вот тут-то Борис Евгеньевич окончательно убедился в неправдоподобных способностях шамана. Если бы он не был участником, сам бы не вынимал песцов из особых, незнакомой конструкции, капканов, причем чаще всего еще живых — он бы подумал, что кто-то помогает шаману “показать русскому фокус”. Но Мальчевский ясно видел нетронутую снежную целину...
После охоты Бархатов, как-то походя, равнодушно заметил, что готов еще и еще раз сходить с другом на промысел: “Чтоб было с чем ехать в Россию”. И впервые Мальчевский сказал прямо, что не собирается жить здесь вечно. И заметил горько, ничего не поясняя: “Не всем я здесь нравлюсь: кое-кто принюхивается ко мне, в моем прошлом копается. А мне краснеть не за что!” И сказано это было не только с обидой, но с долго скрываемым остервенением. И закончил совсем непонятно: “Оба мы с тобой, Роман Дмитриевич, “меченые”. Пока нас терпят. Но долго ли?”
Больше он к этой теме не возвращался, но видел проницательный шаман — что-то грызет его друга Бориса, что-то надломилось к нем. “А во мне самом, не надломилось? Разве меня не точит червь сомнения?”
Во всяком случае — перед тем, как надолго отправиться в тундру “пошевелить мужиков, разбудить от зимней спячки” — Роман Бархатов решил обстоятельно и откровенно поговорить с человеком, которому можно высказать все. И Мальчевский на этот раз — не “ходил вокруг да около”, как осторожный песец возле неудачно поставленного капкана. Он прямо сказал, чтобы Бархатов и его друзья-единомышленники, — он многозначительно подчеркнул — ЕДИНОМЫШЛЕННИКИ, не обольщались малым числом большевиков на Таймыре: “За ними — огромная армия “фанатиков-миссионеров” — обладающая большей силой, чем испанские иезуиты, вырезавшие миллионы американских индейцев! И они послушно исполняют волю своего большевистского царя — Сталина”.
Нет! — Мальчевский не упрощал для Бархатова понятие “царь” — тот прекрасно знал, что должность Сталина называется иначе. Но — что название! — когда здесь, на Таймыре, все подминает под себя Пермяков, который власти имеет больше, чем имел Туруханский пристав, полновластный хозяин огромного края!
Бархатов искал откровенного разговора, но то, что услышал от Мальчевского, заставило его похолодеть: тот с непостижимой ясностью высказал то, что шаман избегал сказать самому себе.
— Тебе, Роман Дмитриевич, прежде чем “заварить кашу”, — следует поговорить по душам со своим народом. Ну, ты знаешь, что я имею ввиду не только твоих прямых сородичей-долган, но и ненцев, и нганасан, и эвенков, и якутов. И говорить надо не с богатеями-многооленьщиками, которых жадная, завистливая кучка, но надо знать думы ВСЕГО НАРОДА. Даже ты, уважаемый всеми шаман — даже ты! — делишь “по сортам” людей разных племен! Не спорь! — я знаю. Но у всех жителей Таймыра — одна история и одна судьба, и одна вера в духов, хотя вы умудрились разделить своих божков чуть ли не по чумам и балкам. Подумай об этом. И упаси тебя Бог или твой Шоен — выступать против Советской власти с оружием! Ну чего ты так смотришь?
Мальчевский потерянно махнул рукой: — Сам напросился на прямой разговор, а прячешь свои думки! — Да знаю я, что бесы мутят твою душу, ты порой желаешь погибели всем русским: и большевиком, и всем, кто послан Советской властью — всем чиновникам, специалистам, врачам и учителям, культработникам и даже продавцам! Ну, а народ твой желает снова остаться один на один с Севером? Все ли родители — противники школ? Ты слышишь чаще злобные сетования “князцов”, чем плач простого народа! А ты поговори с ним, с народом. Ты же при монастыре учился, знаешь, чем сильна была православная церковь: священникам не “массовки” нужны были, а твои камлания это тоже “массовки” — они до каждой души доходили...
Видя, что шаман напрягся и вот-вот взорвется — “не привык сам-то правду слушать!” — Мальчевский переменил разговор, сказал то, что Бархатов давно хотел знать.
— О том, что Болин сдержал слово — ты знаешь: Ануфрий Нефедов — вот уже год, как председатель туземного Совета. Женился на бедной девушке, остепенился, кажется. Теперь главное — С Ануфрием Нефедовым можешь говорить так же открыто, как и со мной — не удержался, кольнул — конечно, он не осмелится говорить так прямо, как я. Но самое главное: если потребуются какие-то тайные сведения из Дудинки — обращайся только к Ануфрию...
Расставаясь, Мальчевский — он почему-то не был уверен, что они встретятся вновь — еще раз напомнил, без “дипломатии”:
— По-дружески советую запомнить : народ в своем сознании соединяет Советскую власть — иначе, ВЛАСТЬ СОВЕТОВ — со своими, традиционными РОДОВЫМИ СОВЕТАМИ. И ломать эту власть — он вряд ли захочет! Что взамен? Власть князцов? А народ — хоть и поддерживает их, но народными Советами их всевластие — ограничивает. Неужто ты, Роман Дмитриевич, еще не понял меня?
— Я понял, Борис Евгеньевич! И напрасно ты думаешь, что озлил меня: я не разучился выслушивать умные советы. И запомню: не драка с властью нужна, а общее недовольство всего народа, чтоб знала Власть: НАРОД ГЛАВНЕЙ!
Нет! Все-таки Бархатов “разучился слушать умные советы”: он решил, перво-наперво, обговорить все” с уважаемыми людьми тундры”, тем более, что был повод для встречи: свадьба сына Никиты Бетту.
Немало тревожных дней провел Бархатов в феврале: верные люди хорошо запомнили, что говорил Иваненко на собраниях, что обещал. Стиснув зубы, прикрыв глаза тяжелыми веками, каждый раз как соглядатаи перечисляли сказанное на собраниях и народом и Председателем округа, одобрительно кивал головой и вновь просил повторить.
Василий Сотников никак не мог вначале взять в толк: “Зачем Роман при пастухах-то так? Народ на собраниях всю заболь высказывал, Иваненко к сердцу принимал, обещал народу послабку дать: пастухи-то верить начинают! А Роман специально их в чум зовет, чтоб слушали, о чем говорил Иваненко. А если все будет так, как Председатель обещает?”
— Морозит от разговоров-то, Василий Константинович? — выпроводив, в очередной раз и соглядатаев и пастухов, в упор спросил Бархатов. — А вдруг Иваненко все обещания выполнит и обида бедняков обернется против хозяев-многооленьщиков?
Сотников зябко передернул плечами:
— Ох, Роман Дмитриевич, шибко морозит! Объясни мне, глупому старику: зачем ты просишь несколько раз повторять? Ну, обиды народа — это понятно! А зачем пастухам помнить обещания Иваненко?
— Тем сильней будет разочарование, Василий! И не ставь себя стариком: у тебя на примете новая жена, да и дел больших впереди, как снега в тундре Бархатов закурил трубку с большим, из мамонтовой кости, чубуком, несколько раз глубоко затянулся, посмотрел твердо прямо в лицо Сотникову:
— И меня, Василий, морозит: а если Иваненко, а по его указке Лантуков и все чиновники будут делать, как обещают? Если председатель и в самом деле сделает так, как обещает: накажет уполномоченных, даст народу право гнать нарушителей из тундры? Что тогда?
— Страшно подумать, Рома!
— А думать надо, Вася, друг мой давний... Если начальство выполнит сказанное, — народ поверит, что оно думает о нуждах бедняков и пойдет, как молодняк за вожаком, не думая — куда ведут... Уезжая, Иваненко не ругал, как вначале, кулаков и шаманов, однако и не обещал снизить вам твердые задания, отменить охотникам план на пушнину и прекратить загонять народ в колхозы. Так? — И ударил трубкой по ладони так, что едва не переломил ее. — Достань-ка, Василий, заветную бутылочку: выпьем за светлую голову шамана!
Повеселевший Сотников мигом раскупорил спирт, плеснул по кружкам: Он понял, что Бархатов что-то придумал.
— То, что обещал Иваненко — детские побрякушки! Надо раскрыть народу глаза: обещания Иваненко, а он и их не выполнит — запомни слова шамана, — это легкая послабка, обман легковерных. У русских — как они говорят, — “твердый курс на коллективизацию и уничтожение кулаков, как класса”. И от этого они не думают отступать! Они могут притормозить свой “социалистический аргиш”, но не повернуть его вспять. И это народ должен знать! Он должен иметь право охотиться тогда, когда хочет, быть пастухом, чтоб завести хозяйство, а хозяева — оставаться свободными оленеводами — Бархатов слегка пригубил разбавленный спирт — Подумаешь, “окоротить уполномоченных”. Да и пристав выгонял заворовавшихся урядников, не пускал по нашим жалобам ворюг-купцов. Но власть-то оставалась! Вот, что должен понять народ и громко сказать: “Хватит! Мы сами решим, как жить дальше! У нас свои законы и своя вера!”
Недоволен был Бархатов встречей с “лучшими людьми тундры” на свадьбе сына Никиты Бетту. “Какие они лучшие! — едва сдерживал злость шаман. — Ума не хватает сообразить, что их спасение в поддержке народа”. После свадьбы, по обычаю, угощали всех гостей. И здесь, не сдержался Бархатов, упрекнул:
— Почему пастухов в гостях мало? — объедят вас? Не оказываете уважение и власти! Разве не просил я вас пригласить председателей Советов, да не только тех, кто люб вам?
— Вот-вот, — тотчас поддержал его изрядно подпивший или еще не отдохнувший от свадьбы, Ануфрий Нефедов, прочно укоренившийся в Долганском кочевом Совете. — Князь Мандолей, он с вызовом подчеркнул “КНЯЗЬ”, — Ануфрия Попова, председателя Верхне-Долганского Совета, себе ровней не считает. Эх, не в моем ты наслеге, князь Мандолей!
— Какой он мне ровня! пастух, голый, как камень, прилипала лантуковский...
— Во-во! — Закрутился Ануфрий, расплескивая кружку, еще не пьяные глаза зорко окинули всех. — Слышали, уважаемые? Где бы были твои пять сотен оленей, — если бы не “голодранец и прилипала, “Ануфрий Попов, который распорядился угнать их в тундру. “Волки разогнали” — так ты оправдывался? Ты и на меня косишься, знаю: “Ставленник Болина!” А почему бы и нет? Он знает, где я ума набирался...
Бархатов понял: с умом начатая речь потонет в пьяном бахвальстве, оборвал Нефедова с многозначительной недоговоренностью:
— Ануфрий Нефедович потому в Дудинке не остался, что не побоялся о горестях народа заговорить, вас защищал. Скоро поймет Большая Власть, как прав Нефедов. И правильно он говорит: Попову, Порбину, Аксенову, Чуначару — всем председателям Советов! — надо оказывать уважение. Кто из них сегодня еще не заболел людской болью — завтра будет с народом. Ладно ли вам, уважаемые люди, сторониться пастухов, не уважать избранную народом власть? Народ поймет — изберет того, кто по душе. Может быть, и Ануфрия Нефедовича изберет главой нашей земли, или народ уже не сила? Так надо растолковать народу, пока не раскис, ожидая очередной подачки от русских...
Резвая четверка белых, одномастных оленей — знак уважения Никиты Бетту — лихо несла санки шамана Бархатова. Недоволен был Роман Дмитриевич встречей с “лучшими людьми”, так и не понявшими: надежда на послабление — снежный дым, не желающими бросить вызов русским — созданием своих “народных” объединений. “Напрасно потерял столько времени в пустых разговорах”, мелькала досада. — Прав был Борис: надо, прежде всего, знать думки народа, а не слушать хорканье стада кастуров! — И утешал себя: — Однако Василий Поротов, Никита Бетту, Константин Чарду, а особо — Аноська Попов, — ежели будет “заваруха” — пойдут на все! Но до крови доводить нельзя! — И снова возвращался к разговору с Ануфрием Нефедовым, который, вначале, привел его в ярость. — Вот тебе и “Нефошка Уола”! Да он лучше всех понимает обстановку. И осторожен, как Василий Сотников. — И честно признался. — А власть любит — не меньше меня!”...
Дождавшись, когда окончательно проспится Ануфрий Нефедов, наказав не давать ему “опохмелки”, пока не закончат важный разговор, — Бархатов сам подал кружку.
— Какая честь! — хмыкнул Ануфрий и поперхнулся от неожиданности, едва сделал первый глоток. — Что за пойло? — Но послушно допил под требовательным и не предвещающим добра, взглядом шамана.
— Ну рассказывай о своих планах, “государственный деятель”. Я поддержал правильно начатый разговор, а в твою пьяную башку влезла мысль, что тебе и правда быть “предводителем народа”! Тебе, вылезшему из дерьма?
— Не оскорбляй меня, Роман Дмитриевич! — я же и сейчас “народная власть”, — Ануфрий рассмеялся, немало не смущаясь началом разговора. — По твоим словам — “избранная народом власть”! Только скажи мне, мудрый шаман: есть хоть один, на всем Таймыре, “избранный народом”? И не оскорбляйся, прошу: разве тебя освободил от председательства народ? Значит, мы оба хорошо понимаем — в чьих руках сегодня подлинная власть!
— Говори, говори! — Бархатов явно заинтересовался. — Даже у ребенка могут быть умные слова. И выпей еще “пойла”: это я сам готовил.
— Нельзя ли его прозапас? Голова стала ясная, как у младенца. И говорить хочется, как младенцу, без хитрости.
— “Прозапас” нельзя, Ануфрий: это “пойло” — страшней чем спирт, ежели привыкнешь... Я слушаю.
— А почему бы, Роман Дмитриевич, меня и впрямь не сделать начальником Таймыра? Ну, а тебя — главным духовным лицом? Или секретарем — вместо Пермякова? Вообще, вместо любого партийного секретаря! — Видя, что Бархатов наливается яростью, спокойно заметил: — Ты же сам, Роман Дмитриевич, разрешил говорить откровенно. Ладно — о власти договоримся не мог удержаться от ерничества, — если до этого нам не свернут шеи.
— До чего, “до этого?” — Бархатов впервые слышал такой откровенный намек. И внезапно почему-то успокоился. Скорее — захолодел.
— Не надо, Роман Дмитриевич, называть меня Нефошка Уола: я понимаю не хуже других! То, к чему тебя подталкивают хатангские кулаки и “князцы” вместе с шаманом Мишкой Ямкиным — самоубийство для нашего народа. Уж Ямкин мог бы рассказать — почему он бежал с Ямало-Ненецких земель!
— И ты, недоучка, повторяешь вслед за русскими: “кулаки”! — вскинулся Бархатов.
— Не русское это слово, Роман Дмитриевич! — спокойно парировал Ануфрий. — Тюрки, один из наших предков, называли руку — “КУЛА”, а человека, все к себе гребущего, все держащего в своей руке — называли “кулак”. Не знаю: может, к русским это слово пришло с татаро-монголами? Только точное это слово! И ты, Роман Дмитриевич, зол на многооленьщиков именно за то, что они не видят дальше своей руки, боятся что-то, самую малость выпустить из нее. Дождутся: отрубят руку вместе с добром!
Бархатов хмыкнул, оттаивая: “В Ленинграде узнал или Мальчевский рассказал? Он что-то похожее говорил... Ишь ты: “Все в свои руки”...
— Однако ты перебил меня, Роман Дмитриевич! А я хочу все высказать, — Ануфрий необычно твердо взглянул шаману прямо в глаза. — От тебя зависит — с кем я буду... Ты, наверное, согласен с Мальчевским: “Народ не пойдет за тем, кто выступит против Советов!” — Говорил он тебе так? И я давно с ним согласен... но согласен и с теми, кто говорит: “Советская власть — без большевиков!” Удивлен? Все же дослушай, прошу. Да не люблю я большевиков: они выдвигают и поддерживают только своих! Но народ не разделяет Советскую власть и власть большевиков, потому как главный большевик — Сталин.
— Ты хотел сказать — Ленин?
— Ленин ушел в иной мир, когда наш народ только узнал о новой власти. Все перемены связаны со Сталиным. И согласись — народу нет причин на него кручиниться! Что для северян ленинские лозунги: “Мир народам!” , “Земля — крестьянам!”, “Фабрики — рабочим!”? А вот новая торговля — нам понятна. Понятна помощь врачами, ветеринарами, а для умных — и школы понятны. Я немало говорил с людьми нашего наслега: они не знают, что Сталин еще два года назад приструнил тех, кто насильно загонял народ в колхозы. Не поверили мне! Пришлось газету — я храню ее — показать. Заведующий факторией, Иванов, подтвердил: “Это статья Сталина!” И рот раскрыл. А я еще добавил, что Сталин требует от Комитета Севера, чтоб он следил за Законом: “Строить социализм на Севере — руками северян” ...Сильно задумался народ: “Кто прячет хорошие сталинские законы?”...
— Ну и голова! — не удержался Бархатов. — Ну и хитер! да и горностай там не пролезет, где ты проскользнешь... Голова-а... И как ты ее не пропил? Крепка-а башка-а...
— Так, может, освежимся? Как говорили у нас в Питере...
— Непременно, иезуитская твоя душа! — как говорили у нас, в Туруханске. — Оба захохотали, довольные друг другом.
— Но докончим разговор. Я понял тебя, Ануфрий Нефедович. “Не Советская власть гнет народ, а власть на местах!” — Так ты хотел сказать? — “Даже таймырские большевики скрывают от народа слова Сталина, своего начальника и народного вождя!” — Вот что нужно знать народу. А раз так — зачем нам такая власть? Мы сами изберем достойных, как избирали наши предки! И восстановим народные, родовые суды, а не какие-то “районные”, где засели людишки, не знающие традиций народа.
— Надо бы, Роман Дмитриевич — пока не разъехались ку... ладно, многооленьщики-князцы — сказать им, чтоб не лезли в Советы, да и вообще... попритихли: власти-то справедливо тычут в них пальцем, серчает и на них народ. Как бы гнев накопившийся — большевики на них не направили... И еще, Роман Дмитриевич, хочу спросить тебя... — Ануфрий почувствовал расположение Бархатова, но и сам “не лез к власти”, поняв, что Бархатов ни с кем ее делить не собирается. И он высказал то, о чем говорил уже Мальчевский, и, как он понял — против чего не возражал шаман. Но не знал Ануфрий, что Бархатов уже предлагал многооленьщикам — каждому, по отдельности: раздать часть своих непомерно разросшихся стад — беднякам. Под расписку, под клятву шаману — дать оленей тем пастухам и беднякам, кто способен приумножить поголовье. Пусть даже артели или ППО создают, только помнят — кому обязаны. “Иначе, — уламывал шаман неуступчивых, — подталкиваемые большевиками, бедняки порушат ваши стада. Не из справедливости — из жадности. И пустят их на распыл лентяи, неумехи, пропойцы — которые были и будут вечно при любой власти”...
— То, о чем ты сказал, Ануфрий — требует неспешного решения... — Бархатов не хотел признаться перед единомышленником-заговорщиком в том, что потерпел неудачу: не хотели кулаки поступиться даже малым, не понимая, что неотвратимая, большая беда нависла над ними.
Степан Дураков, председатель колхоза, а их всего-то три — “дышащих на ладан”, — как злорадно говаривал Бархатов, — приехал в Авамский исполком с надеждой, что поймет его, наконец-то, председатель Лантуков: “Не он, сам из пастухов — пусть и подучился в Ленинграде — да ведь ученый и понять должен лучше — не видит, как тает колхозное стадо, как слабеют телом и духом его сородичи?
Но нет! — Лантуков в кабинете своем, отгородился большущим столом, говорит, как с трибуны, о строительстве социализма в стране, корит в непонятных грехах.
— Мне стыдно слушать тебя, Степан! Ты, большевик, председатель первого в районе колхоза, — разве ровня ты тем, темным Деито Дусе и Минтогете Порбину, что сидят в другой комнате, думают над моими словами. Ты, член исполкома! — защищаешь председателей кочевых Советов, которые отказались выполнять мероприятия Советской власти. Это же прямая контрреволюция!
— А мне стыдно за тебя, Константин! Сколь наговорил громких слов! Только этому и научился? О каких мероприятиях ты говоришь? О налогах, которые вымарала Советская власть и ты — мы же в одном стаде пастушили! — радовался этому. Теперь сами восстановили налог, придумали “культсбор,” требуете дать “Заем” государству, а облигаций у вас нет! Расписки, вместо денег за “купленных” оленей, план на пушнину... Да ты что, слепой — не видишь, как живет народ, твои соплеменники? Убери меня с председателей: боюсь, кончу, как Кудря!..
— Тебе кто-то угрожал, Степан? — приподнялся над столом Лантуков. — Назови, кто?
— Ничего-то ты не понимаешь, Костя! Угрожали... Да говорил же я тебе — задавился Кудря, бедняга, сам задавился... А вы, как сговорились: “Кулацкий заговор! Кулаки расправились с активистом! Кулаки жену отравили, чтоб не выдала преступников!”... Тьфу! Скажи, Константин Иванович, кому это надо, кому выгодно — свои грехи прятать и во всем винить кулаков? Обременяете колхозников извозом, олени падают, вы деньги не платите, народ нищает, а виноваты — кулаки! Навесили план добычи пушнины, отрываете оленеводов от стад, олени теряются — опять виноваты кулаки? Народ-то понимает, говорит правильно: “Совестливый был покойник: нас втянул в колхоз — первым руку поднимал, агитировал, первым от своих оленей отказался — первым и одел на себя петлю”...
— А жена? — упорствовал Лантуков.
— Ну и упрям ты, Костя! Как необъезженный олень. Заболела Мафа... Да и я виноват: не знал, врача не вызвал. А ты — “Отравили кулаки!” “На передовой маяк покушаются!” Да страшен многооленьщикам наш дохлый “Маяк”... Чего ты крутишься, председатель? Смотри — стул сломаешь, на чем сидеть-то? А оленей ты пасти разучился... Ладно, хватит об этом — все едино, не поймешь. Ты скажи — почему все уполномоченные, которых грозился убрать Иваненко — на местах? Чего милиционер Дрянных ищет Сотникова, коли тот расплатился сполна? Неужели не понимаешь? — Не даст народ в обиду Сотникова — он справедливо рассчитывается с пастухами! Тебе известно, что его пастухи получают в оплату оленей больше, чем колхозники, что он дает им теплую одежду и обувь? А мы с тобой Кудрю в петлю затолкали!
— Ну это ты брось!
— Неужели ты не видишь, что народ притомился? Ты держишь взаперти Деито и Ментогетту — потому, что они взяли на себя ответственность, чтоб ты понял: народ не может только давать, да давать и молча выполнять все твои указания...
— Да не во мне дело!
— Трус ты, Костя! Вот мое последнее слово...
“Из ВОЛОЧАНКИ — ДУДИНКЕ. С 28 марта по 1 апреля ВАСИЛИЙ СОТНИКОВ проводил
КУЛАЦКИЙ СЪЕЗД, на который собралось 50-60 человек. Выгнали приехавшего к ним
Красноярова, сказав ему: “Требуем собрать общий съезд Авамского района. На нем
обсудить: КТО ТАКИЕ КУЛАКИ? ПОЧЕМУ И КЕМ ОНИ ЛИШЕНЫ ВСЕХ ПРАВ?
Лантуков”.
“Из ДУДИНКИ — ВОЛОЧАНКЕ. 3 апреля.
31 марта в Авамский район выехал особоуполномоченный Кудряшов. Поручаем
Кудряшову провести следующие мероприятия: командировать ст. Авам Коробейникова
Ермолая, Соловьёва. Ст. Сохатинский — Поротова, Коробейникова Александра. Ст.
Долганы — Токуреева, Лантукова. Ст. Тунгусы — Ячменева, Степанова. Ст. Медвежий
— Васильева, Ананьева. Ст. Самоедская речка — Борисова, Устрицкого. Выезд 4
апреля. Разъяснить нашу политику. Почему население попало под влияние
кулачества? Кудряшов, Краснояров, Космачев выезжают местонахождение Сотникова,
производят арест, обыск, изъятие ценностей, имущества. Космачев сопровождает
Сотникова в Дудинку. Только после ареста, отправки в Дудинку командированные на
станки ведут разъяснение причины ареста, разоблачая все кулацкие действия.
Иваненко”.
ИЗ ВОЛОЧАНКИ — ДУДИНКЕ. 4 апреля.
“Баранкины пока на своих местах. Сотников, по слухам, вернулся в свой чум.
Сотникова, Мандолея и Маймагу можно взять экспромтом, ночью. Считаем, верховодит
Сотников.
Степанов”.
ИЗ ВОЛОЧАНКИ — ДУДИНКЕ. 5 апреля.
“Сегодня вернулся Ячменев. Собрание сорвано в момент удаления кулаков. Ячменева
выгнали, заявив: “Всех кулаков, их имущество мы взяли под опеку.”
Степанов”.
Нелегко говорить о “стихийном выступлении масс”, но не менее исторически несостоятельно утверждать, что причина народного восстания — “агитация кулаков, шаманов и бывших антисоциальных элементов. “Конечно, и Бархатов, и его сподвижники знали настроение масс, недовольство коренного населения неразумной партийной политикой, полным игнорированием их интересов, высокомерным равнодушием к жалобам.
Но нужно было выбрать момент, чтобы повести массы за собой, нужно было найти “запал”, чтобы последовал взрыв, чтобы недовольство вылилось в вооруженное сопротивление и кровавый террор. Этот “запал” просто подарили Бархатову окружное и районное руководство!
Народ — в силу своих традиций — уважительно относился к власти — это был закон подчинения старейшине. Население Авамского района, которое Иваненко поспешил объявить “центром кулаков” — ждало, что Председатель восстановит справедливость. И — обманулось в нем. Власти Авамского района объявили народный съезд “незаконным”, отказались разговаривать с народом. Округ дал “разнарядку” на аресты. Приезд Кудряшова должен был стимулировать широкие репрессии, и арест Сахатинского был связан с появлением “особоуполномоченного” в районе. И, наконец, — создание “тройки” и направление в район вооруженного карательного отряда.
Случайность ли это, совпадение по времени, но — честное слово! — даже изучая документы тех давних лет, невозможно отделаться от мысли, что шаман Бархатов каким-то образом знал, а, может, и предвидел каждый неверный шаг окружных властей.
Открытое вооруженное сопротивление и массовый кровавый террор — похоже, уже санкционированный — начались тотчас — как вызов, ответная мера! — после 13 апреля: несчастного дня принятия решения направить вооруженный отряд. Создается впечатление, что Бархатов — о верховодстве которого никто не догадывался — просто ждал этого момента...
ИЗ СЛЕДСТВЕННОГО ДЕЛА. “Попов Ануфрий Нефедович, 26 лет, долганин, грамотен, женат, детей нет, охотник, батрак. В январе 1932 года НАЗНАЧЕН (выд. мной, — авт.) председателем Верхне-Долганского туземного Совета. ПОКАЗАНИЯ: 15 апреля приехал в Мироновское, а там — связанные Денисов, Краснояров, Ячменев. Я сказал, что лучше их отправить в Волочанку. Роман Бархатов, шаман, сказал: “Теперь поздно. Скоро они все начнут стрелять нас. Помни — ты назначен начальником штаба! “Народ кричит: “Аноська, — убивай русских уполномоченных! “Я подошел к Денисову и выстрелил в него. Затем в Красноярова. Ячменев плакал, Бога молил, мне стало жалко его”...
Да, Денисов умер достойно, хотя и мог бы задать “судьям” и палачу вопрос: “А что я, лично, сделал плохого для вас?” Но еще при задержании — 6 апреля, он сказал товарищам: “На мирный исход, мужики, надежды нет — они же знают, зачем мы нынче приехали в тундру”... Работник окрфинотдела, он приехал вместе с Иваненко и остался, чтобы разобраться с системой налогов. Это была его первая и последняя командировка в тундру...
Иван Краснояров не молил о пощаде, но на колени упал и ждал последнего слова... Нет, не Бархатова! Тот был достаточно хитер, чтобы брать на себя роль судьи. Он молча смотрел на людей и они припоминали Красноярову, как тот не раз пугал их самолетом: “Привезет солдат и от таймырского населения останется только пепел”... И Аноська Попов помнил, как Краснояров требовал от него, лично, чтобы он забрал у Мандолея пятьсот оленей и пригнал их в Волочанку... И как пугал его, председателя тузсовета, арестом и отправкой в Дудинку, как “подкулачника”. И обзывал нехорошими словами...
Михаил Ячменев после первого выстрела с завязанными руками ползал по снегу, выл, стараясь заглянуть в глаза незнакомому долганину с православным нагрудным крестом на темно-синем зипуне или короткой рясе. Он ловил взгляд Степана Баранкина, которого знал и скулил:
— Люди добрые Я же не большевик — меня заставили ехать к вам! Люди добрые! Смилуйтесь: меня же назначили быть адвокатом на показательном суде, ку... многооленьщиков защищать! — По знаку Бархатова его поставили на ноги.
— Повтори про суд! И почему — тебя защитником?
Поняв, что смерть чуть-чуть отодвинулась — Ячменев заторопился, на ходу выдумывая подробности.
— Верно он говорит! — подавленный свершенными убийствами, тяжело обронил Аноська. — Знаю я — давно думали о суде над лучшими людьми... А Мишка этот — безвредный человечишко...
— Роман Дмитриевич! — шепнул стоявший рядом Степан Баранкин. — Он должен хорошо законы знать... Может, пригодится нам? — Баранкин уже не говорил так заискивающе, как две недели назад: похоже, Бархатов сделал его не то ординарцем, не то “советником”, не то “начальником снабжения” первого сформированного отряда.
— Как народ скажет! — Бархатов уже не так холодно и властно, а скорее благожелательно обвел размягченным взглядом толпу, которая завороженно ловила каждое движение своего кумира.
— Будешь служить нам? Нашей власти? Нашему народу?
— Вот те крест, — Ячменев истово перекрестился на грудь Бархатова, — Богом нашим, всемилостивейшим, клянусь!..
Роман Бархатов, уже вкусивший сладкие плоды единовластия, действовал решительно: он понял, что в создавшейся обстановке, когда люди вдруг поверили, что только силой можно добиться каких-то перемен — они были пока неясными — нельзя колебаться. В нем — и только в нем! — народ должен видеть избавителя, спасителя, необыкновенного человека, наделенного милостью духов и русского Бога — который знает, как и куда идти. И еще он понял, звериным чутьем уловил: если люди без его ведома и согласия первыми начали кровавую расправу — пусть, пока, только над якутом, сами решили расправиться над русскими — нельзя и эту “кровавую привилегию” отдавать кому-то другому. “Народ захотел крови? Народ хочет вершить суд? Пусть вершит!” И еще он понимал: народ очень быстро содрогнется от содеянного, кто-то задумается о возмездии, которое нависнет над ними. И тогда народ будет окончательно в его власти.
Знал или нет несостоявшийся православный миссионер, шаман, “профессор религии”, что это — в преступном мире — называется “повязать кровью”? Во всяком случае он всеми силами втягивал в “игру” Ануфрия Нефедова, послал нарочного — которых он стал звать гонцами — с требованием явиться в “ставку” в Мироново.
— Люди говорят — у тебя в Долганах жируют Сифоркин и Устрецкий? — вкрадчиво начал Бархатов.
— И Усольцев, — спокойно добавил Нефедов, не выказывая беспокойства и даже с нескрываемой насмешкой посмотрел на Степана Баранкина, старательно, как и хозяин, хмурившего брови.
— Почему не пришлешь их сюда?
— Такого приказания не было! Да и не хочется мне, чтобы по тундре неслась весть, что в стойбище Бархатова — Руководителя Движения всего народа! — убивают без суда и следствия.
— Денисова и Красноярова судил народ! — Бархатов как-то неожиданно смяк, впервые услышав свой, новый “титул”. — Ты сказал — “ДВИЖЕНИЕ ВСЕГО НАРОДА” — сам придумал?
— Народ придумал! — схитрил Ануфрий и тут же ввернул: — Хорошо, Роман Дмитриевич, если народ будет привыкать к этим словам, а не к “БАНДИТСКОМУ МЯТЕЖУ” — как уже говорят в Волочанке...
— Уже? — обеспокоенно переспросил Бархатов.
— Откуда знаешь? — ревниво вскинулся Степан.
— А я пользуюсь сведениями не таких людей, как твой холуй Ячменев! — пренебрежительно отмахнулся от него Нефедов и продолжал: — А как иначе могут называть НАШЕ ДВИЖЕНИЕ большевики? И стоит ли — пусть справедливой! — очень скорой расправой давать им в руки козырь? — И, явно не желая наживать врага в приближенном Бархатова, — спросил примирительно:
— Если Ячменев сказал правду о показательном суде — ты бы расспросил его, как это делается, подготовил такой суд... Как, Роман Дмитриевич?
— Я подумаю, — сдержанно ответил Бархатов. Ему явно не нравился такой оборот разговора, хотя — в глубине души — он чувствовал, что умный и нагловатый “Нефодишка” повторяет, по сути, его же недавно сказанные слова: “Надо ломать местные законы, а не главные законы Советской власти: на это у нас сил не хватит. Да и народ не пойдет”...
Но главное — в этом он никогда не признается! — даже ему, великому шаману — уже не удержать “собак, спущенных с поводка”. Не он ли — в нелюбимый им день! — 14 апреля — разослал во все концы гонцов” на перекладных” — с распоряжением “хватать всех русских, вершить суд по-совести”.
Бархатов искоса глянул на Степана, усмехнулся: “Заставь дурака Богу молиться — так он себе лоб расшибет!” — Это не к Степану относилось, а к тем, кто слишком рьяно взялся выполнять приказы Бархатова, а может, уже почувствовал свою маленькую власть, сладость безнаказанности... “Неужели непонятно мужикам, каких русских хватать, судить, гнать из тундры? Чиновников! Большевиков! Комсомольцев! А они схватили отца Степки, заведующего фактории, Росомажье, его друга Александра Баранкина! дурачье! — не поверили, что русский может быть другом шамана... Ладно, сюда привезли. Разобрались”...
Ивана Кудряшова и Виктора Степанова, предварительно обшарив, втолкнули в просторный, гостевой чум. Несмотря на полностью открытое отверстие, в чуме висел густой табачный дым, было душно от многолюдия. Но Дрянных и Хорьева среди присутствующих не было.
Конечно, Кудряшов мог и не идти парламентером — его же полностью отстранили от обязанностей “особоуполномоченного”, но ведь он оставался секретарем Окрисполкома и членом бюро окружкома партии — следовательно, “личная обида” не имела никакого значения — тем более в такой ситуации.
— Получается так, что именно я “заварил кашу”, — хмуро бросил он Кондратюку, — мне ее и расхлебывать. — Предчувствовал ли он трагический исход или просто сказал, по русскому обычаю: “не поминайте лихом”...
Здесь же, в чуме — его первыми словами было требование:
— Пока не приведете Дрянных и Хорьева, — разговаривать не будем!
— Будем разговаривать! — властно произнес Бархатов.
— Здравствуй, Роман Дмитриевич! — давненько мы с тобой не виделись... — Кудряшов узнал его и стоявшего за его спиной чернявого парня, с патронташами крест-накрест и двумя револьверами на поясе. — Помнится, ты ратовал за отделение церкви от государства, потом всякой религии — от политики, доказывал, что шаманы — хранители народных традиций. Разве была у вашего народа такая традиция — послов хватать? Как скажешь? Похоже, ты здесь — за предводителя. А этот “революционный матрос” — кажется, Баранкин? Для спектакля тебе только тельняшки не хватает, да пулеметных лент!..
— Зато пуль на вас всех хватит! — нервно дернулся Степан.
— Ошибаешься, торговец! Не хватит ваших пуль. — Кудряшов спокойно повернулся к Бархатову. — Так я жду товарищей.
По тому, как Бархатов одним только повелительным жестом заставил замолкнуть Баранкина, как распорядился привести Дрянных и Хорьева — он понял: вот он — действительный предводитель, а не та шушера, которую они хотели похватать, и уж не этот экзальтированный юнец, “борец за справедливость”, чем он недавно бравировал. Он просто — пешка... Но, видно, “пешка”, нужная Бархатову для каких-то своих ходов.
Кудряшов понял сразу: Бархатов перехитрил их всех и они попались просто по-глупому. Но как Дрянных — назначенный бюро его “преемником” — написал записку — предлагая явиться всем отрядом, предварительно сдав оружие? Нет, по внешнему виду не скажешь, что его заставили насильно: он не избит. Запугали? И этого не скажешь, похоже, он даже ряд, что я здесь и не догадывается о том, что он первым попал в ловушку и чуть не затянул в нее весь отряд. Как удалось Бархатову — в этом нет сомнения! — околпачить, провести, как ребенка — опытного человека? Уверенность в своей силе или в том, что туземцы никогда не решатся на крайние меры? Он попытался приблизиться к Дрянных, но его грубо оттолкнули и только тут заметил Кудряшов, как внезапно побледнел Дрянных, вздрогнул, словно очнувшийся от сна.
— Зачем вы пришли к нам, в тундру, с оружием? — Бархатов в упор посмотрел на Кудряшова. — Я знаю, кто ты! И ты уже знаешь, что народ, после съезда, — не желает видеть русских начальников в тундре. Вы пришли бить нас?
— Мы перестали вам верить после того, как вы убили Степана Ожигова, обрекли на мучительную смерть Ермолая Коробейникова и Виктора Степанова...
— Но урок не пошел впрок Степанову. И Хорьеву — которого народ предупредил, что не желает больше видеть! Почему вы здесь? Только отвечай честно: люди ждут твоего ответа.
— Разве ты не знаешь, что я распорядился отпустить Павла Сахатинского и передал просьбу: “Я желаю встретиться в любом месте — один на один, с любым, кого пошлет на переговоры народ”? Разве люди, что ждут ответа — не знают, что мы не делали попытки захватить тех, кто увозил Коробейникова и Степанова в Камни? Почему вы не захотели разговаривать со мной, коли знаете, кто я? Ты, Роман Дмитриевич, спрашиваешь меня: “Почему мы вышли в тундру вооруженными?” Но разве только сегодня вооружились вы? И разве не обманом затянули нас сюда, хотя я и Степанов пришли к вам без оружия?
— А за кем гнались с оружием Хорьев и Дрянных? Тоже “мирно поговорить” хотели? — Бархатов ехидничал, явно “играл на публику”.
— Ты умный человек и знаешь — в такой обстановке убегающий человек — вызывает подозрение: “Не разведчик ли? “Выходит — гнались, не подозревая, что их просто заманивают... Обидно, конечно... Но мы ведем пустой разговор! Что вы хотите и с какой целью вооружились вы? И еще: где наши уполномоченные, выехавшие в тундру?
— Добавь: “Арестовывать всех, кого подозреваем. На всякий случай”. Так? Теперь отвечу — Денисов и Краснояров — убиты. Ячменев согласился служить нам. Не веришь? — Бархатов повернулся к Баранкину. — Позови Ячменева.
Когда тот вошел в чум и приблизился к Кудряшову, не поднимая глаз, Бархатов приказал:
— Говори правду!
— Краснояров и Денисов — убиты... Это правда, Иван Петрович...
— А то, что ты предал Советскую власть, правда?
Ячменев оправился от смущения. Да и ответ был заранее обдуман или “взят на прокат”.
— То, что вы зовете Советской властью — это власть большевиков! Северяне хотят установить власть своих, национальных, а не большевистских Советов. Разве не имеют они на это право? А центральную власть — они признают!
— Не знаю, Ячменев, чего в тебе больше — подлости или глупости... — Кудряшов повернулся к Бархатову. — Не велико приобретение. А от меня чего ты хочешь, Роман Дмитриевич? Точней — от нас, всех!
— К каждому — отдельный разговор. А от тебя, Иван Петрович, вот что надо: ты напишешь записку, что все вы оставлены заложниками. Наши условия: “Отряд должен возвратиться в Волочанку и сидеть тихо. Иначе вам всем четырем — смерть! “Вот так — коротко и ясно. Служить нам — тебе не предлагаю: ты не из такой породы. — Бархатова нисколько не заботило, как к этому отнесутся Ячменев и Баранкин.
— И на том спасибо, Роман Дмитриевич! Однако, никакой записки я писать не буду — чем бы ты мне не угрожал. Записку от других товарищей — командование отрядом не примет: так условлено. — Кудряшов несколько хитрил — давая возможность остальным принять достойное решение. — К тому же — наше время “гостевания” истекло! — То, что он допустил еще одну, непоправимую, трагическую ошибку, Кудряшов понял через мгновение. Да и не ждал он от “сугубо гражданского” шамана такой быстроты реакции.
— Вот как? — Бархатов мгновенно подобрался, как зверь перед прыжком, бросил повелительно: — Всех поднять! Я сам поведу народ в бой! А заложников — связать и развести по разным чумам — чтоб не сговаривались. — И уже выходя из чума, оглянулся, поклонился насмешливо:
— Спасибо за подсказку, товарищ Кудряшов! Ведь читал же в книгах: парламентеры обуславливают с командованием время! О каком сроке условились? Ладно! Все едино — соврешь... Час не истек? Значит, мы — опередим!..
Михаил Иннокентьевич Орлов не был убит на поле боя, как поспешили сообщить в радиограмме отступившие Кондратюк и Третьяков: они даже не искали его!
...У Кондратюка был бинокль и он первым увидел несущуюся на них на стремительных оленях большую группу. Но он не знал, что у Бархатова зрение получше его бинокля и что тот, разглядев беспечно расположенный отряд в ожидании парламентеров — приказал своей группе разделиться.
Отряд не успел толком рассредоточиться, занять организованную оборону, как повстанцы, развернув оленей, открыли прицельный огонь. На каждой санке сидели двое вооруженных, но стрелял один, а другой лихо управлялся с оленями.
Но отряд не дрогнул после первого нападения: у лежащих в снегу было некоторое преимущество для более прицельного огня. Подстреленные олени нападающих, — а более опытные бойцы стреляли именно по оленям, — разом путали всю упряжку и нападающие тут же бросали ее, но не ложились в снег, а бежали к другим санкам: какой боевой опыт мог быть даже у превосходных стрелков-охотников?
Но и не больший опыт был у бойцов, наскоро сколоченного отряда, а имевшие его — Кондратюк и Третьяков — не додумались даже наметить план — на случай внезапного нападения. И когда с фланга появилась вторая группа, бойцы дрогнули, побежали к своим санкам.
Положение — на какое-то время — спас Кондратюк. Он понимал, что ему не остановить, охваченных паникой, впервые попавших под огонь, бойцов. Окликнув, троих, бывалых — они группой повели массированный огонь по ближайшим упряжкам, — Кондратюк кричал:
— По оленям бейте, ребята! По оленям! Это же не кавалерия: они боятся выстрелов!
И верно: через минуту, вместо организованного натиска получилась беспорядочная толчея и, пожалуй — еще большая паника, чем в его отряде...
Михаил Орлов, лежащий с самого края наскоро разбросанной цепи рядом с Кожуховским, не терял присутствия духа, а даже подшучивал, видя, как сбилась в кучу первая группа нападающих. Кожуховский внезапно вскрикнул и затих. Орлов подполз к нему и только тут заметил молчаливо несущихся, прямо на него, оленей. Как он успел выстрелить — не помнил, но в память врезалось необычное, похожее на бред: олени растаяли, как призрак. Он ошеломленно подумал: “Не привиделось ли мне?” Но мертвый Кожуховский молчаливо свидетельствовал: это не шуточки, а настоящий, смертный, бой...
Когда Орлов увидел новую группу санок — он не вскочил, что и спасло его, а пополз, глубоко вспахивая снег, за спасительный холмик. Теперь его спасли не “призраки”, а реальная, дружная стрельба где-то в центре цепи. И олени не “растаяли”, а повернули в тундру. И разом все смолкло...
Долго лежал в снегу Орлов, ожидая, что вот-вот вернутся товарищи, как ему вначале показалось — погнавшие нападающих. Он даже закурил, и тут внезапная догадка обожгла его сильней, чем не загашенная спичка: “Почему они захватили раненного Епифанова?” Он поднялся осторожно, огляделся. Ни души. И тишина до боли в ушах. Пошел туда, где целый час, бесполезно топтался отряд, в ожидании Кудряшова, Степанова, Дрянных, Хорьева. И только заметив брошенную, нераспечатанную цинковую коробку с патронами и исправный карабин возле сломанных санок — понял: отряд бежал, бросив его в тундре.
Ему трудно было поверить в свершившееся: забрали раненого Епифанова — он громко кричал от боли. Ясно видел, как подняли убитого Кожуховского. Потом все смешалось в какой-то невообразимой круговерти и непонятно стало — где свои, а где чужие. И как-то внезапно распался этот клубок, и опустело, разом, поле боя... И не столько ужас безысходности — сколько первое, острое осознание нелепости, противоестественности всего происходящего с ним, со всеми, влезшими в это пагубное противоборство — охватило Орлова, чья профессия была — стоять на страже законности. Неужели он — секретарь суда — стал убийцей?
Михаил Орлов пошел в ту сторону — откуда налетали нападающие. Куда же было идти ему иначе? Пешком, по снегу, без пищи...
Он и не ожидал, что большой лагерь повстанцев откроется так быстро — с вершины первого холма. И спасло его не великодушие Бархатова, а глубокая апатия туземцев, не привыкших видеть человеческие жертвы. А главное — пережитый страх недавнего беспорядочного боя, от которого они бежали — сами не зная почему — угнетал, парализовал волю. И в лагере их встретила непонятная — никто не мог объяснить происшедшее — смерть четырех русских, объявленных заложниками.
И снова — как ни обозлен был Бархатов — не дал он волю гневу, видя бездыханных русских. Он знал: этого не сделали, лично, Ячменев и Баранкин — “кишка тонка”. Здесь не было хладнокровного палача, Аноськи Попова, который коробил своим безразличием к чужой жизни. Значит, люди — обозленные неудачным боем — хотя русский отряд отступил! — только куда и надолго ли? — или в крайнем возбуждении от боя, еще не остывшие — решили сорвать досаду на заложниках, которые могли бы быть “козырными картами” в его игре. Но народ решил по своему. “Народ... “Бархатов был слишком искушен, чтобы думать, что “народ” что-то сам решает: для любого дела — тем более, такого страшного — нужен вдохновитель... Но Бархатов не стал выискивать их — хотя и догадывался, кто к этому “приложил руку”: он уже ясно понимал, что отныне он накрепко связан и судьбой и ответственностью с теми, кого он поднял на праведную, как он был уверен, но сразу же оказавшуюся кровавой — борьбу.
И еще — боясь признаться в этом! — он был рад, что здесь, сейчас нет Ануфрия Нефедова: этот парень страшно злил его, но и чем-то был дорог...
Появление Орлова, с двумя карабинами за плечами, страшно измученного переживаниями и дорогой — было для всех неожиданным. Только Ячменев крикнул обрадовано, словно давно его поджидал: — Михаил Иннокентьевич, Миша, тезка! Ты сбежал из этого карательного отряда? — Похоже он подсказывал ответ. И это понял Бархатов, едва глянув на стоящего перед ним человека, с тупым безразличием ожидавшего решения своей участи: “Нет! Ты не сбежал — тебя, наверное, бросили, в панике, или ты свалился с санок... Но откуда два кабарина?” — Но спросил не об этом и не его, а адвоката Ячменева:
— Кто этот человек?
— Это секретарь окружного суда, Михаил Иннокентьевич Орлов.
И Бархатов, неожиданно для себя, спросил, почти дружелюбно, повторяя “подсказку Ячменева:
— Значит, сбежал? Молодец! — И повернулся к людям, не оставляя сомнения в принятом решении.
— Человек, добровольно пришедший к нам и принесший оружие — мой гость! Все поняли? — И внимательно — так, что у тех засосало под ложечкой — посмотрел на Баранкина и Ячменева...
21 апреля, ничего не зная о бое в районе Летовья, “Хатангская Орда” напала на райцентр, захватила Хатангу совершенно неожиданно: в школе даже уроки не прервались. Учитель Владимир Замазчиков, любимец учеников, — понял, кто ворвался в класс, но не дрогнул:
— Я только, что рассказывал вам, ребята, как белогвардейцы интервенты, бандиты пытались сломить Советскую власть... Запомните этого человека: его уже хотели судить...
— Теперь сужу я! — выкрикнул Михаил Дьяконов и выстрелил Замазчикову прямо в лицо...
Без вопросов, без предупреждения — в упор был застрелен секретарь исполкома Николенко. Ворвались в дом Анфисы Краснопеевой, хотели связать, но видя на руках грудного ребенка, “сжалились”:
— Собирайся: мужа твоего прикончили! — Сорвали со стены портрет Сталина, разорвали.
— Его — тоже нет! Советской власти — конец! Поняла?
Потрясенную Анфису Краснопееву, под конвоем — как будто женщина с грудным младенцем куда-то могла бежать — повели в помещение исполкома, где уже были собраны все русские женщины поселка и уцелевшие мужчины.
Священник маленькой Хатангской церквушки, Кожевников, был потрясен, взывал к милосердию:
— Оскорблял храм стрельбой Краснопеев, грозился иконы выбросить, храм закрыть — если я штраф какой-то не уплачу... Однако верующих не трогал и меня за бороду не хватал. За что же вы казните вдовицу с дитем? Учитель Замазчиков — Бог простит ему, как я прощал за неверие, — сеял в души детские разумное, доброе, вечное... А вы его — на глазах детей... Разве забудут такое дети? Грех это, большой грех! Кровь невинная не смывается...
Авторитет ли отца Никодима среди туземцев помог, или остыли “ордынцы” от безумия, но больше никого не убили в Хатанге — только повезли в Авамскую тундру: “Пусть решает Великий шаман, наш Предводитель”, — хитро решил “князь Хатангской Орды” — Дмитрий Поротов. Командир отряда, Константин Чарду, руководивший налетом на Хатангу — не стал возражать: шаман Михаил Ямкин, изрядно напуганный, прибившийся к Орде — рассказал, как гневается Бархатов. Однако приврал, тая обиду: “Роман Бархатов — никого не милует — сам стреляет”...
Ануфрий Нефедов приехал в лагерь повстанцев на второй день после боя. Узнав о расправе над парламентерами — повел себя совсем не так, как ожидал Бархатов от этого, не сдержанного на язык, парня. А Степан Баранкин, под разными предлогами избегающий оставаться с глазу на глаз с грозным Предводителем — он же чувствовал, что Бархатов обо всем догадывается! — буквально прилип к Ануфрию, заметив, как тот, преодолев секундное замешательство, махнул безразлично рукой и начал рассказывать новости, не задав даже беглого вопроса — “как это произошло”.
Однако Бархатова трудно было провести. И он не любил недомолвок.
— Не пытайся скрыть свои мысли, Ануфрий! — раздраженно начал Бархатов, едва Степан выскочил, отправленный за горячим мясом. — Неужели я не знаю, что вертится у тебя на языке?
— Ошибаешься, Роман Дмитриевич — с глубокой болью, не отводя глаз, тихо возразил Ануфрий. — Все мы ошиблись: не так повели дело... Да и не могло оно быть иначе... И ты прав, мудрый мой человек, что не окоротил этого придурка, Степку... Думаю, и у Ячменева “рыльце в пушку”: зачем ему лишние свидетели? Но ведь не они же стреляли! Значит, неразумный гнев — сильней твоей воли... — И спросил тоскливо, как мальчишка:
— Может, хватит крови, Роман Дмитриевич, а? Я не об ответственности говорю: вряд ли мы от нее отвертимся... Только глупо рассчитывать, что большевики ограничатся этим отрядом... А если и в самом деле пришлют самолет, да не один и не два? Сколько крови прольется! И скажу тебе прямо, Роман Дмитриевич — чего хочешь со мной делай! — напрасно прольется кровь. Надо что-то придумать...
— Поздно придумывать: упряжку на ходу не сменишь — остановка нужна! — Бархатов не гневался: похоже, он сам искал новый поворот.
— Разве не знаешь ты, что Хатангская Орда решила захватить Хатангу? И я не должен был останавливать! Разве не ясно? Я сказал князю Поротову и Константину Чарду: “ХАТАНГУ возьмем — МОСКВА САМА СДАСТСЯ!” И просил передать мои слова народу...
— Как-как? — Ануфрий не удержался, захохотал оглушительно — куда и подавленность девалась! — Ну и придумал наш Предводитель: “Москва сама сдастся!” — О, Боги! — Ануфрий внезапно смолк. И не потому, что лицо Бархатова вспыхнуло от гнева.
— Роман Дмитриевич, дорогой мой “профессор”! — какую гениальную мысль ты высказал... Да не гневайся, Великий шаман! — без шуток говорю — Великий! — Ануфрий преобразился. — Роман Дмитриевич, выслушай меня внимательно... “Москва — сдастся...” — Снова повторил он без улыбки. — Нет, это мысль! Только Москва нам с тобой поможет выкрутиться из этой заварухи. Нет! Не так: Москва не нам выкрутиться поможет, а народу поможет. Как? Нам надо послать телеграмму... Черт! Откуда же? Ладно — письмо! О телеграмме отдельно подумаем. Письмо в два адреса: во ВЦИК и Окрисполком. Хрен с ним — как исполком отреагирует — главное — надо народ ознакомить — через обращение — с нашими целями и задачами. А Москва — она обязательно примет меры: ведь Таймыр — не первым бунтует! Должны же, наконец, что-то сделать...
— Но не то, о чем ты, Ануфрий, мечтал. А мысль твоя — дельная. Но ты, брат, немного запоздал: я кое-что уже начиркал! Тебя ждал: ты на всякие там казенные слова — мастак. Пусть и Степка мозгами пошевелит... И, вот что еще, Ануфрий! Письмо ни я, ни ты, ну, про Аноську Попова и говорить нечего! — никто из нас, подписывать не будет.
— Правильно, Роман Дмитриевич! Пусть подпишут те, на кого власть пальцем не показывала. А письмо мы со Степкой размножим и отправим, немедля, с грамотными мужиками. Да и пленников наших ...попросим: они ведь не знают, пока, всего...
— И знать им не надо!
Если бы это письмо появилось в самом начале волнений туземного населения Таймыра — можно было бы понять и оценить вполне его искренность. Но оно появилось ПОСЛЕ ТРАГИЧЕСКИХ СОБЫТИЙ! И пусть читатель сам оценит его правдивость.
“МОСКВА. ВЦИК. Копия в Дудинку, ОКРИСПОЛКОМ.
Признавая Советскую власть, как власть трудящегося народа, совершенно не
стремясь к ее свержению, мы, туземцы Таймырского национального округа, с первых
дней организации таково начали испытывать тяжесть налогов и небывалый нажим
местных властей, поглощающим произволом великодержавного шовинизма.
Реконструкция нашего хозяйства на социалистические рельсы начала производиться темпами центральных частей Союза, без всякого учета специфических условий Севера. Наложение налогов, платежей, твердых заданий по пушнине, превышающих действительную возможность, неправильное определение классового расслоения, разъезды вооруженных русских, разного рода перегибы национальной политики местных властей среди туземного населения привели к полному негодованию, охватившему в данный момент районы Авамский, Хатангский, Ессейский, часть Якутии общей численностью более 5 тысяч душ.
Несмотря на наши намерения изменить существующие ненормальности мирным путем, на рассвете 20 апреля с.г. отряд под руководством Кондратюка, Кудряшова открыл ружейный огонь по нашим жилищам. После дружного отпора с нашей стороны, Таймырский окрисполком формирует новые отряды для учинения над нами расправы.
Чтобы избежать дальнейших, обоюдных жертв, вторично заявляем о своих намерениях урегулировать все вопросы мирным путем, чем остановить уже военизированное группирование туземного населения. От имени восставших просим ВЦИК срочно приостановить произвол местных властей, урегулировать вопросы путем переговоров, так как мы от справедливых повинностей перед государством не отказываемся.
По поручению от народа: от долган — Петров, от тунгусов — Анциферов, от самоедов — Бодалей. 24 апреля 1932 г.”
Собрание, как и предвидел Бархатов — одобрило телеграмму, не дав недовольным даже толком высказаться. Содержание телеграммы — на мой взгляд — заслуживает того, чтобы текст привести полностью, не меняя ни слова:
“ВСЕМ! ВСЕМ! ВСЕМ!
Племена малых народностей по Таймырскому полуострову, год тому назад
организованные Советским правительством в самостоятельный округ, с первых дней
начали испытывать всю тяжесть нажима от мероприятий диктатуры пролетариата.
Прикрываясь программой Коминтерна по национальным вопросам, русские власти
округа, пользуясь некультурностью аборигенов Севера повели произвол
великодержавного шовинизма без предварительного изучения экономики туземного
хозяйства и разъяснительной работы.
Несмотря на свою оторванность от массы, местные власти произвели среди промышленников, оленеводов, непонятное для тундры классовое расслоение и этим самым вызвали вражду между сородичами.
Вековые традиции племен были позорно смяты. Социальная реконструкция туземных хозяйств начала проходить, как в центральных частях Советской России. Моральное угнетение, наложение непосильных налогов, платежей, твердых заданий по пушнине, далеко превосходящих действительную добычу пушнины, уничтожение свободы религиозных убеждений, частые разъезды русских вооруженных групп, с оскорблением гуманитарных чувств населения — вызвали открытое негодование, протест населения выразившийся восстанием охватившим в данный момент Хатангский, Авамский районы, Ессей (Илимпийского района Эвенкии) и часть Якутии, общим числом более 5 тыс. людей.
Расправа с восставшими превзошла все границы. Не щадя детей, на рассвете, 21 апреля с.г., русские открыли огонь по туземным мирным жилищам. Получив единодушный отпор нашей стороны, русские опять стягивают военные силы и пользуясь всеми техническими средствами, опять хотят двинуться на туземцев.
Во имя всемогущего Бога, мы, угнетенные племена Таймырского полуострова, с мольбой обращаемся ко всем Европейским державам о защите и удержании руки властей от несправедливой расправы.
Нам хорошо известна цивилизованная забота Европейских держав о своих племенах. Через громадные пространства мы, туземцы Русского Севера, протягиваем к вам руки с твердым убеждением, надеждой получить помощь в самое ближайшее время.
По поручению туземных племен Таймыра, руководитель движения, Р. Бархатов.
7 мая 1932 г.”
Как зверь, птица да и любая божья тварь чувствуют изменение в природе, а тем более — приближение бури! — так и шаманское сердце Бархатова ощущало перемену в настроении народа. Давно ли — что один год в жизни человека, а тем более, народа? — Бархатов, спокойно разъезжая по необъятному Таймыру — видел не только радость и надежду в глазах молодых, но и настороженность на лицах умудренных жизнью стариков. Молодых радовали перемены, возможность учиться не только в Дудинке, но и в самых больших городах, участвовать в управлении своим северным краем: разве было такое раньше, чтоб молодежь допускали со своим голосом в Родовой Совет?
Была понятна настороженность стариков: молодые рвутся к власти и торопятся делать не по вековому опыту народа, но что подскажут русские, которых — всех без разбору! — стали льстиво называть “старшими братьями”. Но где видано — чтоб перволеток вел караван птиц, а молодой олень указывал путь бесчисленным стадам диких в края, известные только опытным вожакам?
Говорят: “Родами верховодили не самые умные, достойные, но чаще всего — самые богатые!” Но где видано — чтобы дурак стал богатым? Верно — добро и оленьи стада переходили, порой, по наследству к ленивым и запойным сыновьям! Но было ли такое — чтоб его избирали в Родовой Совет? Только годы определяли — достоин ли наследник такого доверия. И если годы приумножали стада наследника — значит, не дурак он, не лентяй — значит, занимай место в Совете мудрых...
Тогда — год назад — Роман Бархатов еще не утратил надежду, что округом будут править действительно самые достойные. Но надежда растаяла с первым весенним снегом. Но он еще колебался: “Разве я сам не подчерпнул мудрость жизни из книг раньше стариков? И русский друг, Борис Мальчевский, “умеющий видеть сквозь землю”, разве не повторял часто: “Учение заменяет нам опыт быстротекущей жизни” и не убеждал, что учение оттачивает ум, как точильный камень — стальной клинок? И разве не возражал он, Роман Бархатов: “А если ум не сталь, а сырое железо?” Да и что знает о нашей жизни Борис? Не дано ему понять, что дикие гуси, олени, волки — никогда не станут домашними! Они могут стать покорными, но никогда не забудут о свободе! А наша свобода — это наши вековые традиции — чего не понимают не только русские, но и наши недоучки. Вот почему — видя, как уходит из народа воля к жизни — я решил разбудить народ!
Но все чаще приходили разъедающие душу мысли: “А весь ли наш северный народ — противник перемен? Ведь и нынешние домашние олени — в незапамятные времена были дикими, и собако-волки были дикими, но пришли к человеку!
И совсем недавно, в феврале — видя растущее недовольство несправедливо накинутой уздой на всех, сразу ! — Бархатов твердо решил: “Надо помочь народу сбросить эту узду”. И вот теперь он видел: народ устал и жаждет примирения. Он не встречался уже с людьми так часто и не носился по тундре — получив новое, лестное имя “Снежный Вихрь” — но разве его сердце слепое и разве его уши не слышат тревожное биение чужих сердец и затаенные вздохи? Надо ли ждать — чтобы недовольство народа обернулось теперь, против него?
Для того и помчался он — подобно “снежному вихрю” — узнав, что в Аваме собирается народ: “Мне не страшно недовольство и даже угрозы многооленьщиков! — Правильно напомнил Ануфрий о тех, кто всегда предавал народных предводителей. Мне не пережить разочарование народа. Я не хочу, чтобы будущие матери рассказывали с насмешкой детям обо мне”...
Бархатов правильно рассчитал: неповоротливые хозяева стад только начали съезжаться. Василий Сотников, Мандолей — не из них. И Бархатов понимал, что столкновение неизбежно: даже некорыстолюбивый Сотников не удержался и забрал из совхоза оленей, которых считал своими. Он, как и другие — будет держаться до последнего — не зная, что лишится всего...
На собрании Бархатов говорил то же, что в последнее время: “Надо искать примирения!” Но даже искушенный в хитросплетениях Ануфрий тихо ахнул, когда шаман Роман Бархатов заговорил о том, что “мирное созидание и солидарность способствовали росту коренного населения”. И он не мог не согласиться, что “профессор” — прав: даже по одному своему Долганскому наслегу он видел такую кучу народившихся за последние годы ребятишек, что подобного не помнили и старики...
Ануфрий заметил, как заворочались многооленьщики, которых он и в глаза называл “кулаками-мироедами” — когда Бархатов, не обращая на них внимания, не просто предложил, а предупредил жестко: “Никакого террора! Никаких беспричинных боевых действий!” И еще заметил, как облегченно вздохнули люди — “как гора с плеч!” — когда Бархатов объявил о полной амнистии всем задержанным русским. И для простого люда совсем уж была безразлична одна, немаловажная деталь, которая стирала политическую окраску восстания: “Все — независимо от своей партийной принадлежности — могут считать себя свободными. Не допускать никаких расспросов, могущих быть вызванными личными счетами”... Это было 12 мая 1932 года...
Бархатов пристально посмотрел на Ануфрия и тот заметил в его взгляде что-то новое.
— Ты недоволен прошедшим собранием? Я не вижу: ты хмуришься! И знаешь, почему? Ты ждал, что после всего этого я сниму с себя все полномочия. Так? А я, по-прежнему: “Руководитель движения всего народа”! И запомни до конца жизни, на прощание — я буду руководителем — пока не пойму, что я уже не нужен...
— Это я понимаю, Роман Дмитриевич! “Отречься от престола” — не сердись, мой дорогой! — не могу без вывертов. Да! Сегодня ты не можешь оставить свой пост: анархия начнется. Кулаки могут расправиться с амнистированными или утащить их, дальше, в тундру, чтобы выторговать себе снисхождение. Потом — государственное имущество... Ты дальновидно сделал — объявив его “народным достоянием, не подлежащим разделу”. Но после твоей “отставки”... Да! Почему ты сказал “на прощание”?
— Все — то ты понимаешь, Нефоша! Добавь еще: я не хочу боя с отрядом Шорохова. Он — опытный вояка! Я знаю! — не одну банду разбил. Что ему наши “вооруженные силы”! Будет много крови... А “на прощание”... Надо будет тебе, Нефоша, выполнить одно задание. Не для меня — для народа. Тебе нужно немедленно ехать с нашими обращениями, особенно — с последним — “К Европейским державам”. Помощи они никакой не окажут — мы же понимаем это! Но надо, чтобы узнали о наших бедах в Москве. Тебе надо ехать в Туруханск, сейчас, отсюда...
— У меня же в Долганах жена, новорожденный сын! А я — в бегах!
— Не в бегах, Ануфрий Нефедович! Неужели ты не хочешь помочь своему народу? А жене и сыну — помогут родичи. Да и ты уезжаешь не насовсем. Да и переждать не вредно. Нет! Тебя Шорохов не тронет: ты, хитрец, чистенький. Не хмурься — я не смеюсь... В Туруханске есть у меня верный друг. И у него есть мои деньги. Если надо — до Москвы доберешься! Только письмо не должно исчезнуть!
— Я все понял, Роман Дмитриевич!
— Тогда посидим, разопьем бутылочку, — Бархатов озорно подмигнул и добавил как-то буднично: — Я знаю — мы больше с тобой не свидимся...
"ДЕНЬ и НОЧЬ" Литературный журнал для семейного чтения (c) N 6 1996г.