Я иду к тебе с поклоном
История - это кошмар,
от которого я хочу очнуться.
Джеймс Джойс
Нельзя жить настоящим и стремиться в будущее, не осмыслив
прошлого.
Семен Дубно
С этих двух цитат я хочу начать воспоминания для книги о Ярцеве, селе, в котором мне волею судьбы выпало не однажды быть... И даже провести в нем несколько юношеских лет. Пишу я накануне великого для россиян праздника - Дня Победы в Великой Отечественной войне.
Россияне, как никто другой на земле, имеют все основания для гордости за эту неимоверно трудную победную битву. И я понимаю российскую гордость за Победу, за тех удивительных людей, которые смогли выстоять, не умерли от голода, нищеты, сохранились, не сожрав и не передушив друг друга. Причастность к этой Победе, к этим людям рефлекторно порождает богатырские чувства. К сожалению, это только одна из многих сторон российской действительности.
..Люди в России и прилежащих к ней государствах прожили прошлое столетие в неописуемых трагедиях. Молох подмял почти каждого человека или, по крайней мере, одного из каждой семьи.
Я родился в Латвии, маленькой стране, по горькой воле судьбы оказавшейся соседом большевиков. Моя семья была богатой и религиозной. Этого было достаточно, чтобы пришедшие в 1940 году «освободители» отправили моего отца, Авсея-Менделя Абрамовича Фришера, в концентрационный лагерь, а мать, Хасию Зеликовну Фришер, урожденную Мусину, в ссылку, в сибирское село Дзержинское, и «национализировали» (попросту - присвоили) все наше имущество. Несколько дней спустя по центральной улице города Даугавпилса, где мы тогда жили, прогуливались офицеры-«освободители» с обязательными часами на руке, ведя под руку своих «боевых подруг», одетых в ночные сорочки, которые новоявленные господа расценили как западный фасон вечерних платьев. Латыши выучили русское приветствие: «Отдавай часы!». Так закончился мирный, благополучный, свободный период для простых людей моей страны. Через год многие члены нашей семьи погибли от другого захватчика, пришедшего с просвещенного Запада, которому нужны были еще и наши души.
Я пропускаю период моей и маминой первой ссылки, кошмарной «жизни» в вятских лагерях отца. В1947 году мы соединились с единственно оставшейся в живых маминой сестрой, сумевшей убежать из немецкого концлагеря уничтожения и к тому времени работавшей стоматологом в поликлинике Даугавпилса. К нашему новому несчастью, в доме отца, который чудом уцелел, жил первый секретарь горкома партии товарищ Феоктистов. Этому «товарищу» очень мешали претензии отца на принадлежащий ему дом, приусадебный сад с яблоками, плодами которого «глава города» успешно приторговывал.
Майским солнечным днем 1950 года я играл в футбол перед домом. Один из соседей отозвал меня и посоветовал незаметно убежать. Мне не нужно было повторять совет... Вечером, сидя на крыше близлежащего погорелика и наблюдая за освещенными окнами нашей комнаты, я увидел понуро идущего отца... В комнате был полный переполох. Несколько людей в штатском сидели за моим столом, один из них с большим интересом рассматривал коллекцию почтовых марок, другой вертел немецкую автоматическую ручку. Все это, как и многое другое, исчезло. Так началась наша вторая ссылка.
Меня с отцом поместили в одну камеру, мать - в Женскую. Тюремный устав разрешал пятнадцатиминутные свидания каждые десять дней и одну передачу в месяц. Мне было 14 лет, моими сокамерниками оказались бывшие полицаи, коллаборационисты, расстреливавшие моих родных...
Подъем в шесть утра стуком в дверь, туалет и вынос параши в 6.30 - 7 часов, завтрак в 7.30 - 8 часов, две прогулки по тридцать минут (для малолетки) во двориках с заборами в два раза выше человеческого роста, вертухаями на вышках. Свет в камере горел днем и ночью, ложиться разрешалось только ночью, Зарешеченные окна пропускали кромку небесного света. Однажды я отказался есть тухлую баланду с отвратительно пахнущей гнилой рыбой. После четырехдневной голодовки мне принесли «мясной» суп, в котором плавал бычий глаз. Мылись один раз в неделю. Одежду сдавали в каптерку. После прожарки она пахла каленым железом и расползалась при малейшей напруге, вскоре превращаясь в лохмотья. Одежда лежала кучей, испуская пары человеческих тел, дезинфекции. Первый обмывшийся темно-зеленым, дурно пахнущим, бесформенным, вязким кусочком мыла выхватывал из вороха любую приглянувшуюся тряпку. И ты мог оказаться в штанах незнакомца, блузе «мастодонта» (трусы и носки мыли сами тайком в камере или проносили подмышками в баню).
Книги для чтения состояли из работ классиков марксизма-ленинизма, по атеизму или «истории» коммунистической партии. В последующем, помня работы Ленина наизусть, я доставлял некоторые неудобства моим учителям. Кстати, за всю жизнь в России я встретил только двух человек, которые читали «первоисточники» в подлинниках. Оба они были в Ярцеве. Одна -мать Р. Бека, моего одноклассника, хилого, пугливого, нелюдимого (говорили, что она была секретаршей госпожи Коллонтай в лучшие времена). Второй человек - ее приятель, немец-коминтерновец. Оба стеснялись происходящего, не питая уже прежних планов-иллюзий, с грустью пытались объяснить действительность. Но сначала теплым, ароматным, незабываемым июньским вечером из зарешеченного окна товарного вагона, неприметно стоящего в конце перрона, я смотрел на свою бывшую соседку, идущую с улыбающейся мамой, с красным бантом в волосах и развевающимся пионерским галстуком.
А для меня отсюда начиналась дорога по пересыльным тюрьмам, этапам, трюмам и баракам, со шмонами, бесправием, надругательствами. Длинный, тяжкий, опасный и незабываемый путь во вторую ссылку.
28 августа 1950 года в трюме парохода «Мария Ульянова» нас доставили в Ярцево, а оттуда - катером на берег поселения Фомка.
Я бы мог написать отдельный очерк о пересыльных тюрьмах глазами подростка, незабытых этапах с собаками и зарешеченными окнами, грязными, переполненными, душными, тошнотворно пахнувшими камерами, закройте глаза, читатель, и вы сами, особенно если вы пережили тридцатые - сороковые годы, сможете представить себе эту жизнь и себя, своих детей в ней...
Я уже большую часть своей жизни живу вне России, потерял ощущение духа этой страны, не знаю, готова ли она «для варламовских» воспоминаний. Потому буду писать только о ярцевском периоде...
Пустынный, серый, покатый, покрытый серой галькой левый берег Енисея у Фомки. По другой стороне реки уже идет шуга. Зябко, пугливо. Снова пересчет и проверки. Даже в этом, богом забытом, месте свой кэгэбэшник, он нас принял, расписался. Мы стояли перед ним с несколькими котомками в руках. Деньги отобраны в течение трехмесячных шмонов, упрятаны-украдены урками.
Нашей семье выделили угловую комнату в бараке с выбитыми стеклами и щелями между бревнами. Кое-как забили дранкой окна, мхом и тряпками законопатили стены, засыпали завалинку до окон. Затопить бы печку, да нет дров... Представитель местного совхоза в счет будущей зарплаты выделил быка для их привоза, отсчитал карточки на хлеб, масло, сахар. Печку наконец затопили, вскипятили воду, все вместе впервые можем поговорить без оглядки, но вполголоса... Через несколько дней Енисей подмерз. У берега появилась кромка прозрачного льда. Я увидел, что мальчишки несут ведра полузамерзшей рыбы. Вскоре и я научился глушить налимов, щучек, сорог. И принес домой свою первую сибирскую еду.
Быка звали Заяц. Он был с бурыми пятнами на лбу и туловище, с большими грустными глазами. Отец его полюбил и при каждом удобном случае подкармливал из поклажи зерном, картошкой, турнепсом Бык ходил за ним, как собака, а отец его никогда не бил, не подгонял и говорил с ним на идиш, латышском, немецком и других европейских языках. Мама шутила, что единственный местный полиглот - это Заяц. Отец работал первые годы ссылки в совхозе на общих работах. Он, как никто в нашей семье, страдал от холода, отморозил руки, нос, уши. Он не прошел закалку первой сибирской ссылки, а вятские лагеря пришлись на более молодой возраст...
Улица Советская в Ярцеве - такой ее мало кто помнит
Жизнь впроголодь, холод и обноски кое-как скрашивались подмогой родных и друзей. Помню посылку с двумя пригнанными одна к другой жестяными банками. В одной - топленое масло, в другой - лед. Летом я помогал запасать ягоды, кедровые орехи, капусту, картошку на зиму.
В школе почти не учился, в основном грыз гранит науки сам, иногда с помощью матери. Потом мама нашла работу в Ярцеве, в госстрахе. Ее учительский диплом, знание многих европейских языков не нужны были обществу «строителей коммунизма».
Мы сняли комнатку на южной окраине села, в покосившемся низкопотолочном домике. Проехав день и часть быстрого вечера на розвальнях, несказанно обрадовались теплу, горячему чаю, заваренному на красносмородиновом листе. Отец устроился рабочим в рыбкооп. Я пошел учиться. Школа была далеко, на противоположном конце села, на яру, окружена садом. Я узнал историю его посадки. Потом мы перешли в новую, большую...
Перед Новым годом мой друг Женя Малиновский (уже покойный) и я разрисовали печку, выпустили первую в новой школе стенную газету. За исключением нескольких антисемистских эксцессов, которые незамедлительно послужили причиной драк с мордобитием, взаимоотношения с молодежью были добрые. Учителя были терпеливы, добры, понятливы, профессиональны. Литературу и немецкий язык преподавали молодые женщины, и многие мои однокашники души в них не чаяли. Я безмерно обязан этим милым женщинам входом в русскую и немецкую литературу, первым ощущением любовной лирики Гейне, Рильке, Маяковского, Тютчева.
В конце 1953 года отец купил маленький домик. Он до сих пор стоит на углу улицы Горького и переулка Почтового, слегка покосившийся, с заколоченными окнами, постаревший до неузнаваемости. А в те окаянные времена мы в маленьком огородике возле него растили лук, капусту, помидоры, картошку. В больших бочках солили грибы, морозили бруснику и клюкву. В одну из зим я чуть не умер от туберкулеза. Отец выходил меня салом и рыбьим Жиром, Запах которого я до сих пор не могу переносить.
...Солнечным днем ранней весны по центральной улице прогнали этап молодых мужиков с рыжими и русыми бородами «лопатой», лохматых и кряжистых, Женщин в темных, серых платках с детьми на руках и у длинных холщовых юбок. Детишки, цепляясь за матерей, смотрели вокруг ошалело, с опаскою. Кержаков поместили в клуб, поставили охрану. Слепящий, слезящий глаза наст сменила пурга с плотным многодневным снегопадом. Вертухая повязали, кержаки ушли, не оставив следов, прихватив опыт недолгого и недоброго общения с властями. Они некоторое время были моими героями из неведомой и непокорной сибирской сказки.
Зима на берегу Енисея в этих местах бесконечная, ветреная, безысходная. Лето не оставляло времени для пионерского лагеря «Артек» или гайдаровских игр с тимуровцами. Нужно было заготовить 35-40 кубометров дров. Каждое лето с Женей Малиновским мы переплывали на правый берег Енисея, собирали бревна, оставшиеся от плотов, в два или три наката и переплавляли на левый ярцевский берег. Распилив их, погрузив дрова на подводу и привезя к дому, укрывали ими боковые стены двора, а крышу покрывали ботвой с огорода. Снег заметал оставшиеся щели. Получался крытый двор, куда из сеней можно было выйти в уборную, не увязнув по дороге в снегу.
Однажды мы чуть не погибли, переплавляя наш плот. Подул северный ветер, поднялась волна, балки верхних накатов, освободившись от костылей и вязок, начали ошалело кататься, норовя сломать нам ноги, подмять нас под себя. От непрестанной гребли появились кровавые мозоли, кисти рук отекли и опухли. Наши родители ждали нас на берегу. В то лето нам пришлось добавочным заплывом запасать дрова.
Очередной этап местную семью народов пополнил каракалпаками. Низкорослые, лица обтянуты желтоватой кожей, висячие усы и непременные редкие бородки... Они постоянно жевали насс, отсыпая его из желтоватых пепельниц и бережно подкладывая под язык. Никто не знал, чем они питаются, чем промышляют, как добывают хлеб насущный. Бедолаги ни слова не говорили по-русски. Они вырыли себе землянки на берегу Енисея. В мае с взврывным грохотом почти внезапно - ночью - тронулся лед на Енисее. Всех жильцов землянок затопило...
Полная забот, напряженная, мало защищенная жизнь омрачилась очередным политическим погромом. Газеты, радио и «весь советский народ со справедливым гневом» осудили «банду убийц в белых халатах». Из памяти еще не исчезли театральные критики, которые несколькими годами раньше тем же «справедливым советским народом» были превращены в «безродных космополитов». Обе группы роднились большой долей евреев, которые сейчас превратились в «сионистов и их прислужников». Меня не покидало ощущение надвигающегося избиения «еврейской пятой колонны». Вся страна по мановению дьявола наполнилась разгульными, безудержными, самыми низкими страстями. Поговаривали о высылке всех евреев в места «не столь отдаленные». В марте 1953 года умер «отец, вождь и учитель». Я пришел домой сразу после сообщения о его смерти. Отец, услышав о соболезнованиях, слезах и истериках, спокойно сказал: «У этого пожирателя людей на голове нет стольких волос, сколько он уничтожил людей» (дословный перевод с идиш).
В течение нескольких последующих месяцев «убийцы» (те, кто выжил) заняли свои руководящие посты и кафедры... Но некоторое время хаживала байка, что профессора с русской фамилией еще не освобождены, так как признались в шпионаже в пользу Японии. Вот в такой атмосфере я мужал... Моей ежемесячной обязанностью была отметка в комендатуре - с 14 лет, по статье 39, пункт «Б» (социально-опасный элемент).
В 1954 году я под конвоем, с удостоверением ссыльного и обязательством ежемесячной отметки уехал в Красноярск поступать в медицинский институт. Выбор профессии неоднократно обсуждался в семье. Не было у меня особого влечения к медицине. Однако родители резонно растолковали, что в какой бы ссылке или концентрационном лагере я еще не оказался (а иначе в то время мы себя в «стране равенства и братства» по-прежнему не представляли), врачебная профессия будет востребована и станет одним из путей выживания.
...Я несколько раз возвращался в Ярцево. Сначала мне пришлось сюда приехать с зимней сессии 1955 года. Умерла мама. Во сне, как все праведники. Ей было всего 50 лет. Ее похоронили по еврейскому обычаю, накрыв белым покрывалом, выдолбив яму в промерзшей земле. Потом я приезжал поставить памятник. И вот несколько лет тому назад - присмотреть за могилкой и подправить оградку. Зашел в полуразвалившуюся больницу и новую церковь с сине-голубыми маковками и ухоженным двором...
Полвека многое изменили в этом селе. Но остались серое неподвижное небо, грязь на улицах, неизменный дебаркадер...
Осмысливая прошедшую жизнь, я многое понял и мало простил. Можно ли простить укороченную, полную страданий жизнь моих матери и отца, украденные детство и юность, разрушенную родину? Но я благодарен Богу, что мне были посланы встречи с интересными, мудрыми, милыми людьми, в том числе в северном селе Ярцево, понимание некоторых сторон истины, возможность остаться живым...
Так что - «была щедра не в меру божья милость».
Зелик Фришер, уролог, профессор медицины. Нью-Йорк, США, 2005