Новости
О сайте
Часто задавамые вопросы
Мартиролог
Аресты, осуждения
Лагеря Красноярского края
Ссылка
Документы
Реабилитация
Наша работа
Поиск
English  Deutsch

Владимир Пентюхов. Раб красного погона


ЧАСТЬ II
Жизнь солдатская

Театр заключенных

Театр заключенных — так неофициально среди абезьцев назывался Дом культуры постройкома. Здание стояло в центре поселка, отделенное от жилых домов небольшими пустырями. Видимо, это было предусмотрено, чтобы уберечь его от пожара. Один пустырек занимала волейбольная площадка, на другом было устроено что-то вроде газона, по сторонам которого были посажены редкие деревца. Напротив, через дорогу, размещался штаб отряда военизированной охраны, упрятанная в подвал с земляной крышей забегаловка, в которой в любое время дня и вечера можно было выпить сто, двести граммов водки и чем-нибудь закусить на скорую руку.

Быть слегка подпитым в поселке считалось модным.

Тыльной частью здание театра выходило на крутой обрыв к пойме реки Уса. Обрыв украшали потоки бытового мусора. Туда слишком подгулявшие вохровцы, иногда потехи ради, сбрасывали своих не в меру ретивых собутыльников.

Широкий фронтон здания украшал большой портрет Иосифа Виссарионовича Сталина в светлом кителе, с перекинутым через левую руку темно-синим плащом. Он был изображен в полурост на фоне зеленых полей, широких долин и заводских промышленных окраин. Понизу шел текст: «Широка страна моя родная».

Кроме официального и неофициального названия, театр назывался также центром культурной и воспитательной работы абезьской молодежи и вообще всех вольных жителей. В нем проводились различного рода культурно-массовые мероприятия, конференции, слёты, поселковые собрания, митинги и так далее.

Театр заключенных был славен на трассе Котлас— Воркута. О нем знали и в столице Коми АССР Сыктывкаре, куда артисты иногда с целью привлечения средств выезжали на гастроли. Но выезжали не как заключенные, а как вольные граждане. Конвой, конечно, присутствовал, но, как рассказывал Заслуженный артист России Юсуф Алиджанович Аскаров, невидим для посторонних, вооружен только пистолетами, и главной задачей солдат охраны было уберечь артистов от каких-либо непредвиденных случайностей. Никому и в голову не приходило, что кто-то из артистов задумает бежать. Это грозило им добавлением срока заключения.

Руководил артистами вольный актер, москвич, Заслуженный артист Коми АССР Александр Алексеевич Алексеев. Он был славен тем, что давал возможность истинным талантам выжить в жесточайших условиях заключения и ничем никогда не принижал их достоинства. Этого оказывалось достаточно, чтобы те, кто работал с ним, никогда не забывали его имени, какие бы годы ни пролетали мимо.

Многие артисты еще до войны блистали на сценах Большого и Малого театров Москвы, Мариинского — в Ленинграде. Я позднее расскажу об этом и назову кое-какие имена.

Когда мне было сообщено, что я должен буду в театре выполнять обязанности культурно-воспитательного характера, я, в общем-то, не удивился. Моя должность в лагере военнопленных была такого же плана. Однако известие заставило призадуматься, кого же мне тут придется воспитывать? Артисты такого высокого класса, что и подумать страшно. Вместе с тем где-то в глубине души я радовался назначению. Далеко не каждому солдату выпадает честь попасть на должность. Для этого человеку, еще не оперившемуся в годах, надо иметь авторитет, уважение, доверие старших.

Еще будучи в Чите, я стал завзятым театралом, не пропустил за два года ни одного спектакля местного драматического театра. Да и заезжие гастролеры не обошлись без моего присутствия в зрительном зале. Киевлянам, например, особенно почему-то по душе было выступать в далеком Забайкалье со своим опереточным репертуаром: «Наталка-полтавка» «Проданная дочь», «Лимеривна», «Бесталанна», «Не ходи, Грицу, на вечерницу», «Запорожец за Дунаем». Многие вещи смотрел и слушал по два раза кряду. Теперь же думал: «Неужели попаду на кухню, где варится драма и оперетта»? Неужели смогу общаться с чудо-людьми, способными настолько перевоплощаться в своих героев, что захватывало дух и вызывало в душе естественное желание: «Вот бы самому научиться так!»

Но прежде чем отправить на эту службу, лейтенант Жданов вызвал меня к себе в красный уголок, велел сесть поближе к столу и подкупающе просто, по-домашнему заговорил, понизив голос:

— В настоящее время ты должен приучить себя к тому, что где бы ты ни был, за тобой всегда будут следить десятки глаз. Особенно будь осторожен с девушками и женщинами. Никаких доверительных, тем более по секрету, бесед с ними быть не должно, как бы они ни пытались вызвать тебя на это. Ведь они кто здесь? Или близкие люди начальников наших подразделений, по призванию патриотов или сексотов, или дочки и жены спецпоселенцев. Одни горят «комсомольским боевым задором» разоблачить какого-нибудь врага советской власти, затесавшегося в наши ряды, другие из-за мести за родителей могут запачкать твою биографию так, что придется отстирываться всю жизнь. Запомни это накрепко и будь бдительным.

Он говорил долго о том, как надо жить солдату в поселке, кого опасаться, как не давать повода для злых против тебя выпадов и, наконец, так внушил мысль об осторожности, что когда, взволнованный, я вышел из казармы, то тут же и оглянулся, нет ли поблизости замаскированного под солдата коварного шпиона-доносчика.

Ох, какой же ты молодец, лейтенант Жданов! Какой же ты, не в пример другим служакам-офицеришкам, умница, что не пожалел пятнадцати минут личного времени и провел со мной ту «профилактическую работу», благодаря которой я не променял свой зеленый солдатский бушлат на черный зэковский.

На следующий же день, все еще находясь под гипнотическим воздействием командирского внушения я, уже в театре, проявил «чуткость и бдительность». Когда после обеда артисты драматической группы начали репетицию, ко мне в кабинетик вошла со шваброй и ведром техничка по имени Валя. Я видел ее уже несколько раз и думал, что она заключенная, работающая по пропуску. Вошла, приблизилась и вдруг начала заигрывать. Я был озадачен настолько ее натиском, что растерялся. И, видя мою растерянность и смущение, симпатичная нахальница обхватила левой рукой мою голову, прижала к плечу и со словами «эх ты, нецелованный воробышек» впилась в мои губы своими обжигающе горячими полными губами. Одновременно правая рука ее нырнула под подол моей гимнастерки и начала шарить по животу. В мозгу пронеслось: «Это провокация. Сейчас сюда ворвутся ее подставные свидетели, и я буду схвачен на явном факте связи с заключенной. Доказательством тому станет моя «расстегнутость» и «растрепанность».

Отбиваясь от ищущих рук, я в один из моментов успел задеть кнопку звонка-тревоги, в надежде, что ребята из комендантского вывода, точнее, дежурный караул его, опередит подставных свидетелей и спасет меня.

Ребята спасли. Ворвались через три минуты запыхавшиеся, с винтовками с примкнутыми штыками. Поняв, в чем дело, расхохотались так, что слабо укрепленные в рамах стекла задребезжали. Оказалось, моя нахальница — вольная женщина, та самая «знаменитая» на весь поселок любовница ВСО — военизированной стрелковой охраны, о которой мне не раз рассказывали. (В Чите встречался с бывшей «походной женой полка» Любочкой, а здесь — с любовницей ВСО, которая тоже умела нравиться всем мужчинам).

Ее услугами пользовались не только «воробышки», так она называла солдат, но и многие из соколов-орлов-офицеров. И эти «соколы-орлы» не позволяли своим женам, «рьяным защитницам социалистической морали», вытурить ее куда-нибудь подальше в тундру по причине ее развратного поведения.

На третий или четвертый день работы в театре в группе заключенных женщин я заметил одно понравившееся мне лицо и, сознавая, что совершаю явную глупость, стал невольно задерживать на нем свой любопытный взгляд. И это мое внимание было сразу замечено. В ответ мне была подарена очаровательная улыбка, полный таинственного значения взгляд и кивок.

Эта молодая особа, на вид ей можно было дать лет двадцать, двадцать пять, так я думал, через несколько минут оказалась в моем крошечном кабинетике, где кроме стола, стула и дивана не было ничего. Она туманно поводила глазами, прикрывая их длинными искусственными ресницами, загадочно улыбнулась. Сказала, кокетничая:

— Заключенная Маргарита Шейер явилась по вашему вызову, гражданин начальник.

Я разглядел ее более пристально, определил, что она старше, чем кажется, и предположил: явилась с намерением подурачить меня, как та фронтовичка, которую в свое время встречал в Чите.

Я хотел опросить ее как можно строже, что, мол, вам нужно, но строгости не получилось. Получилось вежливенькое:

— Я вас слушаю.

— Вы третьим взглядом дали мне понять, чтобы я пришла. Вот я и пришла. Делайте со мной что хотите.

«Ого!» — мысленно воскликнул я, услышав дежурную фразу жаждущих любви женщин, и, отведя взгляд от ее оголенных колен, буркнул:

— У вас симпатичное лицо. Я полюбовался им, и больше мне от вас ничего не нужно. Можете идти.

Маргарита сказала презрительно «фи!», покачав отставленной в сторону ногой и, вильнув широким задом так, что сверкнули бедра, исчезла за дверью. Я облегченно вздохнул и вытер вспотевший лоб.

Шейер была немка. Родилась где-то на берегах Волги, работала, по словам одного из рабочих сцены, в минском цирке. Срок получила якобы за то, что в период оккупации этого города немецко-фашистскими захватчиками содержала на квартире какого-то немца-эсэсовца и тем навредила советской власти. В театр ее взяли недавно по чьей-то протекции как акробатку и включили в состав культбригады, которая обслуживала концертами заключенных ближайших и дальних лагпунктов.

На другой день Маргарита снова зашла в тот крохотный кабинетик-закуток. И, почувствовав подспудно, что это неспроста, сразу же, как только она прикрыла за собой мою распахнутую настежь дверь, тут же открыл ее. Но ей, видимо, нужно было, чтобы дверь была непременно заперта. Короче, за две минуты мне дважды пришлось выполнить одну и ту же работу, чтобы, не дай Бог, кто-нибудь что-нибудь не подумал.

Через день она подошла ко мне, когда я стоял за кулисами и смотрел на репетицию актеров. Перейдя на «ты», прошептала в ухо:

— Володенька, зачем ты появился здесь на мою голову? Я ночами не сплю, думаю о тебе...

Еще позднее:

— Милый, ты боишься меня и потому осторожничаешь. И правильно делаешь, потому что кругом стукачи. Я согласна ждать любого случая, когда мы останемся один на один, ты да я...

И еще позднее:

— Мучитель мой, головушка пугливая. Ну пусть, пусть между нами ничего не будет сейчас. Я не трону тебя и пальчиком. И согласна ждать, когда закончится мой и твой срок. Мы уедем в Минск, я сделаю тебя самым счастливым человеком. Мы будем жить там,

Где нет погонов красных, голубых1,
Нет лагерей и хмурого конвоя.
Не много места нужно для двоих.
Я нашу жизнь, поверь мне, так устрою,
Как не мечтал ось. В старом сундуке
Есть золото, алмазы-бриллианты.
Есть дача-сад совсем невдалеке
От Минска. Не спалили оккупанты.
Мы будем пить и есть на хрусталях,
Мы будем спать на лебедином пухе.
Тебе слугою будет старый лях,
А мне достаточно его старухи...
Я головой тряхнул: «Неужто сон?
Какую подают мне чертовщину?
Слуга, брильянты... Как же я смешон!
Пред кем я гну свою младую спину?»
Я снял с плеча руки ее огонь —
Он шею жег сквозь воротник шинели.
Сказал тихонько:
— Ты меня не тронь.
Мне эти бредни, право, надоели.
Она в ответ:
— Ах, бедный мальчик мой!
Как ты привык жить в нищете убогой!
Ну что ж, иди, иди к себе домой,
То бишь в казарму. Только недотрогой
Себя не строй. Я видела таких,
Не знавших ласки, маменьки сыночков.
Запомни только, ты мне как жених.
Другого не хочу, и, значит, точка.
_______________________________
1Красные погоны носили солдаты срочной службы войск МВД (срочники). Голубые — вольнонаемные служащие (вохровцы)

В конце первой недели моей работы в театре она изловила меня возле входной двери на сцену и зашептала, опять обжигая ухо:

— Завтра, мой милый, я тебя не увижу. И, может быть, не увижу целую неделю, но знай: каждую минутку, каждую секундочку мое сердце будет рядом с тобой.

— Почему ты не выйдешь на работу? — был мой вопрос. Ее навязчивость начинала раздражать меня.

— Скажу по секрету, завтра мы, женщины, станем бастовать. Станем требовать для себя кое-каких демократических свобод.

— А именно?

— Узнаешь позднее.

Бунты в зонах, я уже слышал, дело обычное. Возникали они или стихийно по какой-то зачастую даже пустячной причине, или готовились заранее с определенной целью. Разрешались проблемы заключенных начальником лагерного пункта, а если нет, то вышестоящим начальством.

В данном случае начальник лагпункта, в котором содержались женщины, в основном бывшие немецкие шоколадницы, а ныне швеи, прачки, врачи, медсестры, мастера по прическам, маникюрши, уборщицы и счетные работницы производственных баз и учреждений, возникшую проблему решить не мог. Не мог он дозволить молодым симпатичным зэчкам, осужденным за связь с немецкими захватчиками в годы оккупации (в основном, надо полагать, за половую связь), подкрашивать губы, брови и тем завлекать не только заключенных мужчин, но и вольных. Это вообще считалось Бог знает каким преступлением.

Не мог начальник лагпункта нарушить еще одну строжайшую инструкцию, по которой зэчки не имели права выходить за зону без шкер — штанов, широких, как грузчицкие шаровары, черных и длинных, до пят, по которым на любом объекте они должны были быть отличимы от вольных женщин и девушек.

Меня часто посещала мысль, как это местные начальники не догадывались остригать заключенных женщин, как и мужчин, наголо под машинку? Тогда-то уже можно было сразу, заставив снять шапку или платок, узнать, вольные они или нет.

Не могло местное начальство допустить для женщин и такую вольность, по которой те могли бы работать в одних с мужчинами строительных бригадах. Я даже слышал как-то выступление одного начальника лагпункта на закрытом собрании своего коллектива. Седоусый майор, видимо, состарившийся возле своего постойного места работы, говорил надзирателям, которые поступили на работу:

— Нельзя того допускать, чтоб бабы вместях с мужиками работали. Не открывать же рядом с нашей зоной зону зэковских детенышей. И вить знают распрекрасно, что беременеть запрещено по закону, а лезут к мужикам и — вот тебе! И где ты углядишь за ими? А вот чуть отвернулся, оне и пожалуйста.. Оне забеременеют — я возись, делай по начальству объяснения, как, мол, так, почему допустил, так и дальше. Так что смотрите, ребята, штоп ни в коем случае вместях не робили.

Когда в сорок девятом вышел закон по освобождению из заключения матерей с приобретенными в лагпунктах младенцами, и он был исполнен, не все освобожденные доехали до дому вдвоем. Некоторые мамаши возмечтали быть полностью свободными, не зависящими ни от кого, и постарались избавиться от своих чад. И я был свидетелем того, как одна из пассажирок теплохода «Иосиф Сталин», следовавшего рейсом Дудинка—Красноярск, выбросила за борт завернутого в одеяльце ребенка. Глупая, не подумала, что он сразу не утонет. Сверток за бортом увидел кормовой матрос, заподозрил, что он с живым существом, и поднял тревогу: «Человек за бортом». Теплоход сбавил ход, на воду была в одно мгновение спущена шлюпка.

Когда младенца, улыбающегося розовощекого мальчонку с необыкновенно живыми карими глазами, освободили из пут, к нему кинулась молодая особа и стала причитать:

— Ой, сынулечка, да как же ты! Да кто же тебя бросил, ангелочек мой!

Притворные вопли женщины-преступницы никого не тронули, но возмущенных слов со стороны пассажиров она выслушала предостаточно.

Знал я и другую мать, только в Игарке, еще до того случая, как ехал на теплоходе «Иосиф Сталин». Она также освободилась из заключения, но домой не поехала, поскольку «её любовь» должен был освободиться из лагеря только осенью. Ребеночек же, рожденный уже на воле, вскоре заболел и умер. Они похоронили его на городском кладбище за горой, а потом каждое воскресенье ходили на могилку поплакать.

Прошу прощения, за это небольшое отступление от повествования, но давайте вернемся к бунту в женской зоне и обратим внимание на то, какую по сути мелочь требовали бунтовщицы.

Чтобы решение вопроса разрешилось быстрее, они разделись донага — это в центре поселка-то — и, видимые сквозь редкие нити колючей проволоки со всех сторон, стали изображать праздно гуляющую публику.

Можете себе представить, какова была реакция начальства и вольной части населения. Если первые возмущались поведением узниц, обзывали их немецкими шоколадницами, то вторые — учителя, врачи, работники больницы и другие представители интеллигенции — обратились к самому Василию Арсентьевичу Барабанову с просьбой прекратить издевательство над женщинами. Но, как оказалось, он этого сделать просто не имел права. Он был всего-навсего начальник стройки, а не лагерей, которые поставляли ему рабочую силу. Но он нажал на тех, кто не поставил ему эту рабочую силу в нужные дни, что обошлось стройке в солидную сумму. Но ведь и те, на кого он нажал, сами не писали никаких инструкций по режиму и содержанию заключенных. И тогда был звонок в Москву. Оттуда прилетел человек в погонах полковника и, взяв из рук женщин перечень требований, одним взмахом авторучки решил их такие необходимые, с их точки зрения, в условиях лагеря вопросы-проблемы.

Через несколько минут женщины оделись, высыпали на плац, на весь поселок «ура!» кричали и «в воздух чепчики бросали». Они добились права работать на объектах совместно с мужчинами, ходить без шкер, красить губы, пудрить лица.

Через несколько дней после бунта Маргарита исчезла из моего поля зрения, а потом вдруг приходит из зоны среди дня и заявляет с сияющей улыбкой:

— Всё, миленький, хорошенький, считай, что я уже вольная птица. Меня вызывают на пересуд. Как освобожусь, я тебя найду, куда бы тебя ни перевели.

Полгода ждал я от нее вестей
И вот узнал:
Она под Салехардом,
Средь интерзаключенных всех мастей
И с Ледовитым океаном рядом.
Оттуда уж не вырвется никто.
Не внемлет тундра воплю или стону...
Там... Не могу я рассказать про то,
Что вычитал в послании из зоны.
В конце письма, от всей души скорбя,
Вот мне о чем поведала артистка:
«Как жаль, не посадила я тебя,
Хотя была от цели очень близко.
Ты — раб погона, ты — тупой урод,
Ты — импотент, каких еще не знаю,
Была б я рада, если б ты хоть год
Хлебал баланду ту, что я хлебаю!»

Заключенный старик непонятно во имя чего рисковал, везя с собою из Салехарда послание Маргариты, терпеливо ждал, когда я прочту записку. Ему явно было наказано взять от меня ответ. Но какой? Любой, чтобы, если он письменный, мог послужить уликой связи чекиста с заключенной?

Я сказал старику: «Ответа не будет», — и он, пожав плечами и явно сожалея, ушел из театра.

Вскоре я узнал, что пересуд в Минске в самом деле состоялся, но вместо освобождения из-под стражи Маргарита Шейер получила двадцать пять лет заключения. За что? Да за те преступления перед белорусским народом, которые она скрыла во время первого следствия и которые выяснились гораздо позднее.

Она в войну... Простите, не могу.
Опять от боли сердце застонало.
Не просто отдала себя врагу,
Она ему активно помогала.
Представьте Минск, ночное казино.
Здесь рядовым фашистам места нету.
Пускай идут на танцы иль в кино.
Здесь офицеры — цвет большого света.
Для них не только вкусная еда,
Но коньяки и лучших марок вина.
И каждый вечер, новые всегда,
С сожженной Белоруссии дивчины.
Довольны были Вермахта чины
Её работой. Марок не жалели,
Но в тягостных условиях войны
Она их ублажала не в постели,
Не на столах, под пьяный шум и гам,
Когда, нагая, отодвинув блюда,
Давала волю телу и ногам
В своих акробатических этюдах,
А тем, что было ей дано одной:
Тех девушек, что не пошли в постели
К фашистским гадам, собственной рукой
Расстреливала прямо на панели.
И счет вела. И предъявляла счет.
По каждой жертве вексель был оплачен.
Теперь читатель, думаю, поймет,
Как был я акробаткой озадачен

Предвижу, вам хочется задать вопрос, как все-таки я устоял тогда перед натиском этой женщины, стремившейся скомпрометировать меня перед моим начальством и, попросту говоря, посадить в лагерь на 2-3 года? Наверно, все-таки потому, что уже знал пример, когда один из наших солдафончиков погорел подобным образом. Уликой его связи стал анализ, взятый из утробы зэчки после ее «удовольствия» с тем профаном. А что касалось лагерной баланды, о которой упоминала Маргарита, так наша, солдатская, от их лагерной ничем не отличалась.

Предыдущая   Оглавление   Следующая