Новости
О сайте
Часто задавамые вопросы
Мартиролог
Аресты, осуждения
Лагеря Красноярского края
Ссылка
Документы
Реабилитация
Наша работа
Поиск
English  Deutsch

Владимир Пентюхов. Раб красного погона


ЧАСТЬ II
Жизнь солдатская

Артисты «крепостного» театра

Крепостным назвал театр не я, а известный в России и за рубежом автор историко-приключенческого романа «Наследник из Калькутты», бывший узник Абезьской штабной колонны, инженер-сметчик Северного управления лагерей железнодорожного строительства (СУЛЖДС) Роберт Александрович Штильмарк. И лишь потому, что личный состав его был из числа заключенных. Мы же называли его, как я уже пояснял, Домом культуры абезьского постройкома, который настолько занимал его помещения своими мероприятиями, что зачастую приходилось переносить на другие дни намеченные ранее спектакли и концерты.

У Роберта Александровича есть повесть об этом театре, часть ее была опубликована в журналах «Полярные горизонты» за 1989 год в номерах 2 и 3, который выходил в Красноярске, так что не обессудьте, если я в чем-то повторюсь. К тому же следует учесть, что на одно и то же событие, действие, предмет мы могли смотреть с разных сторон и иметь на то разные точки зрения. И если он говорил, что там угнетался сам дух искусства, то я скажу обратное. А именно, там людям, талантливым от Бога, давали возможность выжить и тем самым сохранить в себе все самое ценное как в артисте, как в человеке вообще. И первый, кто придумал создать им, репрессированным как врагам народа, условия сносного выживания, был сам начальник стройки, тогда еще подполковник войск МВД Василий Арсентьевич Барабанов.

Скажу еще, что без этих артистов-узников, специалистов театра всех профилей была бы невозможна работа кружков художественной самодеятельности как солдатской, так и гражданской поселковой молодежи. Потому я, один, наверное, из самых активных участников этой самодеятельности, а позднее и руководитель небольшого солдатского ансамбля песни и пляски, столь близко знаю и актеров, и работу театра в целом. Сказать, что я работал с артистами, было бы неверно. Никак я с ними работать не мог. Тем более не старался и даже не делал попытки стараться перевоспитывать их, как это пытались делать до меня другие военнослужащие. Я просто был там вроде связного между управлением стройки и администрацией театра.

Штильмарк рассказывал еще, что артистов, как и чертежников из проектного бюро управления, водили под конвоем с работы и на работу, но это было, вероятно, когда-то до меня. Я что-то тогда никаких конвойников рядом с ними не видел. И если я иногда выезжал с ними на концерты по близлежащим колоннам, то в мою задачу входило совсем другое, а не охрана. Просто я был в данном случае как представитель от администрации. Без меня их не впустили бы ни в какую зону и не выпустили из нее. Но если труппа выезжала со спектаклем в какой-либо город или крупный поселок строителей, конвой с ними был. И, повторюсь, вовсе не потому он брал особою карманное оружие, что боялся побега, а, как сказал бывший тогда артистом драмы Заслуженный артист России Юсуф Алиджанович Аскаров, проживающий ныне в Красноярске и с которым мы поддерживаем дружеские отношения уже на протяжении многих лет, чтобы оградить самих артистов от каких-либо непредвиденных случаев со стороны других заключенных, озлобленных завистью на их, в общем-то, почти полувольное житье. Вот несколько примеров, говорящих о том, что Аскаров прав.

Один парень, отбывавший наказание по бытовой статье, получив документы об освобождении, решил зайти в зону и проститься с друзьями. Очень ему это надо было. От избытка чувств к остающимся. В зону его дежурный вахтер пропустил — знал его в лицо. Потом начал беспокоиться, почему тот долго не возвращается, и вызвал надзирателей.

Короче, того парня нашли убитым на чердаке одного из бараков, но уже без документов. А на чердак заманили его «блатные» под предлогом, что там отдадут ему свою лучшую одежду. Нельзя, мол, в твоем рванье домой возвращаться.

Сбежать убийцы не успели и были задержаны.

Второго заключенного, бывшего майора Советской армии, отбывавшего срок за недостачу горюче-смазочных материалов на одном из военных аэродромов, я знал лично. Сам он, этот авиатор, авиационный бензин и мазутку ни выпить, ни съесть не мог, но, тем не менее, пять лет срока получил. И вот через два с половиной года его освобождают. В последнюю минуту, вернувшись из спецчасти в барак, чтобы забрать свои кое-какие пожитки, вдруг обнаружил, что они исчезли.

— Кто забрал, отдайте, — крикнул бывший майор, расстроенный тем, что вместе с вещами исчезли фотографии жены и детей. К нему, пританцовывая, с ехидной улыбочкой подошел приблатненный Санька-Дрын. Сверкая золотой фиксой, он сказал:

— Не базлай, падла. На волю идешь, на хрена тебе тряпки?

Майор был человек горячий, нервы у него за годы войны и лагерей изрядно потрепались, и при всяких расстройствах он, что называется, взрывался от негодования. А тут еще этот гаденыш с помощью «шестерок» отнимал у зэков понравившиеся ему вещи, посылки и заставлял бригаду работяг начислять на себя проценты выработки, чтобы считаться работающим. И майор сорвался. Схватил возле печки кирпич и нанес Дрыну удар между глаз.

За убийство этого опасного рецидивиста майора осудили на целых десять лет.

Вот почему, по словам артиста Аскарова, конвою нужно было охранять его коллег во время поездок на гастроли от других заключенных, главным образом, уголовников.

В театре я, тяготясь бездельем, сочинял стихи, затверживая их наизусть, — так их никто не сможет прочитать. Было среди других и такое:

Рядовой солдат молодой
Расшифровывает аббревиатуру:
МВД — это «Может, Вернусь Домой»,
Если зэка не ухлопает сдуру

От нечего делать толкался в мастерской художников, глядел, как они работают, как под их руками рождаются настоящие произведения искусства. А если видел, что мое присутствие кому-то становилось неприятным, уходил в пустой зрительный зал и сидел там. Скоро артисты и все, кто работал в театре, привыкли ко мне, как привыкают к какой-нибудь вещичке, которую нельзя выбросить, потому что после этого им обязательно поставят другую. И будет ли та новая фигура лучше этой, не известно.

Скорее всего, оттого, что я не надзираю, а лишь созерцаю артистов, отношение ко мне уже через месяц стало меняться в лучшую сторону. И оно еще больше стало улучшаться после того, как через театрального поэта Лазаря Шерешевского артисты узнали, что и я балуюсь стихами. И это было для них удивительным. Даже услышал однажды такую реплику по своему адресу: «Интересно, о чем может писать солдат-чекист? Неужели о своей прекрасной службе в своих родных войсках?»

Сейчас думаю, если бы я им в то время прочел «В Абези живут не обезьяны», они бы наверняка пришли в замешательство.

Штильмарк в своих заметках о театре говорил также, что подле заключенных артистов высокого класса всегда отирались лица, жаждущие хоть что-то перенять для себя, и был прав. Так в самом деле и было, только зачем было ерничать при этом, не пойму. Он, умный человек, видел, что «отирались» не взрослые, из числа вольнонаемного состава, а, в основном, их дети, дети офицеров, интеллигенции и солдаты срочной службы, которым в сорок седьмом едва исполнялось по двадцать лет.

Им-то, оторванным от всего прекрасного и культурного, в этой столице 501-й стройки куда было пойти в свободное от учебы и службы время, кроме как в свой Дом культуры? И у кого они еще могли поучиться сценическому искусству, как не у них, актеров высокого класса, хотя и заключенных? Потому-то они, неоперившиеся юнцы и девчушки из кружков художественной самодеятельности, и липли, например, к мастеру художественного слова князю Борису Федоровичу Болховскому, который поражал не только искусством чтения, но и изящными манерами. Да и сам Роберт Александрович в своих записках гордился тем, что имел честь, когда попал в состав этого театра в Игарке, быть знакомым с самим Леонидом Леонидовичем Оболенским, вашим кинокорифеем, а тогда режиссером, а также бывшим главным дирижером Одесской государственной консерватории Чернятинским, всемирно известным музыкантом, первым аккомпаниатором Давида Ойстраха Всеволодом Топилиным.

Да эти люди и не тяготились тем, что кто-то о чем-то их спрашивал. И нельзя было не заметить, что в большинстве своем они сами тянулись к молодежи, сами охотно делились с юношами и девушками своими знаниями, умением, просвещали, наставляли их.

Думаю, что по этой же причине — поделиться знаниями — они и меня, при моей любознательности, не гнали от себя. Они же прекрасно понимали, что я не вольнонаемный вохровец, а подневольный солдат срочной службы. Да и мое уважительное ко всем без исключения отношение не могло не сказаться на ответном уважительном отношении ко мне. Я «не качал права», не позволял повышать голос на кого бы то ни было, даже если была на то причина, звал их не как положено — заключенный такой-то, а по имени-отчеству. Да и с «винтарем» за своей спиной никто из них за пять последующих лет службы меня не видел и видеть не мог. Не входило это в мои обязанности никогда.

Я преклонялся перед знаниями артистов, их умом, талантом. А когда впервые в жизни посмотрел в их исполнении оперетту Кальмана «Марица», в моей душе словно сместилось что-то в сторону еще одной переоценки себя и своей вынужденной жизни на севере среди множества разного рода людей. Мелодии «Марицы», именно той «Марицы», именно в исполнении тех артистов, живут во мне до сих пор.

Потом были «Холопка», «Летучая мышь», «Голубая мазурка», «Запорожец за Дунаем», «Свадьба в Малиновке» и другие оперетты.

Гораздо позднее, уже на гражданке, посещая те же театральные вещи, я всегда сравнивал игру актеров с игрой наших заключенных артистов и всякий раз убеждался, что последние играли вдохновенней, эмоциональней, потому что на сцене вольного театра заключенному артисту без выкладки всех своих творческих способностей было просто невозможно. И это, учтите, находясь в положении человека, лишенного свободы и с таким позорным клеймом, как враг народа. Работать хуже, не с полной отдачей, значило вылететь из театра и пойти на общие работы — отсыпать насыпь или укладывать рельсы.

Крайнов Д.А.Мне хочется рассказать о некоторых людях, с которыми я в какой-то степени сдружился. Парадоксально не то, что я стал питать к ним какие-то чувства, я никогда не забывал, кто я, но ведь и они, эти бывшие большие люди, постепенно проявляли ко мне чувства, которые нельзя называть иначе чем дружественными, если, конечно, артисты не играли при этом. Но ведь я не раз замечал и заботу их обо мне. И эту заботу нельзя было спутать с заискиванием, мелкой лестью, которая применяется недалекими людьми с целью какой-то личной выгоды. Вероятно, было все-таки во мне что-то такое, но что? Может быть, то, на что в обычных условиях не обратишь внимание, — мое терпение выслушивать их душеизлияния. Почему было не выслушать, если человеку хочется, чтобы его кто-то выслушал, кто-то разделил с ним его печальные думы? Чаще других со мной вел доверительные беседы известный до войны археолог Дмитрий Александрович Крайнов, имевший великолепный бас и примечательные данные для опереточного певца. Он любил рассуждать вслух об истории, литературе и родной археологии.

Вот легенда, за абсолютную точность не ручаюсь, по которой он получил 58-ю статью и десять лет срока. В мае сорок первого года группа археологов выехала на полевой сезон в леса под Умань. О начале войны они узнали от немецкого офицера, приехавшего на раскоп с группой солдат. Узнав, чем занимается партия, офицер приказал продолжать работы до полного окончания и лично сделал все, чтобы эти работы закончились к началу октября. Потом он отобрал у Крайнова записи по материалам раскопа, а всех археологов, надеявшихся до последнего дня, что скоро они будут освобождены Красной Армией, и лишь поэтому не разбежавшихся из-под редкой охраны, приказал загнать в близлежащий концентрационный лагерь.

Судьба узника многих концлагерей оказалась милостивой. Крайнов остался жив, но когда пришло освобождение, он из немецкого плена попал в советский. Причиной ареста послужила небольшая серая книжица, на мягком переплете которой значилось: «Д.А.Крайнов. Раскопки под Уманью. Берлин, 1943 год». К изданию ее указанный автор не имел никакого отношения. Кем-то в Берлине все было сделано за него.

Дмитрий Александрович, хорошо знавший при жизни Сергея Есенина и Владимира Маяковского, часто общавшийся с ними, много рассказывал о них. Много полезного передал мне из своих знаний о литературе, составил для меня подробный список литературы, изучив которую самостоятельно, я бы приобрел знания за гуманитарный вуз.

Борис Федорович Болховской... Бесподобный мастер художественного слова, князь, уроженец Петербурга. Холеное, одухотворенное лицо, пронизывающий мудрый взгляд, иронически поджатые губы, изящные манеры.

На пальце перстень. Вензель именной.
В костюме черном — в нем он выступает...
В пустом фойе стоит передо мной
И только мне гекзаметры читает.
Как он читает!.. Голос то гремит,
Как будто гром рокочет, нарастая,
Или в зарядах рвется динамит,
То вдруг падёт до шепота и тает.
И смысл стихов — вот сила мастерства! —
Пленяет дух мой, переносит волю
Во времена Гомера, где слова
Цветут, как мак, рассеянный по полю.
Я вам не выдам чувства своего.
Одно скажу: нелегкий труд поэта
Он, мастер-чтец, доводит до того,
Чего превыше вдохновенья нету.
Я слышал то и вот теперь узнал,
Был поражен я, билась мысль в смятенье:
Князь Болховской кому стихи читал?
Товарищу по мукам в заключенье?

Когда Борис Федорович исполнял со сцены поэму «Граф Нулин» А.С.Пушкина, зрительный зал замирал от напряжения. Строфу:

Так иногда жеманный кот,
Лукавый баловень служанки,
За мышью крадется с лежанки,
Украдкой, медленно идет,
Полузажмурясь, подступает.
Свернется в ком, хвостом играет.
Разинет когти хитрых лап
И вдруг бедняжку цап-царап!

— не могу вспоминать без волнения. Так и видится забившаяся в когтях Нулина «белая мышка» Наталья Николаевна.

Борис Федорович учил меня искусству художественного чтения. И это, в основном, благодаря ему я позднее стал руководителем солдатского ансамбля песни и пляски. Благодаря ему в 1958 году, после победы на красноярском краевом конкурсе, съездил в Москву на Всероссийский конкурс артистов-чтецов, где и был любезно выслушан членами строгого жюри, во главе которого, как я заметил, был незабвенный Игорь Владимирович Ильинский.

Легенда о Борисе Федоровиче такова: война его застала на гастролях где-то на юге страны. Там их группа попала в окружение и в полном составе — в концлагерь. Стараясь пустить пыль в глаза мировой общественности, что вот, дескать, какие мы гуманные и культурные, фашисты вскоре стали перебрасывать Бориса Федоровича, знавшего несколько европейских языков, из одного лагеря в другой и заставлять его ставить концерты художественного чтения даже перед своими соотечественниками. Вскоре, а точнее, к концу сорок второго года Болховскому с помощью участников французского движения Сопротивления удалось освободиться из лагеря и в Дании дождаться конца войны... Как человек «голубой крови», он мог там остаться навсегда, а это ему предлагал сделать не кто иной, как сам князь Юсупов, известный тем, что избавил в свое время нашу многострадальную мать-Россию от проходимца и ловеласа Гришки Распутина. Но он не остался. Не посчитал себя виновным перед Родиной, да к тому же в Ленинграде, пережив страшную блокаду, его ждала мама-мамочка, которую он очень любил, и квартира в бывшем собственном доме по переулку Баскова. Он вернулся к горячо любимой мамочке. Но увиделся с нею только зимою 1948 года, когда я, рискуя, вызвал княгиню в Абезь на свой адрес, отдал ей на несколько дней свой балок, и она под видом моей матери приходила в театр и там проводила время с сыном. Ее, конечно, очень скоро разоблачил один из сексотов (был таким же заключенным, как Болховской).

Вот как это выразилось позднее в моей поэме о княгине. Предлагаю фрагмент.

Моя землянка, вкопанная в яр,
Когда натопишь печку до предела,
Держала жар и источала пар,
И париться в ней можно было смело.
От отпоти — подтеки на стене,
Весь потолок изрисовали мухи,
И вот сюда-то, не хватало мне,
Открыл я дверь неведомой старухе.
Переступила, голову пригнув,
В мой душный мир, озябшая, худая,
И прошептала, мой вопрос вспугнув:
— Прощу прощения, я — Болховская.
Я — в печку дров. Старуха чуть жива.
Дрожит всем телом. Проводил до стула.
— Вот чай горячий. Грейтесь. Вот халва,
Сыр, извините, ветерком продуло —
Весь в дырочках. И хлеба к чаю нет...
Я вдруг осекся: «Это что такое?
Залебезил! Кому ты свой привет
Оказываешь? Время-то ночное!
Не дай Бог, кто узнает, отвечай,
Мол, по каким таким законам чести
С княгинею в балке гонял ты чай? —
Да и посадят со старухой вместе.
Поселок Абезь вроде и велик,
Но в нем цивильных очень даже мало
И новичков, их незнакомый лик
Все населенье быстро примечало.
А тут старушка с холеным лицом,
Надменная, глядит из-под прищура.
Прическа — шик: седых волос кольцо,
И очень даже стройная фигура.
В вечернем платье черном и до пят,
Жен офицеров этим удивляя
(Они ее глазами аж едят),
Одна в антрактах вдоль фойе гуляет.
Ох эти жены! Бдительный народ!
И каждая скорее мужу в ухо:
Мол, что сидишь ты в партере, как крот,
Когда в театре странная старуха.
Вели арестовать — и под замок.
Ишь, волю взяли, ходют где попало!
А если вызвать караул не смог,
Я вызову, а то сбежит из зала.
И нажужжали, вызвал шеф меня,
Спросил сурово:
— Это кто такая?
Что мне осталось? Сам себя кляня,
Ответил я:
— Княгиня Болховская

Активно помогал мне постигнуть азы сценического искусства другой, уже упомянутый мною, актер и режиссер, тоже из княжеского рода, Леонид Леонидович Оболенский... Меня он натаскивал, в основном, по такой науке, как «мастерство актера» по системе К.С.Станиславского.

Леонид Леонидович — многогранный талант с многотрудной жизнью. Это был способный ученик и соратник Эйзенштейна и один из интереснейших преподавателей ВГИКа в конце 30-х годов. В ранние годы он работал с Пудовкиным, Барнете, Кулешовым, Бабелем, Гроссманом, Платоновым, Мейерхольдом и другими. Встречался и был знаком с Осипом Брике, Айседорой Дункан, Ильей Глазуновым, Луначарским.

Оболенский, как о нем говорили те, кто часто соприкасался с ним в городе Миассе Челябинской области, где он жил последние годы, — это сама история. История кинематографа. История культуры. История человеческих отношений. История жизни вообще. Он участник и свидетель эволюции русской культуры в нашем столетии.

Как актер и сценарист, да к тому же еще и звукорежиссер, Леонид Леонидович Оболенский являлся участником создания более тридцати фильмов: «На красном фронте», «Необычайные приключения мистера Веста в стране большевиков», «Луч смерти», «Торговцы славой», «Кирпичики», «Эх, яблочко!», «Альбидум», «Горизонт», «Окраина!», «Марионетка», «Во власти золота», «Ждите писем», «Вид на жительство», «Чисто английское убийство», «Ларец Марии Медичи», «Ярослав Мудрый» и другие. Все даже и не упомнить.
После Заслуженного артиста Коми АССР Александра Алексеевича Алексеева Оболенский в театре был вторым лицом. Под каждой программкой нового спектакля стояла подпись: «Режиссер — Л.Оболенский». Оболенский был душой коллектива не только тех, кто работал вместе с ним, но и абезьской молодежи. Всегда в элегантном черном костюме, стройный, внимательный. При встречах в глазах его загорался веселый огонек, на губах начинала играть приветливая улыбка. Он умел слушать собеседника и никогда ни на кого не повышал голос.

Леонид Леонидович руководил драматическим кружком в нашей художественной самодеятельности. Когда мы начали готовиться к постановке спектакля «Молодая гвардия», по роману Александра Фадеева, он вдруг при распределении ролей не дал мне ничего, хотя я рассчитывал получить роль, ни много ни мало, а самого Олега Кошевого. Я надулся. Да и как было не обидеться, если я до этого уже не худо справился с образом журналиста в пьесе Виктора Гусева «Слава». Он заметил это и, стараясь загладить конфликт, сказал, обращаясь непосредственно ко мне:

— А вам, молодой человек, особая честь. Вы, можно сказать, в театре не новичок, знакомы с режиссурой и, я надеюсь, не откажетесь быть моим помощником при постановке?

Иронию, какую Леонид Леонидович вложил в свои слова, не понять было невозможно, но и обижаться было тоже нельзя. В самом деле, это же здорово стать помощником режиссера!

И он взвалил на мои узкие плечи всю организаторскую работу по постановке «Молодой гвардии». И видя, что я справляюсь с перепиской ролей, со сбором молодежи на занятия и чуть ли не с разработкой сценарного плана, поощрял меня ласковыми словами, хотя я чувствовал, что ничего толком не успеваю сделать. А когда наконец репетиции закончились и представитель политотдела дал добро на постановку пьесы, хитрец Оболенский решил умыть руки. Вдруг заявил мне:

— Спектакль вести придется вам, молодой человек. Да, да. Если его проведу я, вы ничему не научитесь. Так-то. Неужели вы думаете, что я так и буду всю жизнь оставаться с вами? А если меня куда-нибудь загонят? Вот то-то и оно. Но не бойтесь, я буду рядом.

Спектакль, слава Богу, я провел, но огрехов наделал предостаточно, особенно развеселило моего режиссера бревно, забытое в квартире Олега Кошевого, и березовые ветви, что свешивались с потолка. Он хохотал до коликов в животе.

Многие из артистов, художников, музыкантов учили меня тому, что сами хорошо знали. И они были даже рады, что я с жадностью «глотаю» все, что они суют в мой желтый рот.

Я ни разу не слышал от этих людей, чтобы они сетовали на свою судьбу. Не любили они эту тему. О семье, любимом деле — пожалуйста, но только не об этом. А вот о моей судьбе заговаривали часто. Леонид Леонидович, например, вздыхал:

— Жаль, Володя, тебе уже двадцать первый год, пора кончать какой-нибудь институт, работать, а ты вынужден тянуть солдатскую лямку. И если у нас, заключенных, есть срок и мы получаем хоть какие-то зачеты за хорошую работу, то у тебя ни срока, ни зачетов. За что, спрашивается, ты отбываешь здесь, в Заполярье, такое наказание? В чем ты виноват перед Родиной, что она обошлась с тобой и другими, такими же, как ты, так жестоко?

Если бы я знал, за что?

Есть еще человек, который не только повлиял когда-то на меня и мое сознание, запомнился навсегда, но и стал в каком-то роде товарищем в жизни. Волею судьбы я должен был находиться рядом с ним тогда, в сорок седьмом, а затем и в последующие годы. И хотя мои отцы-командиры требовали, чтобы я относился к нему строго официально, не оказывал никаких знаков внимания, поступал наоборот. Да и не видел я в нем врага народа, потому что явные враги народа, как бы они ни маскировались в лагерях, были известны всем заключенным. И не имели они возможности быть расконвоированными и работать в идеологическом центре северного управления, т.е. в театре. Я говорю о Заслуженном артисте России, бывшем режиссере Ачинского и Канского драматических театров Юсуфе Алиджановиче Аскарове.

Юсуф Алиджанович родился 25 февраля 1917 года в Петрограде, в семье иностранного подданного фарси (перса). Там же, в Ленинграде, в 1937 году, при Государственном Большом драматическом театре имени М.Горького, закончил на «отлично» театральную студию и в 1938-м уже работал в Мурманском областном драматическом театре. С начала и до конца войны он прослужил в Северном морском флоте, а в 1946-м особым совещанием был осужден по надуманному обвинению на десять лет лагерей. Инкриминировали связь с разведчиком, который работал переводчиком в английском госпитале, неподалеку от их гарнизона. Связь с ним, с этим переводчиком, действительно была, но она простиралась не далее чем по вопросам художественного обслуживания находящихся в госпитале на излечении моряков-интернационалистов. Сюда же было приплетено и иностранное подданство отца.

Впервые я обратил внимание на Юсуфа Алиджановича в начале октября сорок седьмого. Был теплый вечер. Несколько артистов вышли на парадное крыльцо театра, чтобы подышать свежим воздухом, погреться в лучах полярного солнца и отдохнуть от только что закончившейся репетиции. Здесь, среди других ничем, в общем-то, не примечательных лиц, я заметил одно довольно характерное лицо, в котором просматривалось что-то арабское. Он был оживлен, глаза весело блестели, руки непрестанно жестикулировали. Он был в центре внимания других. Все его слушали с почтением и уважением. В его теплых, убеждающих словах слышалось дружеское участие, советы, как пропустить какие-то отдельные слова через себя, свой мозг, чтобы получилось естественнее, правдоподобнее.

Нетрудно было догадаться, что это не рядовой артист театра. Так оно и вышло. После директора режиссура была доверена Леониду Леонидовичу Оболенскому и ему, Юсуфу Алиджановичу Аскарову. Последнего жители поселка знали более как исполнителя главных ролей в таких драматических произведениях, как: «Вас вызывает Таймыр» — Исаева и Галича, «Глубокие корни» — Жаймса Гоу и Арнода Д'юссо, «Человек с того света» — Дыховичного и Слободского и других.

Конечно, судить о человеке по первой встрече было невозможно, но внимание мое уже было привлечено, и я стал иногда бывать там, где бывал Аскаров.

Особенно он поразил мое воображение на вечере, посвященном тридцатой годовщине Великого Октября. Он вел концерт, играл в драматических миниатюрах со своей постоянной партнершей, Заслуженной артисткой Коми АССР Людмилой Морозовой, и читал фельетоны. Точнее, не читал, а выступал с фельетонами не то Масса и Червинского, не то Дыховичного и Слободского, в которых бичевались пороки советских людей. Это ему-то, осужденному по такой страшной статье на долгих десять лет, надо было погружать персты в язвы?! И как он выступал! Какая была страсть в словах, какой гнев во взоре, как напряжено тело! А жесты... Да, вскрывать пороки в людях, обществе, глядя на Аскарова, можно было только со страстью, беспощадностью, с гневом и болью. Недаром же сидевший впереди меня начфин управления, фамилия которого выветрилась из головы, процедил сквозь зубы: «Ить што вытворяет, паскудник!» А инструктор политотдела старший лейтенант Хлебников даже поднимался на сцену, чтобы лично убедиться, действительно ли фельетон, только что прозвучавший со сцены, опубликован в официальной печати.

Это выступление Аскарова послужило толчком к проведению общего комсомольского собрания поселка строителей, на котором речь шла о борьбе цивильных юношей и девушек и солдат с собственными недостатками: инертностью, ленью, равнодушием, слабой воспитательной работой среди несоюзной молодежи и так далее. И хотя представитель политотдела — без такового комсомольские собрания проводиться не могли — несколько раз напоминал, что не надо ссылаться на Аскарова, что он-де разбудил комсомольцев от спячки, почти каждый участник прений начинал свое выступление именно с этой ссылки.

Любимец абезьской молодежи, заключенный артист Юсуф Аскаров вызвал у юношей и девушек после того собрания еще больший интерес, и воспрепятствовать этому никто не мог. Не помогли ни увещевания, что он-де враг народа, ни прямые запреты — не аплодировать ему после его выступлений.

Тогда Аскаров для меня стал таким же своим человеком, как и другие актеры, помогавшие нам готовить концерты художественной самодеятельности. Без таких специалистов мы обойтись не могли в любом случае. Например, к торжественному вечеру, посвященному тридцатой годовщине Ленинского комсомола, тексты стихов для монтажа писал никому не известный тогда поэт Лазарь Шерешевский. Хор и вокалистов готовил музыкант-виртуоз Владимир Остроухов — умер в Красноярске в 1995 году, драматические номера — Леонид Оболенский, чтецов — Борис Болховской, хореографический — балетмейстер Валентинов. Все — заключенные, все — осужденные по пятьдесят восьмой статье. Естественно, кое-кто из старших начальников порой восклицал во всеуслышанье: «Кому мы поручаем воспитывать нашу молодежь, наше подрастающее поколение?!»

А кому еще можно было доверить это важное дело, если не только специалистов своего дела, но и просто грамотных людей на стройке не хватало. А что касается вольных артистов, их было с десяток, то плевать они хотели на молодежь, на их интересы и дополнительные нагрузки «за так».

Однажды я принес в нашу газету под названием «Строитель» какое-то свое стихотворение, и редактор, уральский писатель Борис Ицын, давно не видевший пеня, вдруг сказал:

— А я думал, тебя уж посадили.

— За что? — от изумления у меня глаза полезли на лоб.

— Ну, как за что? Писатели, поэты, артисты сидят в лагерях, а ты почему-то еще на воле. Сидел бы себе в лагере, а вечерами приходил к нам, в редакцию, вести кружок начинающих поэтов. Смешно, правда?

В художественном цехе театра я ближе всех сошелся с художниками Зеленковым, Масловым, Кучигиным. Кучигин, как доносились слухи, после реабилитации жил в Горьком, добился звания Заслуженного художника России, Маслов давно скончался, а Зеленков еще осенью пятидесятого года покончил жизнь самоубийством в поселке Ермаково Красноярского края. Повесился в общественном туалете — от безысходности своего положения.

Писатель Штильмарк всего месяца три работал в театре, знал Зеленкова как замечательного художника, называл его магом Мариинки и Александринки. И я почти три года встречался с ним в театрах Абези, Игарки и Ермакова. В этом последнем поселке мой балок находился в двухстах шагах от театра. И дорога в управление стройки шла мимо него. И на ежевечерние занятия с участниками художественной самодеятельности и своего солдатского ансамбля я ходил в это же здание. И мы встречались с Зеленковым почти ежедневно и всегда находили темы для бесед. Итак, Зеленков...

Он в сорок первом, находясь в плену,
В порыве гнева или вдохновенья
Нарисовал картину про войну,
Точнее, про своё в ней окруженье.
Не красками. Где красок было взять,
А смешанными с кровью угольками.
И узники могли себя узнать.
Они ж с ним рядом бок о бок страдали.
На ней — их лагерь. Виселицы в ряд,
Худые лица, вышка с пулеметом...
Герр-комендант взглянул, прищурив взгляд.
Отметил громко:
— Отшень гуд работа!
Стёр звездочки с пилоток и заснял
Тяжелым цейсом пленного творенье,
А снимок с текстом передал в журнал,
К которому имел, знать, отношенье.
А текст гласил: «Художник Зеленков
Изобразил в плену солдат немецких».
Смотрите, мол, режим у них каков,
У этих русских, расстрелять бы всех их!

После окончания Великой Отечественной войны кэгэбисты показали освобожденному из концлагеря художнику толстый журнал, в котором в качестве иллюстрации к статье о том, как в советских лагерях содержались немецкие военнопленные, был напечатан снимок той самой злополучной картины, что была создана на беленой стене длинного барака в сорок первом году, с надписью, какая была приведена в стихах. Так «Маг Мариинки и Александринки» Зеленков оказался сначала в лагерях на строительстве Северо-Печорской железной дороги, то есть на 501-й, а затем на строительстве железной дороги Салехард—Игарка, на 503-й стройке МВД СССР.

Весной 1950 года театр заключенных 503-й стройки перестал существовать. И пьеса-сказка Самуила Маршака «Двенадцать месяцев» на сцене Игарского драматического театра была поставлена в последний день сорок девятого. Роберт Штильмарк в своей повести «Падшие ангелы» почему-то изволил написать, что после спектакля «Двенадцать месяцев» все задействованные в нем заключенные артисты были оставлены на ночь в театре, достали нелегально спирту и устроили попойку. И красочно расписал, как пианист с мировым именем Всеволод Топилин, напившись до чертиков, разбив за кулисами портрет Сталина, топтал его изображение ногами и обзывал усатым чертом.

Эта картина была придумана Штильмарком по какому-то своему умозаключению, и я смею опровергнуть его изложение. Никто из высоких охранных чинов не мог позволить себе дать разрешение на то, чтобы заключенных артистов, тем более мужчин и женщин вместе, в канун Нового, 1950-го, года оставить на ночь в театре. Это во-первых. Во-вторых, не мог оказаться в этом составе артистов музыкант Топилин, не задействованный в спектакле. В-третьих, только чрезвычайно легкомысленный человек из вольных мог позволить себе принести спирт для заключенных, потому что это было чревато суровыми последствиями. В-четвертых, не мог Топилин, если он там и был, прошедший немецкий и советский концлагеря, где-то, скорее всего, в кабинете директора театра, взять портрет Сталина, чтобы разбить его за кулисами. Он, уже отбывший половину своего срока — пять лет — как враг народа, пусть даже по пьянке, не мог не знать, что может последовать за этим «представлением». И пятое, самое последнее, — в эту ночь, после спектакля, а он закончился в десятом часу, в театре начался новогодний костюмированный бал-маскарад, в котором принимал участие и я.

Как постановщик и декоратор художник Дмитрий Зеленков был действительно исключительной личностью. Я не мог знать, как он оформлял спектакли в ленинградских театрах, но видел это в наших. Расстелив в фойе огромное белое полотно, будущий задник к какому-нибудь спектаклю, он наливал в большие противни разведенной краски, надевал на ноги сплетенные из веревок лапти, мочил их в краске и, прицелившись взглядом в какую-нибудь часть своего будущего произведения, выходил на него. Минут семь-десять топтался он то там, то тут. Где-то густо наследит зеленью, где-то ультрамарином, где-то охрой или киноварью. И когда входил, что истоптанного достаточно, снимал лапти, поднимался на площадку для оркестра и смотрел сверху, что у него там намазюкалось и наляпалось. И если увиденное удовлетворяло его, брал в руки укрепленные на длинных черенках кисти. Иногда пускал в ход обыкновенную половую щетку.

Готовый задник, как правило, прежде всего и всякий раз вызывал восхищение у артистов и всех работников театра. А когда начинался спектакль, он за несколько минут перед подъемом занавеса подходил к артистам и смущенно просил:

— Ребятки, вы на третьей (или четвертой) картине воздержитесь от монологов и диалогов. Будут аплодисментики.

И не аплодисментики, а овации вызывал у зрителей вид декораций.

Я помню чудо-сказку Маршака.
Там на глазах менялись краски года,
И ощущалась свежесть ветерка —
Дыхание изменчивой погоды.
Вот только успокоилась метель,
До зрителей донесся запах снега,
А уж с деревьев капает капель,
И на землю весны ложится нега.
Еще момент, и где-то ручеек
Забулькал между камушков, играя,
Из белого зеленым стал лужок,
И вот уже подснежник расцветает.
Огни софитов, красок кутерьма —
Пойди сумей изобразить такое.
А он умел. И склад его ума
Сам Барабанов отмечал порою.
Он иногда зачеты1 получал.
Кто мог, всегда содействовали в этом,
Но мне однажды вот он что сказал:
— Умру я скоро. Может, этим летом.
— Рехнулся, что ли? Ты же в ноябре
Получишь паспорт, снова выйдешь в люди...
— Вот то-то же, но только к той поре
Меня уже, наверное, не будет.
Да и не паспорт получу я, нет.
Чтоб доконать методой обезлички,
Мне вручат «волчий» 2, как врагу, билет
Да и загонят к черту на кулички.
Что делать мне там? Рисовать быков
На диаграммах роста мяса, масла?
Писать портреты местных мастаков.
Покуда мысль от пьянства не угасла?
Иль прозябать в халупе — печь да стол
И на луну в отчаянье молиться?
Нет, не к тому я эти годы шел!
Надеялся, что буду жить в столице...
Не осквернюсь, билета не коснусь.
То мой протест. Пускай он в Лету канет,
Пускай не всколыхнет родную Русь,
Но до сознания людей достанет...
__________________________________
1Зачеты — день за два или за три начислялись заключенным за ударную работу и вели к сокращению срока наказания.
2«Волчьим билетом» называли документ ссыльного, выданный вместо паспорта

После закрытия театра, впрочем, никакого закрытия как такового не было, просто часть артистов была переведена в другие колонны Красноярского края, а часть, в виде состава культбригады, которая бы зарабатывала деньги на содержание Дома культуры, переехала в поселок Ермаково, что на Енисее. И ставились в нем не спектакли, а лишь концерты. И из всех моих знакомых я нашел там лишь Оболенского, Остроухова и художника Зеленкова.

В трагедии Зеленкова, по словам Аскарова, повинен прежде всего подполковник Штанько. Он якобы запрещал ему выходить и кланяться зрителям, которые аплодировали ему за прекрасную декорацию и дивные задники. Кроме того, по его словам, Зеленков влюбился в вольную женщину, жену какого-то офицера, и от безысходности... Но это не так. Юсуф Алиджанович в то время был очень далеко от Ермакова, а я рядом. И за два дня перед случившимся разговаривал с художником в его мастерской. И он мне вдруг заявил, что не хочет жить. Я уже знал, что до конца срока ему оставалось всего три месяца, стал уговаривать, но он заявил, что ему грозит ссылка, что могут послать не на юг края, а наоборот, дальше на север, в какую-нибудь захудалую деревеньку, и воскликнул:

— Ну что я там буду делать? Чем жить? Здесь, в заключении, я хоть был занят любимой работой, и время текло быстро, а там? К чему мне будет приложить руки?

И тогда я попросил разрешения сделать с него несколько кадров. Он разрешил, сказав: «Будешь в Питере, отдашь родным».

— Сами перешлете, — ответил я.

На другой день Зеленков сделал попытку покончить с собой в холодном тамбуре театра, но неудачно — согнулись гвозди, державшие петлю. А еще через день артисты, как ни следили за ним, а он уже казался невменяемым, прозевали. Он вышел в общественный туалет во дворе и там намылил веревку.

В Красноярске живет еще один человек из тех, кто ближе других стоял к происшествию в театре. Это бывший театральный портной, в то время девятнадцатилетний заключенный парень Кирим Якубович Яфясов, уроженец деревни Татсайман Ульяновской области. Это незаурядная личность, отличающаяся острой памятью, честностью и добропорядочностью. За три года отсидки он сумел так понять, что такое свобода, что на всю жизнь заказал себе, детям и близким людям не делать необдуманных поступков, какие могут привести к заключению. Вот как он рассказывает о себе:

— В 1947 году, во время выборов в районные и сельские Советы, мы, два восемнадцатилетних дурачка, договорились исчеркать пером избирательный бюллетень с фамилией председателя нашего сельсовета, человека, который делал для жителей села много зла. Я свой бюллетень исчеркал, тайну хранил, но она каким-то образом стала известна этому кандидату. Он стал искать причины, чтобы посадить меня в тюрьму, но следователи три раза отказывали ему в возбуждении уголовного дела. Дескать, нет доказательств. Наконец придумал, что сделать. Вызвал меня в сельсовет, дал запечатанный сургучом пакет и приказал отвезти начальнику районного отдела милиции. Я привез пакет, отдал и тут же был арестован. Оказалось, что подлец председатель указал в письме, что я украл в колхозе вместе с еще одним парнем десять килограммов колосков-отходов. И назвал фамилии пяти человек, которые якобы видели это. На суде мы вину не признали, так как ничего не крали, и тогда нас осудили только по свидетельским показаниям. Дали нам, как за групповую кражу, по десять лет лагерей. По этапу в сорок девятом пришел в Игарку, где строил морской причал, затем по протекции доброго человека попал в театр учеником портного. Шил для артистов манишки, галстуки, головные уборы, костюмы. Когда мастерскую перевели в Ермаково, нашелся грамотный человек, он написал в Верховный Совет СССР, что я осужден незаконно, и вскоре из Москвы пришли документы на мое досрочное освобождение.

Во время работы в театре я был в товарищеских отношениях с артистами Алексеевым, Оболенским, Силантьевым, Остроуховым и другими. Хорошо знал Зеленкова. Гибель его переживал болезненно.

К чему я рассказал об Яфясове? Да к тому, что он может подтвердить рассказанное мною о театре и его людях. Но он знает гораздо больше о жизни заключенных стройки, так как жил среди строителей, работал с ними. И он возмущается, читая, как некоторые несведущие писаки из Красноярска выдают в газетах перлы, вроде таких: «Вся стройка от Салехарда до Игарки была завалена трупами заключенных», «Под каждой шпалой этой дороги можно найти трупы заключенных», «Люди умирали как мухи от холода, голода, цинга, и их просто убивали конвойные». И всякий раз, прочтя такое, он звонит мне и возмущенно говорит:

— Да, было трудно, другой раз невыносимо трудно, но трупами дорогу никто не мостил, никто заключенных запросто, вынув пистолет, никогда не расстреливал. И когда кто-то заболевал, лечили, потому что это была рабочая сила стройки, её берегли как могли, а то, что в лагерях была смертность, так на воле разве люди в то время не умирали? И железную дорогу Салехард— Ермаково—Игарка—Норильск—Якутск они достроили бы. И она намного бы сократила путь Транссибирской магистрали Москва—Иркутск. Все грузы севера, минуя перевалки с рек на рельсы, пришли бы напрямик в центр Союза и принесли бы немалый доход нашему государству.

И еще он говорит:

— Я, конечно, каюсь, что совершил проступок, насолил плохому человеку, председателю сельсовета, но, с другой стороны, если бы не попал в заключение, не познал бы по-настоящему, как надо жить, каким надо быть. А примером этому мне служили артисты нашего театра, честные, справедливые, готовые в любую минуту помочь товарищам советом и делом. Никогда не забуду их, и особенно Ивана Евдокимовича по фамилии Соболь, который ходатайствовал о моем освобождении и добился своего. Еще хочу сказать «спасибо» советской власти, которая помогла нам с женой вырастить и воспитать пятерых детей и всем дать высшее образование. Два сына стали подполковниками Российской армии. Дочери работают по специальности.

После моей демобилизации из армии дружба моя с артистами не прерывалась. В 1964 году, когда я поступил на учебу в Высшую ленинградскую школу культуры и приехал в этот славный город, я прежде всего нашел квартиру Болховского, который до этого какое-то время гостил у меня в Красноярске.

На стол поставил он петровский штоф,
Вино налил в фужер Екатерины,
С коронами, орлами двух голов,
И золотую вилку мне придвинул.
Его квартира — антиквариат.
И что ни вещь, и что ни безделушка,
О прошлом нашей жизни говорит.
На трости видел надпись я: «А.Пушкин».
А книги, книги! Нет им всем цены!
Им лет по двести. Авторы — известны.
Как уцелело это от войны
И сбереглось — вопрос был неуместным.
А вот и Трон. Князь-Болховского Трон.
Хотелось мне его себе примерить,
Но за спиной раздался тихий стон,
И не посмел я, можете поверить

Я, конечно, же сфотографировал Бориса Федоровича на его троне, рассказал про фотонегативы с изображением Зеленкова, которые сберегал пятнадцать лет. Старый артист сказал тогда:

— Это хорошо, что ты хранишь память о людях и делаешь для них какое-то добро. Мама моя до сих пор вспоминает, как ты рисковал, когда вызвал ее лишь затем, чтобы она повидала меня, квартирку свою ей предоставил. Знаешь, она будет очень рада увидеть тебя и, отблагодарить.

В том году я по какой-то причине не поехал в Петергоф с визитом к княгине Болховской. А когда приехал через год на следующий семестр и позвонил в знакомую квартиру по Баскову переулку, дом 3, то услышал:

— А Бориса Федоровича давно уже нет в живых. Он получил новую квартиру в благоустроенном доме, стал перевозить вещи и умер на лестнице, с двумя связками книг в руках.

Было очень жаль старика, большого мастера художественного слова, уроки которого я запомнил на всю жизнь. Письма его ко мне и фотографию его на троне я передал на вечное хранение в Красноярский краевой музей. Негативы Зеленкова передал одному старичку из бывшего Мариинского театра, который обещал передать их по назначению — родственникам художника, но передал или нет, узнать так и не удалось.

Однако я забежал далеко вперед и пора вернуться в Абезь.

Предыдущая   Оглавление   Следующая