Новости
О сайте
Часто задавамые вопросы
Мартиролог
Аресты, осуждения
Лагеря Красноярского края
Ссылка
Документы
Реабилитация
Наша работа
Поиск
English  Deutsch

Артур Вейлерт. Паутина (юность в неволе)


Часть вторая. Глава четвертая

Через два–три дня вызвали и меня “с вещами”. Конвоир за меня расписался, он пошёл вперёд, мне же буркнул, чтобы я не отставал. Так мы шли по тёплому весеннему городу. Был, кажется, март, или апрель 1945. Я еле плёлся от усталости, от недостатка сил, от полного истощения. Подошли к трамваю, сели. Какая–то женщина поспешно уступила мне место. Мой конвоир стоял в сторонке и делал вид, что меня не знает. Куда–то долго ехали, появились загородные районы. Потом мы вышли. Недалеко от трамвайной остановки стояли, сидели и даже лежали какие–то люди. По виду я их сразу определил – “наши”, то есть из тюрьмы, или из тюрем, этого я пока не знал. Но на что я обратил внимание, все были донельзя истощены. Они тупо смотрели в землю, не разговаривали, и было тихо, хотя нас было человек двадцать. Все что–то ждали. Наконец, это что–то появилось. Грузовая машина с длинным кузовом, кто–то произнес: —ЗИС–5.

Нам подставили ступеньки и мы с трудом поднимались наверх. Конвоиры молча помогали. Там в кузове были встроены справа и слева скамьи, и мы сразу падали на них. Не все солдаты поехали с нами. Их было всего три человека. Один сидел на скамье спереди, двое, тоже на скамьях, сзади. Поразило то, что всё происходило молча. Машина тронулась. Мы ехали по сельской неровной дороге, нас качало во все стороны. Я ещё подумал, как хорошо, что в машине есть сидения. Наконец, остановились перед решётчатыми воротами. Они были сверху опутаны колючей проволокой. А поперёк наверху были большие буквы: “СЕЛЬСКОХОЗЯЙСТВЕННАЯ КОЛОНИЯ № (?) Ясная поляна”. Да–да. Это была Толстовская Ясная поляна, та самая, в которой русский граф написал свои великие произведения, и в которой он прожил всю свою жизнь.

Мы въехали во двор, и я жадно смотрел по сторонам, надеясь увидеть какие–то следы великого человека. Следов не было, машина остановилась, и кто–то из встречающих весело прокричал кому–то в помещение: “пилагриков привезли !” Я спустился осторожно на землю, меня поддерживали конвоиры. От самых небольших усилий у меня сразу же начинала кружиться голова. А мне ведь было только немногим больше двадцати! Я начал думать, что это за слово: “пилагрики”? Никогда не слышал. Спрашиваю у конвоира. Он, не глядя на меня, буркнул:

—Очень худые люди.

Я понял значение этого слова как соответствие тюремному “Доходяги!, то есть, люди, доходящие, или уже дошедшие до своего конца, крайне истощённые люди. То, что я был “доходяга”, я знал. И я был не один такой. Такими, и даже более худыми, были все прибывшие, да и большинство из тех, кто всё еще сидел в тюрьме.

Мы стояли около какого–то барака и чего–то ждали. Я поднял голову и внимательно посмотрел на верх. Увидел вывеску: АМБУЛАТОРИЯ, и я понял, что мы ждём врача. Наконец, он вышел, тучный, круглый, в круглых очках с толстыми стёклами. Посмотрел на прибывших, кто–то подал ему список и он, вдруг, очень тоненьким голоском приказал:

—Всем встать в очередь! Слушайте список, становитесь по списку!

Все встали, как приказано, стали заходить в амбулаторию, а там следовал второй приказ:

—Раздеться!

И так, голые, скелет за скелетом, мы подходили под очи врача, и он рукой давал сигнал каждому: налево, или направо, налево – направо… . Я попал налево, как я понял по моим товарищам слева, к наиболее худым. Тем, что справа, предлагали потом лёгкую работу на кухне, при лошадях, на молочной ферме, то есть там, где всегда была возможность что–нибудь съесть или выпить кроме основного пайка, а также всегда можно было найти время посидеть.

На такую работу я попал потом, когда вышел из больницы. Да, мы все, что были отобраны налево, попали в больницу. Там нам всем делали уколы глюкозы, три раза в день, давали витамины в таблетках, а также три раза в день прилично кормили. У многих были язвы, и/или распухший с большими трещинами красный язык и немощь. Меня мучила слабость, а также красные язвы. Их лечили какими–то мазями.

В больнице я и узнал, что услышанные мною “пилагрики” пишутся, как «пеллагрики», производное от страшной болезни «пеллагра». Мы все истощены не так вследствие недостатка питания, как из–за его однообразия, а также недостатка витамина В–2 в организме. Врачи и занимались тем, что пытались восстановить нарушенный баланс. Уже через насколько дней мне, да и многим из нас, стало гораздо лучше. Я старался поменьше лежать в постели, выходил из больницы и бродил по улицам между бараками и хозяйственными постройками. Селение, окружённое колючей проволокой с громким названием “Ясная поляна”, превратилось в Советскую колонию заключённых, тоже подведомственную вездесущему «гулагу». Огорожены были только сельские угодья графа Толстого. Само имение и какие–то постройки при нём можно было издалека лишь угадывать.

Через два–три дня нам разрешили, по желанию, получить какую–нибудь работу. Несколько человек, в их числе и я, пошли за человеком, пригласившем нас. Назвал он себя Фёдором Колпаковым. Он был одноглазым, левый глаз был прикрыт чёрной повязкой.

Меня прикомандировали к скотному двору. Там я подкладывал вилами корм рогатому скоту, чистил лопатой и вилами пол, кто–то подвозил на подводе с лошадью солому, а я расстилал её в стойла коров. Но что мне было особенно важно, я мог выпить во время дойки кружку парного молока. Через неделю мне разрешили выпить кружку молока и во время вечерней дойки. Всё обслуживание происходило руками заключённых только с так называемой « бытовой статьёй », то есть не с политической статьей и с небольшими сроками заключения. Многие из них, те, что проявили себя в работе, после отбытия срока наказания просили остаться при колонии и работать вольнонаёмными. Некоторым это разрешали.

Как я потом понял, эта Толстовская колония была специально устроена для того, чтобы как–то привести в нормальный вид выходцев из тюрем. Все они, или почти все, находились в многомесячных следствиях на предельно допустимом, очень скудном тюремном пайке. И когда этим людям потом присуждали срок, и они должны были бы отправляться в лагерь, на тяжёлую работу, они из–за слабости, связанной с истощением, с этой работой справиться не могли, а это было плохо для лагеря. Поэтому всех “доходяг” Тульской тюрьмы № 1 отправляли в эту колонию. Не могу утверждать, что это было именно так. Вполне возможно, что здесь играли роль и чисто гуманитарные соображения. Так я тогда думал. Но потом понял, что о « гуманизме » наши средства массовой информации любили только поговорить. и то лишь, если это касалось третьих стран, а также школьных программ, когда это понятие можно было связать с каким–нибудь прошлым веком. Помню ещё, что если речь шла о нас самих, о нашей стране. То говорили обычно о каком–то особом, « Советском » гуманизме. Да, в юморе этим товарищам не откажешь.

Фёдор Колпаков был управляющим отдела скотоводства, так я бы это назвал. В его подчинении были не только скотный двор, но и молочная ферма, кормовая база и даже небольшая бойня, снабжавшая население деревни свежим мясом. И Фёдор Колпаков оказался человеком, который завоевал моё очень большое уважение.

Ему было лет сорок. Левый глаз, как упомянуто, был у него перевязан чёрным бинтом, завязкой. Так он, кажется, называл эту перевязь на глазу. Он был рослым, физически крепким человеком, грубые черты лица, светлые волосы и голубые глаза – всё это выдавало в нём типично русского человека из крестьян. Что в нём особенно нравилось, мне, по крайней мере, это его характер. Спокойный, ровный, он никогда не повышал на человека голос, когда делалось что–то не так. До этого я не держал вилы в руках, не умел доить коров, не умел чистить из под коров навоз и вывозить его на тачке. Он не потешался надо мной, терпеливо показывал, как это лучше сделать. Когда мне это было трудно, я был ещё очень слаб, он быстро подбегал ко мне и помогал. Я был ему благодарен за помощь и старался делать свою работу как можно лучше.

Часто я видел, как он одиноко сидел где–нибудь в сторонке, печальный, тупо уставившись в землю. Я это заметил в первый день, но не подходил к нему в такие минуты. Как–то я спросил его, что у него с глазом. Он улыбнулся, сказал, что на лесопилке попала щепа в глаз. Так постепенно мы стали разговаривать с ним, а так как я в то время думал, что в каждом человеке есть что–то интересное, что–то, что достойно внимания, то и здесь, понятно я не успокоился, пока не вызвал его на разговор. Его судьба показалось мне очень интересной, хотя, казалось бы, что может интересного рассказать о себе неграмотный деревенский парень. Но его рассказ – это не только судьба человека. Это судьба многих миллионов, оказавшихся лицом к лицу со Сталинским произволом. Его рассказ мне хорошо запомнился, я только ещё знакомился со всеми хитросплетениями системы, и потому мне всё в его истории было интересным и казалось романтичным.

Он был крестьянином из Сибири, жил с родителями на своём подворье. Сами обрабатывали землю, без батраков. У них были свои лошади, несколько коров. Скоро должна была состояться свадьба. Но вдруг в село приехала комиссия по раскулачиванию, описала всё, а потом предложила всей семье вступить в колхоз. Семья отказалась. Особенно резок и груб был с комиссией его старший брат. Он был женат, имел двоих детей, и всё подворьё должно было со временем перейти к нему. И хотя формально они не были кулаками, они не держали батраков, у них отобрали всё имущество, всех, и стариков, погрузили в товарные вагоны и везли очень долго.

Привезли под Пермь, это Северный Урал. Там валили лес и обрабатывали его. Было очень плохо, многие из приехавших “кулаков” заболели и умерли. Умерли и родители и один из сыновей брата. Смерть сына потрясла брата и он решил бежать. Человек он был горячий и нетерпеливый, и уговаривал бежать жену и своего младшего брата Фёдора. Жена долго не соглашалась, просила, не делать этого. Но муж был упрямый человек. Он где–то прослышал, что вокруг Тулы много шахт, и всегда нужны новые люди. Там он и надеялся устроиться на работу. Там, будто, даже документы не спрашивали, так сильно нужны были рабочие руки. Кроме того, как он рассуждал, был и другой вариант. Ему, будто бы , люди говорили, что можно сбежать в большой город и там устроиться на работу, потом получить паспорт и жить спокойно.

И они решились. Феде было тогда семнадцать лет, и он загорелся идеей брата. Ночью они украли лошадей по подвозке леса, запрягли их в тоже украденные розвальни, погрузили жену и двенадцатилетнюю дочь, прихватили провизию, то немногое, что удалось скопить, и поехали. Была зима и было холодно. Одежды, по настоящему тёплой, и них не было. Особенно плохо было по ночам, хотя разжигали костёр и спали у костра, холод не давал заснуть. Лошадей кормили еловыми ветками.

Брат решил сдаться. Он надеялся, что “мир не без добрых людей”. Решили остановиться в первой же деревне и переждать зиму. Но расстояния между населёнными пунктами были очень большими, а места были незнакомыми, и они вынуждены были ехать и ехать дальше.

Вдруг стала кашлять дочь, она не переставала кашлять два дня, а потом её не стало. Похоронили прямо в лесу. У них с собой были лопаты и пилы, было и два топора. Вдвоём вырыли могилку, один разрыхлял топором замёрзшую землю, другой лопатой выбрасывал её. Потом напилили хвойных веток и набросали в могилку.

Мать никак не отдавала умершую дочь, и её пришлось долго уговаривать. Положили её в могилку, прикрыли ветками и засыпали землёй. Потом брат топором высек на дереве, которое стояло прямо в изголовье, имя и фамилию похороненной, дату рождения и смерти. Потом ниже что–то религиозное. Фёдор объяснял мне это, но я так толком его и не понял.

Мать, жена брата, была в отчаянии. Она всё время плакала и проклинала мужа. Она не хотела уезжать и так и не простила ему этот явно неудачный и непродуманный побег. Наконец, приехали в какой–то лесной посёлок, обмёрзшие и еле живые. Нашли правление и сдались властям.

Милиции в посёлке не было, о них куда–то сообщили. Их накормили, люди истопили баню, а некоторые дали что–то из своей старой одежды. Через пару дней приехала откуда–то милиция и всех арестовали. Куда–то, опять на санях, долго везли, а потом судили. Все получили разные сроки. Брату дали десять лет “за организацию побега и сопротивление властям”, хотя он, как уверял Федя, властям не сопротивлялся. Жену брата и его, Фёдора, осудили на три года. Брата увезли куда–то далеко на север. Жена Татьяна получила только одно письмо от него. А потом долго не было от него никаких вестей. Она же попала в одну из колоний, расположенных в большом лесном массиве на Южном Урале, где основная работа была обработка дерева. На этом заводе по обработке леса на одном объекте совместно работали заключённые из женских и мужских колоний.

Его, Фёдора, тоже послали работать на обработку леса, и там поставили на лесопилку. Днём был обед, который проходил в совместной столовой. Мужчины и женщины садились вместе и им было весело. Он тоже познакомился с девушкой, и они уже второй раз сидели за обедом вместе. Он уже собирался с ней где–нибудь в зоне встретиться. Порядки были здесь довольно свободные, так как в колонии находились люди с небольшими сроками заключения.

И вдруг, он поднял голову и прямо перед ним, по другую сторону стола сидела Таня, куда–то исчезнувшая жена брата. Они вместе произнесли имена друг друга и протянули друг другу руки. Таня была так счастлива его видеть, что не скрывала этого. Он забыл про свою соседку, выскочил из–за стола и побежал на сторону Тани. Там подвинулись, и он сел. Она ему всегда нравилась, и она знала это. Но она была женой его брата, имела одного, потом второго ребёнка и они даже не смели думать друг о друге.

Они впервые сидели рядом и вместе обедали. От брата из далёкого севера давно уже не было никаких известий. И она ему тоже не писала. Татьяна говорила о нём нехотя. Она до сих пор не могла простить ему гибель дочери. Она работала на скотном дворе, ухаживала за скотом, доила коров, давала им корм.

Фёдор, когда не было леса на лесопилке, часто прибегал к ней и помогал в работе. К нему так уже на коровнике привыкли, что руководитель, бывший заключённый, предложил ему перевестись к ним на работу в коровник. Он сам это решить не мог, заведующий хотел поговорить с его хозяином об этом деле, но ещё каждый из них работал на своих местах.

По вечерам каждый уходил , конечно, в свою зону.

И тут их судьба решилась в одну секунду. Как–то, когда он распиливал на лесопилке огромное бревно, одна из щеп сорвалась и ударила его так сильно в левую сторону лица, что потёк глаз. Попал в больницу, там был несколько дней, и вышел оттуда одноглазым. На левый отсутствующий глаз он положил чёрную повязку. Так он без всякого труда был переведён к Татьяне, где они хорошо и слаженно работали. Пока он лежал в больнице, Таня получила из одного из северных лагерей извещение, что её муж умер “вследствие болезни”.

На работе всё чаще стали простаивать рабочие по обработке леса, лес привозили всё реже, и всё чаще стали распространяться разговоры, будто их скоро будут переводить на другое место, и женщины уже не будут работать вместе с мужчинами. Таня и Фёдор уже давно любили друг друга, теперь же узнали другу друга лучше и поняли, что уже не могут жить отдельно. И тогда они решились.

В один из вечеров, когда загружались последние вагоны с лесом, и все работники должны были быть разведены на ночь по своим колониям, он пробрался с Таней поближе к вагонам с лесом, это были платформы, на них погружался и связывался лес. Брёвна были разной величины, и внизу у основания платформы, всегда можно было найти место, куда спрятаться.

Хотя было уже темно, но вагоны были хорошо видны. Они прошлись по составу и обнаружили вагон, где им обоим можно было спрятаться. Был май месяц, тепло, и они нашли удобное для обоих место под брёвнами в вагоне. Поезд тронулся и они поехали в неизвестность. Они были счастливы и не думали о будущем, они были вместе. Так продолжалось несколько дней и ночей.

Последние пару дней они ехали голодные, только вода была с собой. Ночью, когда поезд останавливался, оба выходили к водокачке, набирали воды в две большие бутылки и возвращались опять к своему вагону. Их видели и днём на платформе, но никто не заинтересовался ими.

Я не всё, конечно, запомнил из его рассказа. Помню, что где–то они в поисках пищи сошли, их накормила на вокзале буфетчица, приютила у себя дома. Они ухаживали за её скотом. У них так и не было документов. Началась война. Эвакуация в Зауралье. К концу войны там получили паспорта, выданные с их показаний и подтвержденные этой бывшей буфетчицей. В последний год войны, когда немцы ушли из Тульской области, они все трое уехали к ней, на станцию Присады (кажется, так). Там они услышали, что колония Ясная поляна набирает сельскохозяйственных рабочих. Они приехали туда, и их приняли. Так они остались, довольные судьбой, но всегда дрожат, что их маленький обман с побегом и с документами раскроется, и тогда их снова разлучат.

Иногда трудно понять, почему человек вдруг доверил именно тебе своё самое сокровенное. Почему он мне рассказал про то, что у них документы не совсем в порядке. Ведь я мог этим дурно воспользоваться. Когда я как–то намекнул Фёдору об этом, он улыбнулся и сказал: “Не–е! Таня, только посмотрит на человека, и сразу скажет, кого бояться надо. Мы тебя не боимся.” Я слушал это с величайшим удовольствием. Что может быть приятнее чувства, что тебе доверяют!

Я превращался уже в нормального человека, прибавились силы, и я целыми днями проводил среди своих коров. Мне вся обстановка показалась прямо–таки идиллией, каким–то невероятным приключением на моём жизненном пути. Я готов был так провести все мои лагерные восемь лет. Я освободился от гнетущего чувства голода. И я нашел здесь друзей, простых, хороших людей.

Но было не суждено. Как–то перед обедом ко мне заглянул Фёдор и сказал, что меня в конторе ждёт кто–то “в форме” . Мне показалось, что он произнёс это с тревогой. Мы вместе посидели. Я ещё хотел знать, вооружен ли он. Федя пожал плечами. Мы вместе пошли в контору. Там меня уже ждал кто–то из, как мне показалось, тюремной охраны. Он нетерпеливо ходил по конторе, и когда мы зашли, он спросил меня, именно меня, а не Фёдора, готов ли я идти с ним? Я спросил:

—Куда?

Он резко так :

—Я знаю, куда.

Зашёл начальник колонии, лейтенант, положил перед пришедшим в форме какие–то документы. Я тотчас узнал, что это мои. Он, не глядя, положил их к себе в планшетку и махнул рукой. Вмешался Фёдор :

—Товарищ начальник! Дайте человеку пообедать!

Но «начальник» с улыбкой возразил, что «у нас в тюрьме кормят не хуже, там пообедает». Я ещё попросил дать время, нужно забрать мои вещи.

—Да что ж ты, бля, стоишь?

И он начал витиевато ругаться матом. Потом как–то выпучил глаза и рявкнул :

—Одна нога здесь, одна нога там!

И опять последовал мат. Федя хотел пойти со мной, но он крикнул ему :

—Стоять!

Тут вмешался начальник колонии :

—Этот человек работник нашей колонии и вам не подчинён.

Тот только махнул рукой, повернулся и вышел из помещения.

Федя пытался меня ещё уговорить быстро пообедать, но я не решился. Больно уж мерзкий « начальник » выпал на мою долю. Я убежал в свой барак, быстро собрал свои пожитки, прибежала Татьяна и со слезами дала мне свёрток с едой, мы обнялись с ней, – она относилась ко мне, как сестра, – и я побежал в контору. Там простился с Фёдором.

«Начальник» стоял перед конторой и курил. И только лишь увидел меня, сразу пошёл на выход из колонии, ни с кем не попрощавшись. Было начало мая и стояла уже жаркая погода, а я был вынужден шагать за этим типом, обливаться потом и тащить в обеих руках свою шинель и пожитки. Я думал, что где–то будет « воронок », мне наденут наручники и мы поедем. Но ничего этого не было.

Начался перелесок, он всё более переходил в более густые заросли. А мой конвоир всё так же быстро шёл вперед и не оглядывался. Пот покрывал моё лицо, заливал глаза. Я же так быстро идти не мог, и расстояние между нами становилось всё больше.

Вдруг, мне пришла в голову дикая мысль. Ведь мы с ним одни в лесу, и он может меня просто «пришлёпнуть» где–нибудь, а потом объявить, что с моей стороны была попытка к побегу, и всё спокойно « спишется », а меня так же тихо где–нибудь закопают. Паника заставила прибавить шагу. Но он был сильным, наверное, тренированным, и догнать его я никак не мог. Я ещё был не настолько крепок, чтобы с кем–либо меряться силами. И расстояние не уменьшалось.

Вдруг, я вспомнил про свёрток от Татьяны. Его надо съесть. У меня вдруг появилась цель: съесть то, что дала Татьяна. Тропинка поворачивала направо. Я поднял глаза, но никого передо мной не увидел. Я остановился. «Где он?» Но потом блеснула мысль – «Он, наверное, подкрадывается ко мне в кустах. Сейчас последует выстрел.»

Я стал внимательно осматриваться. Мне казалось, что убить меня « при попытке к бегству » можно только в спину. И потому я старался увидеть его. Почему–то спокойно стало на душе. Недалеко был пенёк, сзади недалеко дерево. Я спокойно сел на него, ещё раз осмотрелся. «Начальника» так и не было. Достал свёрток с едой, развернул его. Там были два куска хлеба и между ними толстый слой масла. Я начал жадно есть, и всё боялся, что он не даст мне доесть этот вкусный хлеб. Я съел всё, но очень захотелось пить. Воды у меня не было.

Я поднял глаза и внезапно увидел его, моего конвоира, в каких–то трёх–четырёх шагах от меня. Он стоял, облокотившись о ствол дерева и в упор смотрел на меня. Я вздрогнул и молча стал следить за ним глазами. Самое главное, не дать ему возможности стрелять сзади. Эта мысль неотрывно металась в голове. Ни о чем я тогда, кажется, и не думал.

Он как–то криво усмехнулся, полез в карман. Я весь напрягся, я понял : он достает пистолет. Ещё подумалось: «браунинг?» Все книжные чекисты носили браунинг. Бежать не было смысла ! Потом он вытащил руку. В ней он держал пачку папирос. Медленно полез рукой в другой карман. Я опять напрягся. Всё так же медленно он вытащил руку. В ней были спички. Он заметил, наверное, по выражению лица, какие мысли проносятся у меня в голове. Ещё раз усмехнулся. Взял в рот папиросу, другую предложил мне. Я отрицательно покачал головой, я ведь не курил. А в голове опять завертелись предсмертные мысли: «Ага! Он предложил мне закурить традиционную «последнюю папиросу» перед смертью, а так как я её не взял, он искурит её сам, а потом … .

Он не торопясь докурил папиросу, раздавил ее сапогом и буркнул :

—Пошли!

Он тихо шёл рядом, а я измученный этими последними минутами, еле живой пытался не отставать.

Я сейчас это вспоминаю и думаю, это ведь тоже был садизм чистой воды, садизм «маленького человека», которому дали возможность покуражиться над слабым, зависимым от него человеком! Он ведь знал, что делал со мной! Он потешался!

Перелесок кончился и мы подошли к небольшой железно–дорожной станции. Полчаса ждали. Подошёл поезд, и мы поехали, как я понял, куда–то в сторону от Тулы. Так мы благополучно прибыли в город Сталиногорск–Северный, в его новую тюрьму.

Я во всей этой истории ничего уже не понимал. Никогда здесь не был. Почему сюда? Со мной разговаривать не стали, приняли документы и один из новых надзирателей куда–то повёл меня. Шли довольно долго, остановились перед дверью. Подошел другой надзиратель, ответственный, наверное за эту дверь, отпёр её и передо мной открылась тёмная и какая–то мрачная одиночка. Пока я колебался, новый надзиратель толкнул меня в камеру и захлопнул дверь.

От толчка я чуть не упал, сделал два–три шага вперед, и оказался у стены. Стены были холодные и влажные. Какого–либо ложа, или топчана, не было. Был лишь деревянный пол, на который я и опустился. И вдруг вспомнил, что очень хочу пить. Я ведь целый день не пил ! А когда привели в незнакомую тюрьму, где потом пошло всё так быстро, я забыл спросить воды. Теперь же жажда жгла меня изнутри, изводила и мучила. Я вскочил, подошёл к двери и начал стучать. Через какое–то время подошел надзиратель, посмотрел в гдазок. Я прохрипел :

—Пить!

Он открыл окошечко в двери и сказал :

—Скоро обед! — и опять захлопнул его.

Действительно, примерно через полчаса заскрипели замки, открылось окошечко, надзиратель протянул руку с кружкой, полной воды. Потом последовала еда: чашка знакомой баланды и ложка. Как в Бутырке! И хотя я не был голоден, по крайней мере, не так, как раньше в тюрьме, я всё же добросовестно съел свою порция, отдал посуду, и сел, прислонившись к стене. Она была холодной и влажной. Я накинул на спину шинель, снова уселся, положив голову на сомкнутые на колени руки и заснул.

Проспал я долго, когда открыл глаза, то я лежал на полу, под головой ничего не было. Было неудобно. Встал, прошёлся несколько раз : пять шагов в одну сторону, пять – обратно. Вдруг, наверху засветились огни. Я догадался, что это фейерверк, хотя никогда его раньше не видел. Было очень красиво. Надзиратель открыл окошечко, спросил :

—Смотришь?

Я ответил, что смотрю. Потом спросил, что это ? Надзиратель ответил как–то значительно:

—Кончилась Великая Отечественная война.

У меня от радости застучало сердце, я вскричал :

—Ура! Значит скоро пойдём домой!

Надзиратель посмотрел на меня с какой–то издёвкой и сильно захлопнул дверцы окошечка. Последовал скрежет запираемого замка.

Так я встретил окончание войны, за ходом которой я мог только следить первые три года. А последние месяцы я о ней ничего не слышал, почти ничего не знал. Знал только, что «Мы побеждаем». Так я и не стал героем «Великой Отечественной».

Через два–три дня меня ночью вызвали и начались для меня новые допросы. Всё так же : с лампой в глаза, двое против одного, сидение без спинки. Эти двое начали допрос сразу без обтекаемых предложений закурить. Когда я подтвердил свою идентичность, свою собственную, конечно, они прямо перешли к делу. Выяснилось следующее. Работая на шахте я занимался антисоветской агитацией. Рассказывал анекдоты, порочащие Советский строй, руководителей партии и правительства.

—Мы вызвали вас для того, чтобы сообщить вам, что против вас возбуждается новое дело: «Агитация против Советской власти и её институтов в пользу врага.» В связи со старым делом выявились детали, которые приобретают иное толкование, что вынуждает провести по нему новое расследование. Вы, таким образом, обвиняетесь в шпионаже в пользу Германии, в групповой агитации и в агитации против … и т.д, и т.п…, статья 58, 3, 10 и 11.

—Подпишитесь, что вам зачитано обвинение.

Я расписался, и меня сразу же увели обратно в мою одиночку.

Я был буквально убит. Только что закончилась война. Я уже надеялся, что всем простят ошибки и распустят по домам. А у меня начинается новое следствие.

Можно догадаться, как мне всё это было трудно осознавать.

Вызывали на допрос каждый день и прочитывали мне по какому–то протоколу рассказанные, будто бы, мною, анекдоты, притчи из времени моей жизни при шахте, которые казались мне странно знакомыми. Когда прочитывали какой–нибудь политический анекдот, я невольно подтверждал иногда :

—Да, этот анекдот я слышал.

Им хотелось знать, от кого. Но я не мог выдавать моего весёлого друга Шуру Кривоконь и молчал.

—А не кажется ли вам, услышав такой анекдот, ваша первейшая патриотическая обязанность была сообщить органам о враждебной деятельности рассказчика анекдотов ?

Что тут возразишь ? Действительно, такая обязанность была бы, если бы я понял враждебность Советскому строю в этих весёлых анекдотах. Но они были просто остроумны и, как мне казалось, никого не задевали.

Про себя же я думал: Шура рассказывал мне все эти анекдоты, и только мне одному. Как могло случится, что кто–то знает о них ? Мучительные думы, которые очень не хотелось додумывать до конца, приводили к одному и тому же мнению. Шура Кривоконь, мой весёлый друг, рассказчик анекдотов и тот, кто познакомил меня с моей первой женщиной, дал на меня все эти показания. Не хотелось верить, что он был «подсадной уткой» «органов». Его просто вынудили говорить против меня. Им обязательно нужно было навязать мне пятьдесят восьмую статью. И чем дальше продвигалось следствие, тем больше я утверждался в своём мнении.

Порядок у этих, как и у всех других следователей, был такой : в конце каждой страницы подследственный должен был после прочтения оставить подпись. Если же подписи не было, то следователи писали : «от подписи отказался»

Наконец, тема: «Шура Кривоконь» кончилась. Я хотел сделать приписку, что, мол, всё это было наоборот: мне рассказывал эти анекдоты именно Шура. Но у следователей был всегда наготове парирующий удар: «А почему вы не сообщили?» И я не стал углубляться в эту историю. Я ещё наивно думал, что потом, когда настанет суд, нас поставят друг против друга, и я выдам Шуре всё, что думаю о нём. Он застесняется и признает, что анекдоты рассказывал не я. И всё станет на своё место. А я буду освобождён.

Шуру, весёлого рассказчика анекдотов, я больше не видел, хотя память о себе в показаниях он оставил крайне неприятную.

Снова «С вещами!», снова «воронок» – арестантский вагон в конце состава. Какое–то время едем поездом. Прислонился к стенке вагона, заснул. Поезд стоит, слышна матерная брань, все выскакивают из вагонов. Выскакиваю и я. Снова « воронок » едет по ночному городу, и наконец, – всё та же Тульская тюрьма № 1.

На этот раз попадаю в большую камеру с большим количеством людей, кажется около ста. Я счастлив, что освободился от одиночки. Я приветствую всех, кое–кто кивает. Никто не командует на парашу. Я нахожу себе место, раскладываю шинель, подаю соседям слева и справа руку, называю себя. Соседи называют себя, называют и статьи. Сосед слева – ст.58, п.6. Сосед справа -. ст 58, .3 и п. 11. Смотрю в левый дальний угол. Там нет пахана, не вижу царского двора из шестёрок. Спрашиваю моих соседей, есть ли и воры среди сокамерников. Качают головой – только подследственные по пятьдесят восьмой статье, только политические. А сама камера называется «Индией». Я удивился, почему Индией? А потому, объясняют мне, что сюда не приходят посылки, и все здесь очень бедные, все живут только на тюремном пайке.

Я почему–то уже думал, что камера без ворья невозможна. Что будет трудно поддерживать порядок, что будут ссоры и споры. Ворьё внушает это каждому, кто попадает в тюремную камеру. Но здесь было около ста человек, а проходили дни за днями, и я не замечал каких–либо непорядков, склок, ссор. Не было никакого « пахана » и ему подобного, не было никакого «главного», кто окриками наводил бы дисциплину. Здесь был другой народ, другая, атмосфера. Здесь были нормальные в общежитии люди. Со временем я понял, что были среди них и настоящие преступники, люди, активно сотрудничавшие с врагом и угнетавшие свой народ во время оккупации. Их ожидала печальная доля. И их мне было не жалко.

Но большинство, подавляющее большинство, было из тех, кто попал в паутину гулага совершенно, казалось бы, случайно, по незначительнейшему поводу Мне всё чаще стало казаться, что этим людям нечего делать в тюрьме, они попали сюда нечаянно. Но я гнал от себя эти « антипатриотические » мысли и старался думать о другом.

Мой сосед справа был в этом отношении последовательнее. Как он выразился, он уже долго думает над этой темой и свои выводы уже сделал. Он считал, что людей забирают в тюрьмы только потому, что они здоровы, а стране, новому социалистическому строю, нужны были дешёвые, очень дешёвые руки.

Сколько раз я уже слышал это от самых разных людей, и всё никак не хотелось верить. Это казалось слишком чудовищным. Он называл это «оргнабор по—Сталински».

Дня два мы перебрасывались отдельными словами, типа : Откуда, где был, за что ? Он был, как я тогда посчитал, уже пожилой человек, и, как быстро понял, широко образованным. Хорошая русская речь. Ровный в общении. С ним было интересно, и я был ему рад. Но он не спешил исповедоваться, особенно перед таким ещё молодым человеком, как я. Можно было ведь предлагать и какие–то затаённые цели моих расспросов. Он чаще был односложен и не углублялся в тему, старался поскорее прервать беседу. Целыми днями он угрюмо сидел рядом со мной и был углублен в свои думы. Я тоже перестал обращать на него внимание и тоже сидел молча рядом с ним.

Интерес ко мне у него стал проявляться через несколько дней, когда он узнал, что у меня по пятьдесят восьмой статье два пункта: 10 и 11. Особенно этот второй пункт заинтересовал его. Как–то, для меня совсем неожиданно, он спросил, почему у меня, такого молодого, уже одиннадцатый пункт? Я не знал, почему. Он напомнил, что это «антисоветская агитация в группе»! Да, я это знал, но я не вёл агитации ни в какой группе. Он продолжал спрашивать, может быть я выступал с трибуны против Советской власти? Нет, конечно. Такое мне и в голову не приходило. Я стал объяснять ему, как я это представляю. Я до сих пор думал, что Сталин и партия – это одно, а тюрьмы и лагеря – это другое. Просто Сталин не знает, не ведает, что творится в стране. Ему это не докладывают… . Я ещё что–то говорил в том же духе. Потом он стал смеяться. Все оглядывались на него, а он продолжал смеяться. Обычно он сидел тихо, и был спокойным в общении. Кончив смеяться, он стал сразу серьёзным, попросил у меня прощения и лёг на спину. Разговор окончен. Я тоже лег на спину и думал, что было такого смешного в моих словах?

Когда я говорил моим следователям похожие вещи, они воспринимали эти разговоры без всякого смеха, весьма и весьма насторожённо. Кажется, они считали это моей рафинированной тактикой, актёрской игрой, которая должна была за наивностью скрыть мою враждебную сущность. Точнее говоря, они полагали, будто я прикидываюсь наивным. И это–то и выводило их из себя. Сами они во всё то, что стоит в школьных учебниках, уже давно не верили. Они очень рано перестали во всё это верить. И они с трудом могли представить себе, что все эти прописные истины ещё глубоко сидят в головах провинциалов, тем более, если у них в аттестате стоит по « истории » – « пять », по « конституции СССР – «пять».

У соседа была украинская фамилия, но я не помню ее точно. А имя: Станислав Алексеевич. Ему было тогда, наверное, лет около сорока пяти. До войны работал в одном из южных Советских городов, кажется в Одессе, но я и в этом не уверен, в университете. Он был профессором кафедры истории, и когда был внезапно оккупирован город, он продолжал работать на той же кафедре.

Он рассказывал это мне постепенно, в течение нескольких дней. Как я понял, он стал проникаться ко мне всё большим доверием. Человеку думающему, очень важен обмен мыслями. Вполне возможно, что я подходил для этого больше, чем кто–либо из ближайшего окружения в камере. Как–никак я всё–же приобщился к университету. И это предполагало, хотя и небольшой, но способный развиваться ум. Тем более, что он без труда мог заметить мою любознательность.

Вскоре начались мои вызовы к следователям и здесь. Как всегда ночью, всё тот же, знакомый мне из первых допросов, кабинет, те же двое в теневой стороне лампы. А я опять с яркой лампой в глаза, на сидении без спинки.

На столе какие–то записки. Меня усаживают против лампы и старший следователь, мой старый знакомый, начал со мной «беседу», как он это назвал. Сперва он настойчиво допытывался, почему я не сказал им тогда, в самом начале, что я не Седов, а некто другой ? Я объяснил мою историю с шахтой, рассказал про мои опасения. Да, они связывались с руководством шахты, описали ему мою историю, сообщили о гнилых креплениях, из–за которых я, будто бы, бежал. В ответ пришло от правления шахты письмо. Следователь показал его. Он пересказал мне, заглядывая в него, содержание письма. Оно было подписано главным инженером. Руководство шахтой с негодованием отвергает мои утверждения о гнилом лесе. Они от начало и до конца ложны. Они, де, получают первоклассный лес из Коми АССР. И говорить такие вещи, будто лес под крепления поставляется гнилым, может только враждебно настроенный человек. Инженер еще сказал, что, да, была такая история с обвалом в забое, и забойщика « немного присыпало ». Но это было безопасно. Он остался жив, и ему была оказана всевозможнейшая медицинская помощь, чтобы он опять стал полноправным членом общества, чтобы встал в солдатский строй. А засыпало его, как тогда руководство полагало, по его собственной оплошности. Теперь же, в свете дальнейших событий вся эта история может интерпретироваться по–другому. Если нужны профессиональные детали и соображения руководства по поводу обвала в шахте, то он, инженер, может их дослать следствию.

Вот такое письмо получил мой следователь. Да, это был тот самый инженер, который мне когда–то в забое сказал про Стаханова, что за него « всегда работали другие ». Он казался мне умным и энергичным инженером, которого я часто видел внизу в шахте и который пользовался общим уважением. А я, в который уже раз, сидел оплёванный и убитый, и не знал, что ответить. И всё больше и больше разочаровывался в людях. Они все чаще стали мне казаться лживыми. Особенно те, что поставлены, якобы поставлены, над нами. Почему они так часто и так самоуверенно врут ?

Часа в три ночи меня отпустили. Я еле доплёлся с надзирателем до камеры, и упал на постель. Думать не хватало уже сил, и я быстро заснул. Днём спать не разрешалось, и когда все команды по подъёму, оправке, завтраку прошли, Станислав Алексеевич сказал, обращаясь ко мне:

—Ну, кажется, ночью не было ничего утешительного.

Я кивнул, и стал рассказывать ему, о чем шла « беседа » до трёх часов ночи. Я высказал ему мои мысли о лжи в людях, особенно в руководящих, о том, что уже не знаешь кому верить. Он подтвердил, но сказал, что не люди эти лживы, а сама система, которой они служат. Она, эта система, построена на ложных посылках, и вынуждена, чтобы хоть как–то оправдать свое существование, снова и снова лгать. И люди поставлены в такие условия, что не лгать не могут, не имеют права.

Потом он стал рассказывать, что он сам был до начала войны наивен и очень похож на меня. Закончил Ленинградский университет. Оставили работать при университете. Для своей научной работы взял тему, которую предложил ему ведущий профессор. Я, кажется, даже запомнил её: « Становление колхозного строя на Украине » Научный руководитель знал, что он родом из Украины, хотя в Ленинграде жил с детства, и потому выбрал ему эту тему. Он с увлечением начал работать. Сидел допоздна в библиотеках, рылся в архивах.

И постепенно стал узнавать страшные, невероятные вещи, связанные с коллективизацией на Украине. О страшном голоде тысяча девятьсот тридцать третьего года, вызванном коллективизацией, унесшем многие миллионы жизней. А он в Ленинграде об этом ничего до этого не слышал. Он искал материал для этой темы уже на другой год после этого страшного голода. У него была возможность получить командировку в те ещё недавно голодавшие районы, и он там разговаривал с люди, чудом избежавшими смерти от голода.

Они рассказывали невероятные истории о том, как люди пытались как–то вырваться из голодных районов и бежали в города. Но на подступах к городам их ловили милиционеры, грузили полумёртвых от голода на подводы и привозили в родные деревни, чтобы они умирали там. Раньше он думал, что этот голод получился, как писали все газеты, от неурожая. Теперь же он всё больше приходил в выводу, что этот голод был специально спровоцирован «Кремлём«.

Я, помню, тогда перебил его и возразил, какой, мол, смысл было Сталину, под «Кремлём» он подразумевал, конечно, Великого вождя, уничтожать свой собственный народ? Там был очень большой неурожай и вот, как результат, некоторые люди, к сожалению, должны были погибнуть.

Он покачал головой и заметил, что как раз наоборот. Тот год был по урожаю самый богатый за много лет. Было много зерна, мяса и других сельскохозяйственных продуктов. Но дело в то, что был заключён торговый договор с заграницей, кажется, Станислав Алексеевич назвал Германию. А договоры нужно выполнять. Украинские крестьяне, однако, долго сопротивлялись переходу в колхоз, и были в своём большинстве единоличниками. И они хотели продать Москве так ей нужный для выполнения договора хлеб только по своим ценам, а не по ценам, которые предлагала Москва.

Но их всё же заставили продать свой хлеб по ценам Москвы, причем продали его настолько много, что себе осталось меньше необходимого для того количества населения, которое было в то время на Украине. Так вызвали искусственный голод в самых традиционно богатых хлебом районах страны, на Украине и в Поволжье. Договор страна выполнила, а то, что погибали крестьяне, производители хлеба, было Сталину на руку. Погибали ведь самые ненавистные для него крестьяне–единоличники! Так произошла эта трагедия.

Всё это звучало для меня так необычно, так неправдоподобно, а профессор был так категоричен в своих суждениях, что я не знал, что обо всём этом думать.

Мы долго молчали, а я пытался переварить то, что казалось для меня непереваримым. Я тогда верил и не верил своему соседу–профессору. Говорил он со мной тихим голосом. Не слышал нас и сосед слева. Он нашёл «корешей» с другой стороны, они «тискали анекдоты» и оттуда то и дело доносился весёлый смех.

У нас не каждый день были такие кощунственные беседы. И не каждый день меня выдёргивали на допрос. Между тем и в камере произошло событие, которое как–то отвлекло его население от монотонности дней.

В нашу “Индию” к одному из давнишних жителей пришла передача. Это было очень редким явлением, для нашего же контингента невиданным. А для получателя посылки таким счастьем, как в наши дни выиграть миллион. Возможно издалека приехали родственники и остановились в городе. Это был широкоплечий рыжий деревенский парень, сильно похудевший, как и все мы, с водянистыми неопределённого цвета глазами. Ему было лет тридцать, говорил он на одном из украинских диалектов, отличавшемся довольно заметно от более знакомых русским людям наречий восточной Украины. Он ни с кем не общался, сторонился всех, и целыми днями сидел угрюмый и отрешённый от всего, чем жили мы. Он был “бандерой”, то есть воевал в войсках западноукраинского атамана Бандеры, которые за зверства и лютость, особенно к русскому населению, пользовались дурной славой. Трибунал приговаривал каждого попавшего Советской армии в плен «бандеровца», как правило, к расстрелу. Если его пленили в бою, то судили и расстреливали немедленно. Если же “бандеровцу” удавалось скрыться, то его вылавливали, сажали в тюрьму и проводили следствие, чтобы определить степень его виновности во всех жестокостях этих войск.

“Бандера” деловито расписался, спокойно вернулся на место, развязал свой “сидор”, расстелил чистый платочек и стал доставать снедь. Всё было уже нарезано, даже хлеб был надломлен. Это было положено по тюремным правилам, чтобы не было возможности с “воли” передать в хлебе запрещённые предметы. Теперь он принялся за трапезу. Он “жил” недалеко от меня, и запахи снеди кружили голову. В камере повисла гнетущая тишина. Кажется, он был из породы “жадюг”, “скупердяев”. Они встречаются не так часто, но каждый из нас был уже знаком с таким типом.

Когда этот «кулак–бандера» кончил жевать, он, как это делается в некоторых кругах, сыто отрыгнул, собрал крошки в ладонь и бросил в рот. Оглянулся, подумал: дать или не дать кому–нибудь, что–нибудь из передачи? Решил: “не дать”, и он спокойно стал завязывать свой «сидор». Положил его за спину и прижался к нему. Так он и сидел в приятной дреме до прихода обеда. В обед он вместе со всеми вскочил за баландой, как все, выпил её через край – ложек не было – и опять прижался к “сидору”.

Вся эта обстоятельная процедура трапезы со смачным прожёвыванием пищи, с отрыжкой и собиранием крошек на глазах у голодных людей вызывала еле сдерживаемую ненависть. У всех нервы были взвинчены до предела. Никогда и никого я, кажется, не ненавидел так сильно, как этого типа.

И вот, когда пришёл ужин, и все опять встали к окошечку со своими мисками за баландой, и он тоже уже стоял в очереди, кто–то вскочил, схватил этот ненавистный “сидор”, прыжком оказался в середине камеры, взялся за оба угла и высыпал всё на пол. Было такое впечатление, будто все уже заранее знали, что это должно произойти, и кинулись с каким,-то поразившим меня урчанием на содержимое. Пока я опомнился, было подобрано всё до крупинки. Всё это произошло на глазах у открытого окошечка раздачи.

Вдруг, на того, кто это сделал, налетел с диким рёвом этот « кулак », сбил с ног и стал с остервенением избивать. Избиваемый был, как и мы все, очень слаб, и если бы мы этого «кулака» не оторвали от жертвы, он бы его задушил. «Бандера» знал, что он так или иначе должен был умереть, и ему терять, как говорится, было нечего.

Открылась дверь, надзиратель подозвал «бандеру» пальцем к себе, спросил в чём дело, и тот громко стал жаловаться крикливым голосом на того, кто так над ним «подшутил». Надзиратель подозвал и того, спросил, правду ли рассказал про него этот с «сидором». Тот всё слышал и покорно кивнул. Надзиратель вызвал его в коридор, и мы виновника три дня не видели. Потом он вернулся, еще более осунувшийся, громко сказал: “Кандей” и улёгся на своё место. Я обратил внимание на жест, который мне понравился. Его сосед достал откуда–то кусок хлеба, спасённый им из толчеи вокруг бандеровского «сидора», отдал ему, и тот стал его жадно жевать.

Прошло три–четыре дня. Однажды «бандеру» вызвали “с вещами”. Он торопливо вскочил, и ни с кем не попрощавшись, – все для него были “москалями”, то есть, русскими, а их в Западной Украине особенно не любили, – как–то угловато выскочил из камеры. У самой двери один высокий парень прямо в лицо бандеровцу хрюкнул и завизжал как поросёнок. Это было так неожиданно, а подражание было так удачно, что даже надзиратель засмеялся. «Бандера» отшатнулся и выскочил в дверь. И больше мы его не видели.

Но на этом эта история не закончилась. Прошло всего два дня, и вновь открывается дверь, и надзиратель совершенно неожиданно называет фамилию, а в руках у него «сидор» :

—Ткачук !

Все насторожились. Это опять передача бандеровцу, а его нет, пронеслось у меня в голове. А надзиратель всё ещё стоит с мешком у двери, второй раз нетерпеливо называет это противное имя.

И тут меня « чёрт дёрнул ». Я вскакиваю, называю себя «Ткачук» и бегу к двери.

—Имя, отчество ?

Называю имя и отчество «бандеры». Называю, как положено, статью. Вся камера смотрит на меня, затаив дыхание. Что будет дальше ? Надзиратель смотрит на меня, улыбается, протягивает мне бумажку на подпись, ставлю какие–то завитушки после «Т», возвращаю. Он мне дает тяжёлый мешок, улыбается. Он прекрасно знает, что я не Ткачук. Запирает со скрежетом дверь.

Итак, я «закосил» передачу. Так это называется. Что за это бывает, я ещё не знаю. Но это пронеслось в голове лишь на мгновение. Развязываю мешок, заглядываю в него. От него идет чудесный запах. Я всё ещё стою у двери, и вся камера напряженно смотрит на меня. Очень хочу выхватить из мешка что–нибудь съедобное для себя, но знаю, на меня сразу навалится вся камера. Медленно двигаюсь с мешком к середине камеры.

Останавливаюсь. Все уже догадываются, что должно сейчас последовать. Я обязан, иначе не простят, сыграть сейчас роль Робин Гуда. Тяжёлую, но очень приятную роль. Я беру мешок за нижние концы, переворачиваю его и быстро высыпаю содержимое на пол. В доли секунды я успел ещё нагнуться и схватить что–то, на ощупь это была колбаса. В следующее же мгновение все, вся «Индия», ринулись на пол, протянув вперед руки. Я не успел дойти до своего места, как весь пол был чист. Ничего не осталось, и счастливчики уже жевали по углам свою добычу. Я хотел было уже присесть на своё место, как опять заскрежетала дверь, мне это скрежет показался каким–то зловещим.

Я уже понял. Пришла Немезида. Я быстро сунул это нечто, похожее на колбасу, моему соседу–профессору. В дверях уже стоял наш надзиратель и с довольной улыбкой манил меня пальцем. Манить пальцем к себе любили все тюремные работники, не только надзиратели. И делали это в оскорбительной форме. Мне всегда казалось, что этим жестом они над нами потешаются, и ставят на уровень нашкодивших деток.

Я понуро поплёлся к двери. Надзиратель крикнул кому–то :

—Эй, принеси–ка его шинель !

Это было сказано профессору, он вскочил и принёс её. Он ещё шепнул :

—Держись ! — и дал в руки шинель.

Я вышел и встал лицом к стенке. Надзиратель закрыл дверь камеры, повернулся ко мне и, вдруг, стукнул огромным и тяжёлым замком плашмя по спине. От неожиданности я стукнулся головой об стенку и повернулся к нему. Но он опять обратился к двери, обстоятельно продел замок в дверные петли и с каким–то шумом повернул огромный ключ. Повернулся ко мне и грозно прохрипел :

—Повернись, сука, к стенке !

Я моментально отвернулся и стал ждать следующих ударов. Но он стоял надо мной и проговаривал цепочку матершинных слов. Они звучали, как заклинания. Потом он повёл меня в «кандей». По дороге он успокоился, миролюбиво ворчал, а потом неожиданно спросил :

—Самому–то хоть что–нибудь досталось?

В ответ я полуобернулся к нему и показал пустые руки. Он засмеялся :

—Вот–вот, то–то и оно!

Он отпер дверь и втолкнул в карцер. Там не было, конечно, деревянного пола, а был пол цементный. Но для сна были укреплены в углу прямо на полу деревянные доски. Они были скреплены поперёчными дощечками, которые могли служить небольшим возвышением для головы. Окошечко было мизерное и пропускало тусклый свет, хотя день был ещё в самом разгаре. Сегодня я так и не обедал, а я знал, что в карцере обед не положен. Я завернулся в свою шинель, подложил под голову руку и быстро заснул. Благо, в карцере спать можно было круглосуточно.

Спал я довольно долго. Когда проснулся, то всё тело ныло. Принялся ходить, и вдруг я увидел в углу около двери миску с едой. Я подскочил к ней, там был наш обеденный суп, только в два раза большая порция. Я без труда выпил суп. Потом, как было принято, вылизал чашку и оставил там же в углу.

Карцер помещался всегда в самом холодном месте, в подвале тюрьмы. В самый жаркий день там всегда было холодно. Летом и зимой температура оставалась почти постоянной. Я ходил взад и вперед до полуночи, потом снова заснул. Утром загремели ключи, меня вывели на оправку, а потом, когда я вернулся, «мой» надзиратель скомандовал мне взять с собой пожитки, и мы пошли с ним опять «домой», в свою «Индию». Все обрадовались моему приходу, удивлялись, что пришёл так быстро. Мой профессор был тоже рад. Расспросил, где был, что делал. Затем достал из–под изголовья свёрток с моей добычей. Я развернул её, а там оказалась не колбаса, а куриная ножка. Я разделил её пополам и мы быстро съели последний остаток от «бандеровского» «сидора». Это было для нас необычным лакомством.

Через несколько дней меня снова стали вызывать на допросы. На этот раз тема была: «Антисоветская агитация среди тюремного населения» Я опять, в который уж раз, лишился дара речи. А мои неутомимые и изобретательные следователи начали вести допрос. Что же на этот раз вменяется мне в вину?

Опять анекдоты, высмеивающие наших вождей, клевета на колхозный строй, на Советскую армию. И опять я не мог отвязаться от мысли, что все эти приписываемые мне анекдоты, я уже где–то слышал. Только теперь я был уже хитрее. Я всё отрицал: «Не знаю!», «Не слышал!», «Не ведаю!» Хотя очень быстро понял, кто меня «заложил», то есть, предал. Это были мои любезные друзья и соседи, которые находились со мной рядом в первой камере: Володя Сучков и его друг Яша Гулькин, мужской вариант «Эллочки–людоедки». Они были ничто иное, как жалкие наседки, «стукачи за похлёбку», как это называлось. Выяснилось потом, что вся моя вредная групповая агитация развивалась во время моей, как я считал «почётной», должности «романиста». Оказывается, пересказывая произведения иностранных авторов, я допускал «прозрачные намёки на превосходство буржуазных порядков, восхвалял их, но очень плохо отзывался о наших Советских порядках. За всё то время, когда я занимался пересказами романов буржуазных авторов, я ни разу (это несколько раз подчёркивалось) не вспомнил ни одного Советского произведения.

Меня уже ничто не удивляло, я всё отрицал. Я отрицал даже то, что когда–либо, где–либо рассказывал «произведения буржуазных авторов» Жюль Верна, Вальтера Скотта, Мопассана. Мне думалось, что кроме этих двоих никто не будет говорить про меня плохо.

Потом через какое–то время мне сказали, что будет очная ставка со свидетелями. Примерно неделю не тревожили, а потом опять вызов на допрос. Ну, конечно, оба «свидетеля » сидели здесь рядом за столом и курили папиросы « Беломор».. Меня усадили напротив. Сучков весело приветствовал меня :

—Здорово, Артур !

Я повернулся к следователю и сказал, что этого человека не знаю. Сучков развеселился, стал горячиться, вспоминал, как мы рядом сидели, и я, будто бы, «тискал анекдоты». Я пожимал плечами, не видел, не знаю, не слышал, никогда, никому не рассказывал анекдотов. Я не умею их рассказывать. В конце «очной ставки» следователь предупредил меня, что он вызовет других свидетелей, которые подтвердят, что Сучков и Гулькин были со мной в тюрьме рядом, и я рассказывал всей камере «романа», а им двоим анекдоты. И они ещё помнят эти анекдоты. Я кивнул, пусть вызывают других свидетелей. Я этих людей, что сидят напротив меня, не знаю, никогда не видел.

Как–то я разговорился на эту тему с одним из подследственных юристов, попавшим в тюрьму за взятку «в особо крупных размерах», за что давали большие сроки, а иногда и высшую меру наказания. Он сказал, что « наседку » завербовать среди заключённых камеры почти невозможно. Тем более за « похлебку », то есть за тюремную еду. Все отказываются, это для них верная смерть.

Рано или поздно кто–нибудь докопается до их неблаговидного дела и они умрут, причем так, что часто и их тело не смогут найти. В войну неутомимые советские юристы нашли выход из положения. Когда в руки следователей попадал кто–либо из тех, кто сотрудничал с врагом, был полицейским, например, мером города или села, осведомителем, то их перевербовывали в Советские « стукачи ». Обещали сохранить жизнь. Виновные в сотрудничестве с врагом знали, что их ожидает по приговору явная смерть, потому хватались за любую соломинку, чтобы сохранить себе жизнь.

И вот такими типами были, наверное, и мои «стукачи». Но потом, когда они сделали своё дело и были следователям уже больше не нужны, их часто забывали. Через какое–то время этих бывших «стукачей» находили с перерезанным горлом, или они исчезали бесследно. Кто–то, конечно, и выживал. Как я потом понял, спасся и мой главный «свидетель» Сучков Владимир, и он продолжал (в 1970 ) благополучно жить где–то недалеко от Тулы.

Настал день, и мне сообщили, что «следствие закончено и дело передается в «судебную инстанцию».

Почти целый месяц я ждал суда. Как и прежде я продолжал общаться с профессором, и благодаря ему, я постепенно освобождался от наивных коммунистических шор, которые с детства закрывали мне глаза от окружающего мира. Он рассказывал о себе, о своей семье. О том, как работал в университете во времена оккупации. Конечно, он мог во–время бежать на восток и продолжать преподавать в каком–нибудь университете. Но он хотел знать правду обо всём, что было, что происходит в мире, а Советский режим такую возможность не давал.

Ему бросают в вину, будто он глорифицировал нацистский строй, воспевал Гитлера. Он же над этим только смеялся. Его интересовал не Гитлер, которого он откровенно не любил, а Сталин, которого он любил очень долго, и в котором всё чаще вынужден был разочаровываться. Его интересовало ближайшее прошлое нашей страны, и, прежде всего, жёгшая его тема : почему должны были умереть от голода несколько миллионов украинских и поволжских крестьян в 1933?

Он продолжал преподавать историю в том же университете во время оккупации, и новые власти его особенно не притесняли. Но он получил возможность свободно читать, всё, что ему казалось интересным, и он в своих лекциях опирался лишь на факты, почерпнутые из научной литературы им самим. Некоторые его суждения, нашедшие отклик в моей душе и ставшие основой моего мировосприятия, объясняли многое из того, с чем я сталкивался ежечасно.

Его теории импонировали своей чёткой продуманностью, логической завершённостью. У него была готовая концепция по теме(Называю её примерно) : Советская власть, её история и её суть. Он выработал её еще до того, как попал в тюрьму. Встреча с профессором дисциплинировала мои мысли, я переставал думать лозунгами и паролями Советской пропаганды, приучался самостоятельно мыслить. У меня появлялось своё мировоззрение, которое уже во многом отличалось от того, что было принято называть «Мировоззрением Советского человека».

Я не знаю, что стало со Станиславом Алексеевичем после тюрьмы. Вполне возможно, что его, как он и предполагал, расстреляли. Он был для Советов опасным человеком, очень опасным. Он знал правду, а это всегда было самым слабым местом Сталинского режима, и таких людей, как он, явно боялись.

Станислав Алексеевич был страстный курильщик. Курили в камере почти все. И я стал постепенно привыкать к табаку. Не хотелось выглядеть красной девицей. Как–то быстро втянулся, и стал вскоре тоже получать положенную в тюрьме пачку(или две ?) махорки. Но самое интересное – это добыча огня для папиросы–самокрутки.

Как–то в детстве читал книгу “Борьба за огонь”, кажется Киплинга. О том как древние люди добывали и сохраняли огонь. И у меня всегда появлялись те же ассоциации, когда я видел, как « добывается » в камере огонь. В это трудно поверить, это надо рассказать подробнее.

Для получения огня нужна вата из старой телогрейки, деревянная дощечка и деревянный пол камеры. Телогрейка должна быть старой. Только в ней можно найти очень сухую, провалявшуюся вату. Выдёргиваешь небольшой кусочек ваты из любого места, если в ней уже есть дырки. Почти у каждого были телогрейки с дырками. У меня была шинель, и я не мог добывать огонь этим способом. Но я, чтобы натренироваться, делал это для других. Из дырки где–нибудь в рукаве вытаскиваешь кусочек ваты, отрываешь половину и расправляешь две ватные лепёшки. Потом скатываешь одну лепёшку в плотный небольшой рулончик диаметром, примерно, в один сантиметр, длиной – в три сантиметра. Второй ватной лепёшкой ты обертываешь рулончик обратно по ходу и хорошо прикатываешь их двумя ладонями друг к другу. Потом кладешь этот двойной рулончик на деревянный пол и начинаешь катать дощечкой. Если ты обе половинки ваты хорошо скатал руками, и они плотно прилегают друг другу, то вата начинает дымить уже через одну минуту. Ты разрываешь ваточный рулон пополам, и начинаешь дуть в разломы, пока не появится тлеющий огонь в середине ватки. Теперь каждый может подходить и закуривать.

Мне эта форма получения огня долго не удавалась. Лишь постепенно и я научился добывать огонь, когда он был нужен. Некоторые ребята наловчились так быстро добывать огонь, что я просто диву давался. Были такие асы, которые моментально преподносили пахану огонь, лишь только он заикнётся. Но для этого они держали всегда наготове сухую ватку в кармане. В таких случаях он прикуривал и милостиво, с улыбкой, трепал услужившего по щёчке.


Оглавление Предыдущая Следующая