Пароход «Мария Ульянова» долго молотил ребристыми колёсами по воде и тащил ковчег с заключёнными на Север, останавливаясь у разных пристаней для передышки. Притащились, это было под вечер – Игарка. Не в порт, а в совершенно безлюдное место. И я запомнил примитивные, не очень большой ширины, ступеньки наверх, на очень высокий берег – гнали по земляным ступеням, сверху которых были деревянные площадочки.
И вот мы растянулись, конвойные нервничают, некоторые со ступенек прямо – ну чтоб быстрее шли – лупят ремнями с пряжками. Солдаты в процессе избиения зверели сами и, разгорячившись, били ещё сильнее. Лупили с двух сторон, а строй был узкий, потому что ступени узкие; обычно я хитрил и становился в середину, а тут шли в 2 человека, было узко, мне тоже доставалось. Тёмный, мрачный день был, старые зэки говорили, мол, «белые мухи полетели уже». Действительно, был ещё конец августа, а уже шёл снег.
Наконец, мы поднялись наверх, дальше у меня провал – я не помню. Короче, нас загнали, без шмона, без всего, в огромную зону. И провели нас в отдельный барак для приёмки этапов, наверное, это был какой-то отстойник – он в 1-м выпуске есть на плане. Туда пришли суки, стали высматривать воров – намётанный глаз у сук на «своих». Но мы – политические, держимся рядом. Я не знаю, что было с ворами, потому что нас стали выпускать в эту огромную зону.
Первую ночь я запомнил хорошо. Барака для нас не было. Это же был конец августа 49-го года, лагерь был организован только-только. В Игарке это старый лагерь – огромный деревянный, там стояли бараки, стояли палатки, натянутые на каркасы. Это даже не палатки, а целые брезентовые дома. Мест для нас в палатках не было. Уже снег был, я удивился – снег шёл. Мы вырыли ямы, поставили колья, доски заложили и вот так мы ночью сидели вокруг костра, ну совершенно, как первобытные люди. Но уже через несколько дней стали кормить. Я хорошо запомнил – давали пайку хлеба небольшую, миски раздавали и приносили большую бочку (на ней проушины, куда вставляется бревно для переноски) с соевым супом, сытно, нормально. Оказалось, что в Игарку притащили японскую баржу с соей, вот она нас и спасала. Утром, конечно, только кипяток, вечером кипяток, а днём вот этот соевый суп - миска жижи, потому что гущу со дна блатным давали, и на второе селёдка. Ну, сначала-то я к этой селёдке брезгливо относился, она осклизла, страшно солёная.
Я сам пошёл в санчасть. Сразу за вахтой, вдоль предзонника, стоял длинный барак (он есть на плане). Первую его половину занимала лагерная санчасть. Начальником её была капитан медицинской службы Долик, гадкая баба, откровенно говоря, её не любил никто. Там же была коморка, где жил Фриц Альбертович Онгемахт, зубной врач. Истощённый, высохший весь, высокий, лет 50-ти, отсидел лет 20, он потом на вольном поселении был в Игарке. И жил старый, опытный фельдшер Федя Чариков, заместитель этой Долик. Федя Чариков был хозяином зоны, ему было лет 45, знаете – старинный чеховский персонаж, этакий вечный деревенский фельдшер. Капитан Долик, всегда злобная, с глазами кобры, ненавидевшая з/к, часто чуть ли не матом крыла Федю Чарикова за то, что у него всегда слишком «много освобождённых», что они просто отлынивают от работы.
Кроме этих работников, было несколько фельдшеров, приходящих из бараков: Яша Горячкин, Виктор Головин (запомнил я его хорошо), Коля Погодин (я потом с ним встретился уже в ермаковских лагерях), Юрка Самылычев (подлый тип был; потом на штрафной я опять к нему попал). Меня приняли (я же в формуляре «фельдшер»), и нас послали в баню на обработку этапа, который пришёл вслед за нами. Кому-то что-то там надо было колоть. Мне дали коробку со шприцами (это величайшая ценность!), шприцы были все «Рекордовские» – металлические поршни, стеклянные раструбы. Я поставил на плитку стерилизатор, когда его открыли – оказалось, что все шприцы полопались. Я-то не знал, что шприцы надо кипятить раздельно, без поршней. Мне никто не сказал: либо были уверены, что раз я фельдшер, то должен знать эти вещи, либо специально не сказали (что тоже возможно – подсиживание было развито, как и везде, да и было там несколько подловатых). Коля Погодин, армейский фельдшер, был очень порядочный, Витя Головин был порядочный, Яшка Горячкин был подловатый, Юрка Самылычев был вообще подлец. Ну, естественно, чем меньше фельдшеров, тем больше они ценятся, на высоте. Меня выкинули на общие работы, всё!
Получилось так, что я уже и не фельдшер, и не в бригаде, и какое-то время я сам по себе, как теперь говорят, «бомжевал». Лагерь огромный – это город в 7.000 человек. Спал я, где придётся, где приткнусь. В принципе, я вообще почти не спал, потому что на мне были ботинки. Блатные что делали: ночью, когда человек спит (хитрый номер!), они подходили, начинали нажимать человеку на большой палец ноги. Раз нажмут – человек дёрнет ногой, второй раз нажмут – человек снова дёрнет ногой, потом человек автоматически просыпается и развязывает шнурки, освобождает ногу чуть-чуть – ворам больше ничего не надо. Они сдёргивают ботинки и убегают. Это трагедия! Потому что на сменку давали только «муркины боты». Что такое «муркины боты»? Берётся обычная армейская покрышка, из неё вырезается подошва, из другого куска, из боковины покрышки, вырезается верхняя часть – получаются своего рода шлёпанцы, вот это называется «муркины боты» (почему «муркины», не знаю, уголовникам виднее). Я не носил, это ужас – в кровь сбиваются ноги, люди тряпки заматывали, привязывали…
Я немного пообтерся. Уже знал, что за невысоким забором находилась женская зона (2 барака), видел блатных, перебрасывавшихся с женщинами за¬писками. Женщин было человек пятьсот.
Как-то ко мне подошёл мужик с чемоданчиком, с золотыми зубами, в тёплой солдатской куртке, наверное, вид у меня был такой жалкий (я уже оброс, как-то потускнел), но то ли по одежде как-то определил, то ли какая-то культура светилась во мне, что ли… мне трудно сказать, почему он ко мне подошёл.
- Ты где ночуешь?
- Нигде…
- Ну, приходи ночевать ко мне в парикмахерскую.
Это был старший парикмахер, Миша, он брил только начальство. Всего парикмахеров было человек шесть-восемь, они получали утром чемоданчики с принадлежностями ремесла и брили медпункт, поваров, хлеборезов, почту.
И вот несколько ночей я провёл в парикмахерской, на полу (старший несколько человек подобрал, в общем, делал доброе дело). Было жёстко, грязно, ползали вши среди волос, но зато тепло, можно раздеться… Днем я по-прежнему не работал. Однажды я проснулся ночью. Парикмахеры спали тут же, но на топчанах, а у зава была кабина с двухэтажными нарами. И вот я увидел на топчане каждого мастера по женщине. Нас на полу было несколько человек, но все были, как и я, доходягами, «фитилями», нас не стыдились. Я всё видел и слышал. А перед рассветом, до развода, пришли надзиратели и увели женщин в женскую зону. И тут я начал постигать, что лагерь не для всех одинаков, есть здесь своя иерархия лиц и положений. Есть безликая масса работяг, которых гоняют на работу, но есть и люди, которые, несмотря на охрану с автоматами и вышки, живут совсем иначе: это — проектное бюро, артисты, медчасть и другие. У работавших в проектном бюро были даже простыни, и на день им приводили женщин-копировщиц, их лагерных жен. Артисты, жившие в отдельном бараке, почти не касались зоны. Носили они полу-шубки, питались в своём бараке, куда им доставляли еду в армейских термосах. По утрам за ними приезжал грузовик и увозил на целый день в театр, в Игарку.
Как я питался? На мне была ещё с Ленинграда куртка-«москвичка» (она есть на фотографии, с такими косыми карманами – это фото сделано буквально за несколько дней до ареста). И вот после того, как меня выкинула из фельдшеров капитан Долик, зубной врач Фриц Альбертович Онгемахт послал за мной в зону и сказал: мол, мне скоро выходить на волю, а вы, если хотите продержаться, можете продать мне «москвичку», я вам дам за неё 200 рублей и сменку. Я получил 200 рублей, я получил телогрейку, и потихоньку – ларёк был в зоне – питался. Я покупал там пряники каменные и что-то ещё. Но съедать надо было сразу - хранить было негде. Я эту сумму быстро проел. Днём были облавы, но мне удавалось уходить. Правда, днём можно подойти к кухне, там в бараке было вырезано окно, рядом стояли высокие столы (конечно, без всяких стульев), прямо под открытым небом. И вот можно было подойти, и тебе в миску плюхнут этот соевый суп и кинут селёдку. Вот тут я уже понял, что такое селёдка! Великое счастье, это редко было – когда кидали, шмякали селёдку-самку, с икрой, представляете? Дополнительно – икра! Снимаешь с рыбы спинку, обсасываешь каждую иголочку рёбрышка, оставляешь только череп (а многие съедали и череп) и оставляешь хвост. Итак, суп, селёдка (хлеб я не получал – я вне бригады). Потом я чувствую, что дохожу вообще, и в одну из облав я попался. Меня причислили к бригаде Феди Протасова, незаурядного человека. Но от постоянного недоедания я ведь уже ослабел…
Я впервые вышел на работу в громадный игарский порт. Я крутил головой, стараясь разобраться в новой обстановке. Я не мог понять – на высоких ногах бегают шустрые машины-лесовозы, я впервые в жизни увидел, как лесовоз наезжает на небольшой штабель досок («пакет»), штабель у него прижимается внизу, и лесовоз везёт пакет к пароходу, на погрузку. Нас поставили на разгрузку муки. Мешок муки – 70 килограммов. Мне подали первый мешок, что-то он у меня соскользнул. Э-э, плохо подали, прокряхтел я. Мне подали второй мешок – я под ним стал на четвереньки... Бригадир Федя Протасов сказал:
- Ну ладно, пусть студент считает мешки.
В бригаде зароптали.
- А чего это – он считает, а мы носим?
Федя мудрый был бригадир. Мог меня списать, выкинуть. А, наверное, увидел, что из меня что-то получится. Надо было только дать время, поддержать, поставить на ноги. Я не знаю, сколько я считал мешки – неделю или больше. Потом окреп, начал, как и все, таскать мешки. Я вписался в бригаду. Нам шли зачёты, поэтому выполнять и перевыполнять норму было выгодно. Мне повезло – я попал на Стройку 503 в августе, а зачёты пошли ещё в марте.
Потом с Федей случилась беда, мне его очень жалко. В бригаде-то были и уголовники (лагерь был смешанный). Когда мы разгружали трюмы (мы выгружали продовольствие и загружали в трюмы лес), уголовники «чистили» каюты экипажа. И вот один раз уголовники украли 3 комбинезона, я об этом узнал, потому что заговорили о меховых комбинезонах – капитанские настоящие комбинезоны, это ж заполярье, Игарка. Один комбинезон воры из нашей бригады, а бригада-то большая – 40 человек – дали Феде. Федя, чтоб ему самому не проносить комбинезон через вахту, напялил его на худенького мужика по фамилии Чумак. Но очевидно, на вахту уже позвонили – шмон, расстегнули лагерную одежду – на Чумаке комбинезон роскошный, капитанский. Он сдал тут же Федю. Ну, естественно, не он же украл, это видно по нему – 58-я. Федю – в изолятор, а следственный изолятор в Игарке был страшный…
Первое время его заместитель, помощник бригадира Лёха Якунин, ему как-то туда передавал даже продукты, потом Федя сгинул. У фронтовика Феди было 25 лет – 58-я статья (и самому ему 25 лет было), к тому времени он уже 2 года отсидел. У него теперь лагерная статья появилась – «за воровство», ещё 2-3 года, т.е. снова – 25 лет. Но дело не в том, что ему добавили, а в том, что его загнали в штрафной лагерь.
Чем страшен игарский следственный изолятор?
Об этом можно рассказывать много. Вот лишь один эпизод.
Лагерь у нас огромный был. Была и радиоточка: как сейчас вижу – мороз, холод, из радиоточки звучит либо передача, либо музыка. Крутили одну пластинку – «Валенки», Русланову. Хорошая пластинка, но вот её каждый вечер крутили.
Так, вот. Звучали или эти «Валенки», или громко неслось что-то на языке местных национальностей, то ли долган, то ли эвенков, то ли ненцев – я не знаю. Очень, как нам казалось, примитивный язык, вперемешку с русскими словами. Кир-быр-быр-быр, «совхоз имени Маленкова», ещё какие-то русские слова – «план», «выполнение», «перевыполнение», «революция», и опять – кир-быр-быр… Иногда в лагерь к нам попадало и это самое местное население. Вид у них был страшный, они были в парках и кухлянках, им даже наручники не надевали – им связывали руки бинтом. Они были такие жалкие. Это были большие дети, они ничего не понимали. За местные бытовые преступления (то ли они там стреляли друг в друга, то ли крали шкуры или продукты, я не знаю), они сидели в том страшном изоляторе. Мне рассказывали: у них же одежда – мех внутрь, мех наружу – всё шевелится, они «живые» от вшей, их вши просто съедали. Я там, слава богу, не был. Помню, зимой 1949-50 гг. произошёл случай: местный комсомольский секретарь (девушка) ездила по стойбищам националов, на одном из поворотов её снесло, каюр не заметил, секретарь замёрзла. По возвращении каюра посадили в этот самый следственный изолятор – это было единственное каменное здание за зоной, там было порядка 20 камер (в лагерном же изоляторе была 1 общая камера площадью приблизительно 16 кв. метров, и 2-3 небольших камеры по 6-8 метров). Бедного каюра в его меховых одеждах в неотапливаемом СИЗО вши просто заели.
Интересная деталь в работе Игарского порта. Нас, заключённых, охраняли не только солдаты по периметру причалов и колючая проволока вдоль высокого забора, но и пулемётчики на вышках. Но как только под загрузку лесом должен был стать иностранный пароход (а они заходили часто), то эти вышки, при помощи специальных приспособлений и верёвок, быстро укладывали на землю, будто их и не было! И иностранцы думали, что мы – обычные рабочие погрузки, а не зэки, а солдаты с винтовками – стандартная охрана важного пилоэкспортного объекта… Как только «иностранец» давал протяжный прощальный гудок, те же самые верёвки водворяли вышки на место, и пулемётчики в погонах снова занимали свои «рабочие» места. И так повторялось многократно.
Работая в бригаде, я уже жил в палатке, натянутой на каркас, у меня уже место было, всё законно. Мы приходили с работы и шарились по зоне, воровали доски, чтоб топить печку. И вот однажды я тащу доску, тяжеленную сырую доску, в свою палатку, как муравей, почти ползком. И мне повстречался на пути ленинградский студент Эзра Иодидио, прибывший в Игарку с более ранним этапом, - он увидел, как я тащу доску, окликнул:
- Ой, Сашка!
А он хорошо одет, он чист, он в СКБ. Он был хороший инженер (по сравнению со мной, едва успевшим одолеть полтора курса, Эзра был «везунчиком» - его арестовали в день защиты диплома, т.е. уже практически состоявшимся специалистом). За бараком санчасти стоял небольшой домик СКБ: в одной половине у них стояли кульманы, во второй половине жили 10-12 человек. Это бюро проектировало прокладку кабеля по дну Енисея. Эзра помог мне дотащить доску в мой барак, и я пошёл к нему. Ну, конечно, я был полуголодный, потому что хлеб берёшь с собой на работу, и я не знаю, как другие, но я его всё выравнивал, мне казалось, что он неровный… Я носовой платок разворачивал, отщипну – вот и подровнял. Потом следующий перекур, а я некурящий, - опять его подровнял. И к вечеру в платочке уже пусто. Когда приходишь с работы, дают суп, и его уже есть не с чем…. А суп мне редко попадался густой, ведь я был никто, я просто бригадник. Ворам давали погуще, знакомым бригадира давали погуще, раздавал черпаком Лёха Косой (Лёшка Якунин, заместитель бригадира), ну а я был никто, ещё на ноги-то не встал.
Как сейчас помню: здесь стоят нары-вагонки, у Эзры место внизу, а вот тут у стенки стоит кровать, настоящая кровать, и на ней лежит человек лет 40-45-ти, я на него с почтением посмотрел, подумал – самый главный. Все инженеры отнеслись ко мне очень хорошо: Слава Куробский, Янис, Виктор, Борис Голдобин (Эзра дружил с ним, хотя Эзре было всего 25, а Голдобину уже за 40). И вот мне налили в тазик остатки из ведра соевого супа. Густоты одной соевой! Представляете, что это такое? Тёплый, сытный соевый суп. Живот у меня буквально раздулся. Я не заметил, как откинулся назад, на сиденье Эзры, в своей телогрейке (я не раздевался), и заснул. Проснулся, очнулся – Эзра был очень тактичен, не будил.
- Приходи ещё.
Все инженеры также говорили: Саша, приходи, ты ж ленинградский студент (Эзра меня так им и представил – ленинградский студент). Приходи, приходи.
Это было немыслимое райское блаженство. У меня были силы на несколько дней вперед.
Я назавтра пришёл за своим супом – Эзра стоит в дверях и смущённо говорит:
- Ты знаешь, Роберт Александрович против…
Оказывается, в прошлый раз на кровати лежал не начальник, и вообще – не сотрудник, конструкторского бюро, это был Р.А. Штильмарк.
- Эзра, а что случилось? Причём тут он? В чём дело?
- Да ты знаешь, я не могу с ним пререкаться. Понимаешь, его здесь держит нарядчик. Я не могу…
Естественно, Штильмарка я возненавидел люто. В голове у меня вертелись только 2 причины его поступка (хотя это просто мои домыслы). Первая, вроде справедливая причина – что я могу нанести вшей (я действительно, как и все портовые работяги, был грязный, во вшах, в баню нас водили лишь раз в месяц или чуть чаще). Но, может быть, пожалеть меня надо было чуть-чуть? Мне ж всего 20 лет! Голодный и ослабленный. Вторая причина – что он антисемит: я еврей, он немец. Но мне не хочется так думать.
Когда Штильмарка не было, Эзра меня звал («приходи, поешь и погрейся!»), я приходил, однажды он даже дал мне кулёчек сахарного песка. Я растворял его во рту, брал по щепотке. Эта ситуация стала драмой для меня, это было несчастье. Мне осталась только пустая баланда, селёдка и пайка хлеба. Меня лишили этой миски, этой гущи. Оказывается, Штильмарк не имел никакого отношения к СКБ, он жил там по заданию ссученного вора Василевского – «шестёрки» нарядчика, т.е. поднарядчика. Старшим же нарядчиком в зоне был мощный мужик – Мишка Вассорин, блондин, широкоплечий, никого не боялся, красивый парень. Представляете, что такое построить 7.000 человек на работу? На плане лаггородка (см. вып. 1, 3 – ред.) между мужской и женской зонами видна лагерная дорога, (аппель-пляц у немцев называется), вот там и строились бригады. Начало строя стояло у вахты, а конца его не было видно, впереди выводил Мишка Вассорин, а там, в хвосте колонны, бегали с дубинами его псы-поднарядчики. Среди них был умный вор – Василевский. Как спасались интеллигенты? «Травили баланды» всякие (сказки, романтические истории, Жюль Верна, Майн Рида и т.п.). И Штильмарк, как культурный и очень эрудированный человек, очевидно, чтоб его не трогали и чтоб на работе поменьше работать, занимался этим – на лагерном жаргоне это называется «трёкал»: воры лежали блаженно на нарах, а он им рассказывал. И Василевскому пришла идея предложить Штильмарку: ты пишешь рОман, (именно так, с ударением на первом слоге – «рОман» - произносят уголовники), отдаёшь мне, а я тебе создаю хорошие условия. Конечно, Василевский вынашивал идею освободиться самому. Штильмарк написал в итоге роман «Наследник из Калькутты». Василевский по своим каналам переправил его, если верить, Ворошилову, Ворошилов прочёл ещё кому-то – ну как же, лагерный писатель! Написано-то завлекательно. Василевский освободился. Штильмарка выкинули на общие работы – мавр сделал своё дело, мавр не нужен. Многие детали этого я узнал, естественно, намного позже, но то, что Штильмарк работал на Василевского уже в Игарке, живя в СКБ, и я его там постоянно видел, это совершенно точно. Возможно, как военный топограф, а после ареста – зэк, работавший в шарашке чертёжником, Штильмарк в чём-то помогал, как профессионал, и инженерам СКБ вместе с Эзрой. Года через 3 или 4 я снова встретился на трассе со Штильмарком. Но это уже другая история.
В Игарке страшно кормили. Варили эту сою. Соя тяжёлая, она всегда оседала на дно бака. Повар знает, как её зачерпывать. Он ювелир в этом деле. Если бригада так себе, черпает сверху, то есть воду. Если в бригаде воры, или для почты, швейной мастерской, бани, медсанчасти, СКБ, то зачерпывает со дна (я часто мечтал поесть гущи соевой в СКБ!). Приносят ведро, там вода, а на дне – соя, она зелёная такая, меньше гороха в 2 раза. На второе – селёдка. Или пшённая каша, водянистая пшённая каша. Естественно, ни в супе, ни в каше – ни масла, ни мяса. Хотя полагалось по нормам. Фельдшера иногда мясные котлеты ели. А какие блинчики пекли – это просто поэзия!
Хлеб – 800 граммов, утром получаешь пайку на целый день. В ней палочка такая – костыль, из сосны. Хлеб – это жизнь. Попробуй, хлеборез, зажать от тебя хоть 10 граммов – убьют. Хлеба выдавали точно 800 граммов (тем, кто выполнял норму). Пайка с коркой, конечно, по виду меньше – корка весит больше.
В Игарке днём бригады не кормили. Утром давали одну кашу, это была пшённая каша водянистая. Другой в Игарке не было. Ведро кипятка, иногда его чем-нибудь закрашивали. Это называли чаем. И каждый получал спичечную коробку сахарного песка. Ну, куда его денешь? Отрезали ломоть хлеба, хотя отрезать, собственно, нечем было – ножей не давали: делали приспособление из двух палочек, костылей, нитку выдергивали суровую, привязывали к ним, резали так хлеб. Это и был наш нож. Посыпали кусок хлеба сахаром, разравнивали его по хлебу пальцем, ели на завтрак, запивая горячей водой. Это на целый день. 12 часов – работа. 12 часов отдай.
В 8 часов вечера – съём. Приводили в зону. Приносили ведро супа, в каждой бригаде был свой раздатчик. Это привилегированное лицо. В бригаде Феди Протасова, который меня спас (имею в виду, что он поставил меня считать мешки - ну, не мог я носить после этапа эти мешки по 70 кг!), был его «заместитель» и друг – Лёха Якунин, косой на один глаз, он и раздавал еду. Сначала он наливал всем бригадникам, я подходил со своей миской, получал, конечно, «воду». Но так как я днём хлеб съел (вы не знаете, как я себя проклинал: вот завтра я оставлю хлеб, честное слово!), то что там ложкой было есть – я просто выпивал эту воду. На второе опять была пшённая каша. Дальше: у раздатчика на дне оставался слой сои, он давал бригадиру, себе, ну и нескольким уважаемым людям, кто глотку открывал за бригадира, кто был сильный. Помню, был у Феди в бригаде Нестор Ровченя, то ли власовец, то ли бандеровец, крепкий, он за него рот открывал. Да, в бригаде было всякое – не писали проценты, мы обрабатывали других и т.д., но я молчал, хотя мог бы открыть рот – говорун я был тот ещё! Однако, я молчал, ведь он мне жизнь спас, Федя Протасов.
Надо добавить, что если бригада работала в оцеплении, то в обед давали кашу (её варили тут же, на месте), а вечером дополнительно суп, если же бригада работала на объекте – то днём ничем не кормили, а вечером давали и суп, и кашу. (Оцепление – конвойная охрана вне зоны, без колючей проволоки и вышек, по периметру рабочей территории, где солдаты расставлены на некотором удалении друг от друга, с винтовками или автоматами).
Начальник 503-й стройки В.А. Барабанов бывал в этой зоне, страшной зоне на 7 тысяч зэков, где совершенно явно, говоря официальным языком, нарушались все возможные права человеческие, где царил произвол. Чего только стоил один ЗУР! Но там же можно было наладить (в рамках возможного, конечно) быт такого количества людей. Я повторяю, в рамках возможного на то время. Он этого не делал, хотя в зоне был ад, у меня нет другого слова. Однажды я видел полковника Барабанова, которого, что-то показывая, водил по нашей зоне майор Симонов (это тот, который любил на красноярской пересылке, напившись, вставлять в глазок штрафного изолятора револьвер и стрелять, заставляя сидевших там зэков метаться в ужасе по камере. Это тот, кто наганом, опять же в пьяном угаре, переломал обе руки своей жене, упрекая её в неверности – об этом см. вып. 2, ред.).
Каким-то образом, зэки 58-й статьи сумели написать письмо об ужасах в нашем 7.000-м лагере, не знаю, какими каналами, но оно дошло-таки в Москву!
И вот однажды в лагерь пришла комиссия. Большая комиссия, московская. Сходу направилась в Зону усиленного режима (ЗУР). На плане лагеря 1950 г. (вып. 1, 3 – ред.) есть пустое место рядом с последним бараком. Это и есть снесённая зона ЗУРа. Зона ЗУРа страшная, она не отапливалась. Я понимаю, что в семитысячном лагере, где были убийцы, бандиты, воры, которые и за колючей проволокой продолжали убивать и грабить, надо было наводить порядок и преступный элемент убирать из зоны, как-то изолировать. Пусть воры, я понимаю, пусть бандиты. Но простите, как можно было зимой людей держать круглые сутки без печи? У нас были палатки, в палатках стояли печи – это приспособленные двухсотлитровые бочки от горючего, были нары. Меня как-то вызывали в ЗУР, там нары были из кругляка: стояки из жердей, поперечины и настлан кругляк (березняк 6-10 сантиметров диаметром, в Игарке всё-таки настоящего леса нет). И больше ничего. Даже тех ватных одеял, которые были у нас, и тех наволочек, которые мы набивали стружкой. Не сеном (как в одном из сборников у вас написано), а именно стружкой - её привозили нам машиной из каких-то деревообрабатывающих цехов Игарки. Заключённые спали в своих бушлатах, телогрейках. Страшно. Когда я туда приходил, как фельдшер хирургии, это был ужас: они показывали обмороженные руки, они показывали обмороженные ноги, у них полно было мастырок (самокалеченья).
После московской комиссии было дано распоряжение – эту зону уничтожить. А зэков почти всех (обмороженных, с ранами и т.д.) направили в лазареты – к Нине Антоновне Данковской в терапию, масса к нам попала в хирургию.
Зону ЗУРа уничтожили, вот потому такая странная конфигурация лагеря на карте. Но бандиты-то никуда не делись, они совершали преступления в лагере, конечно, они убивали, у них была поножовщина, они проигрывали друг друга в карты… К «обычной» для них жизни ещё и Север прибавился: закон – тайга, медведь – начальник.
Но тут стоит вспомнить о том отдельном бараке, отдельной зоне, куда нас запустили с этапа – «фильтрационном», я бы сказал. Он был из брёвнышек, не из досок. Он уже долгое время был свободным. И вот там-то и поставили печи, уголовников убирали туда, в тот барак - «фильтровали», и там они ждали этапа куда-то, я не знаю, куда. А когда жензону (2 страшных барака) перевели в подготовленный лагерь рядом, то «фильтрационный барак» прекратили использовать, и вот в эти 2 барака бывшей жензоны и стали помещать воров, временно, до отправки. Почему я об этом знаю? Потому что, когда я выходил на улицу, то с крыш вот этих бывших женских бараков, воры в законе Жора Морозов и Сергей Миладзе мне кричали: «Саша, привет!». Потом они исчезли. Позже и весь этот лагерь на 7.000 з/к (как я писал в журнале «Звезда» в воспоминаниях – «полный нечистот, трупов и страданий»), был закрыт.
Кстати, одним из авторов отчаянного письма в Москву по поводу ужасающего произвола в 7.000-ном лагере в Игарке был мой друг, инженер, адыгеец Михаил Тлехас (он есть на одной из фотографий, см. – ред.). Он не пострадал, так как знал о его авторстве лишь я. Через полгода попал он ко мне в лазарет на новый год, 1951-й, и я его угостил пробиркой спирта, граммов 50! Дальнейшую судьбу его не знаю, но помню адрес: Адыгея, аул Паниджукай.
Результаты комиссии не заставили себя ждать: начали заводить уголовные дела на надзирателей. В побег пошли особо зверствовавшие надзиратели, их взяли в лесотундре – выделили оперотряд с собаками (и тем, и другим всё равно, кого «брать», зэков или «своих»). Трёх или четырёх надзирателей под конвоем со страшными следами обморожений привели к нам в лазарет. Я им отмачивал тёплой марганцовкой коросту – следы обморожений; ненависти не чувствовал, потом их увели.
Может быть, с этого момента, из-за произвола в 7.000-й зоне, начала меркнуть звезда полковника Барабанова, и его отправили на Волго-Дон в наказание? За сожительство с «зэчками» (например, ни одной симпатичной артистки созданного им гулаговского театра Барабанов «не пропустил» - это я знаю от самих артистов и актрис) – вряд ли, это не криминал. Испокон веку на Руси баре баловались с крепостными девками, а уж с заключёнными-то! - достаточно почитать «Остров Сахалин» А.П. Чехова. В Игарке, Ермаково и на трассе, когда заключённой надо было выйти к «другу» (она потом приносила в бригаду курево, а иногда и выпить), она должна была обещать конвою потом «дать». Так что за это полковник пострадать не мог. «Дать» и «взять» было обычным явлением. Может быть, за театр? Ведь это был его личный, «крепостной» театр, а заодно – и для услады элиты Абези, Игарки. Ни один заключённый не видел ни одного спектакля крепостного театра! Все артисты, авторы воспоминаний об этом «скромно» молчат...
В письме, по которому приехала московская комиссия, упоминалось и о том, что Барабанов строит себе особняк. Особняка, естественно, при проверке не оказалось – небольшой домик для семейства и охраны. Конечно, полковнику МГБ, начальнику большой стройки, у которого, к тому же жена, дочери, полагалось соответствующее жильё. Но когда люди мёрзли в палатках, когда рабочих рук не хватало, как можно было возводить себе коттедж с лепными потолками? Знаю это доподлинно, потому что мой приятель – художник Виктор Кушнирский, возглавлял бригаду лепщиков и вёл у него в доме гипсовые лепные (!) потолки. Значит, это не просто дом для проживания, это дворец. Маленький, но дворец. Вот во что верю, так это в то, что полковник не запускал руку в государственный карман. А особнячок с лепниной – все северные начальнички широкой души! Широта натуры Барабанова в самом деле смахивала чем-то на барскую, с «троекуровским» оттенком: любовь к внешнему лоску (к лепнине и блеску), любовь к театру (заодно и к актрисам – ни одной красивой не пропустил, включая и «мою» Надю), даже медвежонок ручной у него был, кем-то подаренный! Вот куда делся потом этот маленький бурый таёжник, не знаю.
О Барабанове, о «дяде Васе» трогательно и проникновенно говорят Орест Кочановский и вор «Москва» (скорее всего – ссученный вор, ибо авторитетный вор в законе не может выгуливать детишек начальника лагеря! Это к сведению, особо не умиляйтесь: мне известен случай, когда «землили» вора только за то, что тот искал оперу кошку!).
* * *
Итак, я продолжал работать в бригаде Феди Протасова, но уже без Феди, во главе поставили нового бригадира. Дела в бригаде шли всё хуже, перестали идти зачёты, кормить, естественно, стали хуже. Иногда вечерами, в отсутствие Штильмарка, я подходил к СКБ, Эзра говорил мне: «Зайди, погрейся», хотя я мог нанести вшей и был просто грязен. По-прежнему меня там кормили остатками соевого супа. Инженеры Эзра и Голдобин дружески общались с хирургом Богдановым, который принадлежал к лагерной элите. Виталий Григорьевич Богданов в лагере бывал мало, а большую часть времени проводил в Игарке, в городской больнице Северного Управления, где заведовал хирургическим отделением. Его лично знал и очень ценил начальник стройки Барабанов. Незадолго до моего этапа под Игаркой разбился самолёт местной авиалинии с какой-то высокопоставленной комиссией, то ли прибывающей к Барабанову, то ли отбывающей из Игарки. Богданов буквально по кускам сшивал людей. Вообще же каждое утро за ним и за Иваном Николаевичем Каменевым, тоже врачом (говорили даже – кремлёвским), приходил чисто ритуально конвоир-солдат, и оба специалиста шли в городскую больницу Северного управления. Почему-то Каменев с Богдановым не были друзьями, хотя делили одну каморку на двоих. Оба они были рослые, чуть полноватые, сильные мужики.
Эзра с Голдобиным, по моей просьбе, замолвили за меня словечко перед Богдановым: возьмите, мол, к себе в лазарет ленинградского студента. И Богданов обещал им пристроить меня.