Сергей Бондаревский. Так было…
Семейные несчастия — результат
репрессий.
"Выходящий — не разуйся!"
"Хлеб наш насущный даждь нам днесь"
Моя жена, Анастасия Марковна Бондаревская была выпущена из Владивостокской городской тюрьмы в 1939 году, после почти двухлетнего заключения без суда и следствия, — с обязательством немедленно выехать из Владивостока.
В нашу Владивостокскую квартиру ее не впустили, она сразу же после моего ареста была занята, возможно следователем НКВД. При моем аресте ключи от квартиры забрал с собой следователь Бугаев. Все наше имущество было вскоре разграблено, а ненужное — тем, кто завладел им, было свезено в комиссионный магазин вещей, забранных (конфискованных без суда) из квартир арестованных.
Поэтому жена выехала из Владивостока в изодранной кротиковой шубе, служившей ей в тюрьме и постелью и одеянием; выехала босой и нагой.
Приехала домой в Николаев. Но наша николаевская квартира, которая бронировалась все годы моей командировки на Дальний Восток, была отдана другим, и жена приютилась у своей матери, где оставались наши две дочери четырех- и восьмилетнего возраста. Ее же мать-старуха жила на очень маленькую вдовью пенсию и на квартирную плату временных жильцов.
Пришлось жене одной, с двумя детьми, не имея ни квартиры, ни работы, ни имущества, ни средств к существованию, начинать жизнь заново. С трудом подыскала работу, так как не имела определенной профессии. Живя в пригородном селе (вблизи города Николаева), работала там на ферме. С установлением Советской власти, она одной из первых записалась в комсомол, была направлена и окончила в 1920 году первую в Николаеве совпартшколу и тогда же, в семнадцатилетнем возрасте, ее послали секретарем комсомольской ячейки в поселок Олешки (ныне город Цурюпинск). В голодный 1921 год, отощавшая, она пешком вернулась в Николаев, работала кухонной работницей в заводской столовой, познакомилась со мной — студентом — и вышла за меня замуж. По понятиям того времени мужья должны были своим трудом кормить себя, жену и детей. Поэтому, выйдя замуж, она ушла с работы так и не приобретя профессии.
На предприятия и в учреждения, сидевших в тюрьмах, не принимали. В обязательно заполняемых при поступлении на работу анкетах спрашивали, был ли сам или кто-либо из родственников под арестом. При утвердительном ответе просителя гнали прочь. С трудом поступила жена ретушировщицей в фотоателье. Но, "пришла беда — отворяй ворота", — старшая десятилетняя дочурка, в то время, когда маму держали в тюрьме, по недосмотру упала навзничь спиной на камни и повредила позвоночник. Ее не лечили, и болезнь стала прогрессировать.
Билась жена, как подстреленная птица. Помощи ниоткуда. Ее старая мать, предоставив ей место в родительском доме, стеснила себя и сама нуждалась. А ко всему тому, нога в коленке, простуженной в тюрьме, все чаще напоминала о необходимости лечиться. Но какое уж тут лечение, когда нужно прокормить себя и детей, зарабатывать на топливо, на хоть какую-то одежду и обувь. Легко ли?
Неумолимо приближалась война. Фотоателье эвакуировалось. Пришлось искать любую работу — мыть, убирать, таскать тяжести.
При обстреле города один из снарядов, разорвавшихся у стены нашего дома (Пограничная улица, № 50), воздушной волной поднял край крыши, и в комнату стал дуть ветер.
И наконец, как финал всех бед, — неся непосильную ношу, жена упала с лестницы, ведущей на чердак, и свернула ногу в больном колене.
А в городе была неразбериха. Заводы, больницы, учреждения эвакуировались. Войска уходили. Немцы вступали в город и расселялись по квартирам.
В коленке ноги возникла гангрена, способная вызвать сепсис и смерть жены. Как ангел-спаситель, появилась ее сестра (А.М.Цуканова) эвакуировавшаяся из Одессы. Ей удалось на чьем-то транспорте отвезти жену в Херсонскую больницу, где ей дважды ампутировали ногу, не оставив даже культяпки для протеза, но жизнь ее спасли. А в 1943 году умерла искалеченная старшая четырнадцатилетняя дочь.
Вернувшись в Николаев, я оказался в положении, хуже которого трудно себе представить.
В крайней бедности жила искалеченная жена и младшая дочурка, у которой отняли детство. В свои тринадцать лет она писала для базарной гадалки "судьбы" — записки, вытаскиваемые попугаем. На заработанные этим занятием копейки покупала кусочек хлеба, который делила с мамой. А жена, едва научившись ходить на костылях, часами стоя на одной ноге, помогала сестре продавать "на блюдечко" кукурузную кашу. Непроданные остатки каши съедались большой родственной компанией: женой, двумя ее сестрами и тремя детьми — шестью едоками. И вот, появился я, седьмой — без работы, без продовольственных карточек, без денег — бесперспективный нахлебник.
Нужно было немедленно найти любую работу. Если в тюрьме за кусок хлеба помимо "пайки" я, бывший технический директор Дальзавода, становился ассенизатором, то для семьи готов был на самую унизительную работу, чтобы семья не голодала.
Увы и ах! Куда ни сунусь, всюду один ответ: "Без прописки не принимаем". А в милиции предупредили, что, как лишенный гражданских прав на пять лет, я нахожусь в высылке. Мне запрещено жить в сто одном городе страны, в том числе в Николаеве. Если же я буду находиться в нем, то меня отвезут от него подальше — на север. Кто-то подсказал: пропишись в деревне, а работай в городе. Побрел в Терновку, в Богоявленск. Всюду, взглянув на мой паспорт, гонят в шею: "Иди отсюда, мать твою мать, враг народа!"
Итак, тупик. Нет выхода из положения. Как и уголовников, меня подталкивают к тому, чтобы вновь попасть в тюрьму.
А кушать-то нечего. Уже едва-едва переставляю ноги. Пройдя по улице несколько шагов, сажусь на землю, чтобы отдохнуть (это в сорокалетнем возрасте!)
Чаще всего хожу к отделу кадров завода 61-го. Отдел тогда был на Адмиральской улице. Из этого завода меня командировали на Дальний Восток, и я надеялся, может быть, примут хоть на какое-нибудь подсобное хозяйство. Однажды меня, обессиленного, лежавшего на обочине дороги вблизи отдела кадров, увидел проезжавший в автомобиле главный инженер завода Ефим Маркович Горбенко. Увидев, не поверил, но вылез из машины и подошел ко мне. "Сергей, это ты?"
В 1928-1929 годах мы оба работали помощниками мастеров на стапелях судостроительного отдела завода имени Марти и находились в одной конторке. Во время войны 1941-1945 годов я, заключенный, работал как его заместитель, когда он был начальником минно-трального цеха на судостроительном заводе в Молотовске. Словом, мы друг друга знали "и на глаз, и на ощупь".
Чего ты валяешься на дороге?" Отвечаю: "Месяц, как я из тюрьмы, жить не на что, на работу не принимают, совсем отощал, вот-вот сдохну". Задумался Ефим и говорит: "Карауль меня завтра утром у въездных ворот. Как подъеду, ты без приглашения садись в машину, проедешь на завод, а там... посмотрим".
На следующий день он привел меня в приемную директора завода И.С.Прибыльского и велел ждать. Когда позвали — я зашел. В кабинете были Прибыльский, Горбенко и начальник отдела кадров завода полковник НКВД Гуляев. Е.М.Горбенко представил меня так: "Гляньте на этого босяка, главного специалиста Дальзавода, нашего николаевца". Гуляев попросил вкратце рассказать о себе. Рассказал: отсидел десять лет. Осужден заочно — без суда, после четырехлетнего заключения. Отбыл срок. На работу не берут.
Снова Гуляев: "Прописан?" Отвечаю: "Нет, но написал в Управление милиции СССР с просьбой о разрешении мне прописаться в Николаеве".
Переглянулись они между собой, как бы говоря: "Вот те на..!" Снова вопрос: "Будешь честно работать?" Ответил: "С двенадцати лет работал честно, так же буду работать, и дальше".
Решили: принять на временную работу мастером в корпусообрабатывающий цех. В зависимости от ответа из Москвы о прописке буду зачислен в штат или уволен.
Вот так я опять стал мастеровать, как мастеровал двадцать лет тому назад. Через несколько дней меня в мастерской увидел Горбенко (стоявшего в безнадежно усталой позе). Поинтересовался, что со мной. Понял и написал записку в отдел снабжения, чтобы мне выдали ведро квашеной капусты с последующей оплатой.
Впервые "на воле" я с семьей поел вдоволь заработанной мною же пищи.
Вскоре, получив продовольственные карточки и аванс зарплаты, я стал чувствовать себя увереннее, но еще не так, чтобы работать на сквозняке и морозе. И опять меня выручил главный инженер завода. Он порекомендовал перевести меня начальником БТП объединения двух цехов — корпусостапельного и обрабатывающего.
Осенью того же 1947 года я уже полноценно работал и участвовал в подъеме подкрановых путей над стапелями, взорванных во время войны. Из Москвы пришло мне разрешение на временную шестимесячную прописку в Николаеве. По истечении этого срока ее продлили уже по ходатайству завода.
Вскоре я обжился на заводе и, кроме дневной, нашел и вечернюю работу в отделе главного технолога. Я в ней очень нуждался, так как был "гол как сокол". Все, что раньше семья имела, погибло во Владивостоке. Да и пора было погасить долг за купленное пианино.
Немного об отношении людей, не затронутых репрессиями, к нам, невинно пострадавшим. О том, какое беззаконие творилось при арестах, на следствии, в тюрьмах и в лагерях — на "воле" мало кто знал. На волю выходили отдельные люди, а сидели многие миллионы, от которых вести не поступали. У выпускаемых из заключения отбиралась подписка о неразглашении происходящего в местах заключения, да и выпускали-то только уголовников, которые содержались отдельно от "врагов народа" и не знали горьких подробностей их жизни и работы. Свободных же граждан государство обрабатывало денно и нощно всеми имеющимися у него средствами. Возбуждая и поддерживая ненависть к заключенным у знакомых, незнакомых и близких людей ко всем тем, на кого газеты, партийные организации, следственные органы, прокуратура цепляли ярлыки шпионов, вредителей, диверсантов, изменников родины и вообще врагов народа. Завербованных в правотроцкистские, зиновьевские, бухаринские и прочие организации или в иностранные разведки.
Люди верили этому, потому что на протяжении полутора десятков лет настойчиво убивалась способность граждан страны критически думать и прививалась безграничная вера в непогрешимость Сталина, его окружения и к официальным правительственным заявлениям, что "органы НКВД никогда не ошибаются".
Поэтому о нас нередко можно было услышать такие суждения: "Если бы за ними ничего не было, так не посадили бы" или "Зря, без причины, не сажают в тюрьмы". Эта уверенность о прошлом бытует и поныне, через полсотни минувших лет, при установившейся гласности. Даже родственник, мой свояк, знавший меня десятки лет, при встрече спросил: "Наверно теперь ты уже не будешь вредить государству?" Разубеждать его и кого-то другого, это значило посвящать в то, на что был наложен запрет разглашения и дана о том подписка. Поэтому приходилось жить, отмалчиваясь.
Несколько улучшились материальные условия семьи. В нашу единственную комнату, где жили я, жена и дочь, мы приняли еще квартирантку, работавшую на заводе, а на койку в кухню пустили двух демобилизованных солдат, устроившихся работать в нашем городе. Под их койкой мы держали маленького поросенка — надежду на ближайшее лучшее будущее семьи.
Впрочем, незадолго до Нового 1948 года стали продавать хлеб без карточек и мы, впервые за многие годы, поели за один раз хлеба столько, сколько хотели. Вот это был праздник, памятный на всю жизнь.
Так проходила жизнь на воле до февраля-марта 1949 года, когда репрессии в стране снова выросли до чудовищных размеров и снова обрушились на меня вторым арестом.
На оглавление Предыдущая Следующая