Новости
О сайте
Часто задавамые вопросы
Мартиролог
Аресты, осуждения
Лагеря Красноярского края
Ссылка
Документы
Реабилитация
Наша работа
Поиск
English  Deutsch

Петр Котов. Перед Адаком и в Адаке


Опубликовано в газете “Искра” № 18 (23), 3/8-1991 г.

Вступление (предисловие)

В ноябре месяце 1989 г., по приглашению общественной организации в Польше – “Союза Сибиряков”, в Гданьске пребывали сотрудники “Мемориала” Коми АССР - председатель Револьт Иванович Пименов и сопредседатель Михаил Борисович Рогачев.

Как известно, историко-просветительное Общество “Мемориал” занимается сбором документов о репрессиях в СССР, происходивших во времена так называемой “сталинской эпохи”, что меня – бывшего узника ГУЛАГа, безусловно, интересует.

Будучи на одной из встреч с Револьтом Ивановичем Пименовым и Михаилом Борисовичем Рогачевым, я подарил им две свои двухязычные книги стихов – “Старая песня” и “Я видел Котлас, Воркуту...” Оказалось, что некоторые стихи этих книг, преимущественно связанные с лагерной темой и с жизнью в заполярных местах, заинтересовали сотрудников “Мемориала”, поэтому они постарались опубликовать их.

Редактор Интинской газеты “Искра” - поэт Виктор Иванович Демидов - на страницах этой газеты опубликовал 10 моих стихотворений, вместе со своим очень доброжелательным вступлением к ним (см. “Искра”, 30/I-1990 г.). После этой публикации от Редактора “Искры” и Сопредседателя Итинского “Мемориала” - Виктора Ивановича Демидова – я получил письмо, в котором предлагается мне: “Если вы можете для “Мемориала” вспомнить фамилии, имена, прозвища, которые памятны вам, сделайте, пожалуйста, это...”

От Сопредседателя Сыктывкарского “Мемориала” - Михаила Борисовича Рогачева мною получено письмо тоже с подобного рода предложением: “...написать о себе, о своем лагерном пути..."

Исполняя желание сотрудников “Мемориала” Коми АССР (конечно, и своего желания) - Виктора Ивановича Демидова и Михаила Борисовича Рогачева - предлагаю одну из частей моих воспоминаний, озаглавленного “Перед Адаком и в Адаке”.

Часть I. Перед Адаком

Весной 1942 г. с Котласского пересыльного пункта меня взяли на этап. Нас, заключенных, позагоняли в трюм утлой баржи, баржу прицепили к буксирному катеру и по реке Усе повезли на Воркуту, но меня до Воркуты не довезли. Цинга меня совершенно свалила с ног: у меня кровоточили десны, выпадали зубы, на ногах появлялись открытые раны, перестали сгибаться ноги в коленях, я не мог ходить нормально, выпрямившись во весь рост. С согнутыми в коленях ногами я мог ходить, как говорят, только “куриным шагом”, как утка, переваливаясь из стороны в сторону.

Мне, двадцатитрехлетнему, молодому человеку, не изведавшему до этого времени никаких болезней, хотелось и смеяться и плакать от бессилия и досады на свое положение.

К счастью, не доезжая 25-30 километров до Воркуты, был жилой пункт. Назывался он Сангородок (Санитарный городок). Такое название объясняется, по-видимому, тем, что в этом месте был санитарный пункт по проверке состояния здоровья этапируемых на север заключенных, а также стационарного лечения тяжело больных, если таковые оказались во время такой проверки.

Когда врачебно-медицинская комиссия стала проверять состояние здоровья заключенных нашего этапа, то оказалось, что многие из них уже не могли следовать дальше. Они нуждались в стационарном лечении. В этой категории заключенных оказался и я. Меня сняли с баржи и положили в больницу на лечение.

Конечно, название “больница” было условным. Это был обыкновенный деревянный барак, внутри которого находились помещения (палаты), где были расставлены железные койки, на которых спали и лечились больные. Одна из таких коек досталась и мне.

Выйдя из глубоко погруженного в воду трюма баржи, с влажным, тухлым и вонючим воздухом и оказавшись в нормальном помещении, на койке, с набитым сетом матрасом и чистой постелью, я почувствовал, что из прежнего кромешного ада попал будто бы в рай.

Лечение началось от выпрямления моих несгибающихся в коленях ног. Для этого на железную поперечину койки, в ногах, была положена широкая деревянная шина, шина, вместе с поперечиной, была обмотана одеялом, на которое были положены обе мои ноги. Ноги свисали за пределы койки, и там, с задней стороны койки, к ногам были подвешены привязанные кирпичи. Кирпичи своим весом тянули ноги к низу, что помогало их выпрямлению. Впоследствии этот случай был мною описан в стихотворении “В больнице”, находящемся в моем сборнике стихотворений под заглавием “Вечный огонь” (“Гданьская Судоверфь”, 1973 г., стр.45-46).

Так как это стихотворение имеет как бы документальные элементы, привожу его здесь полностью.

В больнице

Опять нахожусь я в больнице,
В палате не шесть - номер пять.
И снова мне снится и снится,
Что время все движется вспять.

Весна сорок первого года (было это в 1942 г. П.К.)
Скользила баржа по Усе,
Конвой наблюдал за погодой,
Мы - в трюме барахтались все.

Мы плыли семь дней без причала,
А думы - не легче свинца...
Иных уж волна укачала,
И я - не доплыл до конца.

Эх, жизнь, ты меня обманула!
А молодость! Где ж твой запал?
Цинга мои ноги согнула,
И сам легковесным я стал.

А пол - такой влажный и жесткий!
Скорей бы спокой обрести...
Вдруг голос: “С баржи до повозки
Не трудно его донести”.

...Больница - барак деревянный,
Но койка! Постель, простыня...
От счастья я был, будто пьяный –
Лечили, лечили меня!

Давали шиповник меленый,
А это - не тень на плетень!
И крепким настоем из хвои
Поили три раза на день.

Уж зубы мои не шатались –
Вот то-то там были врачи!
И ноги мои выпрямлялись –
Висели на них кирпичи.

С трудом, но цинга уступала –
Оставил я койку, постель,
Когда, как бичами, хлестала
В окошко шальная метель.

Казалось, вернулось и сила –
Вручили мне снова топор,
Но что-то со мною случилось –
Хожу по больницам с тех пор.

И стал я немного рассеян,
И стал я немного больной:
Не розами путь мой усеян,
Полынью – прегорькой травой.

Отнять нахожусь я в больнице,
В палате не шесть – номер пять,
И снова мне снится и снится,
Что время все движется вспять.

Гданьск, больница,

25/8-1971 г.

В настоящее время, вспоминая этот случай лечения цинги, я мало что могу добавить к тому, что сказано в этом стихотворении. Могу только подтвердить и уточнить некоторые факты. Никаких лекарств там действительно не было, кроме упомянутых в стихотворении молотого и засушенного шиповника и крепкого настоя хвои для питья. Меленый шиповник и настой хвои давались нам для употребления три раза в день довольно регулярно. Также регулярно три раза в день получали мы пищу: завтрак, обед, ужин, вместе с разными супами, чаем и прочими больничными блюдами.

Следует отметить, что больничное питание по своему количеству и качеству было значительно лучше не только по сравнению со скудными сухими пайками на этапах, а в большинстве случаев и лучше, так называемых “котелков”, заработанных в трудовых бригадах.

Не знаю, что мне больше всего помогло: то ли больничное питание, то ли вышеуказанные, казалось бы, примитивные лекарства, или просто нормальный отдых на больничной койке, - выздоровление мое наступило довольно быстро. После двух-трех недель зубы у меня уже не выпадали, ноги выпрямились, и я мог ходить нормально. Вскоре врачебная Комиссия признала меня за трудоспособного, и я был выписан из больницы.

УРЧ - учетно-распределительная часть (такой отдел был в то время в Сангородке и вообще - в каждом лагере) направила меня на работу в строительную бригаду. Конечно, работа была не по моей специальности (моя настоящая специальность – учитель), я не был подготовлен к ее выполнению, но работать пошел.

Проработав в стройбригаде несколько летних месяцев, осенью 1942 г. я вновь оказался в больнице, но уже в другом помещении и с другой болезнью. На боку, с левой стороны, у меня появилась открытая рана, была высокая температура тела. Диагноз врачей -туберкулез тазобедренной кости, т.е. болезнь, требующая продолжительного лечения.

Вместе со мной, в нашей палате было 6 человек с разными болезнями, требующими длительного лечения. Так как вместе с больными этой палаты мне пришлось пребывать довольно продолжительное время, то некоторых из них я хорошо помню.

Недалеко от входной двери (сама дверь была с восточной стороны), с левой стороны, на железной, больничной койке лежал мужчина лет 40-45, фамилия его Барканов (имя - не помню). Он попал в какую-то аварию на Воркутинской шахте, у него был переломлен позвоночник, поэтому он не мог ходить, лежал, прикованный к своей койке. Медсестры и санитары вынуждены были во всем обслуживать его. Он, по-видимому, не привыкший к такому сознанию своего бессилия, как будто стеснялся чего-то, как будто чувствовал себя виноватым в совей докучливости. Может быть, поэтому он потерял аппетит, плохо спал, почти всегда лежал с открытыми глазами, будто карауля от воров свои пайки хлеба, которые накопились у него в большом количестве.

Рядом с ним на такой же койке лежал мужчина лет 30-35, атлетического телосложения, высокого роста, с высунутыми ногами за пределы койки (койка была коротка ему). Это был Иван Захаров - тоже с переломанным позвоночником на одной из Воркутинских шахт. С койки не вставал, не ходил, тоже нуждался в постоянной обслуге, но не унывал. Лежа на койке, он часто напевал:

Ночь светла, над рекой тихо светит луна
И блестит серебром голубая волна.
В эту ночь расцвели голубые цветы,
Они в сердце моем пробуждают мечты…

У него был музыкальный слух, хороший, голос, слушать его пение было приятно.

Рядом с Захаровым, от стенки с противоположной стороны двери (значит, с западной стороны) находился человек средних лет (фамилию его не помню), с небольшой лысиной. Он без конца ходил, часто выходил на кухню (кухня была радом с палатой, в том же помещении), всегда кипятил там свою небольшую (200 грамм), дневную порцию молока, а когда молоко было выпито, то кипятил там воду и пил, как он выражался “горячее”. Помогал своему соседу по койке - Захарову: подавал ему и выносил от него наполненный бассейн - в общем, делал добрые дела не только для себя, но и для других.

У той же стенки, но уже с правой стороны палаты стояла койка одного молодого человека лет 22-х-33-х, но уже успевшего побывать на фронте и в плену у немцев. Из плена он удачно сбежал к своим, но своими он был вскоре сужден, получил срок наказания, который отбывал в Коми АССР. Он всеми способами старался продолжить свое пребывание в больнице, довольно часто повторяя: “Здесь, как на курорте, можно позагорать...”

Может быть, от безделья и скуки или просто со злости он часто повторял куплеты, слышанные им, наверно, от немцев, будучи в плену:

Дорогой товарищ Сталин,
Мы Москву бомбить не станем,
А бомбить будем Урал,
Знаем, кто туда удрал

Однажды, после такой декламации, я спросил его:

- Что за люди подразумеваются под понятием: “кто туда удрал?”

Он многозначительно ответил:

- Подумай и реши сам.

Как оказалось впоследствии, что в жизни не осуществилось такое желание противника, бомбежки Урала не было.

В середине, между койкой этого “декламатора” и моей (моя койка находилась тоже недалеко от входной двери, но с правой стороны) находилась койка симпатичного молодого человека лет 30-ти, 35-ти по фамилии Рогалин. У него было прострелено плечо. Э было это так: их бригаду конвой вел на работу. Рогалин шел в колонне сбоку. Недалеко от дороги он увидел лежащую без присмотра свеклу, чуть покрытую тонким слоем льда (была осень). Рогалину – человеку голодному в то время - она показалась драгоценной находкой. Он быстро выбежал из колонны заключенных, схватил свеклу и бежал уже обратно в колонну, но раздался выстрел. Пуля попала в плечо. Он упал. Собратья заключенные помогли ему встать на ноги, завели в колонну и колонна пошла дальше.

Когда он пришел в нормальное состояние, то заметил, что свеклы в руке у него уже не было. Он не мог себе припомнить, когда, она выпала из его руки.

Спустя несколько лет, воспоминание об этом случае помогло мне в написании стихотворения “Свекла” ('вошедшее в мой сборник “Вечный огонь”, Гданьск, 1973, стр.27-2 8) .

На польский язык это стихотворение было переведено известным польским поэтом и переводчиком Северином Полляком и опубликовано в ежемесячнике и в моей двуязычной книге стихов.

Здесь даю это стихотворение в оригинале.

Свекла

За дело умирать не так уж страшно,
Но глупо гибнуть просто ни за что.
Вели бригаду дорогой, через пашню,
Конвой был зол, каким не был еще…

А день осенний был такой погожий,
Нас приморозок легкий освежал,
“Наш” начконвоя - паренек пригожий –
все громче и все злей на нас кричал:

“А ну, быстрей, быстрей! Идти дорогой!
Шаг влево иль шаг вправо - застрелю.
Клянусь я жизнью этого бульдога,
Я много лишних слов не говорю”.

И подражая послушному солдату,
Он в подтвержденья высказанных слов,
Грозя, он щелкал затвором автомата,
порою щелкал зубами и бульдог.

Но человек голодный забывает
О страхе и о смерти иногда,
А здесь как раз богатство пропадает –
Виднелась свекла под тонкой коркой льда!!!

Из строя выскочил он, будто прокаженный,
В руках со свеклой он в строй уже бежал,
Но вдруг упал он, пулею сраженный,
Упал зэка и - больше уж не встал.

Виднелся номер “пятнадцать” на бушлате,
Чернела свекла в хладеющих руках...
На нас смотрели дула автоматов,
Но нам теперь уж нипочем был страх.

Гданьск, 29/12-1970 г.

Как видно, в стихотворении кое-что изменено по сравнению с действительным случаем, который произошёл с Рогалиным. Рогалин не был застрелен насмерть, но это, как говорят, ему просто повезло, это был просто счастливый случай, которых в лагерях было гораздо меньше, чем случаев, кончавшихся смертью. За допущение побега конвоир мог быть наказан, за убийства заключенного - в законе не било предусмотрено никакого наказания. Так что случай, описанный мной в стихотворении “Свекла” в условиях лагерной жизни был гораздо ближе к истине, чем случай, произошедший с Рогалиным. То, что он отделался только простреленным плечом - это его настоящее, очень большое счастье. Сам Рогалин, очевидно, понимал это. Он рассказывал о случае со свеклой и о своей ране совершенно спокойно, без всякой злости, с легким юмором. Он очень сожалел, что не сумел удержать до конца в руке свеклу, которая пригодилась бы ему и сейчас. Желая поддержать с ими разговор, я спросил его:

- Зачем она (свекла) нужна Вам (Рогалин был старше меня лет на 10-15), ведь Вы сейчас не голодаете?

- Сейчас нет, - сказал он, - но я знаю, что скоро буду выписан из больницы и тогда снова придется голодовать, поэтому не мешало бы быть подготовленным к этому не только психологически, но и физически.

- Желаю, чтобы в Вашей тюремной и лагерной жизни было как можно меньше голодных дней.

Я уже сказал, что моя койка находилась недалеко от входной двери, с правой стороны палаты, близко к выходу...

Опекала и лечила нас единственный врач-хирург Пани Мария Дорофеевна Михалевич, заключенная, как и все мы - больные. Больные говорили, что Пани доктор мастерски производит операции, но во время моего пребывания в больнице никому никаких операций не производилось.

Несмотря на то, что лечили меня довольно старательно: ежедневно сменялись тампоны (преимущественно смоченные в риваноле), закладываемые в рану, аккуратно подавались лекарства, состояние моего здоровья не улучшалось довольно продолжительное время. Прошло уже несколько месяцев моего пребывания в больнице, наступил 1943 год, а у меня по-прежнему удерживалась высокая температура тела. Было время, когда я был настолько слаб, что с большим трудом вставал с койки. Было время, когда я начинал терять надежду на выздоровление и все чаще и чаще появлялась мысль об отходе на тот свет, но Пани доктор упорно и старательно продолжала лечить меня.

Хоть и после продолжительного времени, но результат лечения все же сказался. В марте или в апреле 1943 г. температура тела у меня спала до нормального состояния: Я стал больше ходить. Но, опасаясь повреждения больной кости во время хождения, Пани доктор посоветовала ходить мне с помощью костылей. Спустя несколько дней, от старшего санитара - заключенного Цветкова я получил прочные, деревянные костыли, “сделанные по заказу”, как он мне сказал. Цветков оказался прав. Костыли действительно оказались хорошими. Они довольно продолжительное время помогали мне уверенней вставать на ноги.

Итак, хотя и с помощью костылей, но я все же ходил.

В мае месяце 1943 г. начались разговоры о том, что в Учетно-распределительной части начали составлять списки заключенных для предстоящего этапа в Адак – лагерный пункт для инвалидов. Пани доктор Михалевич знала о подготовляемом списке, но не знала точно, как следует поступить с такими больными, как я. Отправлять на этап человека на костылях... Очевидно, возникали сомнения. И Пани доктор решила поговорить со мной, узнать мое мнение в отношении предстоящего этапа. Пани доктор спросила меня: желаю ли я ехать? Я в свою очередь обратился с вопросом к ней: каково мнение Пани доктор на этот счет? Смысл ответа был приблизительно таков: она знает, что ехать мне будет трудно, но считает, что по приезде в Адак мне там будет лучше. Во-первых, там лагерь специально для инвалидов, а это значит, что какое-то время не надо будет думать о том, куда пойти и что надо делать? Во-вторых, климатические условия Адака будут для меня (для моей болезни тоже) более благоприятные, чем климатические условия Сангородка (Адак расположен значительно южнее, чем Сангородок, а это немало значит).

Выслушав такое выяснение Пани доктор, я выразил желание на поездку, ничего не зная ни о прошлом Адака, ни о его положении в настоящее время. (Дальше уже будет разговор о поездке и пребывании в Адаке).

Петр Котов

Гданьск, 30/8-1990 г.

Часть 2. По дороге в Адак

В мае месяце 1943 г. я был записан на этап в Адак. Вещей у меня было немного: один лагерный ватный бушлат, одна лагерная шапка-ушанка и одна пара запасного нижнего белья – и это все, но и с этим необходимым лагерным барахлом я не знал, что делать? Надо было взять с собой, но как? Как я мог что либо нести, передвигаясь на костылях? И здесь снова помог мне старший санитар Цветков. У себя на складе вещей он нашел небольшой рюкзак, приспособил его мне на плечи, сложил в него все мои вышеуказанные драгоценности, а также выданный мне, кажется, двухдневный сухой паек - продукты на дорогу - и вместе с ним я отправился в путь к пароходу, который стоял около Сангородка на реке Усе.

Проводив меня до парохода, убедившись в том, что я могу ходить на костылях, санитар Цветков простился со мной и пошел обратно в больницу на свое место работы исполнять свои обязанности.

Конвоир направил меня в группу заключенных, находящихся на берегу реки Усы, ожидающих посадку на пароход. Конвой начал впускать нас на пароход.. Началась обычная, нудная, утомительная процедура. Конвоир вычитывал фамилию, заключенный должен был сказать имя, отчество, назвать статью и полученный срок наказания. Если все было сходно с записями в документах, то, по приказанию конвоира, разрешалось входить по отлого положенному досчатому трапу на палубу парохода.

После окончания этой утомительной для меня процедуры нам, заключенным, собравшимся на палубе парохода, было приказано спускаться в трюм. Началась суматоха. Каждый заключенный спешил как можно быстрее спуститься в трюм, чтобы занять там лучшее место, т.е. не на проходе и подальше от места оправки или параши. Разумеется, что удавалось это молодым и сравнительно здоровым людям.

Идя на костылях, я, конечно, спустился в трюм самым последним, поэтому мне досталось самое плохое место - в проходе, где ни одной минуты нельзя было спокойно отдохнуть или сосредоточиться на чем-либо. Всегда около меня или просто через меня ходили люди, из-за тесноты иногда просто наступали на ноги - в общем, топтали, что меня не особенно удивляло. Пребывая уже более двух лет в так называемых “Исправительно-трудовых лагерях”, я внимательно присматривался там к взаимоотношениям между людьми. Лагерное начальство, конвой на каждом шагу старались показать, что заключенный - это не человек, а пес и с ним можно особенно не церемониться, с ним можно поступать как заблагорассудится милостивому начальству: по каждому малейшему поводу или просто без всякого повода безнаказанно сажать его в одиночные камеры ШИЗО (штрафной изолятор) или в БУР - барак усиленного режима, - закладывать на руки металлические кольца (наручники, лагерное – браслеты) и т.д. В зависимости от обстоятельств и среды сами заключенные часто тоже подвергались такому деморализующему влиянию. Вместо проявления человеческих чувств по отношению к другому человеку очень часто можно было слышать далеко не человеческое проявление, выражаемое в таких словах: “Сдохни ты сегодня, я - подохну завтра”, а это значит: бей, топчи слабейшего. Будучи на костылях, я был в то время в числе слабейших, и меня топтали, однако не все...

Очевидно, видя мои деревянные костыли и меня самого, сидящего на досчатом полу в проходе трюма, может быть, из сочувствия или по какой-либо другой причине ко мне подошел молодой человек и сказал:

- Мое место в середине - там, - показал, он рукой. Около меня можно еще поместиться. Если желаете, то мы можем быть соседями.

- А кто еще находится там вместе с вами? – спросил я.

- Никого. Я - один, - сказал он.

Я посмотрел на него. Парень - высокого роста, пожалуй, мой ровесник, лет 22-23, вместо левой руки у него виднелся пустой рукав его зеленой телогрейки. Сам он очень худ, что указывало на то, что он не из блатных (не из профессиональных уголовных) - в общем, мне показалось, что ему можно верить, и я выразил желание пойти с ним.

- Вы можете взять мой рюкзак с вещами? - спросил я его.

- Конечно, - ответил он.

И вскоре оба мы оказались на его месте, среди заключенных, находящихся в середине трюма, далеко от прохода.

Когда мы с моим новым знакомым разместились на месте, то начали кое-что рассказывать друг другу о себе. Мой спутник сказал, что его фамилия Рождественский, руку он потерял на фронте. До Второй Мировой войны он жил под Ленинградом. В 1939 году он был призван на действительную службу в Советскую армию. Служил на территории Белоруссии. Во время Второй Мировой войны, будучи раненным, попал в плен к немцам. Из плена ему удалось сбежать к своим, но вскоре он был арестован органами НКВД якобы за участие в шпионаже в пользу немцев. На следствии его участие в шпионаже не было доказано, но подозрение осталось, поэтому по статье 58 пункт 6 Уголовного кодекса РСФСР он получил 10 лет срока наказания Исправительно-трудовых лагерей. И вот снова в сыром и вонючем трюме парохода везут нас по реке Усе, но уже в обратном направлении, в направлении Котласа - к Адаку.

Оба мы считали, что в Адаке мы будем вместе, но получилось иначе. Меня действительно высадили в Адаке, а моего знакомого повезли дальше, неизвестно куда. Больше я его нигде не встречал, а жаль. Может быть, я был лишен продолжения дальнейшего общения с моим будущим приятелем? Как было уже сказано выше: в Исправительно-трудовых лагерях сочувствие к слабейшему - явление весьма редкое, а у него это проявилось.

Гданьск, 18/9-1991 г.

Часть 3. В Адаке

Прежде чем приступить к воспоминаниям о моем пребывании в Адаке мне хотелось бы кое-что выяснить.

По приглашению Польской общественной организации “Союз Сибиряков” в ноябре 1989 года в Гданьске побывали сотрудники “Мемориала” Коми АССР - председатель Револьт Иванович Пименов и сопредседатель Михаил Борисович Рогачев.

Как известно, Историко-просветительское общество “Мемориал” занимается сбором материалов о репрессиях в СССР, происходивших в сталинские времена, об этом Револьт Иванович и Михаил Борисович говорили на одной из встреч с ними, состоявшейся в Гданьском университете 17 ноября 1989 г.

После окончания их докладов был задан вопрос: известно ли им о таких небольших пунктах ГУЛага, как Адак, Кочмес, находящихся на территории Коми АССР? Оказалось, что им известно о бывших лагерных пунктах в этих местах, но только по сохранившимся документам. От самих лагерных пунктов ни в Адаке, ни в Кочмесе не осталось никакого следа.

По опубликование моих стихов об Адаке в Интинской газете “Искра” (от 30/1-1990) редактор этой газеты - поэт Виктор Иванович Демидов, вместе с присланным номером этой газеты написал мне письмо, на которое я ответил. Отвечая ему на письмо, я просил его описать, как выглядит Адак в настоящее время. Оказалось, что от зоны и бараков, в которых мы находились в свое время, там не осталось ничего. Вот как описал Виктор Иванович Демидов то место в Адаке, где когда-то находилась лагерная зона: “...У наших ног - травянистая пустошь, кое-где бугорки, поросшие Иван-чаем, небольшой домишко, собранный из остатков того, что было, скорее всего из остатков конторы, слева, почти по краю берега большого Адака, который шнурком впадает в Усу, несколько берез. Они стоят параллельно Адаку, а значит параллельно линии бараков. У какого здания они росли - у пекарни ли, у лазарета ли, я не знаю…”

В Библиотеке Подписчика № 4, изданной в форме небольшой книжки, как приложение к Интинской газете “Искра” (от 13 октября 1990 года), под заглавием “Свет и тени Адака”, автор книги Светлана Колесова, несмотря на усиленное старание найти какие-либо следы от бывшего лагеря для заключенных в Адаке - тоже ничего особенного не было найдено.

Для наглядного показания сказанного привожу, как мне кажется, очень примечательный разговор спутников Светланы Колесовой:

- Вон там есть пещера, стоянка первобытного человека, - сказал один.

- Была деревня - да осталось одно кладбище, последнее захоронение - 50 - какого-то года, - сказал другой.

- Сохранились остатки печи для обжига известняка и можно догадаться о производстве кирпича, - сказал третий.

- Был лагерь для заключенных, но ничего не осталось, - добавил четвертый.

- Я нашел то место, куда закапывали зеков, по рассказам деда, - сообщил Бакалов (один из спутников Светланы Колесовой - прим. П.К.), - но если не знаешь, ни за что не догадаешься, что это - ТОЖЕ КЛАДБИЩЕ. Кажется, и живыми клали... (“Искра”. Библиотека Подписчика, № 4, 1990).

Примечательно то, что следы от пещеры, стоянки первобытного человека, все же остались, зато не осталось никаких следов от местонахождения бывшего лагеря для заключенных. А кладбище для заключенных было настолько замаскировано, что “если не знаешь, ни за что не догадаешься, что это - ТОЖЕ КЛАДИЩЕ…” - говорит старший бригадир рыболовов Владимир Бакалов. Из сказанного видно, что после ликвидации сталинских лагерей для заключенных, их творцы и их охранители довольно старательно работали над ликвидацией их следов, вполне понимая то, что совершали преступления. Тем более наша обязанность, обязанность бывших узников ГУЛАГа, оставшихся в живых, заключается в том, чтобы, по мере возможности, стараться воскресить память о пережитом, воскресить память о тех людях, которые на наших глазах навечно остались там в замаскированных могилах.

“Сколько в человеке памяти - столько в нем человека”, - сказано в конце книги Светланы Колесовой. Святые слова, на которые мы, бывшие узники труд и спецлагерей, должны быть особенно отзывчивы.

Говоря так, мне трудно воздержаться от того, чтобы не привести здесь одно из своих стихотворений, связанное именно с памятью о погребенных там навечно. Стихотворение озаглавлено:

Безымянные могилы

Никак не выходят из памяти
Могилы без звезд и креста,
Что там, где морозы и замети,
Где вечная мерзлота.

Ни звезд, ни крестов, ни ограды –
Лишь ветер гуляет сквозной,
Лежать-то не там бы вам надо,
А здесь - под Кремлевской стеной.

Пусть молоды вы или стары –
В поступках вы – наши отцы:
Вы пали, как те комиссары, -
С неправдой за правду борцы.

Ужель только, только за это
Над вами лишь ветры снуют?
Пусть ваши тела не согреты,
Зато они там не гниют!

И тем, безымянным могилам,
Придет свой черед и свой час,
Пусть люди о вас позабыли,
Природа печется о вас.

Уходит с зимой тьма ночная,
А днем, хоть не щедрым теплом,
Над вами цветы Иван-чая
Горят негасимым огнем.

Гданьск, ноябрь 1972 г.

(Стихотворение это перевел на польский язык Гжегож Ойцевич, и оно было опубликовано в моем двуязычном томике стихов под заглавием “Я видел Котлас, Воркуту…”, Гданьск, 1989 г.).

Не те ли самые цветы Иван-чая, растущие на берегу реки Адака, о которых написал мне в письме Виктор Иванович Демидов, проросли и в конце моего стихотворения “Безымянные могилы”? Иван-чай растет преимущественно на пепелищах и кладбищах.

В общем, о стихах разговор будет несколько позже, может быть, пора уже перейти к описанию приезда в Адак и моего пребывания в нем.

***

Пароход наш подошел к пристани, и мы должны были бы вроде выходить на берег, но в действительности до берега оказалось еще далеко. Началась та же самая утомительная процедура: вычитывание конвоиром фамилий заключенного, который должен был сказать свой год рождения, статью, срок наказания и только при совпадении всех данных, записанных в документах и сказанными заключенным, он мог выползти из трюма на палубу парохода.

При выходе на берег реки Усы сразу было видно, что Адак расположен на небольшой возвышенности, на что указывал довольно крутой берег реки.

Пройдя в подконвойном строю несколько десятков метров, мы оказались около зоны для заключенных, которая была огорожена колючей проволокой. Нас начали впускать на территорию зоны. На вахте снова началась обычная проверка документальных данных с фактическими: год рождения, статья, срок наказания и т.д. Наконец проверка закончена и нас впускают на территорию зоны.

Уже вместе с медсестрой, вышедшей нам навстречу, мы начинаем отсчитывать земляные ступеньки, укрепленные досками. Отсчитавши примерно 10 таких с тупенек, мы, будто бы из небольшого котлована, вышли на небольшую возвышенность, где недалеко от последней ступеньки находился бревенчатый барак, куда без наших опекунов-конвоиров (попок) мы вошли уже довольно спокойно, тихо. Нет конвоя (попки), значит и нет грозного предупреждения: шаг - влево, шаг - вправо будет считаться побегом. Конвой применяет оружие без предупреждения, - все это осталось уже позади.

Барак этот был расположен с левой стороны вахты, ближе всех к вахте по сравнению с остальными бараками. Он был первым при входе в зону, поэтому заключенные называли его барак № 1 (первый). В этом бараке не было двухъярусных нар из жердей, а были лишь одиночные нары, так как в нем находились заключенные-мужчины, находящиеся на стационарном лечении. Большинство мужчин были уже немолодые, пожилые люди – инвалиды, которые уже не были в состоянии работать. Часть из них, имеющие разные несчастные случаи на работе, искалеченные во время разных аварий в шахтах на Воркуте нуждалась в постороннем уходе. И такой уход им предоставлялся. В этом, так называемом больничном бараке, дежурили днем две медсестры - Мария Ивановна Гурова и Лилия Андреевна Крылова. Мария Ивановна была арестована в 1937 г. как Член Семьи Изменника Родины (за мужа). Тройка - Особое совещание (Орган внесудебной репрессии) заочно без всякого суда влепило ей срок наказания 8 лет отдаленных Исправительно-трудовых лагерей, находясь в которых она работала не по своей специальности - шутили ее знакомые заключенные, говоря: ОСО – “Две ручки, одно колесо” - тачка, а Мария Ивановна работала медсестрой. Кажется, что оперуполномоченный (кум) лейтенант Мазин шантажировал ее этим, но подробности мне неизвестны, в лагерях об этом не рассказывалось.

Медсестра Мария Ивановна Гурова в то время имела лет 30-35. Тонкие черты лица, выглядела очень интеллигентной. К больным относилась довольно хорошо, стараясь помочь им, чем было можно.

Вторая медсестра Лидия Андреевна Крылова была немного старше Марии Ивановны. У нее уже можно было заметить некоторые морщины на лице, а на голове можно было увидеть седые пряди волос. К больным относилась тоже довольно хорошо. Лидия Андреевна, кажется, имела самостоятельную статью 58 - пункт 10, 11 (контрреволюционная группа) УК РСФСР.

Для проверки состояния здоровья больных ежедневно, а иногда и два раза в день (утром и вечером) в барак приходил врач - тоже заключенный Александр Никанорович Георгиевский - немолодой человек, с сильно заметными морщинами на лице, с поседевшими волосами на голове. Александр Никанорович Георгиевский - врач с большой буквы, по-видимому, еще старой русской школы, с добрым сердцем и высокими моральными качествами. На обходе больных он назначал каждому соответствующее больничное питание, которое было гораздо лучше гарантированного первого котла, состоящего из 450 грамм дневной нормы хлеба и рано утром и вечером по миске супа - слегка недосоленой водицы, как говорили заключенные. На больничное питание выдавалось 600 грамм хлеба на день, половина из которого было так называемого белого хлеба - хорошего качества и регулярно три раза в день было горячее питание - завтрак, обед ужин. Больничное питание лучше гарантированного, но дело в том, на больничном питание мог быть только больной человек, да и то только ограниченное количество времени: две, три недели - не больше.

Врач Александр Никанорович Георгиевский, по мере возможности, назначал каждому лекарство, и его назначения записывались, а потом и выполнялись присутствующими на обходе медсестрами - Марией Гуровой и Лидией Крыловой. На ночь от них принимал дежурство медбрат Павел Бачей.

Врач Александр Никанорович Георгиевский мне особенно хорошо запомнился в такой ситуации. С лекарствами для заключенных в Адаке в 1943 году было чрезвычайно плохо - это было известно всем заключенным. А еще лучше было известно ему, как врачу. Часто во время обхода больных выяснялось, что больному надо было бы дать такое-то лекарство, а его нет. Тогда было видно, что врач Георгиевский это очень переживал, Может быть, для успокоения самого себя, а также для успокоения больного он обращался к нему со словами: “Ну, что ж, шагай, шагай, вытянешь”. Я понимал слово “вытянешь” в значении выживешь, т.е. будешь еще жить, будешь еще на свободе. Некоторые заключенные к слову “вытянешь” добавляли слово “ноги” и выходило “вытянешь ноги”, т.е. умрешь, загнешься (лагерное - дашь или врежешь дубаря или пойдешь на горку - на горке в Адаке находилось кладбище для заключенных), но это добавление было уже, как говорится, “от себя”. Александр Никанорович не это имел ввиду. Он старался поддержать заключенного.

Что касается моего лечения, то врач Георгиевский приписал мне: как можно больше бывать на солнце, что я делал с большим удовольствием. Был май 1943 года. Весной и летом на севере дни более продолжительные, чем ночи. Так что времени для загорания вполне хватало. В хорошие, солнечные дни я с самого утра брал с собой больничное одеяло и выходил за барак с его восточной стороны (от вахты), расстилал на траве одеяло и пригревал на солнце мои больные места.

Колючая, железная проволока в ограждении зоны, проходящая тоже с восточной стороны, вблизи барака, две вышки по углам зоны с дежурными конвоирами (попками) на них с многозарядными автоматами в руках надежно охраняли меня от нападения ИЗВНЕ. Убедившись в том, что “моя милиция меня бережет”, я чувствовал себя спокойно, но “бережение” это было гарантировано только от внешних врагов, уберечь меня от врагов внутренних и “моя милиция” была бессильна. Перед могучим львом начальником лагерного пункта гражданином Маниным (Елена Михайловна Браиловская-Казакевич называет его фамилию “Манов”, по-моему, Елена Михайловна ошибается? - П.К.) страх никак не покидал меня почти с первых дней моего пребывания в Адаке, а было это вот почему: На первый или на другой день моего солнечного лечения и загорания на солнце за бараком ко мне подошел худощавый человек, высокого роста, с выразительными чертами лица и спросил меня:

- Давно вы принимаете такие солнечные ванны?

- Нет, недавно, - ответил я.

- Солнечные лучи для лечения туберкулеза кости очень полезны, но вы, наверно, еще не почувствовали этого из-за короткого срока лечения.

- Это правда. Я пока еще не заметил никаких изменений.

- Заметите,

- Вы так думаете?

- Уверен в этом. Говорю так не только для утешения вас, но и как специалист и сторонник такого лечения. В свое время я был студентом медицинского института, но на третьем курсе мне пришлось распроститься с институтом. Так я и остался недоучившимся медиком.

- А что было дальше? - спросил я.

- Дальше? Пришлось переквалифицироваться и работать по другой специальности. Будучи на свободе, я работал статистиком в одном государственном учреждении

- А чем вы занимаетесь здесь, в Адаке? - спросил я.

- Да, кстати, я вам не представился - трубочист Николай Александрович Невзоров. Трубочист - это моя лагерная специальность.

- Ну, каждый знает, что в лагерях человеку приходится бывать на разных работах.

- Это правда, но я подошел к вам с желанием предупредить о том, чтобы вы не показывались на глаза начальнику лагерного пункта гражданину Манину.

- Я не собираюсь идти к начальнику лагпункта.

- Я знаю, что вам незачем идти к нему, но дело в том, что если гражданин начальник увидит вас неработающим, да еще и загорающим на солнце, то он постарается наказать вас. Влепит вам суток пяток изолятора, и что вы скажете на это?

- Я не только загораю на солнце, но и лечусь, чтобы у меня быстрее окрепла больная кость, и я мог бы ходить без помощи костылей, а потом и работать.

-Я вас честно предупредил, старайтесь, чтобы он не увидел вас здесь, иначе можете быть наказаны. Он так ненавидит заключенных, что ищет, подчеркиваю ИЩЕТ каждый повод, чтобы наказать. К тому же - упрямый самодур и никогда вы не докажете ему, что он не прав, и Николай Александрович рассказал мне случай, произошедший с ним.

В прошлом году в декабре месяце был морозный день. Температура была 45 ниже нуля. Согласно лагерному регламенту день был активированный, поэтому бригада лесорубов не была выведена на работу в лес, за территорию зоны. Начальник лагерного пункта в Адаке шел на работу и узнал, что бригада лесорубов не на работе. Невзоров был уже на работе в зоне (в зоне и в морозные дни можно и надо было работать) и как раз собирался почистить печные трубы в здании конторы, где был и кабинет начальника. Случилось так, что, подходя к этому зданию, начальник лагерного пункта гражданин (так и хочется сказать господин) Манин увидел Невзорова, и приказал ему выйти за вахту (где был термометр для измерения температуры и флюгер для измерения силы и направления ветра) и записать температуру и силу ветра. На вахте Невзорова пропустили за зону, и он принес данные начальнику, но тому хотелось бригаду лесорубов выправить на работу, поэтому в составленном акте он хотел переделать данные степени температуры и силы ветра. Начальник хотел, чтобы вместо фактической температуры (45о С) в акте было бы подписана Невзоровым фиктивная температура (40о С), при которой можно выходить на работу. Невзоров отказался подписать акт с несоответствующими действительности данными, и за это получил от гражданина начальника 5 (прописью – пять) суток штрафного изолятора, которые ему пришлось отбыть.

Рассказавши этот случай, Николай Александрович спросил меня:

- Ну, как, кто был прав по-вашему?

- Конечно, вы, - ответил я. - Ведь вас склоняли ко лжи.

- Вот видите. Начальник был неправ, а наказан был я, и это наказание мне пришлось отбыть, и жаловаться было некому... Вот вам и лагерная логика. Так что еще раз повторяю: не показывайтесь на глаза начальнику.

После этого рассказа Николая Александровича я действительно старался не попадаться на глаза начальнику, а чтобы убедиться в том, что Невзоров был прав в своей характеристике, то я иногда наблюдал за начальником из своего укрытия. Было это так: начальник Адаковского лагерного пункта, для заключенных гражданин Манин - был человеком немолодым, очень высокого роста, сгорбленный, как верблюд. Его издалека можно было заметить и узнать, что позволяло мне во время его появления на горизонте укрыться за деревянным бараком и из укрытия наблюдать за ним.

И вот что мне удалось заметить. Будучи за вахтой, еще не в зоне, он шел, уверенный в своей силе, пройдя вахту, войдя в зону, он шел будто бы пьяный, покачиваясь из стороны в сторону, а поднимаясь по земляным ступенькам, добираясь до своего кабинета, он шел, пыхтя, как паровоз, то ли от чрезмерных усилий, то ли по причине больного сердца, то ли просто от страха перед заключенными, которых он так ненавидел и в то же время сильно боялся, что мне доставляло некоторое удовольствие (наше начальство боится нас, заключенных…).

На этом была закончена моя первая встреча с Николаем Александровичем Невзоровым, которому я был благодарен за то, что он предупредил меня о грозящей опасности, о которой я просто не подозревал.

Первая встреча с Николаем Александровичем оказалась далеко не последней, но об этом еще будет разговор позже. Пока же подошло время обеда, и мы разошлись. Каждый пошел в свою сторону: я - в свой больничный барак, Николай Александрович - в свой.

Время обеда было от 13 до 14 часов. От 14 до 15 часов был мертвый час. Как в больнице в это время больным полагалось спать, но обычно время посвящалось рассказам разных произведений художественной литературы, чтению стихотворений некоторыми заключенными, воспоминаниям о некоторых исторических событиях и т.д. Помню профессора Кауля (к нему все так обращались “профессор”), который очень образно, живо, доходчиво рассказывал о жизни Наполеона. До рассказа профессора Кауля я о жизни Наполеона знал очень немного. Правда, еще со школьных лет осталось в памяти стихотворение Лермонтова “Воздушный корабль”. В моей памяти еще тогда сохранились такие строки Лермонтова:

...На берег большими шагами
Он смело и прямо идет.
Сторонников громко он кличет
И маршалов грозно зовет.

Но спят усачи-гренадеры –
В равнине, где Эльба шумит,
Под снегом холодной России,
Под знойным песком пирамид.

И маршалы зова не слышат:
Иные погибли в бою,
Другие ему изменили
И продали шпагу свою...

Стихотворение Лермонтова в целом вызывает сочувствие к побежденному и оставленному всеми Наполеону. Заканчивается оно так:

Стоит он и тяжко вздыхает,
Пока озарится восток,
И капают горькие слезы
Из глаз на холодный песок;

Потом на корабль свой волшебный,
Главу опустивши на грудь.
Идет и, махнувши рукою,
В обратный пускается путь.

1840.

Профессор Кауль, рассказывая о жизни Наполеона, показывал не только его сильный характер, показывал его не только в расцвете славы, но и в моменты его поражения и в период его одиночества, что тоже вызывало сочувствие к нему. В нашей ситуации, в ситуации заключения рассказ профессора Кауля оказывал большое эмоциональное воздействие. Кажется странным, но у некоторых мужчин на глазах появлялись слезы. Я тоже иногда всхлипывал... Но, пожалуй, самым важным было для меня то, что я впервые увидел и удивлялся тому, как в такой ситуации у человека может сохраниться такая память и умение все это доходчиво передать и рассказать людям. Удивлялся я также и тому, откуда он мог черпать такие обширные сведения? И только много лет спустя, читая книгу академика Евгения Викторовича Тарле (1875-1955) под заглавием “Наполеон” (1936), я узнал, что в своем рассказе профессор Кауль во многом опирался на содержание этой книги.

Профессор Кауль умер в Адаке от пеллагры (от истощения организма, просто - от голода) и был похоронен на горке - кладбище для заключенных в Адаке. Вечная ему память за ту немалую радость, которую он доставлял нам, бывшим заключенным, своими рассказами.

Хорошо помню еще одного, тоже немолодого, с поседевшими волосами на голове, с несколько прищуренным взглядом, с укороченной правой ногой, поэтому всегда ходившего с прочной тростью в правой руке, на которую он опирался при ходьбе - это армянин по национальности – по фамилии СЕВЛЕКЯН. Севлекян происходил откуда-то из-под Баку. На свободе он был редактором одной из районных или областных газет, выходящей на армянском языке. Севлекян - человек с большой эрудицией, хорошо знал русский язык, прекрасно читал стихи на русском языке, но не для всех заключенных, находящихся в бараке, а для небольшой группы любителей, которые специально собирались возле него. В числе людей этой группы иногда приходилось бывать и мне. Мне запомнилось его чтение стихотворения “Поросёнок”. Само стихотворение я сейчас уже не помню, но содержание в памяти сохранилось. Небольшой по росту поросенок, но с большим хвостом и с твердым и подвижным пятачком поросячьего носа бежит, визжит и раздвигает всех в сторону своим носом, но он работает не только одним носом, а и хвостом, поэтому он довольно быстро пробивает себе дорогу в жизни. Стихотворение так и заканчивается, что этому поросенку продвигаться в жизни помогает не только нос, но и хвостик – “знать, тоже хвостик помогает”. Мне в то время, в моей молодости очень нравилось это стихотворение, оно в моем сознании ассоциировалось с разного рода карьеристами, легко поднимающимися по служебной лестнице в то время. Сталинская эпоха благоприятствовала такому явлению.

Может быть, потому что я был почти постоянным и самым молодым слушателем чтения стихов Севлекяном, он меня заприметил, разговаривал со мной, обещал устроить меня на работу для инвалидов в кустарную мастерскую плести корзины из ивовых прутьев. Я говорил ему, что не умею плести корзины. Он отвечал мне, что когда-то он тоже не умел, научился. А сейчас он в состоянии научить и меня. Впоследствии меня перевели в другой барак, потом я узнал, что Севлекяна уже не стало. Похоронен там же - в Адаке.

На кладбище для заключенных в Адаке мне побывать не пришлось (оно находилось за пределами зоны), но я знал человека, который занимался погребением умерших. Фамилия его – Гycaров. Однажды я спросил его о том, как хоронятся умершие заключенные. Он мне ответил - обыкновенно. Копается небольшая, неглубокая яма (зимой в мерзлой земле очень мелкая), к левой ноге трупа привязывается досчатая бирка с номером, кладется в яму и закапывается.

Спустя много лет, уже проживая в Польше, в 1973 году, припоминая умерших в Адаке заключенных и мой разговор с Гусаровым, я написал стихотворение под заглавием “Полярная звезда”, где введены некоторые конкретные детали, характерные для тех условий жизни. Привожу это стихотворение.

Полярная звезда

За полярным кругом
Солнце редко светит,
Мчатся друг за другом
Дождь, метель и ветер,

Жаль - никак не сладить
С ветром всем ученым,
Вот ведут бригаду
Новых заключенных.

Ну, а наша – старая,
Ей не страшен ветер,
Ей звезда Полярная
Ночью ярко светит.

А дорога длинная –
Прямо на край света,
Эх, земля целинная, -
Мерзлая и летом.

Звездочка - далеко...
Труд же - не под силу,
Многих раньше срока
Он загнал в могилу.

Ни крестов, ни звезд там
Над их головами,
Лишь на их погостах
Доски с номерами.

Дождик набегает
Рано, на рассвете,
Льет он и смывает
Номерки с дощечек.

...Грустно жить на свете,
часто повторяя,
Коль не будет встречи,
Вспомяни, родная.

Гданьск, 9/2-1973 г.

(Стихотворение это перевел на польский язык известный польский поэт и переводчик Северин Полляк, и оно было опубликовано в моем томике стихов “С того берега”, Морское издательство, Гданьск, 1980, стр.24-25).

Особенно хорошо запомнился мне Михаил Климентьевич Дроботюк - поляк, бывший польский офицер, был он еще в прочных польских кожаных ботинках, но уже в советских ватных брюках к ним, что не гармонировало, как оказалось впоследствии, с его очень цельной, гармонической натурой. Он был среднего роста, слабого телосложения, худощав и несколько истощен. Лицо у него было бледное, но живое, подвижное, а вот глаза невыразительные. Несколько позже выяснилось, что Михаил Климентьевич не видит. Он ослеп, будучи в лагере.

Разговор наш с Михаилом Климентьевичем начался о принудительном труде, о причинах его тяжести и последствиях. Михаил Климентьевич говорил примерно так:

- Тяжесть принудительной работы состоит не только в трудности и беспрерывности, сколько в том, что она - принудительная, обязательная, ИЗ-ПОД ПАЛКИ. На свободе человек работает, может быть, несравненно больше, но он знает, что работает на себя и для себя, работает с разумной целью, поэтому ему несравненно ЛЕГЧЕ, чем заключенному на ВЫНУЖДЕННОЙ и совершенно для него бесполезной работе.

- Но ведь и на свободе не все работают по своему желанию, а часто бывает просто по необходимости.

- Так, это правда, но на свободе у человека есть возможность выбора. Здесь такой возможности нет. Повторяю: работа заключенного МУЧИТЕЛЬНЕЕ РАБОТЫ ВСЯКОГО ВОЛЬНОГО человека тем, что она ВЫНУЖДЕННАЯ.

- Это правда, - сказал я, но, Михаил Климентьевич, может быть, перейдем к разговору о чем-нибудь полегче, к чему-нибудь более приятному.

-Пожалуйста. Можем перейти к разговору о поэзии. Если желаете, могу вам прочитать несколько стихотворений Сергея Есенина.

- Есенина? Замечательно. Во время моей учебы в начальной, а потом и в средней школе в СССР поэзия Есенина была под запретом. О его жизни тоже нигде и ничего не говорилось. Я из стихов Сергея Есенина помню только один куплет, случайно попавший в учебник грамматики русского языка как пример сравнительного предложения с союзом "как". Вот этот куплет:

Вот она, суровая жестокость,
Где весь смысл - страдания людей!
Режет серп тяжелые колосья,
Как под горло режут лебедей...

И это все, что мне известно о творчестве Сергея Есенина.

- Немного. Действительно немного. Для первого знакомства с творчеством Есенина я вам прочитаю одно из лирических стихотворений, но как говорят знатоки “с гражданским отливом” - это “Письмо к женщине”:

Вы помните,
Вы все, конечно, помните,
Как я стоял,
Приблизившись к стене,
Взволнованно ходили вы по комнате
И что-то резкое
В лицо бросали мне.
Вы говорили:
Нам пора расстаться,
Что вас измучила
Моя шальная жизнь,
Что вам пора за дело приниматься,
А мой удел –
Катиться дальше, вниз.
Любимая!
Меня вы не любили.
Не знали вы, что в сонмище людском
Я был как лошадь, загнанная в мыле,
Пришпоренная смелым ездоком.
Не знали вы,
что я в сплошном дыму,
В развороченном бурей быте
С того и мучаюсь, что не пойму -
Куда несет нас рок событий…
………………………………………

Продекламировав до конца стихотворение, Михаил Климентьевич посмотрел на меня. Заметив то, что я сидел, как завороженный, он спросил:

- И что?

- Прекрасно, сказал я. Только не кажется ли вам удивительным то, что в советском лагере бывший ПОЛЬСКИЙ ОФИЦЕР на русском языке прекрасно читает стихи Есенина бывшему УЧИТЕЛЮ РУССКОГО ЯЗЫКА, который ничего не знает о творчестве замечательного русского поэта Сергея Есенина?

- Может быть, и удивительно, но это ведь - факт, - сказал он.

- Да, к сожалению, это факт, - повторил я. Если помните другие стихи Есенина и если вы не очень устали, то, пожалуйста, прочитайте еще что-нибудь.

- Читать стихи я не устаю. Сейчас я прочитаю вам стихотворение, как говорят, “с гражданским отливом” - это “Русь советская”; немного покашляв, он начал читать:

Тот ураган прошел. Нас мало уцелело.
На перекрестке дружбы многих нет.
Я вновь вернулся в край осиротелый,
В котором не был восемь лет.

Кого позвать мне?
С кем мне поделиться
Той грустной радостью, что я остался жив?
Здесь даже мельница - бревенчатая птица
С крылом единственным - стоит, глаза смежив.

Я никому здесь не знаком,
А те, что помнили, давно забыли,
И там, где был когда-то отчий дом,
Теперь лежит зола да слой дорожной пыли

А жизнь кипит,
Вокруг меня снуют
И старые и молодые лица.
Но некому мне шляпой поклониться,
Ни в чьих глазах не нахожу приют.

И в голове моей проходят роем думы:
Что родина?
Ужели это сны?
Ведь я почти для всех здесь пилигрим угрюмый
Бог весть с какой далёкой стороны...
…………………………………………..

 

Это стихотворение Михаил Климентьевич читал еще увереннее, увлеченно декламируя, легко отбивая такты правой рукой, но дочитавши до слов:

“Приемлю все,
Как есть все принимаю...”

он стал читать еще выразительнее, подчеркивая интонацией отдельные слова, которые он считал наиважнейшими для понимания смысла стихотворения.

Готов идти ПО ВЫБИТЫМ следам
Отдам ВСЮ ДУШУ октябрю и маю,
Но только ЛИРЫ МИЛОЙ не отдам.

Я не отдам ее В ЧУЖИЕ РУКИ
НИ МАТЕРИ, НИ ДРУГУ, НИ ЖЕНЕ.
Лишь только МНЕ она свои ВВЕРЯЛА звуки
И песни нежные лишь только пела МНЕ...
………………………………………………..

Стихи Сергея Есенина, услышанные мною впервые от заключенного - бывшего польского офицера, поразили и очаровали меня, поэтому я сразу начал договариваться с Михаилом Климентьевичем о дальнейшем чтении этих и других его стихов. Михаил Климентьевич выразил согласие, и чтение повторялось несколько раз, пока я сам не выучил их наизусть. Впоследствии, в том же Адаке, встречаясь с другими заключенными-любителями поэзии, я уже сам читал им некоторые стихи Есенина.

Польские литераторы и литературные критики: Регина Витковская, Казимеж Ластавецкий, Станислав Гостковский, Северин Полляк, Збигнев Жакевич, Гжегож Ойцевич и др., говоря о моих стихах, особенно сильно подчеркивали есенинские мотивы в них. Если это так, то я должен сказать, что начало такому явлению было положено чтением стихов Есенина Михаилом Климентьевичем Дроботюком. Мое последующее заинтересование творчеством Есенина появилось после прослушивания этого чтения.

Наверно, к разочарованию тех людей, которые хотели бы знать что-либо больше о Михаиле Климентьевиче, но, к сожалению, я почти ничего не могу добавить к сказанному, кроме того, что было ему в то время лет 30-35. Дело в том, что мне пришлось видеть, что Михаил Климентьевич часто разговаривал с медсестрой Лилией Андреевной Крыловой. Зная это, я однажды спросил Лилию Андреевну о прошлом Михаила Дроботюка. Лидия Андреевна сказала мне, что Михаил Климентьевич очень не любит говорить о своем прошлом. Узнавши это, я никогда не спрашивал его о прошлой жизни.

В этом же бараке были и другие приятные и полезные для меня встречи, но были и тяжелые сцены. Приходилось там видеть и тяжело больных и умирающих заключенных. Хорошо помню одного заключенного - Павла Смолина - человека средних лет, хорошего телосложения, но больного астмой. Когда у него были сильные приступы, то он, сидя на деревянных нарах, сильно кашлял и просто задыхался. Лекарств там не было для него, поэтому ни врач Георгиевский, ни медсестры особенно не могли ему помочь. Смолин вскоре умер, днем, на глазах у всех заключенных. Такая же участь постигла другого, тоже не старого заключенного Василенко, умершего от туберкулеза легких, который был в то время и в тех условиях неизлечимой болезнью. Всего заключенных в этом бараке пребывало от 30 до 40 человек.

Кажется, что мне уже пора от описания жизни в бараке перейти к описанию самой зоны, как она представляется мне в настоящее время по сохранившейся памяти.

Сама зона в Адаке была квадратной формы, небольшая по площади, может быть, 800х800 квадратных метров. Расположена она была на небольшой возвышенности по сравнению с местностью, расположенной вблизи реки Усы. Вход в зону был с восточной стороны самой зоны. При входе в зону, с левой стороны от двери или ворот, находилось небольшое помещение для дежурных вахтеров. Границы зоны были обозначены вкопанными в землю толстыми деревянными столбами, на которые натягивалась и прочно прибивалась большими железными гвоздями железная колючая проволока. В Адаке таких проволочных ограждений было два ряда. Между самими рядами (в середине между ограждениям) было оставлено пространство шириной от 2 до 3 метров. Это пространство было неприкосновенным, поэтому в случае удачного побега заключенного, выхода его из зоны, на этом пространстве были видны свежие следы: зимой - на снегу, летом - на свежей, вскопанной земле. Такое же неприкосновенное пространство, шириной от 2 до 3 метров было оставлено и на территории самой зоны, т.е. пространстве, идущее от ограждения на территорию зоны. Это пространство по распоряжению лагерного начальства летом довольно часто освежалось, пахалось, чтобы на нем отчетливей видны были чьи-либо следы, зимою - следы обычно были видны на снегу, за исключением случаев заметания их во время пурги.

На каждом углу такой огражденной зоны виднелась вышка - высокая башенка, которая находилась в 2-3,5 метрах от земли. Держалась башенка на четырех деревянных столбах. Сама башенка сооружалась из досок с крышей наверху и полом внизу. Высота ее была несколько выше роста высокого человека. На каждой вышке день и ночь (ночью зона была освещена сильными прожекторами) находился дежурный охранник (попка), заключенный, из числа вохровцев, вооруженный автоматом и еще Бог знает чем. На вышках находились сильные прожекторы, зона была хорошо освещена. Летом под крышей вышки можно было увидеть голову охранника (попки) с зеленым верхом фуражки на ней, зимой - голову с шапкой-ушанкой на ней и воротник шубного тулупа на неприкосновенной фигуре. При ослепляющем свете прожекторов на вышках, в холодные, темные заполярные ночи зимой - все это сооружение, уготовленное для человека, вместе с вооруженным вохровцем (попкой) на нем, выглядело даже несколько романтично для заключенных, не готовящихся к побегу.

Но я, пожалуй, слишком отвлекся общим описанием зоны для заключенных, находящихся в Адаке. Перехожу к более конкретному.

Вход в зону заключенных в Адаке, иначе говоря, вахта находилась с северо-восточной стороны зоны. Эта часть зоны была расположена несколько ниже по сравнению с юго-западной частью зоны, расположенной на небольшой возвышенности. Так что при входе с вахты в зону надо было пройти по земляным ступенькам вверх (на самих ступеньках лежали деревянные доски). Если немного повернуть влево, то попадешь в барак № 1, в котором находятся заключенные мужчины, пользующиеся больничным лечением. Вход в этот барак был от реки Усы, к которой он был расположен перпендикулярно, но параллельно по отношению к ограждению зоны, находящейся с восточной стороны.

Метрах в 80-100 от барака № 1 находился барак № 2. Расположен он был с южной стороны зоны, параллельно реке Усы. В этом бараке находились тоже неработающие мужчины, зачисленные в слабосильную команду (слабкоманда), но не находящиеся на больничном лечении.

Между бараком № 1 и бараком № 2, почти около вышки, находящейся с юго-восточной стороны зоны, находилось небольшое помещение, где помещалась кустарная мастерская. В ней работали трудоспособные инвалиды - выплетали корзины из ивовых прутьев, изготовляли разные игрушки и т.д. Недалеко от барака № 2, с юго-западной стороны зоны, находилось помещение амбулатории, где принимались врачами больные-заключенные.

За амбулаторией, почти около вышки, находящейся с юго-западной стороны зоны, находился небольшой барак № 3 для ИТРовцев (Инженерно-технических работников).

Ра бараком № 3, с западной стороны зоны, находилось помещение КВЧ (Культурно-воспитательной части), где иногда бывали концерты и ставились разные пьесы. Руководителем КВЧ, которую я помню, была вольнонаемная - Елена Михайловна Браиловская-Казакевич.

Около помещения КВЧ находилось помещение пекарни, а рядом с пекарней была кухня для заключенных. Расположены они были с западной стороны зоны.

Недалеко от помещения кухни, около четвертой вышки, находящейся с северо-западной стороны зоны, со стороны реки Усы, находилось помещение изолятора. Несмотря на то, что помещение изолятора было расположено внутри зоны, оно было еще дополнительно огорожено колючей проволокой.

За изолятором находилось помещение хлеборезки. Расположено оно было с северной стороны зоны, ближе к реке Усе, в низменной части территории зоны.

В той же низменной части зоны, ближе к реке Усе, с северной стороны зоны находилось помещение барака № 4, в котором проживали женщины. Барак этот был расположен параллельно реке Уса, недалеко от первой вышки, т.е. около вахты.

В середине зоны находились еще два барака, стоящие перпендикулярно по отношению к реке Усе. В одном бараке (№ 5) находились мужчины, часть из которых работали за зоной: зимой - на лесоповале, летом - на сенокосе.

В другом бараке (№ 6) находились мужчины, часть из которых работала за зоной, часть - внутри зоны в качестве обслуги: пекаря, повара, водовозы и т.д. В конце этого барака, в ее отгороженной части находилась небольшая аптека, где выдавались лекарства для больницы. Выбор лекарств был очень ограничен.

Недалеко от помещения амбулатории, ближе к западной части зоны, находилось небольшое помещение. В нем размещалась каптерка, где выдавались разные продукты питания для кухни, а также сухой паек для отдельных бригад, например, для бригад, работающих на кирпичном заводе.

В этой же части, ближе к западной части зоны, находилось помещение, в одной ее части размещалось УРЧ (Учетно-распределительная часть), в другой части - была швейная мастерская.

Уже в другой части, ближе к восточной стороне зоны, ближе к вахте, но на возвышенной стороне зоны находилась контора, и в этом же помещении был кабинет гражданина начальника, нашей грозы в то время господина Манина, о котором я уже частично говорил. Само это помещение находилось на возвышенной части зоны и заметно выделялось своей величиной среди других помещений, находящихся в зоне.

За территорией зоны тоже было несколько помещений. Я скажу только о тех помещениях, которые мне удалось видеть, которые я немного знал

При выходе из зоны, сразу же за вахтой, с правой стороны, находилось небольшое помещение. Говорили, что это - помещение для вохровцев (попок). Мне приходилось видеть это помещение только из вне, внутри же самого помещения бывать не приходилось.

Метров 200-300 от зоны, от вахты, с той же стороны зоны, с восточной, находилось помещение больничной кухни, как для заключенных, так и для вольнонаемных. Там же, в этом помещении проживали несколько человек - вольнонаемные медработники. Их было немного. Я из них знал одного врача, одного фельдшера и одну медсестру (о чем разговор будет ниже).

С той же, с восточной стороны зоны, но несколько дальше больничной кухни находилось помещение бани, прачечной, пожарки и т.д. Это помещение было двухэтажное, на втором этаже жили вольнонаемные люди.

Что еще было за территорией зоны? С южной стороны зоны, на возвышенности (“на горке” - так говорили заключенные) находилось кладбище для заключенных, а с западной стороны зоны находился кирпичный завод, но он был далеко за зоной, из зоны его не было видно. Я о нем знал только из разговоров.

В самом Адаке, а позже и об Адаке мною было написано несколько стихотворений. Здесь я приведу два стихотворения: “Среди морозов и снегов” и “Я помню: было то в Адаке...”. Стихи эти написаны в разные времена и в разных местах. Они как бы свидетельствуют о том, что мое пребывание в зоне для заключенных в Адаке не кануло в забытье, а сохранилось в моей памяти.

Среди морозов и снегов…

Среди морозов и снегов,
На берегу реки Адака,
Чернеет несколько домов
И шесть бревенчатых бараков.

В бараке ровно в пять темно,
Коптилка там, в углу, мерцает:
Товарищ мой давным-давно
Там от пеллагры умирает.

Но лишь сегодня понял он,
Что вылечить его уж поздно,
Меня он просит об одном:
“Сообщить родным, коль будет можно...”

Ночь. Тишина. И чад, и мрак,
А в сердце боль, и мне не спится...
Луна в натопленный барак
Сквозь стекла мокрые глядится.

Красноярский край, Маклаково,1951 г.

Это стихотворение было написано во время моего пребывания в 1951 г. на высылке в поселке Маклаково, Енисейского района, Красноярского края.

Второе стихотворение “Я помню: было то в Адаке...” было написано много лет спустя, в 1970 году в Гданьске.

Я помню: было то в Адаке…

Я помню: было то в Адаке –
В далекой, северной глуши,
Он умирал тогда в бараке,
Где не было живой души.

“О, это гаденький мальчишка –
Твердил блюститель в тот момент –
Он - не какой-нибудь воришка,
Он - соцопасный элемент.

В шестнадцать лет он тем уж знатен –
Стишок о Батьке написал...”
Когда б сложилась жизнь иначе,
Он, может, Гоголем бы стал.

Гданьск, 21/8-1970 г.

Разные времена и разные места написания стихов об Адаке свидетельствуют о постоянстве моей памяти о пребывании в тех местах.

Какова же была эта память? Борис Маркович Перельман мой добрый знакомый по лагерному пункту в Адаке, прочитавши мои стихи об Адаке, опубликованные в Интинской газете “Искра” (от 30/I-1990 г.) написал редактору этой газеты - поэту Виктору Ивановичу Демидову, что Адак мною “описан очень точно”. Разумеется, что такая оценка моих стихов очень радует меня. Оценка ведь ничья-нибудь, а бывшего заключенного этой зоны.

Петр Котов

Гданьск, 20/9-8/10-1991 г.

В Адаке (Барак № 2)

Кончились ясные, теплые, летние, солнечные дни, наступила осень 1943 года с продолжительными темными ночами. Кончилось мое лечение и загорание на солнце. Меня перевели в барак № 2. В бараке № 2 проживали тоже неработающие мужчины-инвалиды, но они уже не зачислялись на сравнительно лучшее больничное питание, а находились на так называемом гарантированном котле, на который выдавалось 450 грамм хлеба на день и считалось три раза в день довольно скудные горячие блюда. Завтрак - черпачок овсяной или перловой каши, обед - суп или крупяной или овощной, вроде из стебельков Иван-чая, ужин - тоже или черпачок каши или чечевицы, или, так называемой запеканки из тухлой и прогнившей рыбы. Всей этом пищи было недостаточно для удовлетворения необходимых потребностей организма человека, поэтому организм человека, не добирая ежедневно необходимую пищу, постепенно истощался, вследствие чего была большая смертность от пеллагры (смерть от голода).

В бараке № 2, как и в бараке № 1 были инвалиды, которые могли ходить и могли обслуживать себя сами, но были и такие, которые нуждались в посторонней обслуге, поэтому в этом бараке в день тоже были две дежурные медсестры: это Галина Миновна Креймерман-Болотина и Вера Сергеевна Галяева. Ночью в этот барак заходил медбрат Павел Бачей, который исполнял обязанности дежурного на два барака (барак № 1 и барак № 2).

О медсестре Вере Сергеевной Галяевой мне известно немного. Известно, что она была арестована в 1937 г. как Член Семьи Изменника Родины, за мужа, который был военным. Особое Совещание (ОСО – “Две ручки, одно колесо”), как и всем людям этой категории, влепило ей срок наказания 8 (восемь) лет исправительно-трудовых лагерей, который ей пришлось отбывать в Адаке.

Медсестра Галина Миновна Креймерман-Болотина, как и Вера Сергеевна Галяева тоже была арестована в 1937 году, как Член Семьи Изменника Родины. Изменником был ее муж - подполковник Советской армии, а Галина Миновна была арестована как жена, чтобы впредь знала с кем можно спать. Особое Совещание зачитало ей приговор 8 лет ИТЛ (Исправительно-трудовых лагерей) и вместе с другими, такой же категории людей, она была направлена на север, в отдаленные лагеря отбывать свой восьмилетний срок наказания.

О таких людях, так называемых Членов Семей Изменников Родины в 1943 г. в Адаке, мною было сложено стихотворение. Стихотворение это было посвящено медсестре Галине Миновне Креймерман-Болотиной. В моей книге “Вечный огонь” оно было опубликовано с инициалами “ГМКБ” (Галине Миновне Креймерман-Болотиной). В настоящее время в связи с изменением политической обстановки в СССР эти инициалы могут перестать быть засекреченными. Следовательно, должно быть так:

Член Семьи Изменника Родины

Г.М.К.Б. (Галине Миновне Креймерман-Болотиной)

И как мне знать, слова придут откуда?
А ты откуда у меня в судьбе?
...Я никогда тебя не позабуду,
Не перестану думать о тебе...
(В.Соколов. “Под черной липой, на исходе встречи...”
“Октябрь", 1955 г., № 8).

Сама ты ничего не совершала,
Ты за грехи чужие - не свои –
За мужа в заключенье ты попала
С формулировкой странной: "Член Семьи..."

Отсталая! Ты так не осознала
Своей вины, твердя повсюду: “Нет!...”
А где ты, где ты только не бывала
За эти восемь зим и восемь лет?

На пересыльном пункте в Бузулуке –
По выходе из внутреней тюрьмы –
Твои такие маленькие руки
Светились от прозрачной белизны.

На платье незабудка голубела,
Желтели шпильки в черных волосах,
По зоне ты ходила все же смело
В тех туфлях, на высоких каблуках.

Недолго даром пайки нам давали,
Была недолго такая благодать!
Уже вагоны с лесом подавали,
Их срочно надо было разгружать!

Ты разгружала, под крики: “Раз, два - взяли!...”
В тех туфлях, на высоких каблуках,
А на руках мозоли выступали,
И ссадины виднелись на руках.

Потом ты все же, все же убедилась –
Здесь невозможно в туфельках ходить,
И ты их на ботинки заменила,
Но руки было нечем заменить.

Они не заменялись – подменялись –
Уж не светились прежней белизной.
Порою на них цыпки появлялись,
Серела кожа дубовою корой.

Уже ты ими больше не гордилась –
При встрече замечалося порой,
Ты этих рук мозолистых стыдилась
И прятала их где-то за спиной.

Такой, такой тебя я вижу всюду,
И часто думаю я о твоей судьбе...
Я никогда тебя не позабуду,
Не перестану думать о тебе...

Коми АССР, Адак, 1943 г.

Говоря об этом стихотворении, я хочу пояснить, что эпиграф к стихотворению “Член Семьи Изменника Родины”, был взят из стихотворения Владимира Соколова “Под черной липой, на исходе лета”, опубликованном в журнале “Октябрь”, 1955 г., № 8.

Так как мое стихотворение сложено в Адаке в 1943 году, то вполне понятно, что этого эпиграфа к нему в то время не могло быть. Он был дописан позже, во время переписки стихотворения для подготовки к публикации его в книге “Вечный огонь”. Дописать этот эпиграф в 1973 году побудила меня полемическая направленность со стихотворением Владимира Соколова, в котором, как мне казалось и кажется нет, так называемых “гражданских мотивов”, а есть только “чистая эстетика”. Разумеется, что такого рода стихи имеют право на существование, но, по-моему мнению, для такого талантливого поэта как Владимир Соколов только этого далеко не достаточно. Вот текст этого стихотворения:

Под черной липой, на исходе встречи,
Сядь ближе - на таком сыром ветру.
Я на твое молчанье не отвечу
Лишь оттого, что слов не подберу.

Каких-то слов... Простых, как это чудо
Листвы, бушующей с дождем в борьбе.
...Я никогда тебя не позабуду,
Не перестану думать о тебе...

Песок в листве. В вершинах ходит ветер.
Спешишь домой? Прощай..
Но шаг твой тих,
Зачем следы твои не листья эти,
Я б мог сберечь тогда, хоть два из них!

Я полон весь приметами твоими,
Ты вся со мною, как не уходи.
В ночи, в пути - искать я буду имя
Теснящемуся у меня в груди.

И как мне знать - слова придут откуда,
А ты откуда у меня в судьбе?
...Я никогда тебя не позабуду,
Не перестану думать о тебе...

1954 г.

Что касается дополнительных данных о непосредственной виновнице этого стихотворения, то после ее ареста на свободе у нее остались двое детей: сынишка Владимир - мальчик 12 лет и дочка Лия (Лиля) – 8 лет, которых она усиленно старалась разыскать, но безуспешно. Родители и родственники ее тоже где-то затерялись во время Второй Мировой воины. Так что когда подошло время ее освобождения, то ей совершенно некуда было ехать. Говорила мне об этом и боялась за себя. Из-за симпатии, жалости и сочувствия к ней, я дал ей адрес своих родителей и родственников, проживавших в то время в селе Покровка, Абдулинского района, Оренбургской области. Первое время, после своего освобождения, Галина Миновна проживала у моих родителей, работая медсестрой в Покровской больнице. Проживши зиму у моих родителей, весной 1947 года Галина Миновна выехала куда-то к своим знакомым, которых ей удалось отыскать за это время. Мой адрес в то время тоже изменился, из Адака меня вывезли в Кочмес, и связь между нами была прервана.

Кроме медсестер и медбрата в бараке была и другая обслуга – уборщики, доставщики и раздатчики пищи. Заведующей всем персоналом обслуги была Татьяна Александровна Войтик, которая и раздавала пищу заключенным, доставляемую из лагерной кухни. Татьяна Александровна сама была заключенная и к находящимся в бараке заключенным относилась весьма доброжелательно. Я тоже был встречен с полным пониманием. Видя мои костыли, Татьяна Александровна отнеслась ко мне вполне сочувственно. Нашла мне соответствующее место на нижних нарах (в этом бараке были двухъярусные нары), очень удобное. Вагонка была не четырехместной, а двухместной. С одной стороны была перегородка из толстых досок, расположена она была так, что я мог лежать на правом боку (на левом боку я не мог лежать из-за раны) спиной к перегородке, а лицом в сторону барака и к окружающим меня людям и к поставленной около меня небольшой тумбочке, что составляло некоторое облегчение в моем положении, можно сказать, даже некоторые удобства в общении с пустой тумбочкой и вовсе не пустыми людьми. Ко всему этому удобству, в головной части нар было расположено небольшое окошко, упомянутое в моем стихотворении “Среди метелей и снегов...”, окончание которого такое: “...Луна в натопленный барак сквозь стекла мокрые глядится”. В результате всего этого не было так мрачно, даже зимой. Барак отапливался, небольшой холодок из окна зимой совершенно не был страшен. К тому же окно было расположено с южной стороны, так что через него часто в барак проникали солнечные лучи, а это в заключении немало значит.

В бараке № 2 всего заключенных находилось от 60 до 70 человек. С одной стороны было 8 (восемь) двухъярусных вагонок по 4 человека на каждой вагонке (2 человека вверху и 2 – внизу). С другой стороны было тоже такое количество вагонок + (плюс) две двухъярусные полвагонки, т.е. по 2 (два) человека на каждой, находились они также одна по одной стороне, другая по другой стороне барака. Надо мною, наверху такой двухъярусной полвагонки находился Михаил Музыкантов, годов на 5-6 старше меня, человек очень аккуратный, чистый, не допускавший никогда до того, чтобы мне на голову сыпалось что-либо сверху нар, где он часто пребывал днем и спал ночью. Хотя с Мишей Музыкантовым в лагерях случилось несчастье - он ослеп, но беспомощности в нем не замечалось, он умел все необходимое сделать для себя сам, имея для помощи в руках свою неизменную деревянную трость.

Около меня, с левой стороны, стояла четырехместная двухъярусная вагонка, на которой внизу находились два пожилых человека - Лунин Иван Петрович и Голованов, над которыми соответственно на верхних нарах помещались Хохлов Михаил и Бабич Петр - молодые люди, пожалуй, мои ровесники. Оба, как и Михаил Музыкантов, имели в лагерях несчастные случаи - стали слепыми, но, очевидно, молодые годы помогали им в жизни. Особенно в большой помощи со стороны посторонних они не нуждались.

У Михаила Хохлова была хорошая память, иногда он читал стихи Пушкина, Лермонтова и других русских поэтов, неплохо пел русские народные и лагерные песни. От него я впервые услышал, а потом и выучил наизусть известную лагерную песню “Ванинский порт”. Вот ее текст:

Ванинский порт

Я помню тот Ванинский порт
И вид парохода угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В холодные, мрачные трюмы.

На море спускался туман,
Ревела стихия морская.
Лежал впереди Магадан,
Столица Колымского края.

Не песня, а жалобный крик
Из каждой груди вырывался
“Прощай навсегда, материк!” -
Хрипел пароход, надрывался.

От качки стонали зека,
Обнявшись, как родные братья.
И только порой с языка
Срывались глухие проклятья.

- Будь проклята ты, Колыма,
Что названа чудной планетой,
Сойдешь поневоле с ума –
Оттуда возврата уж нету.

Пятьсот километров - тайга.
В тайге этой - дикие звери,
Машины не ходят туда,
Бредут, спотыкаясь, олени.

Там смерть подружилась с цингой,
Набиты битком лазареты.
Напрасно и этой весной
Я жду от любимой ответа.

Не пишет она и не ждет,
И в светлые двери вокзала, -
Я знаю, - встречать не придет,
Как это она обещала.

Прощай моя мать и жена!
Прощайте вы, милые дети,
Знать, горькую чашу до дна
Придется мне выпить на свете.

Песня трогала сердце своей прекрасной мелодией и своим безвыходным, трагическим содержанием. При некоторых ее куплетах иногда на глазах появлялись невольные слезы, ибо Михаил Хохлов пел ее очень умело - с большим вдохновением и чувством, и его чувства невольно передавались слушателям.

Петр Бабич, который пел тоже сравнительно неплохо, спел другую, не менее известную лагерную песню – “За Полярным кругом…”:

За Полярным кругом

В стороне глухой
Черные, как уголь,
Ночи над землёй.
За Полярным кругом
Счастья, друг мой, нет,
Лютой, снежной вьюгой
Замело мой след.

Там, где мало солнца,
Человек угрюм.
Души без оконца
Черные, как трюм.

Волчий голос ветра
Не дает уснуть,
Хоть бы луч рассвета
В эту тьму и жуть.
………………………….
...Не зови, не мучай,
озабудь меня,
Если будет случай,
Помяни любя.

Прослушав эти две песни, ни сами певцы, ни я, ни Михаил Музыкантов, ни другие наши соседи есть уже не хотели, хотя все они были голодные.

Что касается других моих соседей по четырехместным двухъярусным нарам, находящихся внизу, то Голованов вскоре умер от пеллагры, а с Иваном Петровичем Луниным мне пришлось немного разговаривать. При первом нашем знакомстве, когда он назвал свою фамилию, я спросил его:

- Имеете ли вы что-либо общего с известным декабристом Луниным, кажется, Михаилом?

- Я интересовался историей моего однофамильца Михаила Сергеевича Лунина - дворянина, участника Отечественной войны 1812 года, члена ранних декабристских организаций “Союза спасения” и “Союза благоденствия”, на заседании которых, по выражению а А.С.Пушкина, “...он дерзко предлагал свои решительные меры”.

- Как и когда был арестован Михаил Сергеевич Лунин?

- Он был арестован вскоре после декабрьских событии в 1826 году.

- Где он находился во время и после ареста?

- С апреля 1826 г. он находился под следствием, затем - в тюрьме (Свеаборг, Выборг, 1826-1828 гг.), потом на каторге (Чита, Петровский Завод, 1828-1836 гг.), потом - на поселении близ Иркутска в селе Урик. С 1841 г. снова в строгорежимной тюрьме в Акатуе, где он умер в 1845 году, в возрасте 58 лет.

- За что же он был так жестоко преследован?

- Будучи на поселении в 1836-1840 гг. Лунин создал и частично распространил в виде писем к сестре блестящие образцы нелегальной публицистики: “Письма из Сибири”, “Взгляд на тайное общество в России 1816-1826” и др., в которых выступал с критикой “официальной народности". Произведения М.С.Лунина впервые были опубликованы 1859-1861 гг. в “Полярной Звезде”, издаваемой за границей А.И.Герценом.

- Удивительное знание жизни и творчества М.С.Лунина. Вы что, интересовались им как потомок или по каким-либо иным причинам?

- Я думал найти родственные связи моей фамилии с фамилией декабриста Михаила Сергеевича Лунина, но не успел это сделать, помешал мой арест, поэтому в настоящее время я не могу сказать, имею я какие-либо родственные связи с декабристом Луниным или это только сходство фамилий.

- Понятно. Благодарю вас, уважаемый Иван Петрович за обширную информацию и вполне понятное объяснение.

Позже Иван Петрович Лунин умер в Адаке от пеллагры, так и не выяснив, была ли у него какая-либо родственная связь с декабристом Михаилом Сергеевичем Луниным или ее вовсе не было.

Будучи в бараке № 2 я познакомился еще с одним человеком - Михаилом Васильевичем Голубевым. Ему было в то время лет 35-40. Сам он происходил из-под Архангельска, часто вспоминал свои родные места. Арестован он был в 1937 году и был осужден как сознательный “КРТДовец” сроком на 10 лет. Мы с ним часто играли в шахматы, но он играл значительно лучше меня, проигрывал мне очень редко и то я подозревал, что он это делает сознательно, чтобы не отбить у меня охоту к игре с ним.

Когда мы познакомились как следует, то я однажды начал с ним говорить о колхозах. Я сказал ему, что в одном из пунктов на следствии мне было предъявлено обвинение в том, что якобы я выступал против организации колхозов в СССР. Будто бы я на одной из встреч со своими коллегами по педучилищу защищал троцкистские взгляды по вопросу коллективизации сельского хозяйства. Обвинение было предъявлено и осталось, а в действительности я не знал и не знаю сейчас, какова была позиция Троцкого по вопросу коллективизации, по вопросу организации колхозов в деревнях и селах СССР. В связи с этим я попросил Михаила Васильевича объяснить мне взгляды Троцкого и троцкистов по этому вопросу. Михаил Васильевич отвечал мне примерно так:

- Троцкий действительно выступал против организации колхозов в СССР, аргументируя свои взгляды тем, что колхозная форма хозяйства не соответствует данному этапу общественного развития, так как психология крестьянина еще не созрела до коллективной формы собственности. Психология тянет крестьянина к индивидуальной, а не к коллективной форме хозяйства. Учитывая это, - продолжал он, - мы, троцкисты, были против организации колхозов, но сталинцы взяли верх и под видом колхозов для крестьян создали настоящее крепостное право. Только вместо помещика владельцем крестьян стало наше гуманное Советское государство.

- А не преувеличиваете ли вы бесправность, трудное положение крестьян?

- Какое же здесь преувеличение! Ведь крестьянин не только сам не имеет никакого права, не только не распоряжается своей судьбой, но и не имеет никакого права пользоваться плодами своего труда.

Желая продолжить разговор и кое-чему научиться у Михаила Васильевича, я старался противоречить ему:

- Вы говорите, что колхозник не пользуется плодами своего труда, но ведь он получает плату за заработанные трудодни. Правда, он не получает денег, но получает хлеб, а это тоже плата за заработанные трудодни.

- Колхозник получает хлеб только после выполнения колхозом плана поставок, навязанных колхозу рабоче-крестьянским государством. А часто получается так, что после выполнения плана, в колхозах амбары остаются пустыми. Платить за трудодни уже нечем.

- Это правда. В нашем селе тоже часто так бывало, но дело в том, что в Оренбургской области земля не особенно плодородная. В других областях, там, где земля более плодородная, где урожаи хорошие и обильные, то там дело обстоит несколько иначе.

- Иначе? Плановый отдел в СССР всегда в курсе дела и особенно не спит. Там, где земля лучше, более урожайная, то план поставок повышается. Так что ничто не изменяется. После выполнения плана поставок колхозные амбары также остаются пустыми. Вы, наверно, о жизни в колхозах привыкли судить по такого рода песням: “В колхозах хлеба полные амбары, привольно жить нам стало на Дону, эх, проливали кровь свою недаром мы на полях в гражданскую войну”.

- Да, частично так. Я знаю эту песню.

- Вот то-то. А с документами бесправие. Отсутствие паспорта. Крестьянин не может никуда уйти из колхоза. Не крепостное ли право?

- Вы правы. Мои коллеги и я тоже иногда приходили к такому же выводу.

Слушать Михаила Васильевича было приятно. Он говорил медленно, как бы подчеркивая каждое слово. Желая продолжить с ним разговор, я перешел к разговору об истории России. Я спросил его, что он думает о времени Ивана Грозного, о самом Иване Грозном, об опричниках и опричнине?

- Современные историки стараются представить Грозного и создание им опричнины как прогрессивное явление, хотя прекрасно знают РАЗОРИТЕЛЬНОСТЬ ОПРИЧНИНЫ для крестьянства и всей страны.

Можно только ужасаться жестокости опричных погромов, а наши историки прославляют величие и мудрость грозного царя. Малюта Скуратов провозглашался “крупным русским военноначальником”, правой рукой “спасителя русского государства”.

- Все понятно. У меня тоже такое понятие о времени Ивана Грозного. Сам Грозный - деспот, а созданная им опричнина - явление антинародное. У меня даже есть стихотворение об этом, хотя, правда, не только об этом и озаглавлено оно иначе, поэтому я прочту его вам целиком:

Аввакум

Е.А.Е.

Себе мы сами выбираем участь:
Один - прожить уютней и теплей,
И о других не думая, не мучась,
Он занят лишь персоною своей.

Другой - совсем забыв о счастье личном,
Как тот мятежный предок - и не зря –
Он восстает против самих опричнин,
Против опричников и батюшки-царя.

Так, путь себе тернистый выбирая,
Идет, другого будоража ум,
На тот Падун, где в башне голодая,
Томился ссыльный Аввакум.

Тогда давно, давно - во время оно,
Сюда он под конвоем привезен,
В ее узилище, весь год студеном,
Он до смерти избитый, - заточен.

Сидел он в нем раздетым и разутый,
Дьяки чинили с пытками допрос...
Каким огнем он согревался в лютый
Сибирский обжигающий мороз?

Давно уж он покоится в могиле,
Пускай не под Кремлевскою стеной,
Но памятник..., но памятник... – он - в силе, -
Поставлен он историей самой.

За что ж ты, пастырь, с крестиком на шее,
Той деревянном башни старожил,
Запрятанный во глубине Россеи,
Воспоминанье наше заслужил?

За то, что не страшась сторонок дальних,
Ты за других подставил смело лоб,
От имени таких, как ты, опальных,
Приветствую тебя, наш протопоп!

За то, что был в борьбе своей упорный,
За то, что ты не сдался до конца,
От имени таких же непокорных
Приветствую тебя я, как бойца!

………………………………………………..

Опричники, малюты преуспели,
Они всегда топтали совесть, честь,
Но только кроме кухни и постели
История всевидящая есть!

Она потом весь мусор отметает,
Как дождь, смывает нечисти с полей
Опричники, малюты исчезают,
Но Аввакумы остаются в ней!

Красноярский край, Маклаково, 1957 г.

(Эта дата была поставлена во время переписки стихов, на высылке).

Петр Котов

Михаил Васильевич, прослушав это стихотворение, попросил меня прочитать еще что-нибудь. Тогда я прочитал ему первую часть стихотворения под заглавием “Мифологическое”, которое я начал слагать в Адаке (в лагерях стихи не записывались, а заучивались наизусть), а закончил в Инте. Здесь привожу это стихотворение целиком:

Мифологическое

Мы помним все старинное преданье,
Как предан был Иудою Христос.
Вели его враги на поруганье,
Надев венец терновый вместо роз.

Сын Человечий Самим был послан Богом,
Чтоб нас друг друга научить любить,
Грехи людей, которых было много,
Своим страданьем, кровью искупить!

Враги его смеялись, ликовали,
Иуда - серебром был награжден...
Христа же на кресте они распяли,
Но дух Его все ж не был побежден.

Сносил он стойко насмешки все и муки,
Смотрел с укором мучителям в лицо,
Когда ему в хладеющие руки
Вбивала гвозди свора подлецов.

……………………………………….

Иуда после мучился, томился, -
Знать, совесть пробудилась у него,
И мук не выдержав, он вскоре удавился -
На третий день нашли в петле его.

Сейчас же много на земном просторе
За серебро друг друга продают,
Да их у нас, как сыпь по телу в кори,
Бесчисленное множество Иуд!

Но не таких, как тот Иуда первый,
Тот хоть раскаялся, повесился потом.
У этих - совесть спит и крепче нервы,
Ну, а раскаянье? Уж промолчим о том.

Друзья, в свою вы душу загляните,
И у кого она еще чиста,
Тогда добром, добром вы вспомяните
За всех за нас распятого Христа!

Коми АССР, Инта, 1950 г.

Из хозяйственных работников в бараке № 2, кроме Татьяны Александровны Войтик помню еще двух женщин - грузинок Данелию Ольгу и Кокабадзе Александру. Ольге Данелии в то время было лет 40-45, Александра Кокабадзе была на несколько лет моложе ее. Впоследствии Данелия была отправлена на этап, Кокабадзе умерла в Адаке.

В бараке № 2, с другой стороны перегородки, через две или три вагонки от меня, на нижних нарах лежал мужчина лет 40-45. Фамилия его Попков. У него была пеллагра последней степени. Он уже не вставал с нар и вряд ли был в сознании, но, очевидно, еще помнил “Песню о камаринском мужике”, и без конца напевал ее:

Как на улице Варваринской
Спит Касьян, мужик камаринский.
Борода его всклокочена
И дешевкою подмочена;
Свежей крови струйки алые
Покрывают щеки впалые.

Ах ты милый друг, голубчик мой Касьян!
Ты сегодня именинник, значит - пьян.
Двадцать девять дней бывает в феврале.
В день последний спят Касьяны на земле.

В этот день для них зеленое вино
Уж особенно пьяно, пьяно, пьяно.

Попков, кончив петь эти куплеты, потом начинал напевать их снова, и так с утра и до обеда, с обеда до вечера. Надоедало это бесконечное повторение, а когда он умер, то в бараке как будто чего-то не хватало.

Что касается меня, то в моей памяти сохранились эти слова от того времени, от времени пения их Попковым - человеком обреченным на смерть.

С бывшим преподавателем истории Владимиром Винниковым я познакомился почти сразу же после прихода в барак. Он был худощав, высокого роста, строен и несколько выделялся среди окружающих его людей. Он, как и Михаил Васильевич Голубев, был настоящим “КРТДовцем” и не скрывал своих убеждений.

Однажды вечером в бараке кто-то запел песню “Славное море - привольный Байкал”. Прослушав эту песню до конца, Владимир Винников обратил мое внимание на следующие строчки песни:

Шёл я и в ночь, и средь белого дня;
Близ городов я поглядывал зорко;
Хлебом кормили крестьянки меня,
Парни снабжали махоркой.

Повторивши эти строчки, Винников сказал:

- Ты смотри, раньше простые, вольные люди помогали беглецам, а сейчас наша народная власть настолько запугала людей, что никто не решится на такой поступок, а если кто встретит беглеца, то скорее всего постарается выдать его соответствующим властям, ибо наши власти способствуют такому явлению. Говорят, что есть какой-то Указ Президиума Верховного Совета СССР о выделении награды за выдачу беглеца.

- Я тоже слыхал, что есть такой Указ, но не знаю, правда ли это?

- В конце концов не так важно, есть ли таком Указ или нет. Бесспорным остается то, что воспитание ведется именно в этом направлении. Наши власти создают такие условия, когда дети вынуждены отказываться от родителей, жены вынуждены отказываться от своих мужей и т.д. При таких обстоятельствах можно ли осуждать человека за выдачу беглеца?

- Все это правда, - согласился я, но все равно смириться с этим как-то трудно.

Однажды зашел разговор об арестах 1937-1938 гг. Винников сказал, что он как историк с полной ответственностью заявляет, что таких массовых арестов, массовых репрессий, массовых расстрелов, как в 1937-1938 годах в Советском Союзе нигде и никогда не было. История не знает такой массовой мясорубки.

Видя большую смертность среди заключенных, находящихся на гарантированном котле, Винников советовал мне постараться изменить свое положение. Он советовал мне пойти на работу. В ответ на его совет я заявил ему, что уже разговаривал с нарядчиком лагерного пункта Константином Седовым, который сказал мне, что для таких людей, которые ходят, опираясь на костыли, у него работы нет. Вот если бы я был здоров, то он с радостью послал бы меня на заготовку леса, а так надо просто смириться с положением. Володя запомнил этот наш разговор. Сам он работал статистиком санитарной части лагерного пункта.

Осенью 1943 года, придя с работы, Винников попросил меня к себе и сказал, что он работать больше не может, так как чувствует себя очень плохо в связи с обострением болезни. Он полагает, что с работой ему придется уже навсегда распроститься. Этот год он уже не проживет. В связи с этим освобождается хорошее место работы, поэтому он советует мне занять это место, т.е. приступить к работе в санчасти. Я сначала не соглашался, стараясь убедить его в том, что он еще будет работать, но его аргументы были более убедительными, и я согласился пойти работать в санчасть, на его место.

Спустя несколько дней после нашего разговора, я убедился, что Володя разговаривал по этому вопросу с начальником санчасти Григорием Ивановичем Петушковым. На одном из очередных обходов больных нашего барака начальник санчасти остановился около моих нар, и между нами произошел приблизительно такой разговор:

- Какое у вас образование, где вы работали, будучи на свободе? - спросил начальник санчасти.

- Образование у меня среднее, педагогическое, будучи на свободе я работал учителем, - ответил я.

- Не хотите ли вы пойти на работу?

- На работу пойти я хотел бы, но не каждую работу я могу выполнять. У меня костыли, и без них я не могу ходить.

- На этой работе вам костыли не будут большой помехою. Работа в канцелярии санитарной части лагерного пункта, где в основном надо будет переписывать много разных бумаг.

- Мне в канцелярии работать не приходилось, но если вы считаете, что я там могу быть полезным, то я согласен попробовать.

- Вот и хорошо. Завтра или послезавтра (как вам будет удобней) пойдете в канцелярию санчасти и обратитесь там к секретарю Герберту. Скажите ему, что вас прислал начальник санчасти помогать ему в работе.

- Благодарю. Так и будет сделано.

В Адаке ( На работе)

Придя в санчасть, я сказал секретарю Герберту о причине моего прихода. Выслушав меня, он сразу же дал мне работу - переписывать акты на умерших заключенных. На каждого умершего акт писался в пяти экземплярах. Правда, писались они под копирку, но все равно работы хватало. Умерших было много, а акты на них не писались со времени болезни Володи Винникова.

Работая в санчасти, я ближе познакомился с Гербертом. Оказалось, что Герберт был немцем с Поволжья, арестован он был в начале Второй Мировой войны за восхваление немецкой техники. Герберт был человек немолодой. Ему в то время было лет 50-60. Он часто жаловался на боли головы, принимал таблетки от головной боли и от боли сердца. Однажды случилось так, что он был положен в больницу и уже не вышел оттуда. Мне пришлось писать акт и о его смерти.

Как предвидел он сам, в декабре месяце 1943 г. от туберкулеза легких умер и Володя Винников. В канцелярии санчасти мне пришлось работать одному, из прежних, старых работников уже никого не было, надо было добирать новых работников. Когда я спросил начальника санчасти о кандидатуре для работы в санчасти, то решение этого вопроса он оставил мне. Мой выбор пал на одного из доходяг, находящегося в слабосильной команде, инженера-химика Герберта Эмильевича Бонвича - немца, постоянно проживающего в СССР. С этим замечательным человеком, к сожалению, мне пришлось работать коротко. Как инженер-специалист по выработке анилиновых красок он вскоре был взят на этап на Воркуту, где работал по своей специальности. Будучи на Воркуте, несколько раз присылал мне в Адак краски своего производства, потом наша связь была прервана.

Мне, как уже штатному статистику санчасти, снова надо было добирать себе помощника. Выбран был Самуил Яковлевич Брук, начинающий шестидесятилетний поэт. Романтик-еврей, пишущий стихи на русском языке, один из которых сохранился в моей памяти:

Боль слилась в одну,
в одну слезинку,
Боль слилась в одну слезу-печаль.
Не стереть из памяти резинкой
Эту боль и эту даль.

Когда Самуил Яковлевич прочитал мне это стихотворение, то я сказал ему, что, по-моему, строчка: “Не стереть из памяти резинкой” - неудачна, ее надо было бы переделать. Он со мной согласился, но что было дальше - не помню. Других стихов Самуила Яковлевича сейчас тоже уже не помню.

Что касается нашей работы в санчасти, то она проходила нормально, с взаимопониманием, а Самуилу Яковлевичу она пригодилась. После одного или двух лет такой работы в Адаке, когда он был отправлен этапом в Кочмес, то начальник санчасти Кочмесовского лагпункта принял его на работу в качестве статистика, где я встретился с ним несколько позже (о чем будет разговор ниже).

Работая в санчасти, я постепенно привыкал к работе статистика, которая в основном заключалась в составлении месячных и квартальных отчетов о работе санчасти. Такие отчеты обычно направлялись в лагуправление на Воркуту. В обязанность санчасти входило также своевременное высылание заявок в лагуправление на потребности лагпункта в дополнительных, антицинготных и больничных пайках, хотя наши заявки выполнялись только на 25-30 процентов. Например, санчасть просит 120 антицинготных пайков, хотя потребности в них были гораздо большие, а ей по лимиту разрешается использовать от 30 до 40 пайков и т.д.

Начальник санчасти лагпункта в Адаке Григорий Иванович Петушков был вольнонаемным человеком и очень старался получить максимум дополнительных пайков, но это ему не удавалось. Не удавалось это сделать и другому начальнику санчасти - очень энергичной женщине-заключенной Фаине Сауловне Минскер, сменившей на этой должности Григория Ивановича Петушкова в начале 1945 года.

В связи с работой статистиком санчасти на лагпункте в Адаке круг моих знакомых среди заключенных значительно расширился. На работе мне приходилось встречаться с разными работниками конторы, работниками учетно-распределительной и хозяйственной части и т.д. Таким образом мне пришлось познакомиться со старшим нормировщиком лагпункта Юрием Евгеньевичем Алякрицким и его помощницей Ниной Михайловной Собиновой, а также с экспедитором лагпункта Константином Прусаковым и начальником кирпичного завода Николаем Владимировичем Подобедовым. Все они после освобождения из заключения были реабилитированы и проживали в Ленинграде. Нина Михайловна Собинова в своих письмах ко мне присылаемых в Польшу, иногда сообщала об их жизни (о чем еще будет разговор ниже).

Адда Войтоловская в своей книге “По следам судьбы моего поколения” (Коми книжное издательство, Сыктывкар, 1991 г.) так рассказывает о встрече в Адаке со своими бывшими знакомыми по Кочмесу: “К нам пробирались бывшие кочмянки Аня Бокал, Маша Солнцева и Таня Андрианова (стр.247). Последних двух в Адаке я уже не встречал, зато бывшую преподавательницу русского языка и литературы - Анну Григорьевну Бокал часто встречал в огражденной зоне Адака и низко кланялся ей.

Подтверждая мнение Войтоловской о том, что Анна Григорьевна знала и любила русскую поэзию, сейчас я могу сказать несколько слов о ее дальнейшей судьбе. После освобождения из заключения Анна Григорьевна жила в Москве и, конечно, встречалась с Ниной Михайловной Собиновой - ее знакомой по Адаку.

В письме от 23/2-1981 года Нина Михайловна написала мне:

 

“Дорогой Петр Харитонович!

Получила Вашу книгу стихов 17/2-1981 г. (речь идет о книге “С того берега”, Морское Издательство, Гданьск, 1960 г. Книга была издана на польском языке - П.К.). Большое Вам спасибо, за книгу и память. Очень рада за Вас, что Вы печатаетесь - печатаетесь и как поэт.

И хотя я не владею польским, но у меня есть Ваши стихи на русском, да и в этой книге есть несколько стихотворений-автографов на русском.

Книга внешне создана хорошо, с хорошей графикой. Мне Ваши стихи нравятся, а содержание их особенно близко. Думается, что по этой причине у нас эти стихи появиться бы не могли.

Первую Вашу книгу стихов (речь идет о книге “Вечный огонь” - книга на русском языке - П.К.) я показывала Ане Бокал. Она сама интересный поэт, и у нее есть стихи на ту же тему. Ваши стихи ей понравились. К сожалению, она уезжает на запад с дочерью и внучкой в марте.

Теперь из близких по Адаку остался только Николай Владимирович Подобедов. Он много болеет, но духом не падает”.

Разумеется, что это письмо меня очень радует. Радует прежде всего тем, что между бывшими Адаковцами не прерывается связь и тем, что мои лагерные стихи “нравятся” двум бывшим Адаковкам - Анне Григорьевне Бокал и Нине Михайловне Собиновой - бывшим преподавателям русского языка и литературы.

Хорошо помню одну симпатичную грузинку - Елену Ивановну Гогоберидзе, экономистку по специальности. Арестована она была вместе с двумя братьями, один из которых - Михаил в свое время окончил институт Красной Профессуры, другой был членом-корреспондентом Грузинской Академии наук. Ни один из них из лагерей не возвратился. После освобождения Елена Ивановна проживала в Тбилиси вместе с матерью. После смерти матери осталась одна. Работала она в Планово-Производственном отделе на одном предприятии.

В одном из писем, присланном мне на высылку в поселок Маклаково Красноярского края в 1956 г., Елена Ивановна рассказала о таком случае. Однажды она пришла на работу и увидела на стене портрет Сталина. Елена Ивановна сняла его со стены и поставила в угол. На другое день приходит на работу, а портрет снова висит на стене. Елена Ивановна снова сняла портрет со стены и поставила его в угол, и так продолжалась борьба до победы.

Софью Яковлевну Дальнюю (Дерман) я иногда встречал в лагерной зоне Адака, кланялся ей, как старшему человеку, но до разговора между нами не доходило. Совершенно случайно я кое-что узнал о ней от другого человека. Однажды Софья Яковлевна пришла в наш барак - в дежурное помещение к медсестре Галине Миновне Креймерман-Болотиной и попросила у нее какое-то лекарство. Получив лекарство, она вышла. После ее выхода я спросил Галину Миновну: “Кем была до ареста эта пожилая, довольно представительная женщина?” И вот что я услышал от Галины Миновны. До ареста Дальняя проживала где-то на Кавказе, кажется, в Грузии. Работала там в редакции одной из газет. Занималась поэзией. Сама пробовала писать и, кажется, небезуспешно. Некоторые ее стихи публиковались в местной, закавказской прессе. Эти общие сведения позже дополнились другими, полученными из других источников.

Спустя много лет, уже находясь в Польше, в “Литературной газете” (№ 7 от 14/2-1968 г.) я прочитал статью А.Дымшица под заглавием “Поэтическая гвардия “Правды”. В этой статье говорилось об издании сборника пролетарских писателей под заглавием “Труд и свобода”. В сборнике было опубликовано 175 стихотворений поэтов- революционеров, созданных за пятилетие 1912-1917 гг. Среди них было опубликовано несколько стихотворений Софьи Яковлевны Дальней.

Будучи в Польше, я прочитал также небольшую статью под заглавием “Возвращение Софьи Дальней” (сейчас я уже не помню, где она была опубликована). Из этой статьи мне было известно, что Софья Яковлевна болеет, не ходит, лежит в постели. И вот в этот тяжелый период она, якобы, решила обратиться к Никите Сергеевичу Хрущеву с благодарностью о том, что благодаря ему ей была предоставлена возможность освободиться из заключения. Потом в этой статье были некоторые сведения о самой Дальней. Сообщалось, что в прошлом Дальняя сотрудничала с группой пролетарских поэтов, связанных с “Правдой”, что этими поэтами в 1918 г. был издан сборник стихов, в котором находилось 175 стихотворении поэтов “Правды”. В этом сборнике было опубликовано несколько стихотворения Софьи Дальней.

Дальше в этой статье говорилось об аресте Дальней и о том, как она вела себя на следствии, которое проводил сам Лаврентий Берия. На одном из очередных допросов Берия задал ей такой вопрос: “Кто давал ей рекомендацию во время вступления в ряды РСДРП?” Оказалось, что Берия этим вопросом скомпрометировал себя в глазах Дальней. Она объяснила ему, что в начале организации РСДРП при вступлении в ее ряды ни от кого никакой рекомендации не требовалось. Вот как много узнал я из этой небольшой статьи о Софье Яковлевне Дальней - человеке, с которым я больше трех лет (1943-1947) находился в одной зоне, почти ничего не зная о нем. Но что я узнал из опубликованных материалов, в то трудно было поверить. Мне трудно верить в то, чтобы человек, пробывший столько лет в заключении обращался к Хрущеву с благодарностью за предоставление возможности освобождения из заключения, в котором он был также виноват, вместе с товарищем Сталиным.

Из более известных людей на лагерном пункте в Адаке пребывал Виктор Алексеевич Савин, о котором в Краткой Литературной Энциклопедии сказано: “ Коми советский поэт и драматург. Зачинатель Коми Советской литературы. Режиссер первого Коми театра “Сыкомтевчук” (1921 г.). Был редактором первых Коми газет и журналов. Был незаконно репрессирован, посмертно реабилитирован”.

Виктор Савин пребывал на лагерном пункте в Адаке с осени 1937 по февраль 1943 года. Это он поясняет сам в письме жене и детям, датированном 1 июля 1943 года:

 

“Привет, мои дорогие!

Я уже не в Адаке, а судьба забросила далеко-далеко в Сибирь -Новосибирскую область (лагпункт называется Прикулька) около станции Итатка Томской железной дороги. Это будет в пятидесяти километрах от Томска на северо-восток. Климат здесь, конечно, теплее, чем в Адаке, кругом лес - тайга. Из Адака выехал 3 февраля, сюда прибил только 9 апреля. В дороге совершенно ослаб и заболел (здоровье-то ведь у меня вообще неважное) и вот уже третий месяц нахожусь в стационаре на поправке. Особенно плохо было в дороге с питанием и сильно отощал, а через это и здоровье пошатнулось. Но теперь чувствую себя более окрепшим...”

“Чувствую себя более окрепшим...”, очевидно, было написано для цензуры и для потешения родственников, так как спустя полтора месяца, Савин умер.

Вот что об этом говорится в справке УВД Томского облисполкома об установлении смерти и места захоронения В.А.Савина, 1986 г., 17 марта:

“Савин Виктор Алексеевич, 1888 года рождения, арестован 7 октября 1937 года УНКВД г.Сыктывкара. 9 апреля 1943 г. из Новосибирского пересыльного пункта (предположительно) прибыл в лагпункт Тайга Кемеровской области, где и умер 11 августа 1943 года”. (Вышеуказанные документы: письмо Виктора Савина к жене и детям и эта “Справка” опубликованы в книге “Виктор Савин”, Сыктывкар, 1988, стр.109-110).

Пребыванию Виктора Савина в Адаке, проживающий в Коми АССР поэт Виктор Демидов посвятил стихотворение, объясняя его появление так: “...Про это “сено” я написал стихи (дело в том, что Виктор Савин очень любил ездить за сеном, это было как поездка в старый добрый мир, в детство и отрочество)”.

Вот это стихотворение:

КаэРы ездили за сеном
Под наблюдением стрелка
И созерцали непременно
Березы,
Ветви,
Облака.

Один смотрел на них свободно,
Другой, сощурясь,
Сквозь слезу...
Не сена воз,
А дух свободы,
Он думал, в зону я везу.

И вспоминался луг веселый,
Что спал, сугробами укрыт,
И солнца луч над отчим полем,
Что не забыт,
Нет, - не забыт.

И строки утверждались с болью
Под вязкий перестук копыт:
Я обронил в пути подкову
И видно, буду здесь зарыт.

Я обронил свою подкову...
Горюха, милая, прости
Мне эту лагерную школу,
Мои невольные пути...

“Я к вам пишу, товарищ Сталин
Поэт и Коми-человек,
Зачем нам шьет дощатый саван
Жестокий наш двадцатый век,

И истончает дистрофия
Нам подневольные пути...”
И Коми-мать,
И мать- Россия,
Не знаю сам, за что,
Прости...

Моему собрату по судьбе, Адаковцу - Виктору Алексеевичу Савину - тоже посвящаю одно из своих стихотворений:

Бессмертники

Виктору Савину

 

Далеко от родимого дома,
Где крутые у рек берега,
Где от ветра, от ливня, от грома
Беспрерывно гудела тайга.

В горе, в думы, в тоску погружаясь,
Каждый вечер, когда потемней.
В мерзлый грунт топорами врубаясь.
Хоронили мы наших друзей.

Среди них - мастера, бригадиры,
Заполнявшие спецлагеря, -
Рядовые бойцы, командиры.
Комиссары боев Октября.

...И с тех пор над рекой Ангарою,
Где чернеется холмиков ряд,
По весне и - осенней порою –
Там бессмертники ярко горят.

Гданьск, 2/II-1974 г.

 

У Александра Солженицына об Адаке сказано:

“А.Б-в рассказывает, как велись казни на Адаке (лагпункт на реке Печоре). Ночами оппозиционеров (троцкистов 1937-1938 гг.) брали с вещами на этап за зону. А за зоной стоял домик оперчасти. Обреченных по одиночке заводили в комнату, там на них набрасывались вохровцы. В рот им запихивали мягкое, руки связывали назад веревками. Потом выводили во двор, где наготове стояли запряженные подводы, связанных валили по 5-7 человек на подводу и отвозили на “Горку” - лагерное кладбище. Там сваливали их в готовые большие ямы и тут же живых закапывали. Не из зверства, нет. А. выяснено, что обращаться с живыми - перетаскивать, поднимать - гораздо легче, чем с мертвыми.

Эта работа велась на Адаке много ночей”.

(А.Солженицын. Архипелаг ГУЛаг 1918-1956, Париж, 1973, часть 3, глава 13, стр.383).

Светлана-Колесова в своей книжке “Свет и тени Адака”, цитируя этот отрывок, спрашивает: “Неужели “про живых” - это правда? Кто еще вслед за Солженицыным подтвердит это?”

Я пребывал в Адаке с мая месяца 1943 по февраль 1947 г. и о закапывании живых на Адаке не слышал, но это не значит, что я могу утверждать, что такого явления вообще не было. Это могло быть в 1937-1936 гг. когда свирепствовал самый страшный произвол и террор.

О массовых расстрелах в 1937-1938 гг. на кирпичном заводе на Воркуте пишет Михаил Нильский в статье “Воркутинская трагедия”, опубликованной в журнале “Континент” (№ 18, 1978 г.). О результатах таких расстрелов в этом статье сказано: “Заметая следы подлого преступления, чекисты распорядились снести все строения и совершенно ликвидировать старый кирпичный завод.

Летом, две недели кряду, тундру потрясали взрывы аммонала, взрывали в районе кирзавода мерзлую землю, чтобы хоть как-нибудь прикрыть груды убитых людей”.

Адда Войтоловская тоже говорит о массовых расстрелах в 1937-38 гг. В книге “По следам судьбы моего поколения” сказано: “Зимой мимо Сивой Маски начали перегонять пешие этапы заключенных. Шли кровавые 1937 и 1938, когда на Воркуту, на знаменитый страшный памятью Кирпичный завод сгоняли людей для массовых расстрелов. В эти годы в тюрьмах на стенах писали: “История не знала более кровавого года, чем 1937” или “Ложь, что весна приносит радость, весна 1938 года несет смерть” (стр.134).

Так что в эти годы могло быть и закапывание живых в Адаке.

Во время моего пребывания в Адаке я был свидетелем другого, не менее страшного явления. Как статистику санчасти мне были известны данные о смертельности в лагерном пункте Адака, где каждый месяц умирало от 25 до 30 человек. Если учесть то, что списочный состав заключенных этого пункта колебался от 600 до 700 человек, то за два года никого не оставалось в живых из этого состава, что не менее страшно, чем закапывание в землю живых.

Будучи в Адаке, я старался узнать, что означает это название. Спрашивал разных людей, но никто мне не мог ответить на мой вопрос. Лишь недавно, в одном из писем, редактор Интинской газеты “Искра” - Виктор Иванович Демидов - прислал мне выяснение. Оказалось, что слово Адак означает “омут” - слово, которое очень точно передает характер того места и тех отношений, где мне пришлось пребывать довольно продолжительное время. Моя судьба сложилась так, что мне удалось выплыть из этого омута. Многие навсегда остались там, и я о них помню.

 

Гданьск, 12/10-6/11, 1991 г.

Петр Котов