Владимир Пентюхов. Раб красного погона
Я стал помнить себя с 1934 года, когда исполнилось семь лет, а осознавать события — с двенадцати. И начну рассказ о своей семье и о себе с 1936 года. Отец в то время руководил бригадой плотников, которая строила в деревнях школы, магазины, избы-читальни и скотные дворы. Живем в той или иной деревне по полтора-два года, пока не завершится стройка, и переезжаем в другую. Так в тридцать шестом осенью мы и оказались в деревне Нижняя Слобода Иркутской области. Это в двадцати километрах от села Жигалова, что на реке Лене. Там отцу поручалось воздвигнуть здание школы-семилетки. Плотники-мастера заключили договор на подряд, стали обустраиваться кто где. Нашей семье и семье чуваша Галкина отдали давно пустовавший дом, разделенный большими холодными сенями на две половины. Мы поселились в правой половине, а Галкины — в левой. В сенях же мужики оборудовали мастерскую и для обогрева установили в них железную печку. И вот этот Галкин — он был хорошим столяром — решил переднюю стенку украсить портретом наркома внутренних дел Ежова. Почему именно его, понять нетрудно. Время было тревожное, и в каждом взрослом мужике «органы» подозревали скрытого врага народа. Он повесил рамку с портретом в простенок между двумя окнами, отошел на пару шагов и стал любоваться — хорошо ли вышло. А тут председатель сельсовета, входя, с силой распахнул дверь, и потоком воздуха сорвало плохо укрепленную рамку. Она хлопнулась чуть не на голову своего создателя так, что осколки брызнули во все стороны.
— Ты что делаешь, такой-рассякой? — закричал вошедший. — Как ты смеешь, мерзавец?
— Нечаянно, начальник, вышло. Веревка худой попался, а вы как дверь дернула...
— Не ври, такой-рассякой! Я тебе покажу! Под расстрел подведу!
Когда отец вступился за своего столяра, председатель накричал и на него:
— А вы не встревайте! Привезли врага народа и защищаете! Его, может, англицкие шпиёны специально из Чувашии к нам заслали!
Наорал, ушел, а Галкин — в панику: что теперь будет? Непременно посадят, непременно расстреляют. И жена с дочкой погибнут.
Вымели мужики обломки стекла, а порванный портрет выбросить поопасались и в печи сжечь поостереглись, боясь друг друга. Оставили его под окном, с тем и спать легли. И нам из правой половины дома почти до полночи слышались причитания чувашки. Плакала-страдала женщина, опасаясь за мужа.
Назавтра мы проснулись, как обычно, рано. У Галкиных было тихо. На стук отца в дверь никто не ответил. И тогда я, выбежав на улицу, встал на завалинку и оттуда заглянул в комнату. Она была пуста. Сбежали Галкины тайком, среди ночи.
Приехавшие в десятом часу утра райцентровские милиционеры осмотрели квартиру, составили бумагу, заставили отца расписаться и говорят:
— Ну, что стоите? Собирайтесь. Раз чуваш сбежал, заберем вас. Не возвращаться же пустыми. У отца дрогнули кончики усов:
— А меня за что? Я портретов не ронял, никуда не сбегал.
— За пособничество. Как это так, жить в одном доме и не слышать, как сосед выносит вещи и куда-то уезжает.
— Да у них вещей-то — корзинка с дыркой да топор со щербинкой. Выставили через окно — и поминай как звали.
Пошушукались милиционеры между собой, обратились к председателю:
— Ну так забирать нам этого или нет? Тебе-то какая разница?
— Нет, этого пока не берите. А вот ежели чуваша не изловите, ну тогда... — председатель развел руки в стороны.
Запомнился мне этот председатель. Ходил, высоко задрав голову, в красноармейском шишаке с огромной красной звездой, в распахнутой кавалерийской шинели, в зеленых брюках с коричневыми кожаными леями между ног, чтобы, когда много ездишь в седле, штаны в этих местах не протирались.
Бежали мы из Нижней Слободы с цыганами. Ночевали они табором за деревней и не отказались забрать нас от беды неминучей — отца-то уже два раза вызывали в милицию. Уехали мы не в людную сторону, к Лене, откуда можно пароходом добраться до Алдана или до Бодайбинских золотых рудников, а в сторону Березового хребта, чтобы, перевалив его, оказаться уже на другой большой реке — Ангаре — и в другом районе.
Запомнилась мне эта поездка с постоянно гогочущим, точно гуси, народом. Ехали таёжной дорогой. На всем двухсоткилометровом пути встретили всего четыре захудалых деревеньки, в которых цыгане и мы ночевали и запасались продуктами.
Так мы избежали ареста. Приехали на Ангару. Отец отвез нас в деревню Светлолобово, где жил его брат Александр, а сам укрылся в охотничьей избушке, стал мастерить там для продажи кадушки, ушаты, логушки и разную другую деревенскую утварь. Так всю зиму и весну таились от людей. А уж в тридцать седьмом в деревне объявился плотник Роман Воробьёв и привез весть, что после нашего отъезда вся бригада строителей в Нижней Слободе распалась. Мужики разбежались кто куда, а председателя сельского Совета в ту же осень чека арестовала за срыв строительства школы.
Вскоре нам стало известно и другое. В поисках отца чекисты вышли на его младшего брата Дмитрия, который жил где-то на Дальнем Востоке, и арестовали его. Об этом дяде Александру написал сын Дмитрия — Владимир. Много лет спустя я узнал, что дядю Дмитрия расстреляли как японского шпиона.
***
...Года, года!.. Мчатся неудержимо, неостановимо. Когда год впереди, он кажется таким длинным — аж двенадцать месяцев, а когда прожит, видится короче утренней зари. А как доживешь до старости, то и вся жизнь кажется моментом. И если ударишься в воспоминания, то, Бог ты мой, чего только не припомнишь!
В восемьдесят пятом году вдруг засвербило в мозгу: сходи да сходи по тому проселку, по которому с отцом и матерью удирали от чекистов в тридцать шестом. Доедешь, мол, до села Жигалова — там в тридцать четвертом весной было большое наводнение, побудешь на месте, где жили, посмотришь на магазин, школу, которые возводила отцовская бригада, и рванешь через деревню Нижняя Слобода и Березовый хребет на Ангару. И так засвербило, что покоя не найду. До Иркутска домчался поездом, до Жигалова — автобусом. Весь вечер ходил по поселку, припоминая былое. Постоял над тем местом, где когда-то возвышался дом Бережных — в нем мы квартировали. Его в тридцать четвертом снесло половодьем, а размытая яма от глубокого подполья сохранилась до сего дня. Седенькая старушка подошла от ближайшего дома, вежливенько поинтересовалась:
— А чого ж это вы, уважаемый, так пристально глядите в энту ямину? Шо вы в ней бачите? Мобудь, когда клад в ней зарыли та теперь откапывать собрались?
— Ни, — отвечаю в тон ей, — ни якого клада там нема, а вот бульба, когда тикали от наводнения, оставалась. Теперь, наверно, сгинула.
— А хто ж вы такой будете, что про наводнение и бульбу вспомнили?
— Я жил здесь. Мне тогда седьмой годик шел. А в соседней комнате обитали приезжие с Украины хохлы. Его звали Константином, а ее Марусей. Вот и думаю, живы они или нет? Интересно бы встретиться. У них еще мальчишка был, мой ровесник. Колькой звали. А вы, простите, кто будете? Что-то мне ваша личность больно знакома.
Улыбнулась старушка и говорит:
— А я и есть та Маруся-хохлушка, которая з Украины приихала.
Помолчал я от неожиданности, глядя на такое милое, такое доброе лицо старой соседки, и ляпнул:
— Неправда ваша. Та Маруся была молодая, а вы...
— Шо я?
— А вы старенькая.
— Так ведь пятьдесят рокив пролетело!
Мы посмеялись, а через несколько минут я сидел в гостях у нашей бывшей соседки, красотой которой любовались все мальчишки ближайших домов.
В воспоминаниях время пролетело до полночи как одно мгновение.
Муж бабки Маруси и ее сын, как оказалось, погибли во время войны, а она, старая и немощная, сейчас жила на крохотную пенсию. Но не жаловалась, большой огород давал ей для жизни картошку, капусту и всякий другой овощ, а в стайке, приходя на смену один другому, всегда хрюкали поросята.
Утром следующего дня я пешком отправился в сторону Нижней Слободы. Перед тем как проститься, теперь уже навсегда, баба Маруся стала уговаривать меня:
— Не ходи, милый, ну ее к бису ту дорогу. Бона стара, заброшена, деревеньки, какие были, развалились, жители разъехались кто куда, а ведьмеди, лешаки, по той дороге как по тротуару гуляют. Съедят, проклятые, и подметок не останется.
Но отговорить меня, тем более напугать медведями в то время никто не мог. Как раз это — опасность, необыкновенные по своей красоте дикие места — влекло меня вперед.
Отшагав двадцать километров по пыльной проселочной дороге, я во второй половине дня пришел в ту деревню, где мы чуть не стали жертвой самодура-председателя. Немногое у меня сохранилось в памяти о Нижней Слободе, не успели мы в ней прижиться, познакомиться с людьми, а вот школу, как и в Жигалове, запомнил. Стоит над речушкой Илгой высокая, на каменном фундаменте и так уж состарилась, что бревна сморщились. Это на ее месте и должен был отец поставить новую школу, но не дали. Так учителя и маялись полвека и маются теперь в этом тесном, холодном домишке, доводя образование учеников до завершенного начального, а не семилетнего, как намечалось когда-то.
Дома, который был выделен для квартиры нам, я не нашел. Он, как пояснила старушка с татарским лицом, снесен лет десять назад. А подошедший мужик, примерно одних со мною лет или чуть постарше, спросил в ответ на мой вопрос:
— Что за антирес к старине-то?
Я рассказал накоротке, он почесал колючий подбородок, скрутил из клочка газеты «козью ножку» и вдруг говорит:
— Знавал я твоего отца. М-да... Он как приехал к нам, на столб у ворот прибил доску с надписью: «Пентюхов живет здесь». Дескать, если кто мимо по тракту поедет, завернет к нему. А у него был плотник-чуваш по фамилии Галкин. ...Так он, глядя на твоего отца, прибил на ворота вывеску: «Галкин кунта пурнат». Дескать, тоже если кто из Чувашии мимо поедет, так может заезжать к нему. Когда ваши семьи разогнал этот наш дуролом-председатель, первую-то доску кто-то быстро прибрал к рукам, а чувашскую оторвать силов не хватило. Крепко была приколочена. Так и осталась на долгие годы краснеть на воротах на смех всей деревне. М-да.
Я про эту доску и надпись «Галкин кунта пурнат» тоже долго помнил.
— А почему школу так и не построили?
Мужик пыхнул самосадом, ругнулся:
— Так оно, ядри её, че вышло-то, когда ваши все разбежались? Комиссия нагрянула следственная, м-да... Ну и взяли на притужальник Хромова-то — такая была фамилия у председателя сельсовета. К тебе, мол, люди приехали социализм, в натуре, строить, новую школу, а ты, мать твою, не допустил. Короче, увезли его в райцентр, и слух прошел, что его как будто здесь сам Колчак оставил для подрыва жизни сельского населения. Ну и расстреляли, а жену и троих короедиков-ребятишек спровадили аж в колымскую тартарару. Там они в скором времени все от цинги и перемерли.
— В самом деле председатель колчаковцем был? — спросил я.
— Да ну! Нигде он, кроме Красной Армии, не служил. А вот выслужиться перед советской властью из кожи лез — хотел. Вот и выслужился!
Растревожил душу мужик по имени Иннокентий Мосолов. Пригласил он меня чайку попить на дальнейшую дорожку, я согласился, но только зря потратил время. Ничего более интересного от него не услышал.
Я пошел дальше, беспокойно поглядывая на небо. Оно печально хмурилось, то открывая, то закрывая солнце. Иногда на него накатывались довольно плотные с сизовато-черным оттенком тучи, начинал погромыхивать гром, но дождя не было. Да, по моим приметам, его и не должно было быть, хотя, если откровенно, он иногда идет вопреки самым точным предсказаниям синоптиков. И если бы он все-таки полился, в рюкзачке я имел довольно солидный кусок полиэтиленовой пленки, который мог бы укрыть меня с головы до ног.
День клонился к концу, а я все шел и шел полями, маленькими перелесками, луговыми делянами, на которых кое-где люди косили сено.
После деревни Знаменки — последней из крупных на моем пути — за одним из поворотов дороги увидел двоих мужиков. Они укладывали в люльку мотоцикла косы и готовились ехать домой. На меня посмотрели с некоторым удивлением и страхом. С удивлением — было понятно, почему. Дескать, куда это понесло человека на ночь глядя, а со страхом — потому, что, как и в старину, эти места оставались очень удобными для того, чтобы прятаться от полиции, как и теперь — от милиции. Даль, безлюдье. Наставит в лоб наган, сядет на твой же мотоцикл — и догоняй. На мое приветствие мужики тем не менее сдержанно кивнули и придвинули поближе к рукам свои косы. И на вопрос, далеко ли до очередного человеческого жилья, ответили. Я поблагодарил и отправился дальше, но тот мужик, что был постарше, матерясь через каждое слово, тоже поинтересовался:
— Ты это, трах-тарарах-бабах, куда идешь-то? Или живешь в той Балыхте?
Я дал нужные пояснения и добавил:
— Если бы знал, не спрашивал бы.
— Во-он что! А ты знашь, что до той деревни тридцать верст топать? А знашь, что от нее до Чичкова — шестьдесят? Нигде никакого пристану нет. Понял? Той дорогой тока медведи пользуются. Свою тропу из нее сделали.
— А куда леса-то ваши подавались? — вместо ответа спросил я. — По детству помню, они здесь стеной, вдоль дороги стояли.
— Эва, хватился! Да их по приказу Хрущева извели, а землю под кукурузные поля разделали. Теперь ни лесу, ни кукурузы.
Первую ночь я провел в березовом колке, не доходя километров десяти до Балыхты, вторую — в лесу у подножья Березового хребта, а третью — в сорока километрах перед деревней Чичиково. Я бы в тот день подошел еще ближе к этой деревне, но устал от нервного потрясения настолько, что ноги отказывались двигаться. Я уже было подумал, что так и пройду весь путь без приключений, но тайга есть тайга. За перевалом она вплотную подошла к заросшей травой дороге и уже не отступала от нее. И скрыла от меня широкие дали. Я видел безбоязненно пересекающих мой путь косуль — куда-то шли по своим делам; видел любопытно поглядывающих с вершин ближайших деревьев лесных красавцев-глухарей, они не боялись меня; встречал озорных бурундучков, рыжих белочек. Иногда меня подолгу сопровождали криком хохлатые сойки, оповещали: идет человек, разбегайтесь кто слышит! Так эти бдительные птицы сопровождают и медведя, если наткнутся на него. Но в тот час ни одной сойки рядом не оказалось, и, скорее всего, потому и произошла наша встреча с хозяином тайги. Выйдя из-за очередного крутого поворота дороги — она тянулась вдоль подножья горы, — я и столкнулся с ним чуть ли не носом к носу. Вальяжно переваливаясь с лапы на лапу и опустив на уровень груди огромную голову с плоским, покатым лбом, он шел навстречу мне с таким деловым видом, как будто ему где-то неподалеку отсюда надо было, срочно что-то сделать. От неожиданности я остановился было, намереваясь повернуть назад, но, вспомнив, что даже заяц, видя удирающим другое живое существо, обретает храбрость и стремится догнать труса, чтобы достойно наказать, не сделал этого. Да и поздно было поворачивать обратно. Зверь был в десяти шагах. Мне даже видно было, как вздрогнул он могучим телом, увидев меня, и тоже на какой-то миг опешил. И эта его секундная растерянность придала мне силы. Одним движением сдернув с себя рюкзак, я вздел его над головой и более чем на полметра прибавил себе росту. И это в то же мгновение было замечено медведем. Ему даже пришлось приподнять голову, чтобы оценить, насколько я стал выше его, и решить, стоит ли со мной связываться. И он не стронулся с места, когда я проходил мимо него буквально в пяти шагах. Здесь ему хватило бы сделать два прыжка, чтобы ударом лапы перешибить мой хребет. Но он не сделал этого, пребывая все время в такой же растерянности, как и я. Но и дальше, пройдя мимо, я не рванулся бежать со всех ног. Зная, что зверюга непременно кинется в угон, я даже повернулся к нему лицом и, сам не знаю, зачем, пятясь задом, старался как можно громче стучать пятками.
Проводив меня угрюмым взглядом, медведь отвернулся и зашагал своей стороной дороги за поворот, то есть туда, куда и направлялся.
Далеко от этого места я в тот час уйти не мог. Ноги не слушались, дрожали в коленях, и по всему телу разливалась такая слабость, что надо было где-то лечь, чтобы дать ему отдых. И я, свернув перед полусгнившим мостиком через крохотный ручей в сторонку, лег под кудрявую березку в тень. Тут и подумал: «Еще одна такая встреча — и до-села Усть-Уды не дойду». Да они, такие встречи, наверное, уже и были, только те мишки, или Михаилы Ивановичи, скорее всего, почуяв меня, заранее сворачивали на всякий случай в кусты. А этот не почуял лишь потому, что я был за поворотом горы.
И еще в том путешествии была у меня встреча. Это уже в последнюю ночь. Я намеренно отошел от дороги шагов на тридцать и устроил себе бивак с таким расчетом, чтобы костра не было видно со стороны. Но его все-таки разглядели во тьме два прокопченных, обросших щетиной, дурно пахнущих типа. Когда подошли, я сел на своем ложе, ожидая их вопросов. И один, долговязый и рыжий — видно было даже при свете костра, спросил:
— Куда идешь? Жратва есть?
Я уже хотел было сказать правду, но соврал:
— Иду в Жигалово, а еды — не знаю, хватит ли на двоих.
Тот, что был ниже ростом и, несмотря на лето, в зимней ушанке, зайдя по другую сторону костра, взял мой тощий рюкзак и хотел кинуть его свящику. Я перехватил и тут же загородился им. Вовремя заметил, как рыжий, выдернув из-под полы длинный нож, ткнул им в сторону моего бока.
Здесь я должен сказать огромное спасибо японцу Дою из далекого города Токио. Он был в сорок пятом нашим военнопленным и при обстоятельствах, о которых скажу позднее, обучил меня приемам каратэ.
Цирковой борец из Токио к нам, русским солдатам, относился благосклонно, даже, можно сказать, с какой-то симпатией. Меня же отмечал почему-то особо и при встречах старался подолгу занять разговорами. А однажды прямо оказал:
— Пентюхов-сан, я тебя хотел учить хоросо. Ты меня потом забывай нету. Ты меня потом благодари есть. Хоросо дерись — много живи. Плохо дерись — погибай есть.
Да, уметь драться — это действительно хорошо, действительно долго жить. В этом я убедился.
Наша драка была подстать таким, какие иногда показывают в кинофильмах, где двое стараются убить одного, но их кулаки пролетают мимо цели, а удары жертвы то и дело со смачным чмоком врезаются в их озверевшие физиономии.
В какой-то момент мне удалось воспользоваться положением. Я выхватил из костра горящую рогулину. Прибег к этому лишь потому, что почувствовал — иссякают силы, — шел уже пятьдесят девятый годок. И вот этой горящей орясиной я и хрястнул по рыжей башке. Удар получился точным, с искрами. Что-то треснуло при этом: то ли череп лопнул, то ли орясина переломилась — я не гадал. Рыжий упал. Вторым точным ударом свалил на костер коротышку. Тот не успел вспыхнуть — выпрыгнул из огня. Но чтобы быть уверенным, что в финал вышел я, мне пришлось приложить еще одно усилие. Пылающая рогулина, описав крутую дугу и сияя искрами, обрушилась на лысину потерявшего шапку бродяги.
Следующее мое действие было такое: я взял рюкзак и, переступив пытавшегося встать рыжего негодяя, поддав ему еще и пинка под зад, удалился в сторону проселка.
Широко шагая по ночной, едва подсвеченной луной дороге, я скоро вышел к ручью, напился из него родниково-чистой воды, ополоснул лицо и только после этого почувствовал боль в руках, плечах, голове. Здорово, видно, мне все-таки напопадало от тех двоих, хотя я активно увертывался. Когда на другой день я пришел в деревню Чичково, мне даже пришлось обратиться к местному фельдшеру, чтобы он смазал мне хоть чем-нибудь некоторые крупные ссадины.
Да, забыл сказать: когда я у того ручейка отдыхал, заметил в своем рюкзаке непонятную дополнительную тяжесть. Кроме еды там лежал фотоаппарат и бинокль. Так вот, в футляре фотоаппарата, пронзив его насквозь, торчал застрявший нож рыжего.
Подводя итог своему путешествию, скажу, что помимо встречи с медведем и дракой с неизвестными людьми, о которых я не перестаю рассказывать друзьям, я вынес богатое впечатление от встречи с селами, в которых жил мальчишкой, оживил зрительную память и успокоил душевный зуд, пройдясь по старой дороге, по которой, еще раз повторяю, убегали от, несчастья почти сорок пять лет назад. По пути, конечно же, я сделал массу фотоснимков, и когда другой раз взгрустнется наедине, достаю пачку фотографий и подолгу рассматриваю их, чем вызываю у жены кривоватые усмешки — чудак, мол, старый!
Кстати, о жене. Она тем тесаком, что застрял в футляре, уже много лет капусту по осени рубит для засолки. Хорошее, говорит, орудие производства.
Я прошу прощения за несколько длинное отступление, но, на мой взгляд, не рассказать всего этого я просто не имел права, тем более что оно кое-чем дополняет рассказанное.
Итак, мы живем в деревне Светлолобово, отец прячется в тайге, делает кадушки, ушаты, логушки, дядя Александр меняет их как свои на сало, яйца, сметану, мы втайне радуемся, что благополучно убежали от грозившей нам беды, и в то же время сомневаемся, что этот номер пройдет нам без последствий. Не дураки же служат там, в Жигалове, чтобы не догадаться, куда мы могли исчезнуть. А еще мы сомневались в благополучном исходе дела, потому что и в этой Богом забытой, деревне были злые люди. Так, по чьему-то доносу в Светлолобове был арестован учитель начальной школы. Слух прошел, был связан во время Гражданской войны с бандой местного карателя Сеньки Развозжаева, родом из деревни Балаганки.
Кто донес, что мой папка прячется в тайге, нам узнать не удалось. Приехали под вечер двое в синих шинелях и забрали его из того таежного зимовья. Мать после этого заговариваться начала. Дядя Александр в панику ударился. Меня, говорил, теперь заберут за укрывательство. Тетка Марья, жена дяди, от слез не просыхала. О нас с братом Шуркой говорить нечего. Плачем, глядя на других.
День томимся, два томимся. На четвертый день к вечеру является отец. Веселый, вроде бы даже чем-то довольный. Стал успокаивать: «Все хорошо, не мучайтесь, никто меня не арестовывал, а только попугать решили. И привезли не в милицию, а прямо в райисполком к председателю. Тот на меня с выговором, что, мол, прячусь от советской власти, бездельничаю, но когда я ему разъяснил, что почем и почему, ругаться перестал и говорит: у нас специалистов по строительному делу не было и нету. Так что кончай мастерить свои кадушки, организовывай обратно бригаду и приступай к настоящему делу. Словом, будем собираться к переезду в райцентр».
Чего стоил нашей семье и семье дяди такой метод вызова к начальству, я уже говорил, но добавлю, что на мать он повлиял особенно болезненно. В ее мозгах что-то вроде как сдвинулось с места, стала иногда нести ахинею, говорить явные глупости.
За два с половиной года жизни в Усть-Уде строительная бригада построила все, что там намечал исполком райсовета, и опять подходило время, когда отцу надо было искать работу на стороне или вновь заниматься кадушками-логушками. Мать начала волноваться больше обычного, потому что всякий переезд для нее был такой душевной мукой, что она впадала в истерику. Особенно пугало обживание всякой новой квартиры в какой-нибудь заброшенной старой крестьянской избенке, которую, чтобы привести в божеский вид, надо было очистить от десятка пудов пыли, грязи и все заново замазать, затереть, закрасить, побелить и помыть. Нас же с братом переезды не волновали, наоборот, вносили в жизнь какое-то разнообразие и новшество. Пока же все свободное от учебы время мы тратили на рыбалку. Брали удочки и шли на речку, благо, рыбешки в ней, особенно белобоких ельцов, было предостаточно. Иногда вместе с отцом мы уходили с ночевкой к старой мельнице, где ловились крупные окуни, сороги. На жерлицы попадали крупные щуки. Но одной рыбой, как говорится, сыт не будешь. И проснувшись однажды поутру и не обнаружив дома отца, мы узнали, что он ушел куда-то искать работу.
Должен сказать, что от этих дней, когда отец пошел искать работу, для меня, нашей семьи и всего советского народа начался новый отсчет времени. Ужасный, страшный отчет, пропади он пропадом.
Я в начале июня уехал в свой первый и последний пионерский лагерь в ту же деревню Светлолобово, где жил дядя Александр. Почему именно здесь решено было, говоря языком чиновников, оздоравливать детей, я не знаю. Думаю, потому, что здание школы здесь было типовое, просторное, поставленное еще в самом начале советской власти, и позволяло разместить в себе до пятидесяти человек. А путевку в лагерь я получил после окончания четвертого класса с оценками «отлично».
Я приехал в лагерь в самом прекрасном настроении. Да и как было иначе. Я отдохну, отец к тому времени найдет работу и если не приедет за мной, то я сам уйду пешком куда угодно, хоть в ту же Новую Уду, где когда-то жил в ссылке Иосиф Сталин. Делать дальние походы, устраивать ночлеги в лесу, прятаться от дождя и разжигать костер для меня, как, впрочем, и для других местных пацанов, было привычным делом. А жизнь в пионерском лагере, разнообразные игры, развлечения были в диковинку. Я увлекался волейболом, городками, любил стрелять из малокалиберной винтовки и много читал.
Двадцать первого июня, в субботу, мы всю вторую половину дня играли в войну. У нас было два отряда — «красные» и «белые». И как ни хотел, как ни старался наш физрук Борзунов, чтобы победили непременно «красные» «белых», получалось наоборот. И тогда руководство лагеря пошло на подлог. Игра возобновилась по старому сценарию, только Борзунов лично снял с поста «белых» двух часовых, охранявших свое знамя, якобы на секретное совещание, а в это время «красные» и сперли, грубо говоря, это их знамя, а значит, и победили. Ребята с обеих сторон были страшно недовольны поступком, в общем-то, хорошего человека и отличного спортсмена, но что было делать, если ему была дана именно такая установка — победить только «красным». Жаль, не вернулся он с войны.
День двадцать второго июня не забыть. Не отдохнувшие как следует еще от вчерашних «баталий», мы в «тихий час» уснули на своих койках сладко и крепко. Не спал только Коля Пальчиков, наш горнист. Он в этот день получил письмо от отца, который служил в Бресте, и в нем были слова, которые очень растревожили его. Отец писал, что он сейчас спокоен, как Пушкин перед дуэлью с Дантесом, как Лермонтов под дулом пистолета Мартынова. И хотя надеется, что войны не будет, считает на всякий случай возможным дать наказ: «Если что — береги мать. Ты у нее один опора и защита». И вот эти-то слова — «опора и защита» — и не выходили у него из головы. А тут ровно в пять по местному времени заверещало радио. Коля услышал слова Молотова о том, что началась война, схватил горн и начал играть сигнал тревоги. Он переполошил пионервожатых, начальника лагеря, физрука Борзунова. Все сбежались, требуют объяснения, в чем дело, а он знай дудит да дудит. Потом Борзунов отнял у него горн и строго спросил, что случилось. Коля сел на пол и со слезами на глазах едва выговорил:
— Вой-на. Войну объявили... Молотов сказал... С Германией.
И все замерли. И в наступившей тишине мы явственно услышали тревожный голос диктора радио, начавшего повтор передачи о начавшейся войне с гитлеровской Германией и о боях вдоль границы от Балтийского до Черного моря. И тут послышался плач пионервожатой Маши Митюковой. Родители ее уехали в отпуск в Житомир, который уже подвергся массированной бомбардировке немецкой авиации. Опечалился Костя Суриков — у него где-то близ границы жили дяди, тетки, двоюродные братишки и сестренки, с которыми он переписывался.
Я переживал вместе со всеми свалившееся на всех нас горе, хотя у меня никто из родственников на Западе не жил. Я боялся лишь за отца, который в Гражданскую войну был в Красной Армии командиром взвода и в случае войны должен был явиться в военкомат на другой день после ее объявления. В это время мать, Шурка и младший Иосиф — Оська, наверное, уже живут в Новой Уде. Боялся я и за Шурку: он был призывного возраста.
Через два дня в пионерлагерь кто-то позвонил из райцентра и сказал, что мимо Светлолобова поедут новобранцы на фронт, следовательно, надо построиться вдоль дороги со знаменем, горном и барабаном, и когда они станут проезжать мимо, громко выкрикивать лозунги: «Да здравствует непобедимая Красная Армия!», «Да здравствует вождь мирового пролетариата Иосиф Виссарионович Сталин!» и другие. Звонок внес в сердца ребятишек еще большую тревогу, ведь среди отъезжающих могли оказаться и их отцы.
В назначенный день мы выстроились, как нам было велено, в своей пионерской форме с алыми галстуками на груди, но прошел час, другой, а затем и весь длинный летний день. Ребятишки устали, всех клонило в сон, и когда пионервожатая объявила «отбой» и мы уснули, из райцентра опять раздался телефонный звонок. Сонный женский голос сообщил:
— Машины вышли. Минут через сорок будут у вас. Приготовьтесь и ждите.
Нас растолкали, заставили умыться, принять опрятный вид. И опять потянулись томительные минуты ожидания. Наконец со стороны деревни Черновщины ночное небо как бы стало редеть. Слабый свет то исчезал полностью, то появлялся вновь. Стало ясно: идут автомашины. И когда стали отчетливо видны огни фар, раздалась команда на построение. Приближалась торжественная минута встречи. Наши руководители, довольно надрессировав нас, были уверены: не посрамим их старания, сделаем все как надо, и они запишут этот наш успех в журнал учета своей пионерской работы.
О том, что произошло, когда машины приблизились, наши начальники если и предполагали, то не так, как вышло на самом деле. Не один-два чьих-то отца оказались в числе отъезжающих. С первой же машины, которая остановилась, высветив фарами строй, соскочило на землю человек пятнадцать. И сразу раздались их голоса:
— Васятка, где ты тут?
— Зиночка! Доченька моя милая, это я, твой папка!
— Олежка! Беги ко мне, сынок!
Строй смешался. Все кинулись в свет фар, к отцам. Тут и я услышал голос своего отца. Он обнял меня, поцеловал, щекоча чапаевскими усами, и осторожно отпустил. Он не плакал, не всхлипывал, как другие, только машинально гладил меня по голове да, может быть, чуть чаще вздыхал. Наконец заговорил:
— Вот так, сын... Тут кое-кто болтает, что шапками немцев закидаем, так ты не верь этому. Они враги серьезные, драться с ними придется долго. Это уж точно. Это я тебе говорю как свой своему. Так что думай, соображай, что к чему, и делай выводы. И за газетами следи, — он усмехнулся: — Может, и моя фамилия где мелькнет, кто знает. Одному, говорят, грудь в крестах, другому — голова в кустах, а я по кустам не привык прятаться.
Отец вдруг задрал голову в черное небо и спросил, указывая рукой:
— Ты вон те семь больших звезд видишь?
— Вижу, папа. Это Большая Медведица.
— Так вот. Пока эти звезды на месте, со мной ничего не случится. Понял?
— Понял, но они никогда не упадут.
— Стало быть, и я буду жить вечно.
Отец опять обнял меня и дружески похлопал по плечу, сказав при этом:
— До Новой Уды мы не доехали, добрались только до Абалака. Остановились у старухи Дарьи Алексеевой, которая живет в первом доме при въезде. У нее половина дома пустовала. Живите у нее и идите работать в колхоз. Другого вам не дано. Понял ли?
— Понял, папа.
Отец снял с ремня нож, упрятанный в красивые кожаные ножны, и протянул мне:
— Возьми. На память обо мне. Мало ли что может случиться.
Отличный нож из нержавеющей стали с резной костяной рукояткой, отцова гордость, а моя зависть, перешел ко мне. Я тут же спрятал его под рубашку.
— Придешь с войны, я тебе верну его, — сказал я дрогнувшим голосом. — Буду хранить, как собственные глаза.
— По машинам! — раздался вдруг властный голос человека в военной форме.
Призывники начали прощаться с детьми. Поднялся многоголосый рев, причитания детей. Слезами захлебывалась пионервожатая Маша Митюкова, тер кулаками глаза строгий начальник лагеря. Меня тоже душили слезы, но я нашел силы твердо сказать:
— До свиданья, папа. Береги себя. Возвращайся с победой.
— И ты прощай, сынок, — отец нервно дернул себя за ус. — Береги мать. Сам знаешь, какое у нее здоровье.
Мы обнялись еще раз, и я почувствовал на своих губах что-то соленое. Вероятно, отец не смог удержать свою одну-единственную слезинку, и она скатилась по щеке на кончик моего языка.
Темная ночь скрыла уходящие машины. Мы, оставшиеся, еще долго смотрели им вслед, все еще ждали, что они где-то покажутся. Не дождались. И лишь голос, усиленный рупором, прозвучал из последней машины:
— До свиданья, дети! Ждите нас с победой!
— Да здравствует Красная Армия! — пискнул в ответ голосок какой-то девочки, — единственный сказанный вслух лозунг из всех заготовленных для встречи и провода солдат, да и то он прозвучал некстати и нелепо.
Это была последняя ночь моего детства. Моего и моих товарищей-одногодков, которые точно так же, я в этом уверен, запомнили ее со всеми подробностями на всю жизнь.
Предыдущая Оглавление Следующая