Владимир Пентюхов. Раб красного погона
Сваленного леса оказалось мало, видимо, мужики, торопясь домой, поленились поработать еще минут пятнадцать, и потому Кеша стал настаивать:
— Давай разочнем штабель сами. Тех сутунков, что подвезли к берегу, и на полчаса погрузки не хватит.
— Ты ничего лучшего не придумал? — вместо ответа спросил я, хорошо понимая, что это опасное дело. Еще коней, чего доброго, задавим.
Кеша тоже разгорячился.
— Трусишь, да? Трусишь? Ты что, ни разу не расчинал, да? Ты же работал на штабеле!
— Мало что работал. Надо все предусмотреть.
— Ну и предусматривай, кто тебе мешает?
Я не смог устоять под напором товарища. Мы подвели коней, надели цепные петли на концы трех нижних бревен, которые служили опорой для других, и под команду «разом!» понукнули коней. Цепи натянулись — так лошади готовились к рывку и — налегли на постромки. Конечно, мы старались, чтобы у нас все было без промашки, как у взрослых, но все-таки не увидели того единственного бревна, почти в обхват толщиной, которое едва держалось на самом верху. Когда нижние кругляки еще только начали рассыпаться, оно, это верхнее, ринулось вниз и, едва не убив лошадь, сшибло с ног Кешу.
Немало покорячился я, пока откатил в сторону пару сутунков. Когда подтолкнул стяг под бревно, которое придавило напарника, я так нажал на него плечом, что в спине громко хрустнуло и в глазах моих засверкали разноцветные кольца. Я упал. Освобожденный из-под груза товарищ хотел встать и упал рядом со мной. С болью в голосе, едва слышно произнес:
— Не могу. Ноги что-то... И грудь вот здесь… — показал рукой.
Он так и не смог подняться. Лежал между покатов бледный, испуганный и, глядя на меня, бормотал что-то невнятное. И я не мог подняться. Не разгибалась моя спина, словно заклинило ее изнутри чем-то вроде лома. И я не помню, какое сделал движение, после которого в позвоночнике опять раздался довольно отчетливый хруст, и я вздохнул с облегчением.
Еле волоча ноги, не обращая внимания на то, что хочет сказать мой самоуверенный товарищ — ведь говорил же, что нельзя расчинать штабель, — я отстегнул у одной из лошадей постромки с цепью и запряг ее в волокушу. На ней и привез пострадавшего в избушку. Сил моих едва хватило на то, чтобы дотащить его до нар и уложить на постель. Я боялся за его состояние. Если уж он сразу, после того как его придавило, не смог подняться, то теперь надеяться на это было практически невозможно. А время двигалось к ночи. И если дело очень серьезное, то чем я мог бы помочь ему? Не дай Бог помрет, отвечай потом, почему?
Я сварил ужин — картофельную похлебку, будить уснувшего товарища не стал. Пусть, дескать, поспит, наберется сил. Проснется — поест.
Когда стемнело, я прилег рядом на нары, заснул, но ухо чутко сторожило звуки. Проснулся сразу же, как только услышал тяжелый стон. Спросил немедленно:
— Что, дружок, больно?
— Подо мной что-то мокрое, — послышалось в ответ.
Я встал, засветил лампу, развязал на худых штанах друга веревочку и отшатнулся, увидев кровь. При свете керосиновой лампы она показалась мне очень черной. Страшно стало, подумал: «Неужели живот разорван?»
Но живот оказался целым. Только на бедре была большая ссадина. Потрогал ее пальцем, сказал как можно спокойнее:
— Это тебя суком царапнуло. Кровь уже не идет. Но ты подожди маленько, я сейчас что-нибудь к ране приложу.
Выбежал я за дверь в темь, ночную промозглую сырость, стал на ощупь шарить вдоль тропы. Нашарил подорожник, большой пожухлый, прохладный от приморозка, приложил его к царапине.
— Теперь полегче?
— Полегче. Ты мне еще на брюхо положи и на грудь. Все огнем горит.
Пришлось еще раз бежать под темное ночное небо за подорожниками.
Минут через пятнадцать, закутав Кешу поплотнее в одеяло, я затопил печку, сказал:
— Пойду покричу лодку, может, услышит кто в Аносове.
— Ночь же...
До кромки берега едва добрался опять чуть ли не на ощупь. Сложив рупором ладони, стал кричать:
— В Аносове! Лодку подайте!
Долго кричал, до хрипа, пока не подумал: «Да если меня кто-то сейчас и услышит, так кто же поплывет в такую темь?». Вернулся, ориентируясь на огонек, в избушку, прилег опять поспать. Когда на рассвете проснулся и глянул в окно, ужаснулся: «Туманище!» Такой туманище висел над Ангарой, что вытяни руку — собственных пальцев не увидишь. Спросил, млея от нехорошего предчувствия:
— Кеха, ты живой?
Тихо в избушке. И не поймешь, то ли дышит кореш, то ли уж нет. Приложил ухо к груди. Дышит!
Над обрывом сыро и неуютно. Зябнут руки, ноги, все тело. Мокрота скапливается на лице и слезинкам скатывается по щекам на подбородок. А может, это в самом деле слезы? Сижу, съежившись, на обрубке бревна у глинистой кромки яра, подогнув под себя босые ступни, и не громко, а сипло пытаюсь кричать:
— В Ано-со-ве! Лод-ку по-дай-те!
Недалеко Аносово, но из-за тумана, знаю, никто не сможет услышать мой слабый голосишко. И не кричать нельзя. Кеша должен слышать, что я зову помощь.
А корешу плохо. У него нет силы поднять голову, отнялись ноги, не смотрят глаза. Час назад он едва прошептал потрескавшимися губами:
- Пи-ить...
Кое-как напоив его из жестяной кружки остывшим кипятком, я опять ушел на берег. Кричу без надежды быть услышанным.
Затрусил дождик — мелкий сеянец, и туман на какое-то время поредел. Глянул я вправо и испугался, аж сердце захолонуло. Что это? И тут же сплюнул: баржа стоит, как чудо-юдо из воды вынырнуло.
Ее привели и причалили, видимо, глухой ночью еще до тумана. В голову пришла мысль: на ней должен быть рупор, надо крикнуть в него. Перепрыгивая через бревна, бурты спутанных тросов, пробежал по качающемуся трапу на баржу и через минуту оказался в покосившейся будке шкипера. Рупор стоял в углу. Схватил его, поднес к губам и заорал, распугивая туман:
— В Аносове! Слышите меня?
Из-за острова тотчас же донеслось:
— Слышим, чего базлаешь?
— Здесь человек заболел!
— Что за человек?
— Кешка Кондратьев!
— Скажи Кешке, пусть перестанет болеть. Тоже — выбрал время.
— Он помирает. Его бревном раздавило.
За рекой возникла пауза, и лишь спустя минуту донеслось:
— Как схлынет туман, придем. Что еще?
— Привезите врача из Федоровки!
Туман не сходил и сходить, по всей видимости, не собирался. Опять посыпала нудная морось. И еще холоднее стало. Дрожь до самых печенок достает. Теперь можно вернуться в избушку. Сделал что надо, но уверенности, что лодка или катерок придет скоро, не было. Позвал товарища:
— Кеш, а Кеш, ты меня слышишь?
Тот открыл мутные, как у слепого, глаза и тут же закрыл их.
— Ты что молчишь-то?
Никакого ответа.
Вспомнил я, вроде аптечка где-то была. Нашел на одном из подоконников картонный ящичек, а что в нем, в пакетиках, скляночках, пойди разберись. Открыл один пузырек, нюхнул и чуть не обалдел — так в голову ударило. Нашатырный спирт! Это и надо. Сунул Кеше под нос — тот сразу закашлялся, пришел в себя. Я опять к нему:
— Ты что так дрыхнешь, добудиться не могу?
— Я... не дрых... — Кеха едва разлепил губы. — Меня не было...
Я невольно повысил голос:
— Не выдумывай! Как это тебя не было? Ты давай терпи. Туман схлынет, катер врача привезет. Я же докричался.
— Пить...
Попил, и опять чужими стали глаза, незрячими. Поводил он ими по потолку и
закрыл. Я посидел рядышком и вновь вышел на берег. Стою, вглядываюсь в серую
пелену, словно надеюсь увидеть кого-то, кто бы помог мне, а в голове одна мысль:
«Ждать больше никак нельзя, помрёт Кеха. Не было его, видишь ли! А может, он уже
умирал, да я помешал ему? И ведь никуда не побежишь за помощью. По левому берегу
хоть в ту, хоть в другую сторону непролазная таежная глухомань. Ни дорог, ни
деревень нет. Одна надежда на катер. А туман не сходит и сходить не собирается.
И ветерка нет. Хоть бы разогнал его.
Я знал, за ручьем в полукилометре от избушки стоит беспризорная лодка. Длинная и
черная. Похожая на пирогу. Весел нет. «Может, на ней увезти Кеху? Только вот как
загнать ее вверх по течению? — подумалось мне. — Разве что на шесте зайти?»
Не раздумывая долго, я схватил стоявший подле стены конюшни один из багров с длинным и прямым черенком, бегом помчался к ручью.
Тяжелая лодка всосалась в мокрый песок. Надрываясь, преодолевая страшную боль в позвоночнике, кое-как раскачал ее, столкнул на воду.
На шесте я не ходил, не доводилось, но видел, как это делается, не раз. Попробовал — получилось. С трудом, но пошла лодка вперед. Еще поднажал, еще! Главное было — удержать, не дать течению отбить нос лодки от берега и, не мешкать, перекидывая шест.
Сколько времени я затратил, чтобы загнать свою пирогу вверх, до места причала к избушке, определить было трудно, да и не замечал я его. А когда привязал лодку обрывком веревки к лежавшему на берегу судовому якорю, разбрызгивая жидкую грязь, бегом взбежал на взвоз. И только тут, мокрый от тумана и пота, впервые почувствовал колотье в груди. И так схватило, что вынужден был присесть, чтобы перевести дыхание.
Друг мой лежал без чувств. Не добудился я его, стал собирать в дорогу. Оторвал с краю нар пару досок, прихватил свое старенькое одеяло, перенес все это в лодку. Доски на дно постелил, чтоб сухо было. Здесь же, у причала, нашел одно весло. Решил: «Поплыву прямо в Федоровку. Там есть врач, там помогут».
Закончив приготовление, вернулся за другом и едва взвалил его себе на плечо, такой он оказался тяжелый. Тащил и приговаривал:
— Ничего, ничего, Кеха. Мы с тобой еще поживем! Если плыть по Матёре, в Федоровку не попадешь. Она выходит на фарватер ниже ее. Следовательно, надо сначала опять зайти вверх по течению, доплыть до острова, найти протоку и уж только потом перегребаться к правому берегу. Причем поторапливаться надо. Ангара быстрая, мимо деревни пронесет — и не заметишь, как.
Толкая лодку шестом, со всей силой упираюсь в каменистое дно и не пойму, то ли лодка продвигается вперед, то ли шест скользит по камням назад. Присмотрелся — лодка движется. Ну и хорошо. Прошел мимо баржи, мимо дымящихся кабанов углежогов, обогнул недлинный мысок... Еще с полкилометра надо подняться, а уж от смолокуренной ямы можно брать в руки весло. Кеша мой лежит недвижим. Круглое лицо его с маленьким острым носом одрябло. Ни кровинки в нем, ни живинки. Совсем как у покойника. И глаза плотно закрыты, и губы сжаты.
В тумане на реке заблудиться пара пустяков, говорили сплавщики. Куда ни погляди, кругом вода. Но мне повезло. Как стрелой в мишень, ткнулся носом пироги в остров и выскочил на галечник поискать протоку. Она оказалась в ста шагах ниже. Сам того не заметив, сказал вслух: «Слава Богу!»
Протоку прошел благополучно. Её свальное течение буквально выкинуло меня на фарватер. А здесь водяные струи аж в жгуты вяжутся, в воронки завиваются — так лихо катится Ангара.
Боюсь я проплыть мимо деревни. Там дальше неоглядный простор дикого берега. Боюсь пригрестись обратно к острову — опять придется далеко заходить на шесте. Страшит и то, что могу не пригрестись вообще ни к какому берегу.
Гляжу я на воду, стараюсь подставить струям почти половину кормы — так они
сами толкают суденышко к берегу, и метод этот известный в народе, а сам гребусь
изо всех своих ребячьих сил. На последнем дыхании командую себе: «Е-ще! Е-ще!» —
и едва успеваю перекидывать весло с борта на борт.
И опять я достиг берега. Узнал его по очертанию. До деревни оставалось рукой
подать.
Минут через десять к лодке, бросив свои домашние дела, прибежала местная фельдшерица, собрались рабочие. Мастер Баулин, извещенный кем-то, бегом прибежал на берег. Кивнув на Кешу длинным носом, спросил, что с ним. Выслушал меня и зыркнул глазами на фельдшерицу. Та поняла его взгляд:
— По-моему, у него поврежден таз и поломаны ребра. Его надо срочно в райцентр.
Баулин повернулся к конюху сплавной конторы Кольке Сорокину, парню призывного возраста.
— Запряги жеребца в дрожки, наклади побольше сена, чтоб было мягче, и махом сюда. Отвезешь травмированного в больницу.
— И меня с ним, — подхватил я.
— Нет, тебе придется дать показания участковому. Выясним, как твой друг попал под бревно, составим акт. Если не виновен, отпустим, виновен — сами отвезем в милицию. Иди пока в барак.
Но я пошел в барак только тогда, когда фельдшерица поставила другу какой-то укол. Пошел, да не дошел, увидел: за огородами с пожухлой картофельной ботвой, возле леса пасется баулинский Игренька. Я перемахнул жардевый забор, отвязал повод от длинной веревки, взнуздал и вскочил на мокрую от сырости спину коня. О последствиях не думал. Думал лишь о том, чтобы быть рядом с Кешей, хотя в моей помощи он фактически уже и не нуждался.
Рад Игренька размяться, так понес меня леском по окраине деревни, только грязь брызгами по сторонам, только и гляди, чтобы глаза нависшими ветвями деревьев не выхлестнуло.
От Федоровки до Аносова три километра. Они мелькнули не заметил как. Меж домов промчался галопом, пригнувшись к гриве, чтобы не узнали. Да в тумане никто меня и не видел. А дальше деревня Янды, за ней Ключи… Скоро взял в вид Кольку Сорокина — жеребец его шел крупной рысью. Догонять не стал, еще привяжется, что чужого коня взял без разрешения. Но уже в райцентре, едва держась на ногах, я вошел в приемный покой больницы через пять минут, как туда внесли кореша. Сорокин вытаращил на меня удивленные глаза.
— Ты что, с неба свалился?
— Ага, с неба. Меня летчики на аэроплане по пути подвезли.
— Ври больше! Какой аэроплан! Ноги вон грязнее моих сапог. Бегом бежал? Во дает! Шестнадцать километров-то?
В приемную вошла медсестра в белом халате, пожилая, усталая. Вынесла Кешкину одежонку, ботинки, обратилась к Сорокину:
— Вы ему родственник?
— Нет, — ответил Колька и указал на меня. — Он родственник.
— Постирать бы все это надо и прожарить. Вшей много. — И положила кучку рванья в уголок у порога.
— Где я его стирать-жарить буду? — как бы сам себя вслух спросил я.
— Дома, где же еще. Вы где живете-то? В Федоровке? Ну так туда и вези.
— Никуда не поеду я, подожду здесь, пока Кеша поправится.
— Между прочим, они сироты, — заявил вдруг Колька. — Живут в бараке у сплавщиков. Вы уж тут их пристройте как-нибудь. Володька помогать станет. Дровишек там напилить, наколоть, принести, отнести что... Он все может.
— Эвакуированные, поди?
— Нет, здешние. Славные ребята, работают хорошо.
— Славные... Эко! И работают хорошо? — переспросила женщина и посуровела голосом. — А чего же, если они работают хорошо, не одели, не обули их? Попростывали насквозь. А энтот вон вообще босый, и в груди меха сипят, как у худой гармошки.
— В рваных ботинках по грязи хуже ходить, — пытался пошутить я, но шутки не получилось.
Женщина в халате буквально напустилась на Кольку, стала попрекать его за невнимательность, и тот не выдержал, огрызнулся:
— Да вы что на меня-то напустились? Я же не начальник конторы, а всего лишь конюх. Мне приказано было отвезти пацана в больницу, я привез. Что еще надо?
Пока он так огрызался, я вздремнул, прислонившись головой к косяку окна, возле которого сидел.
Та же женщина и разбудила меня. Она принесла тарелку супа, ложки три жиденькой пшенной каши и тонюсенький ломтик хлеба.
На вопрос, что с Кешей, ответила тихо:
— Плохой твой друг. Сейчас его хирург смотрит, — она помолчала и добавила, — я скоро сменюсь. Пойдешь ко мне. Там баня затоплена. Отмоешься, согреешься, белье прожаришь. Зовут меня Екатериной Васильевной.
Только она выговорила это, в приемную, глухо стукнув разбухшей от сырости дверью, вошел милиционер Гошка Кадушкин. Зашел, хлопнул меня по плечу как старого знакомого, улыбнулся так, что морщины на щеках сбежались к ушам. Отчего ему было так весело, кто его знает. Спросил меня:
— Не скажешь, случайно, зачем я здесь, а?
— Баулин, наверно, позвонил, — высказал я предположение.
— Там такой тарарам поднялся, когда ты исчез, что и сейчас, наверное, ищут, куда ты мог подеваться. Потом Баулин позвонил и сказал, что тебя, кроме как подле дружка, и искать нигде не надо. На чем добрался-то?
— На Игреньке.
— На баулинском Игреньке? Ну, шкет! А где Игренька?
— Колька Сорокин увел обратно.
— Сокол, а не парень! Шестнадцать километров галопом отскакал! Хребтина-то цела?
— Сбил, даже сидеть больно.
Кадушкин повернулся к женщине.
— Теть Катя, мне приказано забрать Володьку и препроводить для взятия сведения. Не виноват — посадят, виноват — отпустят. Такой у нас порядок...
Екатерина Васильевна взметнула на него гневный взгляд.
— С ума сошел! Ты посмотри на него, в чем душа держится?
— Ничего поделать не могу. Приказ...
— Дайте ему хоть в бане помыться. Я натопила.
— Баня — это хорошо! А может, и мне можно будет попариться с ним заодно, а? Пару хватит, надеюсь?
— Да парьтесь сколько хотите, только оставьте мальчишку в покое.
— Спасибо на добром слове. А в отдел я сейчас позвоню.
Гошка покрутил ручку телефона, — тот висел между окном и дверью, — поговорил с кем-то и опять хлопнул меня по плечу.
— Все в порядке. Договорились. Надеюсь, ты не удерешь от меня, как тот попишко? Помнишь? Не видел его больше?
— Видел. Он в хлеву у коровы в яслях лежал, когда вы его искали.
— Проворный! Так мы его тогда и не догнали. Слушай, Баулин говорит, что, возможно, из-за тебя твой кореш попал под бревно. Это верно?
— Бревно само слетело со штабеля, — был мой ответ. — Мы его просто не заметили вовремя. Оно и меня могло пришибить.
Екатерина Васильевна надела телогрейку, завернула в старую газету одежонку, что лежала в углу, ботинки кинула мне.
— Обувайся. Дружку твоему они не скоро понадобятся.
Вечером после бани мне стало худо. Мне и так-то весь день было тошно, едва перемогал себя, а из бани вышел — голова закружилась, земля поплыла куда-то вбок и вдруг перевернулась. Вместо нее показалось туманное небо. Как сквозь вату в ушах услышал голос Кадушкина:
— Ты что это, малец, а? Ты что? Давай-ка пойдем, пойдем в дом.
Я чувствовал, что он пытается поднять меня, но сам к этому не прилагал никаких усилий. Не мог заставить себя хотя бы сесть или передвинуть ноги. И голос Гошкин доходил с трудом:
— Теть Катя! С парнем нашим что-то случилось. Как мешок с травой стал.
Далее со мной произошло следующее: меня занесли в дом, уложили на длинную лавку, что шла вдоль стены, и Екатерина Васильевна стала выяснять, что со мной сталось. Она довольно скоро определила, что у меня температура, и побежала в больницу за врачом или за лошадью, чтобы увезти меня туда. Но лошадь ей достать не удалось. Вернулась с пожилой врачихой. Я в это время катал разгоряченную голову по подушке и кричал... Точнее, не кричал, а слабенько пищал:
— В Ано-сове! Лод-ку по-дай-те!
Глядя на меня, перепуганный Гошка — он никогда не видел людей в таком состоянии — молился:
— Господи, не дай ему помереть! Он же следствию сведения должен дать.
Крупозное воспаление легких — таков диагноз установила явившаяся в дом к Екатерине Васильевне старушка-врач.
Положили меня в ту же палату, где лежал Кеша, и, таким образом, мы опять оказались рядом. Только кореш крепко спал после операции, а я в беспамятстве все еще кричал:
— В Аносове! Лод-ку по-дай-те!
Где-то после полуночи и я заснул. Дышать стал ровнее, и в груди уже так не свистело. Но, оказалось, такое затишье бывает обычно лишь перед бурей. Вскоре я опять замотал головой, начал сбрасывать с себя одеяло. И лицо побелело, и бисеринки пота на лбу засверкали, и дыхание участилось.
Екатерина Васильевна не отходила от койки. То и дело брала мою руку, щупала пульс, вздыхала и потихоньку плакала. Иногда она убегала в глубину больничных палат и возвращалась с дежурным врачом, молоденькой выпускницей. Обе суетились подле меня, ставили уколы, шептались.
Только перед утром перестал я опять метаться, звать на помощь, начал ровнее дышать, улучшился пульс. Врачиха повторяла:
— Только бы кризис прошел, только бы прошел кризис, а там встанет.
Она ушла к другим больным — из палаты раненых фронтовиков кто-то настойчиво звал ее, а Екатерина Васильевна осталась дежурить возле меня. Она присела на кромку кровати, облокотилась на ее спинку и, утомленная, задремала...
Взошло солнце, добралось лучом до Кешиной койки, и тот проснулся. Сначала он долго и непонимающе смотрел в потолок, потом, едва ворочая головой, стал осматриваться по сторонам, вспоминая, где он и что с ним? Вспомнил все и понял, что лежит в больнице. С левой стороны от него была стена с солнечным зайчиком, отраженным стеклянной банкой, справа — койка. На ней лежал пацан, чем-то напоминающий меня. На этой же койке спала женщина в белом халате. Но на нее ему было смотреть неинтересно, а я лежал, вытянувшись в струнку, щеки и лоб мой словно были напитаны воском, а под глазами чернели тени. И похож я был на настоящего покойника. Кеша отвернулся было, но какая-то сила вновь заставила повернуться в мою сторону. Наконец он узнал меня и завопил изо всех силенок:
— Володька!
Ошарашенная криком, взметнулась с койки Екатерина Васильевна, махнула рукой по глазам, склонилась над Кешей, не дает ему ворочаться, а тот орет:
— Володька! Володька!
Прибежала дежурная врач, больные стали в палату заглядывать, и никто не может понять, почему кричит человек. На меня все обратили внимание лишь после того, как кореш вырвал из-под одеяла руку и указал ею на меня. И оказалось, вовремя — я уже помирал.
Предыдущая Оглавление Следующая