Владимир Пентюхов. Раб красного погона
Я похоронил отца двенадцатого мая сорок второго года. Председатель колхоза после этого стал, что называется, давить на меня. Утром на разнарядке он всем без труда находил работу, но как очередь доходила до меня, а я всякий раз оказывался последним, бурчал под нос:
— Ну, не знаю, не знаю, куда мне применить твои способности. Газеты читать вслух райком комсомола приказал учительнице, да за это и трудодни не идут, а на мужскую работу назначить не могу, поскольку несовершеннолетний. Так ить? А раз так, мне за тебя могут шею намылить. И ежли ты не хошь больше чистить на ферме навоз, сиди дома, отдыхай. Не ндравится зарабатывать по полтрудодня в день, иди туда, где будешь зарабатывать больше. Не держу. Не имею права. Ты сын мастерового человека, так сказать, пролетарьят.
И бригадир заречной бригады Алексей Косой обходил меня, хотя ростом и силенкой я был не слабее других ребят. И когда я однажды самовольно влился в бригаду по заготовке дров-швырка для райцентра, он предупредил:
— Ты можешь вкалывать сколько угодно, но трудодни тебе писать запрещено. Вдруг ногу порубишь или под дерево попадешь. Не хочет хозяин отвечать за тебя.
Сознавать, что это прямое издевательство, было горько и обидно. Однако плакать я себе не позволял, крепился изо всех сил и лишь тверже сжимал зубы, чтобы не заскрежетать ими при особенно тяжких моментах. Ежевечерние и даже ночные выходы в тайгу мало помогали. Дичь имела способность убегать или улетать. И я не знаю, что бы стало со мной, если бы не мать. В одну из ночей, придя с озимого поля, где я безрезультатно караулил, не придут ли попастись косули, она вдруг встретила меня словами, от которых я опешил:
— Сынок, перестань маяться душой. Работай где поставят и молчи. Палкой обуха не перешибешь. Пойду я работать. Мне теперь легче...
Сказала, достала из печки глиняный горшок, налила в миску варева, пригласила, как бывало, к столу.
— Садись, сынок. Я из молоденькой крапивки щей сварила. Вкусные!..
Выбрав удобный момент, ко мне подошел братишка Оська, зашептал на ухо:
— К нам какой-то поп заходил. Мама его так называла. Ну, он с ней поговорил, и она... сам видишь, как нормальная стала.
Человек, одетый в длиннополую одежду, напоминающую католическую сутану, пришел после меня. При свете керосиновой лампы я разглядел его лицо: длинное, с запавшими щеками, вытянутым вперед острым подбородком, на котором чернели несколько длинных волосков бороды. Создавалось впечатление, что волосы были специально так разрежены, чтобы просвечивала кожа. Пригладив указательным пальцем такие же жиденькие усики, человек слегка поклонился мне и, протягивая узкую, как совочек, ладошку то ли для пожатия то ли для поцелуя, представился:
— Отец Селиверст. Можете ко мне обращаться так. Пробираюсь из мест не столь отдаленных в родные после отбытия Божьего наказания. Пищи не прошу, прошу места на лавочке, чтобы переждать ночь. Моим легким сырость противопоказана.
— Проходите, проходите, батюшка, — встряла мать, и я заметил, как засуетилась она, принимая у бывшего церковного служащего его длинный, черный малахай. — Проходите, садитесь к столу. Я щи из крапивки сварила. Уж не побрезгуйте нашей пищей.
— Что Бог послал, что Бог послал, — сказал отец Селиверст и, не заставляя себя уговаривать, придвинулся к столу.
В ту ночь мы долго не спали,: слушали рассказ человека о том, как в тридцать первом году где-то в среднем течении Ангары человек в красных пролетарских штанах приказал красноармейцам заложить под фундамент еще новой церкви целый ящик взрывчатки, чтобы подорвать ее, а он, Селиверст, еще молодой священник, когда уже запылал бикфордов шнур, кинулся на крыльцо Божьего храма, чтобы помешать взрыву. Его стащили с крыльца, зверски избили и, не позволив даже зайти домой, увезли в районную кутузку.
Далее был предлинный рассказ о мытарствах отца Селиверста по лагерям ленского севера, о борьбе за сохранение жизни и, наконец, освобождении и возвращении в места, где была оставлена семья. Рассказ был длинный и страшный, рассчитанный явно на то, чтобы вызвать не только сочувствие, но и слезу. И мы слушали его, затаив дыхание, с трудом представляя, что все, о чем слышим, правда. Лишь много лет спустя я лично убедился: реальная жизнь заключенных, осужденных, «тройками» чека, была именно такая, какую трудно придумать в рассказе несведущему человеку.
Когда повествование все-таки было закончено, отец, Селиверст после длительной паузы спросил меня:
— Ты под какой звездой родился, сын мой?
Я пожал плечами. Откуда было знать, какая звезда сияла над головой при моем появлении на свет. Я посмотрел на мать. Она пояснила:
— На Ильин день он родился, батюшка. Гроза была. Все было закрыто тучами, молоньи небо полосовали крест на крест.
— Стало быть, в конце июля? Так, так!.. — Отец Селиверст посмотрел мне в лицо и произнес:
— Рад, весьма рад, сын мой, что по зодиакальному гороскопу ты родился под созвездием Льва. Похвально! Весьма похвально! Лев — знак огня. Характер властный, натура богатая. Это центральная фигура зодиака, потому что находится под покровительством солнца — царя звезд. Он сверкает, царит! Ему весьма и весьма трудно, но основная его черта — доброта. Это привлекает к нему сердца людей. Те, кто рядом, всегда могут рассчитывать на его помощь. Лев темпераментен, у него огромные внутренние силы, способен на подвиг, но он доверчив, и это часто приводит его к ошибкам, а порой даже к трагедии. Но как бы трудно ему не приходилось, он не теряет природной веселости, твердости духа. Вот под какой звездой родился ты, юноша. Помни об этом, потому что, живя под такой звездой, ты будешь постоянно оберегаемый, как бы тебе трудно ни было, космической силой, силой созвездия Льва, которому покровительствует само Солнце. Ну а теперь, сын мой, скажи, в каком году ты родился, и я назову, кому ты принадлежишь по японскому гороскопу. Я назвал. Отец Селиверст даже всплеснул руками.
— Нет, мне исключительно везет сегодня. Я беседую с человеком, который родился в год Тигра под созвездием Льва! Это мужественный, очень сильный, склонный к размышлениям и геройским поступкам юноша. Впереди его ждет трудная, но достойная жизнь! — Он положил тонкую ладонь на мое плечо. — Поздравляю, сын мой! Поздравляю и благодарю судьбу, которая доставила мне удовольствие встретиться с тобой, — он повернулся к матери. — И вас благодарю, Александра Григорьевна, что произвели на свет такое дитя. И не отчаивайтесь, пожалуйста, что сейчас вы живете в нищете и убожестве, верьте мне, наступят лучшие времена, и ваш сын будет уважаемым и почитаемым человеком.
Вот что наговорил мне в ту ночь бывший заключенный священник, который являлся поклонником астральных культов. И я бы, возможно, забыл все эти его лестные слова — мало ли кто что скажет, чтобы понравиться другому и хоть в чем-то показать себя, — но вскоре мне попала в руки одна старинная книжонка поясняющая какие-то законы хиромантии и магии вообще, поверил в существование астральных сил, управляющих разумом людей, и посчитал: мне в самом деде хоть в чем-то повезло.
Утром, когда мы еще спали, к нам ввалились два милиционера. Одного из них я знал еще по тому времени, как жили в райцентре, — это Гошка Кадушкин, имя второго услышать не удалось. Гошка растолкал спящего отца Селиверста, приказал:
— Вставай, старый пёс! Приехали!
Отец Селиверст вскочил, мгновенно протер глаза, уставился на вошедших, заговорил быстро:
— Не имеете права тревожить меня. Я человек вольный, и есть на то соответствующий документ — справка об освобождении, поскольку отбыл срок от звонка до звонка.
— То, что отбыл, мы знаем, а вот то, что ведешь агитацию против советской власти, узнали только вчера.
— Позвольте, позвольте! Никакой я агитацией занимался и не занимаюсь, это могут подтвердить люди, у которых я ночевал. Если и говорил что, так только на религиозную тему: о Боге и его учении.
— Во-во. Нам так и сказали. А еще нам сказали: ты всем поясняешь, что сидел ни за что. А советская власть ни за что людей в тюрьмы не сажает. Понял? Так что собирайся и айда с нами в отделение. Там с тобой разберутся. Виноват, хе-хе — отпустят, не виноват — посадят.
— Тогда разрешите сходить хотя бы до ветру. Я пока что живой человек, и все человеческое мне не чуждо.
— Валяй, тока быстро, нам ждать некогда.
Отец Селиверст накинул на плечи свою сутану, подмигнул мне ободряюще украдкой, вышел за дверь и... исчез. Милиционеры, хватившись его через пять минут, обшарили весь наш неширокий и не густой от построек двор, но человек как провалился сквозь землю. За это время он не мог ни переплыть речку, чтобы скрыться в кустарниках на противоположном ее берегу, не мог дойти до леса, что начинался почти в полукилометре от поскотины. Не мог укрыться и во дворе Кириллы-кузнеца, что жил за пустырем и имел злющих собак. Они бы непременно облаяли незнакомого человека.
— Утопился он, что ли? — вроде как сам себя спросил Кадушкин. — Что нам теперь всю деревню обыскивать, что ли? — он обернулся ко мне и матери. — О чем он вам тут вредном толковал? Мать опередила меня:
— Ни о чем... Рассказывал, как срок отбывал, да про звезды. Про советскую власть ни словом не обмолвился. Наговор это на него.
— А про звезды что он мог толковать? Что, он в них разбирается?
— Кто, мол, под какой звездой родился, у того, мол, такая и судьба.
— Это верно... Уж кто под чем уродился... Стало быть, в самом деле кому-то старикан не понравился. Ну ладно, далеко не убежит, не мы, так другие изловят. Не виноват — посадят, виноват — отпустят. Хе-хе... — Гошка повернулся к напарнику. — Пойдем звонить начальству. Доложим как есть, может, не снимет головы.
Разбуженная хозяйка дома, молчавшая все это время, дождавшись, когда милиционеры отошли, предупредила нас строгим голосом:
— Чтоб больше никого без спросу у меня в дом не пускали! Чтоб мне этава больше не было. Не хватало ишо за разных бродячих попов отвечать.
— Да ты чо, Дарья Степановна, человек он или кто? Почему до революции-то таких людей всегда привечали на ночь и хлебом кормили? — выговорив это, мать повернула голову в сторону хлева и тихонько ойкнула. Из него, не видимый со стороны Дарьи, выходил отец Селиверст. Он заметил тревожный вскрик ее и осадил назад, в темноту. Появился в нашей половине дома минут через пять, когда двор оказался пустым. Сказал с тяжелым вздохом:
— Вот такие дела, дети мои... Чтобы не подводить вас, я должен уйти. Далеко ли, близко ли, а уйду. Эти мастодонты, конечно же, найдут меня, невинного, но хоть сколько-то еще подышу вольным воздухом. А вы терпите. Всякая боль проходит, всякое зло не вечно. Придут светлые люди, принесут с собой лучшие времена.
Всю свою жизнь, где бы ни жил, как бы трудно ни приходилось, я вспоминал последние слова отца Селиверста и говорил себе: «Терпи, всё пройдет!». Вот только не знал, сколько на мою долю запланировано свыше перетерпеть, пережить, перестрадать, перемучиться, переболеть.
Вскоре после этого к нам стала заходить мать семерых ребятишек Аграфена Анциферова, вроде бы родственница председателя колхоза. Это была смелая, драчливая женщина. Если с кем-нибудь заговорит на этом конце деревни, на том ее обязательно будет слышно. А уж ругалась!.. Но хилых здоровьем не обижала и старалась хоть как-то помочь им участием или теплым словом. Пришла она однажды к матери и сказала:
— А что, Лександра Григорьевна, не пошла бы посидеть с моей оравой голопузиков, а? Я бы хоть с месяцок в колхозе поробила?
Мать заулыбалась, засобиралась немедленно идти и тут же села в растерянности. Спросила со стоном:
— А как же председатель? Он нас выживет из деревни, если не станем робить.
— Этого не боись. Не имеет он на это права. Ты жена фронтовика, и сын к тому же на фронте. Так что приходи. Избу, небось, не спалишь, ребятню не изурочишь.
— Да что ты, Аграфена! Да я их пуще глаза...
Дело с матерью устроилось утром, а вечером, слышу, с улицы зовет председатель:
— Эй, Володька, хрен с горы! Выйди за калитку, сказать кое-что хочу.
— Ну и говорите через забор, — схамил и я грубым голосом.
Причесав обломком материной гребенки свои густые, зачесанные к затылку волосы — такой прически в деревне ни у кого не было, — я поправил воротничок рубашки, поддернул наполовину изношенные брюки и только тогда вышел за калитку. Председатель видел это мое прихорашивание и хмыкал: «Надо же, какой ферт!»
— Чем могу служить? — спросил я так, как это, бывало делал отец.
— Фу, едрит твою в кондебобер, — выругался Федор Кирьянович. — Чем могу служить, главное! Да кто ты такой, чтобы так вести себя? Что ты, царь Миколай или сам председатель райисполкома?
— Просто человек. И никакой я вам не хрен с горы. Что вас возмущает-то?
— А то и возмущает, что ты ненормальный. Что выпендриваться, ежли за душой ни гроша, в доме ни шиша и кусок хлеба жуешь с чужого стола.
— У каждого своя гордость, Федор Кирьянович. И кричать на меня не надо. Плохого я никому ничего не делал.
— Не делал, верно, тока мать твою и тебя в колхозе держать не намерен. Не колхозники вы, пришлые, никто. И позвал тебя не для такого разговора, щенок. Ежли не понимаешь сути жизни, так молчал бы, а то начитался, шпаришь по-книжному, грамотность показываешь. К чему она здесь, чтоб показывать ее? Работу я тебе нашел, соображай. Тока не здесь, в Абалаке, а в Федоровке. Приказ получил направить туда на лесосплав одного человека, а кого больше отправлять, кроме тебя?
— У вас же три сына.
— Во-во. Сиську надо сосать, а не на чужой сарай вилами показывать. Они при мне проживут, а вот куда ты свою мать и братишку пристроишь, когда тебя в армию заберут? Дарья-то их сразу на улицу выкинет.
— Так прямо в пятнадцать лет и забрали!
А что ты думаешь? У немцев ишо много пороху в пороховницах. Они ишо не раз нам кузькину мать покажут, так что дорастешь, никуда не денешься.
Федор Кирьянович присел на кромку рессорного ходка — он, видимо, возвращался из райцентра, закрутил самокрутку из ядовитого самосада и, сплюнув под ноги серому жеребцу, стал высказывать то, что не договорил:
— В Федоровке сплавной участок. Контора, вернее. Сами лес заготовляют, сами грузят на баржи и отправляют в Иркутск. Народу у них пришлого много, и, поскольку ты человек вольный, можешь там и остаться, квартиру получить. Кумекаешь? А раз будешь иметь квартеру, мать и брата никто не посмеет выкинуть на улицу. Теперь соображай, гоню я тебя или добра желаю.
Через три дня я открыл дверь Федоровской сплавной конторы и оказался перед сутулым человеком с огромной кудрявой шапкой черных волос. И лицо у него было примечательное: длинное, с тяжелым подбородком и большим горбатым носом. Это был мастер участка Баулин. Я приложил к козырьку вылинявшей кепки ладонь и по-военному доложил:
— Прибыл на работу от колхоза «Красный пахарь».
Баулин улыбнулся.
— Это хорошо, что докладываешь по-военному. В том смысле, что не мямлишь. Во всем должна быть четкость: в словах, в деле. Научишься подчиняться такому порядку, сразу станет легче жить. Работа у нас тяжелая, имеем дело с лесом. Встаем с рассветом, ложимся с потемками. Если есть необходимость, часто прихватываем ночи. Так что поблажек ждать не приходится. За опоздания штрафуем, за прогул, за противоправные действия, за самовольный уход с работы можем отдать на десять суток под арест или даже отдать под суд. Если тебе всё ясно, иди в общежитие, получай койку, устраивайся, отдыхай с дороги, а завтра — на работу.
Я взял из рук мастера участка бумажку к комендантше, чтобы та выдала мне постель, и, копируя Бог знает кого, хлопнул каблуками стоптанных сапог:
— Есть идти в общежитие!
Началась новая полоса моей жизни уже в деревне Федоровке. Но прежде чем попасть на сам участок, называемый Матёрой, я угодил в бригаду косцов. Готовили сено для лошадей на старых гарях тайги. Работали прилежно, кормежка была не просто сносная, а даже хорошая: гречневая каша на конопляном масле, разварная картошка с мясом, в обед — обязательно суп и даже компот из сухофруктов.
Мясом бригаду обеспечивал бригадир. Где-то за час-полтора до окончания работы он оставлял нас, уходил с ружьем в руках в верховье крохотной речки и ждал там, у тропы, когда какая-нибудь косуля придет на водопой. Пустым к табору не возвращался.
Незаметно пролетели июль и половина августа. И было жаль покидать обжитый шалаш из пихтовых веток, но сено было заготовлено, уложено в стога.
Почему участок берега, отвоеванный от разного лесного хлама для укладки штабелей леса, назывался Матёрой, я не знаю. Возможно, потому, что находился за старым руслом Ангары.
И вот я вместе с другими сплавщиками на этой самой Матёре. Над высоким береговым обрывом стоит широкая крестьянская изба-общежитие для рабочих обоих полов. Рядом — просторная поветь, под ней хранился от дождей разный строительный материал, конный инвентарь, еще какая-то утварь. Далее — конюшня и небольшой пригон для лошадей, а еще шагов через тридцать начиналась непроходимая еловая тайга. Слева от избушки, если смотреть со стороны Ангары, примерно полкилометра берега занимали штабеля леса, которые замыкала ночевальня смолокуров и углежогов.
Внутри изба сплавщиков разделялась на две половины — мужскую и женскую — длинным обеденным столом. Вдоль стен, во всю их длину, с наискось прибитыми досками для изголовий были сооружены сплошные нары. Чтобы лечь на такое ложе, надо было встать на кромку сначала одним коленом, затем другим и на четвереньках добираться до места, где должна лежать подушка. Обратно сходить таким же образом или сидя, опираясь руками и постепенно подвигая собственный зад к нужной кромке. У женщин такое лазанье туда и обратно всякий раз вызывало раздражение, но никто почему-то не требовал от начальства установки хотя бы обычных топчанов.
Рабочий распорядок был такой: подъем с рассветом, работа до девяти утра, затем завтрак на одно блюдо со стаканом чая, жиденького компота или киселя. На обед обязательно суп, второе — с куском селедки или крошкой мяса. В шестнадцать часов — закусочное блюдо из овощей с кусочком хлеба и стаканом чего-нибудь жидкого. Ужин — в двадцать ноль-ноль. И даже при таком четырехразовом питании, но при суровом режиме работы все те, кто не имел дополнительных запасов из дома, постоянно ощущали голод и усталость. И главным желанием подростков было наесться досыта и выспаться. После полутора часов работы людям, занятым на погрузке барж, давался пятиминутный перерыв. Так вот мы, подростки, успевали в этот перерыв засыпать так крепко, что без чьего-нибудь пинка не могли подняться.
Теперь о работе. Чтобы начать погрузку баржи, штабельщики скатывали на покаты партию бревен. Пацаны-подвозчики подводили лошадей, накидывали цепи на концы двух или трех бревен и мчали их волоком к самому берегу. Сами при этом бежали рядом с лошадью... Далее бревна подхватывали женщины-подкатчицы. В их обязанность вменялось: благополучно докатить лесины по высоченным покатам до кромки баржи и спустить на туго натянутые канаты для отправки в трюм.
Работа с лесом всегда была сопряжена с риском для жизни. Можно было запросто попасть под бревно, когда оно нечаянно сорвется со штабеля, когда падает с крутых покатов, которые идут с берега на борт баржи. Можно сорваться с палубы в быструю речную струю. Да мало ли где можно было покалечиться уставшему и потому потерявшему бдительность человеку. И, возможно, травмы лишь потому случались нечасто, что мастер Баулин при каждом разговоре с рабочими не уставал повторять:
— Ты мне технику безопасности соблюдай, вот что! Ты мне тут производственных травм не совершай, еловая голова! Ты мне, главное, работай, работай и работай. И даже болеть не смей. Не то время, чтобы болезнями заниматься. Ты, ежли невмоготу, скажи мне, и я что-нибудь придумаю, как тебе отдохнуть.
За мозоль на пятке, за глубокую царапину на ладони Баулин делал суровые выговоры, но если видел, что сделано это не умышленно, что это следствие все той же потогонной системы, в самом деле находил возможность дать пострадавшему человеку роздых на какой-нибудь другой работе. Таким местом, как правило, оказывалась столовая, где заодно поварихи и подкармливали людей.
Мне выпала честь испытать на участке все виды работ, кроме работы на кухне.
И руки я по нечаянности не калечил и ноги успевал сохранять. И, наверное, все
потому, что близко к сердцу принял слова старика Баулина, который даже как-то
похвалил меня за усердие в работе, сказав:
— Ты, Володя, видать, у хорошего отца рос. Все думаю, как бы к тебе с чем-нибудь придраться, а не могу. Не даешь повода. В армию пойдешь — пригодится. Там дисциплинированные люди высоко ценятся. Жаль только, что за душой даже вшивенькой семилетки нет. Не под счастливой звездой, знать, родился.
— Наоборот, под счастливой, — с улыбкой возразил я, вспомнив про отца Селиверста. — Только война помешала...
— Интересно... — Баулин окинул меня оценивающим взглядом и повторил: — Интересно, под какой же? Я немножко знаком с гороскопом.
— Мне сопутствует Лев, а ему покровительствует само Солнце. Так сказал один грамотный человек.
Баулин с любопытством приглядывался ко мне. Казалось, он думает, что еще сказать, чтобы мне понравилось. И я не ошибся. Он сказал даже больше, чем я мог предположить:
— Вот что, Владимир, хвалить я тебя не стану, не в моем это характере. И не словами я людей отмечаю. Тем, кто хорошо работает, не хнычет, не пресмыкается, помогаю делом. Не отказывайся, если бригадир попросит о чем-нибудь. За неурочную работу я назначаю двойную плату. А могу и тройную. И премию за отличную работу могу выписывать кому больше, кому меньше. Так что учти. А деньги тебе нужны. У тебя мать больная, братишка. Кстати, мать на днях звонила из Абалака. У нее пока все в порядке. Нянчится у какой-то Аграфены, у которой там что-то вроде детских ясель колхоза. Еще просила передать, что от брата твоего Александра пришло письмо с сообщением, что скоро поедет на фронт.
Я поблагодарил прораба за сообщение и задумался. То, что у матери пока все идет хорошо, это хорошо, но верить, что коварная болезнь не вернется к ней, нереально. Какой-нибудь очередной нервный срыв опять выведет ее из строя, и вернется ли она в него, сказать невозможно.
Для меня на участке Матёра где и кем работать значения не имело. Но, как выяснилось позднее, начал я с самой трудной. Сразу стал канатным. Учил меня приемам как опускать на дно баржи бревна сам мастер Баулин. Говорил:
— Бревно грохнулось на канат — я травлю его. Пошло вверх — держу. Вниз — опять травлю. То же делает и второй канатный, что стоит под другим концом сутунка. Если станете травить неравномерно, бревно может ударить торцом в борт или днище и погубить баржу. Платить, разумеется, будет тот, кто допустил аварию.
Первое мое бревно, качнувшись, как в гамаке, вдруг заскользило комлем вниз. И я бы уронил его наверняка, но опытный уже напарник успел потравить свой канат и спас положение. Сутунок выпрямился и лег на дно успокоенный, как брыкастый теленок.
Работать нормально на этой должности я смог только к концу недели. Поднаторел, как сказали мужи. До этого же постоянная опасность держала в таком напряжении, что едва выстаивал до перерыва. Падал в изнеможении на подстеленную рядышком телогрейку и словно проваливался в черную яму беспамятства. Здесь внутри огромного чрева черной баржи, постоянно приходилось бороться с заливающим глаза потом — было душно от пряно пахнущей древесины и одурманивающей жары, с жаждой, которую трудно было утолить даже холодной ангарской водой. Крепясь изо всех сил, я по сто раз за смену думал, что однажды не выдержу напряжения, выпущу канат и упаду на скользкий от сочного корья железный пол под летящее на меня бревно или попаду нечаянно ногой в канатную петлю. При натяжке канат отрежет ее как бритвой, притянув к толстой металлической стойке. Считал каждый отработанный день, старался удерживать дрожь в руках и коленях, но просить заменить меня не смел по той причине, что видал с раннего утра до потемок, как бедные женщины, которые подкатывали к трюму огромные кряжи, шатались и падали на качающиеся мостки и не сдерживали стонов. Видел я и кровь, которой был залит камешник под мостками, когда одна из таких бедолаг, после того как приподняла забежавший вперед комель огромного бревна, сорвала свой живот и абортировалась. Видел и молчал, как, впрочем, и все. И не только потому, что был приказ «не гнать кино», то есть не показывать слабость, но и потому, что были мы не под прямой угрозой гибели, как наши отцы и братья на фронте.
В последние дни первой недели меня начали преследовать кошмары. Только соберусь заснуть и закрою глаза, на меня летит сверху, вращаясь вокруг оси, лохматое с ободравшейся корой бревно. Я прячусь за стойку и думаю: сейчас оно достигнет центра натянутого каната и пойдет не вверх, а на меня, стойка переломится, как спичка, я буду расплющен о борт баржи, как муха. Или вижу, что у меня вырвало из плеча руку петлей каната, из раны хлещет кровь, а я прилаживаю к ней эту свою вырванную руку с надеждой — авось прирастет. И не знаю, что бы со мной сталось, если бы ненасытная баржа наконец не была до самого верха загружена лесом и не отправлена в Иркутск.
Когда нам не подавали барж, мы уходили трелевать лес, то есть вывозить из лесосеки бревна. Для этого надо было подъехать с волокушей к поваленному бревну, навалить его при помощи березового стяга на валек, укрепленный поперек двух полозьев, привязать и подвезти к штабелю, который устроен под горой на чистой от зарослей деляне. Но это легко сказать «навалить». Ладно, у тебя силенка богатырская, а то стоишь, корячишься с тем стягом в руках, а зацепить им то злополучное бревно никак не можешь. Скользкое оно, да и приросло к земле, опутанное травою. А лошадь горячая, она заранее готовит себя к тому, чтобы единым рывком сорвать сутунок, и на едином дыхании, выбирая путь по собственному усмотрению, доставить куда нужно. Ты только успевай бежать за ней да смотри, чтоб не поломать ноги в колдобинах или буреломе.
Я работал на молодой кобылице по кличке Негритянка — имела карюю масть. Она терпеливо ждала, пока я привяжу поклажу, закреплю вожжи и отойду в сторонку. А как отойду... И на нижнем складе она ждала, когда я отвяжу бревно. Мне вообще не была понятна состязательность лошадей. Они буквально летели в лесосеку с пустой волокушей — наш вес не ощущали, — чтобы как можно скорее встать под погрузку к очередному выбранному бревну.
Как только приехали на место трелевки, бригадир Тимофей Лукин — в армию его не брали из-за серого бельма на глазу — говорит мне:
— Ты, Володя, ежли с лесом не возился, так сперва попримечай, как и что. А ишо лучче, ежли не против, давай я тебе подмогну на первый день. Наловчишься, ну тогда и...
Разумеется, я согласился. Без сноровки, говаривал мой отец, и вошь не убьешь и блоху не поймаешь. Дело у нас пошло бойко. Бригадир как более сильный брал только комлевые сутинки, а мне, слабаку, оставлял вершинник. И даже несмотря на отсутствие сноровки, я успевал управиться одновременно с ним. Лукину нравилось это, он похохатывал весело, поощрял меня:
— Давай, давай! Не отставай!
В обед на своем Игреньке приехал Баулин. Красивый у него был конек. Сам рыжий, а грива и хвост светлые. Если бы не был холощен, кобылицы бы за ним наверняка бегали табуном. Приехал, проверил, кто сколько вывез древесины, — и к бригадиру:
— Скажи-ка мне, Тимофей, как это у тебя кубатуры оказалось больше всех, а?
Щеки у Тимофея вспыхнули алым. Толстые бревна, говорит, выбирал, но прораба провести было невозможно. Тряхнул шевелюрой, повысил голос:
— Опять малолеток обманываешь? По показателям смотрю, Володьку эксплуатируешь? Почему у него вывозка ниже чем у кого бы то ни было?
И тут встряла учетчица, высокая, худая, словно высохшая слегка. Она и выдавила хриплым простуженным голосом:
— А как Володька может больше вывезти, если он лишь на вершиннике специализируется? Из двух лесин кубометра не набегает.
Я такого коварства от бригадира, конечно, не ожидал, но отчаянию волю не дал по той причине, что с комлевыми сутунками мне одному все-таки было не справиться. В «талии»-то они были шире моих плеч не менее, чем в два раза.
И тут я опять должен сказать спасибо старику Баулину. Добрым он был человеком к тем, кто был послабее и бесхитростным в работе. Не давал в обиду ни подростков, ни женщин, хотя в тех условиях — шла война — немногое и мог. Подошел он ко мне, тронул тяжелой рукой за усталое плечо, отчего оно вроде как обрадовалось, и тихонько говорит:
— Я тебе, Владимир, помогу выйти из положения. Ты вон того — он показал рукой — новенького пацана знаешь?
— Кеша Кондратьев, — сообщил я. — Уже познакомились.
— Ну так вот, я вижу, он смышленый малый, а силенки тоже маловато. Так вы и работайте на пару. Бревна тяжелые, но двоих боятся. А учетчице скажу, чтоб кубатуру на двоих писала. И ту древесину, что на пару с бригадиром вывезли, тоже велю на вас двоих разделить. Так-то оно по справедливости выйдет.
На том мы и порешили. И Кеша принял это предложение как спасение. И пошло у нас дело. Подведем лошадок, навалим бревна, а команду трогаться даем обоим одновременно.
Сдружились мы с Кешей с того дня. Он тоже был начитанным малым, знал много сказок и иногда перед сном, напеременку со мной, рассказывал их рабочим. Еще Кеша был хорош тем, что не любил филонить. Откуда он пришел к нам, я тогда, кажется, и не спрашивал его, вроде как из детского дома, да это и неважно, а важно то, что, как и я, умел заступиться за себя, не позволял смеяться над собой, на дерзость отвечал дерзостью, а на улыбку улыбкой. Единственно, что мне не нравилось, любил иногда поупрямиться, настоять на своем. Где он теперь, жив ли, нет ли — не ведаю. Потерялись мы с ним при одном обстоятельстве, да так больше и не встретились.
Из тех людей, с кем я тогда работал на Матерее, мне бы хотелось сказать несколько слов о Шуре Луковкиной из деревни Аносово, что стояла на противоположном берегу Ангары за островом. Тяжело не тяжело было, но на лунообразном лице ее всегда светились весельем плутоватые глаза, а на словно бы надкушенных и оттого припухлых губах играла добренькая, привлекательная улыбочка. На всех она смотрела ласково, всем старалась хоть чем-то угодить, оказывала мелкие услуги. Особенно была уважаема среди молодых мужчин, которые, то один, то другой, почему-то обычно после ужина считали необходимым уманить её за штабели или в пустующее зимовейко смолокуров. Возвращались они в общежитие раскрасневшимися, с улыбками и самодовольно блестевшими глазами. И они даже не огрызались, когда пожилые женщины обзывали их бесстыжими. Я украдкой любовался Шурочкиным лицом. Хотелось погладить его своей заскорузлой рукой или даже прижаться к нему горящей от непонятного жара щекой. Шура заметила это, балуясь, однажды поцеловала меня в губы, шепнула в самое ухо:
— Эх, мальчик ты миленький, мальчоночка! Как бы повязать тебя, теленочка!
Первого октября три положенных мне месяца я отработал, но начальство каким-то образом добилось разрешения задержать всех мобилизованных на сплавной участок людей до закрытия навигации. Силы к тому времени, особенно у подростков, были на исходе, а одежда у всех превратилась в лохмотья. И погода в сентябре была хуже некуда. Дожди сменяли ветра, их сменяли затяжные дожди. Трава по берегам реки пожухла, деревья потеряли листву и зябко ежились под наступавшими довольно крутыми заморозками. Теплой, благодатноной погоды уже никто не ждал. Ждали другое: когда пароходство перестанет подавать нам свои черные пузатые ненасытные баржи? В последние недели их было подано столько, что люди не имели возможности даже сплавать домой помыться в бане и прожарить завшивевшее бельишко. Наконец в один из дней Баулин заявил:
— В понедельник, тридцатого, грузим последнюю баржу. После отправки ее сплавучасток дает всем двухдневный отдых и устраивает в конторе торжественный ужин. Передовикам будут выданы денежные премии и подарки.
Мы с Кешей никаких подарков и премии для себя не ждали и ждать не смели, но окончание сезона работы наполняло нас радостью. Наконец-то выспимся! И именно в субботу, когда предпоследняя баржа была отправлена в сторону Иркутска, Баулин обратился к нам с просьбой:
— Ребята, если вам все равно где отдыхать, может быть, останетесь на Матере, пока взрослые съездят домой? Сами понимаете, без охраны оставить берег нельзя. А уж я вас не обижу. Двойную оплату гарантирую.
Мы знали, что без охраны даже берег оставлять нельзя. Из тайги на нас иной раз выходили угрюмые бородатые люди с опухшими лицами, воспаленными глазами и с оружием в руках. Куда они пробирались — поди узнай. Дезертиры же! — говорили про них. И что у них на уме — тоже поди узнай. А нам с Кехой действительно было безразлично, где провести воскресный день, тем более что была обещана двойная оплата. Еще нас тешила мысль, что наконец-то мы можем порыбачить на мушку из петушиных перьев вертких хариусов, что по вечерам, резвясь в быстрых струях, плавились вдоль берега.
Едва давно некрашеный пароходишко оттянул от причала баржу, все местные быстро собрались и поплыли в Федоровку. Баулин, уже стоя в лодке, вдруг крикнул:
— Ребята, чуть не забыл. Там со штабеля свалены бревна. Подвезите их к берегу, чтобы, как в понедельник приедем, сразу можно было начать погрузку.
— Сделаем! — закричали мы в ответ.
Предыдущая Оглавление Следующая